По одному ему заметным штрихам и нюансам, проявлявшимся в каждом из убийств, Губанов понял, что перед ним не простой любитель чужой крови и смерти, а изощренный гурман, которому доставляет особое удовольствие планирование и исполнение шокирующих своей жестокостью и изобретательностью замыслов. Маньяк получал удовольствие не от самого убийства, а от созданной им конструкции события, в котором смерть жертвы была лишь ставкой в рискованной игре.
Губанов печенкой чувствовал, что этот человек окажется ему полезен, и, как это бывало нередко, не ошибся. В один прекрасный день двое его агентов, доказав свой высокий профессионализм, накрыли маньяка прямо в его берлоге, и убийства прекратились.
В течение полутора лет милицейские начальники, понукаемые вышестоящими чиновниками, суетились, пытаясь найти канувшего в неизвестность преступника, но их суета так ни к чему и не привела. Постепенно все начало затихать само собой, а когда 11 сентября 2001 года мир содрогнулся от двух взрывов в Нью-Йорке, то о маньяке просто забыли.
Забыли все, кроме Губанова.
Четыре года назад в один из сотен тысяч загородных домиков, плотным кольцом окружавших Город, привезли человека с черным мешком на голове.
В этом домике, ничем не отличавшемся от любой другой дачи, генерал ФСБ Владимир Михайлович Губанов занимался делами, хоть и связанными с его основной деятельностью, но не известными никому из его коллег, исключая нескольких особо доверенных сотрудников. В том, что они всегда будут молчать, у Губанова не было ни малейшего сомнения, потому что каждый из них имел в своей служебной биографии подробности, подобные смертному приговору и известные только Губанову. Застраховавшись таким образом, Губанов вполне полагался на своих помощников, и пока что все, что он делал с их помощью, проходило безукоризненно.
Губанов сидел на мягком диване и, потягивая пиво, смотрел на человека, стоявшего перед ним.
Как и почти все маньяки, этот ничем не отличался от любого обычного гражданина. Острый и быстрый взгляд бывает у многих, развитый череп с рельефными залысинами - тоже не редкость, разве что руки… Но и руки то ли скульптора, то ли хирурга не говорят ни о чем, кроме того, что их хозяин занимает их интересной работой.
Виктор Павлович Лузгин, бывший преподаватель математики в одном из ленинградских вузов, свихнулся на том, что люди, окружавшие его, подобны членам сложнейшего математического уравнения. А поскольку в уравнениях некоторые из членов время от времени уничтожаются в результате каких-либо действий, то и он с математической точностью удалял того или другого человека, прежде доказав самому себе уравнение с этим человеком на бумаге.
Он прекрасно понимал, что его безукоризненные с точки зрения математической логики действия не могут быть одобрены обществом, но это только возбуждало его, и он воспринимал остальных людей, содрогавшихся от его кровавых исследований, лишь как недалеких научных оппонентов, которые не в состоянии понять открытые им закономерности.
Поняв это, Губанов не спеша построил неопровержимую логическую конструкцию, и в ее иезуитских тисках Лузгин почувствовал себя зажатым намертво и навсегда. Кроме того, профессионально разговорив Лузгина, Губанов записал на видеопленку все его откровения и, продемонстрировав запись маньяку, закрепил свою власть над ним.
Однако, посмотрев в его глаза после просмотра записи, Губанов совершенно четко прочитал в них, что перед Лузгиным воздвиглось новое грандиозное уравнение, призом за решение которого была его собственная жизнь. Губанов был основным членом этого уравнения, и его предстояло свести к нулю.
Маньяк есть маньяк, и поэтому идея решения этой математической задачи захватила Лузгина полностью, не отменяя, впрочем, смертельного ужаса, который внушал ему генерал ФСБ Владимир Михайлович Губанов, сумеший разгадать его. Губанов понял, что, как только Лузгин решит это уравнение, его, генеральская, жизнь немедленно прервется, и поэтому принял меры.
Во-первых, ничего не подозревавшему Лузгину был под наркозом имплантирован миниатюрный радиомаяк с батарейкой на пять лет.
Во-вторых, местом его обитания был определен отдаленный хутор недалеко от Выборга, где Лузгин должен был сидеть не высовываясь и жить убогой жизнью деревенского бобыля.
И в-третьих - за ним постоянно следили обычным образом.
За эти четыре года Лузгину были предложены шесть уравнений, блестящие решения которых позволили Губанову виртуозно избавиться от шестерых мешавших ему людей.
А полгода назад не знакомые ему люди привезли на хутор испуганную молоденькую девушку и, произнеся все правильные пароли, доказывавшие, что они исполняют волю Губанова, сказали, что эта девушка пробудет на хуторе неопределенно долгое время. Кроме того, ее не должен был видеть никто, а в случае, если это окажется невозможным, девушку следовало уничтожить.
Оставив Лузгину обычное денежное пособие и некоторые продукты, они уехали, и вот уже полгода Алена безвылазно сидела в подполе, над которым был воздвигнул целый курган из земли, готовый рухнуть и похоронить ее под своей многотонной тяжестью. Для этого Лузгину нужно было всего лишь повернуть на девяносто градусов торчавший из земли сучковатый кол.
В этот несчастный для него день Лузгин, как всегда, просунул в амбразуру дощатой двери подпола миску с отвратительным варевом, которым он кормил свою узницу, и, мстительно хмыкнув, поморщился, когда две худые и невероятно грязные руки жадно схватили ее.
Из амбразуры резко несло аммиаком. За полгода Лузгин ни разу не выпустил Алену на улицу и не позаботился о том, чтобы она могла справлять естественные нужды по-человечески. В подвале были лишь деревянные нары с кучей грязного тряпья да яма в углу, прикрытая куском щепастой фанеры.
Лузгин был импотентом, и поэтому все его жертвы неизменно оказывались женщинами, которых он выбирал сам до неудачного знакомства с Губановым. В губановских же уравнениях фигурировали исключительно мужчины. И теперь Лузгин мог изливать свою неутоленную страстную ненависть только на Алену. А поскольку ему было сказано, что с головы этой девушки не должен упасть ни один волос, он ее и не трогал. И не заглядывал к ней.
Лишь однажды, когда он услышал, как Алена осторожно скребется в подполе, пытаясь сделать подкоп, он, усмехнувшись, направил в амбразуру струю «Черемухи», и потом полчаса со сладострастной улыбкой слушал, как девушка удушливо хрипит и надрывно кашляет. Когда душераздирающие звуки умолкли, он произнес:
- Услышу еще раз - будет хуже.
Алена не ответила, и, восприняв ее молчание как знак согласия, Лузгин пошел в лес за ягодами.
Сунув пленнице пайку, Лузгин проверил, как топится банька, в которой он сегодня собирался попариться всласть, и пошел было в избу, но вдруг услышал треск сучка под чьей-то ногой и, резко обернувшись, увидел выходившую из леса молодую темноволосую женщину в ватнике и резиновых сапогах, измазанных грязью. Женщина выглядела очень утомленной и измученной.
С трудом держась на ногах, она подошла к насторожившемуся Лузгину и сказала слабым голосом:
- Слава богу, вышла… Заблудилась я… Дай воды, хозяин, я со вчерашнего утра ни капли…
Лузгин молча повернулся к ней спиной и пошел в избу.
Не закрывая за собой дверь, он набрал в ковшик воды из ведра, стоявшего на лавке, и, обернувшись, увидел, что женщина пристально смотрит поверх его головы на что-то в избе.
Увидев, что Лузгин заметил ее взгляд, женщина отвела глаза от того, на что смотрела, и с жадностью приняла дрожащими руками холодный и мокрый алюминиевый ковшик с водой.
Пока она пила, закрыв глаза и громко глотая, он обернулся и увидел, что внутри избы прямо напротив двери на гвозде висят янтарные бусы, которые раньше были на его пленнице. Усмехнувшись, Лузгин подумал, что не зря он уничто-жал этих ничтожных тварей, которые, даже чудом выбравшись из леса, в котором можно было запросто заблудиться и погибнуть, тупо пялятся на дешевые блестящие цацки.
Допив, женщина протянула Лузгину ковшик и попросила:
- Дай еще!
Лузгин снова прошел в избу, а когда, набрав воды, повернулся к двери, перед ним что-то мелькнуло и он почувствовал сокрушительный удар в правую сторону лба. В его глазах вспыхнула яркая черная звезда, затем сверху упала ослепительная темнота, и он мешком свалился на пол, выронив ковшик и разлив воду.
Очнувшись, Лузгин обнаружил себя привязанным к козлам, на которых он обычно пилил дрова. Голова кружилась, и где-то в глубине над правым глазом пульсировала дикая боль.
Он находился в сарае, через распахнутую дверь которого мог видеть небольшой дворик перед избой и женщину, возившуюся с замком погреба, в котором сидела несчастная Алена. Вход в погреб был ниже уровня земли, и Лузгин видел только согнутую спину женщины. Ватник валялся на земле, и на женщине оказалась яркая футболка с надписью «Get out you motherfucker».
Лузгин застонал, и женщина, выпрямившись, обернулась.
- Очнулся, касатик, - констатировала она неожиданно свежим и чистым голосом, совсем не похожим на утомленный хрип выбравшейся из леса скиталицы.
Смахнув со лба прядь темных волос, она подошла к Лузгину и сказала:
- Все, Лузгин, твое уравнение решено. Пора сводить тебя к нулю.
После этих слов, ужаснувших бывшего математика, она подняла с земли топор, обухом которого несколько минут назад засветила ему в лоб, и, покачивая зазубренным острием перед лицом сразу же обмочившегося Лузгина, стала держать длинную паузу. Она молчала до тех пор, пока не увидела, как ужас, стремительно наполнявший Лузгина, отразился в его глазах и потек по мгновенно побледневшему лицу.
- Не сейчас. Позже, - сказала Наташа, - ты еще должен многое мне рассказать.
Она повернулась к нему спиной и снова спустилась в яму, где был вход в подпол. Размахнувшись, Наташа одним ударом снесла замок и, отбросив ненужный более топор в сторону, с трудом открыла перекосившуюся дверь и ласково сказала в темноту:
- Выходи, Аленушка, все кончилось.
На пороге подпола показалась изможденная и чудовищно грязная молодая девушка. Она закрыла руками отвыкшие от света глаза и покачнулась. Наташа обняла Алену за плечи и, не обращая внимания на неприятный запах, исходивший от нее, прижала к себе.
- Все, Алена, теперь все будет хорошо. Сейчас я тебя вымою, а потом мы уйдем отсюда.
Алена оторвала руки от лица и огляделась.
Увидев привязанного в сарае Лузгина, она шагнула к нему с изменившимся лицом, но Наташа удержала ее, сказав:
- Не надо, оставь его мне. Ты ведь не знаешь всего. То, что он сделал с тобой, хоть и ужасно, но - мелочь. Позже я поговорю с ним обо всем так, как он того заслуживает.
Она посмотрела на Лузгина и сказала:
- Четырнадцать женщин для себя и шесть мужчин для Губанова.
Услышав это, бывший математик, крепко привязанный к козлам, задрожал и снова обмочился. Увидев темное пятно на его портках, Наташа усмехнулась и сказала:
- Вот-вот, бойся!
И неожиданно наклонившись к самому его лицу, добавила, глядя прямо в глаза:
- Бойся как следует, бойся сильно, бойся так, чтобы твой страх сожрал тебя изнутри до того, как я начну заниматься тобой снаружи.
Снова обняв Алену за плечи, Наташа обернулась к Лузгину и сказала:
- А насчет баньки это ты хорошо сегодня придумал. Прямо как угадал!
И она увела Алену отмываться от полугодовых грязи, страха и тоски.
Три часа, на протяжении которых Лузгин бессильно слушал плеск и мокрые шлепки, доносившиеся из баньки, показались ему вечностью. Он понимал, что его жизнь, скорее всего, подходит к концу, но предпочел бы умереть от пули из ментовского пистолета, а не от руки неполноценного существа, которым была эта ничтожная женщина, сумевшая своей подлой хитростью застать его врасплох. Он считал, что с ним обошлись нечестно, и сознание этого мучило его сильнее предчувствия близкой гибели.
Наконец женщины закончили мыться и вышли из баньки, замотанные во взятые из хозяйства Лузгина простыни. На их чисто вымытой коже сверкали капли воды, и Алена слабо улыбалась, слушая какой-то веселый женский рассказ, которым Наташа развлекала ее, умело уводя от воспоминаний о кошмарных шести месяцах в сыром подвале.
Проходя мимо двери в сарай, Наташа, не переставая улыбаться, по-приятельски подмигнула Лузгину и извиняющимся тоном сказала:
- Ну, подожди еще немножко, всего полчасика. Уже скоро.
И они ушли в избу, закрыв за собой дверь.
Лузгин боялся.
Как и сказала Наташа, страх пожирал его изнутри.
Он чувствовал себя пустой оболочкой, дочиста выгрызенной каким-то безглазым холодным чудовищем, и в темноте этого безжизненного пространства метались обжигающие то морозом, то огнем сквозняки. Во рту пересохло, глаза не могли оторваться от двери в избу, а затекшие до синевы руки и ноги, туго перетянутые веревкой, невыносимо болели.
Наконец дверь отворилась и на пороге показались полностью одетые девушки. На Алене была та самая, полгода пролежавшая в старом растрескавшемся кособоком шкафу, одежда, в которой ее привезли люди Губанова. Лузгин понял, что его жизнь заканчивается, что сейчас уравнение будет завершено, и страх с новой силой набросился на него, кусая за мягкий и дряблый живот.
Положив руку Алене на плечо, Наташа указала в просвет между деревьями и сказала:
- Видишь вот тот холмик, примерно в километре? Иди туда и жди меня, пока я не приду.
Алена кивнула и, бросив на Лузгина непонятный взгляд, ушла в указанном направлении.
Проводив ее взглядом, Наташа достала сигареты и закурила.
Потом она посмотрела на замершего в ужасе Лузгина и, достав из заднего кармана джинсов опасную бритву, открыла ее. Солнечный луч метнулся в опасном вогнутом лепестке и скользнул по его глазам.
Лузгин почувствовал, что уже мертв, что всего этого уже не должно быть, что он все еще находится здесь лишь по чудовищной ошибке Верховного Распорядителя Жизни, и беззвучно закричал…
Наташа подошла к нему и опустилась на корточки.
Заглянув уже мертвому, но все еще дышащему Лузгину в самую душу, она посмотрела на сверкающее лезвие бритвы, затем снова перевела взгляд на широко открытые глаза бывшего математика, осмелившегося решать человеческие уравнения с помощью цифр и стального лезвия, и тихо спросила:
- Ну что, поговорим?
Глава 2 И СНОВА ЗДРАВСТВУЙТЕ, «КРЕСТЫ»!
Я обернулся и увидел, что на меня недобрым взглядом смотрит сидевший под следствием за двойное убийство Кадило. Этому молодому священнику не повезло в жизни. Его история была как раз примером того, что преступник не всегда злодей
-и это грустно, а злодей не всегда преступник - и это страшно.
До «Крестов» он был настоятелем где-то в Новгородской губернии. Заправлял церковными делами в небольшом старинном храме, который недавно был отреставрирован богобоязненными местными бизнесменами, читал проповеди, принимал прихожан, имел жену-красавицу и двух ребятишек - мальчика и девочку. И все у него было хорошо и радостно до того самого дня, когда он, приняв на грудь церковного винишка, решил остаться ночевать в храме, чтобы не расстраивать свою попадью винным духом.
Улегся он на ватничек за кафедрой этой церковной, забыл я, как она называется, и сладко уснул с божьей помощью, а проснулся среди ночи от того, что услышал, как в храме кто-то шарит.
Поднялся Кадило со своего лежбища и увидел двух святотатцев, которые сноровисто запихивали в мешок иконки и прочую валютную церковную утварь. Сначала у него от увиденного язык отнялся, а потом адреналин вместе с высококачественным кагором ударили в голову, и, взревев, как раненый слон, он бросился на осквернителей храма Божьего.
Надо отметить, что по комплекции батюшка уверенно тянул на полутяжа, а маховики у него были, как у гориллы. Ну и, естественно, здоровый образ жизни, молочко, медок, свежий воздух и все прочее.
Короче говоря, тот, который карабкался по лепным украшениям на стену за самой красивой и дорогой иконой, от испуга сорвался и расколол башку об каменный пол. А который награбленное добро в мешок укладывал, попытался пальцы растопырить и батюшку на испуг взять. Но не тут-то было.
Святой отец без всяких там спортивных затей двинул его кулачищем по ребрам, да так, что сразу сломал четыре, а одно из них проткнуло сердце церковного вора, и он быстренько сдох.
По мне - так этому попу надо орден на шею вешать, а по законам этим поганым, по государственным понятиям российским нашим - сидеть ему за убийство. И еще неизвестно, сколько.
Вот так.
Я, конечно, пропустил мимо ушей его реплику насчет «дать по башке».
Это только те, кто постоянно ищет приключений, с радостью цепляются к таким словам. Кадило от сердца сказал, и мне лезть в бутылку ни к чему. А главное - только я знал, о чем и, главное, для чего я все это говорю. И всему этому уголовному сброду, окружавшему меня, таких вещей знать не полагалось. Теперь у меня была своя игра, и ее правила существовали только для меня одного.
Да. Это была моя игра, и я не торопясь разыгрывал партию, а те, с кем я играл, не должны были знать моих истинных целей. И никто не должен был знать об этом.
За неторопливыми разговорами время шло себе потихонечку, и я уже забыл о двух недоумках, которые где-то в углу искали ответа на мой вопрос.
Но другие, для которых любое происшествие в камере скрашивало однообразное существование, не забыли о нем.
С верхнего яруса раздался голос Пахаря:
- Слышь, Знахарь, ты уж извини, что я в ваш разговор вмешиваюсь, но два часа уже прошло. Что там эти мерины ответят, братва ждет!
Черт бы его побрал, подумал я. Хотя… действительно, что они там надумали? Впрочем, что бы они ни надумали, я уже решил, что организую этим двум отбросам такой кисляк, что они его всю жизнь помнить будут.
В дальнем углу камеры произошло движение, и через некоторое время перед моей шконкой образовались Берендей и Шустрый.
Окинув их взглядом, я устроился поудобнее и спросил:
- Ну, что, двоечники? Нашли ответ?
- Конечно, нашли, - уверенно сказал Берендей.
- Что, оба нашли?
- Оба, - подтвердил Шустрый.
- Ну, тогда говорите. Начинай ты, - и я кивнул Шустрому.
- А что тут говорить! Пидар - он вроде бабы. Он не настоящий мужик. А тот, кто его в жопу тянет, - он мужик. Потому что он и всякое другое может, и это у него есть… как его… во! Мужество! Он и бабу тянуть может, и пидара.
- Та-ак. А ты что скажешь? - обратился я к Берендею.
Тот посмотрел на меня, и, наверное, не увидел в моих глазах твердой четверки за ответ кореша. На его лице отразилось сомнение, потом усиленная работа его убогого мозга, потом, наконец, отчаяние, и он, решившись, выпалил:
- А я так же думаю. И нечего тут рассуждать.
Я взял из Тюриной пачки еще одну сигарету, не торопясь, раскурил ее и стал рассуждать вслух.
- Значит, если не мужик - то пидар. Понятно. А за что ты, Берендей, сидишь?
- А мы с корешами хату поставили, да менты расторопнее оказались. Повязали с поличным.
- А в хате, когда вы ее чистили, кто-нибудь был?
- Старуха с внучкой и пацан еще.
- Пацану-то сколько лет было?
- Не знаю, лет двенадцать, наверное.
- Значит, трое. А вас сколько было?
- А нас тоже трое.
- Ну, это нормально. Трое на трое. Это - почестному.
Наверное, Берендей почувствовал, что дело пахнет керосином, потому что стал часто зыркать на меня исподлобья и переминаться с ноги на ногу.
- А что ты, Берендей, царь лесной, переминаешься? Может, в туалет хочешь сходить? Так сходи. Нам спешить некуда. Параша знаешь, где?
- Знаю.
- Это хорошо, что знаешь. Очень даже хорошо…
Ну, тут его и вовсе заколбасило. Однако стоит, не дергается.
- Та-ак, - продолжил я экзекуцию, - вас, значит, тоже трое было. И все ребята молодые, крепкие, вроде тебя?
- Нормальные ребята, обычные.
- А старуха та, наверное, метра два ростом, здоровая такая и с косой. Да?
Берендей удивился и ответил:
- Да нет, обыкновенная старуха, в кресле с колесами.
- Это что, спортивное такое кресло? Для гонок? Тогда у нее руки накачанные должны быть.
- Да какое там спортивное, - заныл Берендей, чувствуя, что подкрадывается жопа, но неизвестно еще, какая именно и с какой стороны, - обыкновенное инвалидное кресло для этих, как их… для парализованных.
- А-а-а… Старуха, значит, парализованная. Жаль. Ну, тогда внучка лет двадцати и айкидо занимается.
- Какое там айкидо, - позволил себе усмехнуться Берендей, - девчонке и десяти лет не было, классе в третьем учится, наверное.
- Ну, не скажи, - глубокомысленно заметил я, - боевым искусствам иногда с шести лет обучать начинают. Правда, не здесь, а где-нибуль в Шао Лине… Ну, тогда, значит, пацан этот двенадцатилетний с волыной был. Не иначе.
- Не было у него никакой волыны, он на кухне ножик схватил, когда Бывалый девчонку эту на диван завалил.
- Девчонку - на диван? - переспросил я, чувствуя, как в районе солнечного сплетения начинает собираться тугой адреналиновый узел, - а он что, по мохнатым сейфам, что ли? Хотя у девчонки этой сейфик должен быть гладенький, нежненький, маленький… Что скажешь? Любишь такие сейфики?
- А кто ж их не любит, - ляпнул Берендей, и я увидел, что он сразу же пожалел о сказанном.
Все, решил я для себя. Я вам обоим сейчас сделаю. Я, бля, изменю вашу судьбу раз и навсегда. Но не будем спешить.
Я прикурил новую сигарету от окурка старой и спросил:
- Пацан, значит, с ножиком кинулся… Ну и что дальше?
- А Бывалый дал ему раза, он и скопытился.
- Что значит - скопытился?
- А ударился головой об угол тумбочки, и все.
- Убился, стало быть?
- Ага, убился.
- Понятно. А старуха?
- А она от инфаркта крякнула, когда я ее привязывать стал. Да ей и так уже пора было, зажилась, старая галоша.
Он пренебрежительно хмыкнул.
- Ну, пора, так пора. Так Бывалый девчонкуто натянул?
- Натянул.
- А потом менты приехали. Так?
- Так.
- И, значит, вы так ничего и не успели прихватить?
- Ничего. Свалили только в скатерть барахло всякое мелкое с тумбочки, колечки там всякие, потом деньги в вазе лежали, ну еще кое-что… Да не успели. Не было нам фарта в тот день.
Я помолчал, подавляя в себе дикое желание убить этого подонка прямо на месте, и медленно произнес:
- Да. Вам не было фарта в этот день. Точно. Это был самый несчастный день в твоей жизни. А подельники твои?
- Бывалого мент грохнул из Макарова, причем не при сопротивлении, а просто так, когда увидел девчонку на диване. Падла ментовская, он ведь не имел права! Скажи, Знахарь, не имел ведь, правда?
- Конечно, не имел. Это только ты имел право вломиться в хату и устроить там все это. А третий? Кто там у вас третьим был?
- Чапаев. Ну, кликуха это. А так - Вован Шадурский.
- И где он сейчас? - В другой камере. - Хорошо.
Все было сказано, и пора было выставлять оценки в дневник.
В камере стояла мертвая тишина.
Я уже знал, что ждет этих двух, нет - трех ублюдков.
Но они пока не знали.
И, признаюсь, я испытывал некоторе удовольствие, заставляя Берендея с Шустрым стоять передо мной и слушать мое молчание. Да, я испытывал жестокое удовлетворение и продлевал его, не торопясь объявлять свое решение. И, если бы обстоятельства были другими, я приказал бы моим воинам посадить этих двух мерзавцев на колья. И чтобы не сразу, а медленно. чтобы свежеоструганный, аккуратно заточенный, тонкий ствол дерева входил Берендею в очко часов пять. Чтобы он медленно разорвал его внутренности, прошел через грудную клетку, отодвинув в сторону сердце и легкие, и вышел через его поганое горло. И чтобы потом этот острый деревянный кол прополз сквозь его мозг и уперся в макушку, но только с внутренней стороны.
Жаль только, что он не смог бы жить до самого конца…
А еще я хотел бы, чтобы все, кто был сейчас в камере, видели это.
Хотя… Практика показывает, что публичные казни ничего не меняют. Разве что карманники в это время собирают повышенный урожай.
Я вздохнул и, отогнав кровожадное, но приятное видение, сказал:
- В общем, пацаны, я вас понял.
Берендей слабо улыбнулся. Ему, наверное, показалось, что топор просвистел мимо, но он, конечно же, глубоко ошибался.
- Значит, получается так. Мужик - не пидар, а пидар - не мужик. Это понятно. То есть если не мужик, то, значит, - пидар. Я так понимаю. Так вот вы - не мужики. Это я вам точно говорю. Вы - пидары гнойные.
По камере пронесся легкий шум.
- Да, - повторил я, повысив голос, - вы оба - пидары. И еще Чапаев ваш. С ним потом разберемся.
Берендей и Шустрый выпучили глаза и застыли.
- Мужик, - продолжал я, - он мужественный. Сильный, смелый, справедливый. Желательно - умный. А вы, гниды, - ни то, ни другое, ни третье. И не четвертое. Вы, гандоны штопаные, можете только слабых женщин гасить да пацанов мелких убивать. Вы - крысы поганые. И место ваше - у параши. Мужик - он чужого не возьмет. Он девочку маленькую насиловать не будет. Ведь Бывалый ваш, жалко, что он сдох до времени, он ей там все ее мелкое хозяйство каркалыгой своей разорвал! Тварь. Вы, подонки, что-то там про крысятничество квакаете, а кто же вы есть, как не крысы, если вы у людей крадете? Вы нападаете на тех, кто слабее, и отнимаете у них, а за это еще в школе бьют. Вас, наверное, мало били. Но мы сделаем лучше. Вы накажете себя сами.
Я сделал паузу и сказал:
- Вы - пидары. Это я вам точно говорю. И поэтому сегодня же поимеете друг друга в жопу. И в рот тоже, для полного комплекта. Марго вам подскажет, в случае чего, как это лучше сделать. Слышишиь меня, Марго?
- Слышу, Знахарь, - послышался голос от параши.
И этот голос был весьма довольным.
- Хорошо. Теперь так. Ганс!
- Я здесь.
Между нарами нарисовался беспредельщик Ганс, щедро украшенный татуировками на тему фашистской геральдики.
- Проследи, чтобы все было исполнено.
- Яволь, майн фюрер.
- Ух ты как! Ладно, займись ими.
Ганс повернулся к ошеломленным и неспособным даже вякнуть жертвам моего правосудия и ласково сказал им:
- Ну, пошли, мои хорошие! Я покажу вам новое место в жизни. Оно во-он там, у параши.
И, обняв Берендея и Шустрого за плечи, он с силой развернул их и увел от меня.
Я откинулся на спинку шконки и уставился в потолок.
В камере царила тишина, нарушаемая только шагами двух идущих навстречу своей новой судьбе нефартовых урок. Все смотрели на них как на приговоренных к смерти. А оно почти что так и было. Только не все еще понимали это и не все отдавали себе отчет в том, что на самом деле произошло нечто гораздо большее, чем обычное правилово в камере.
Но со временем все они это поймут. Все.
Да только будет поздно.
Отведя двух новообращенных машек к их новому месту жительства, Ганс неожиданно вернулся и, присев на край моей койки, наклонился ко мне и зашептал:
- Слушай, Знахарь, ты как хочешь, но теперь у твоей шконки будут постоянно дежурить мои люди. Особенно ночью. Они будут сменяться, как и положено, и ты на них внимания не обращай. Вроде как мебель. Что скажешь?
Я подумал немножко и ответил:
- Годится.
- Вот и хорошо. Надеюсь, теперь ты сам понимаешь…
- Понимаю.
Ганс встал и исчез за нарами.
А еще через минуту к моему изголовью протиснулся какой-то еще не знакомый мне штемп и, заняв неожиданно мало места, застыл, слившись со спинкой трехъярусной койки. И действительно, уже через несколько минут я перестал его замечать. В натуре как мебель!
Тюря покосился на моего стража и спросил:
- И что, он теперь все время будет здесь торчать?
- Да, Тюря, будет. Но ты не обращай на него внимания. Дай лучше сигаретку.
- Возьми, - сказал Тюря, бросая мне на шконку целую пачку «Парламента», - бери всю пачку. А то у меня уже рука устала давать тебе по одной. Потом отдашь.
- Спасибо, - ответил я и, подцепив ногтем, сорвал с пачки тонкую прозрачную ленточку, идущую по кругу.
В это время за моей спиной прозвучал густой голос:
- А ты когда-нибудь слышал такое: «Не судите, да не судимы будете?»
Неторопливо закурив, я положил сигареты на край шконки, поправил подушку и только после этого повернул голову к говорившему.
Это, конечно, был Кадило.
Выпустив струйку дыма, я внимательно рассмотрел огонек сигареты и лениво ответил:
- Слышал. А что?
- Да так, ничего особенного… Но вот ты сейчас и судил и приговорил. И как тебе - ничего? Нормально?
- Нормально, будь уверен, - кивнул я, - не совсем, правда, но - нормально.
- А почему не совсем?
- А потому, Кадило, - ответил я, мечтательно глядя, как дым медленно поднимается к потолку, - что вот если бы я был царем, а еще лучше - каким-нибудь ханом, то сейчас этих обсосов уже сажали бы на кол.
- На кол?
- Ага! Именно на кол. Так что им повезло, что они сидят в совковой тюрьме, а не в какомнибудь средневековом зиндане, и что я не владыка местный, который может их конями разорвать, а всего лишь обыкновенный вор в законе.
- И тебе их не жалко?
- Не-а. Нисколечко. А ты, может, возлюбить их посоветуешь?
- Может, и посоветую.
- Не надо. Бесполезно. А «не судите, и не судимы будете» надо понимать так, что если ты боишься, что тебя за твой суд другие судить будут, тогда сиди себе тихонечко в уголке и не чирикай. А я, Кадило, не боюсь.
Кадило потеребил бороду, хмуро глядя вниз, потом взглянул на меня и снова спросил:
- А такое - «мне отмщение и аз воздам» - слышал?
Я покачал головой и сказал: