.. Почему-то Иван ясно увидел его страшное, распухшее от адовой боли лицо - оно было словно с ним рядом, в одном шаге от него. Он видел разорванную в клочья, висящую кровавыми дрожащими ошметками губу и почему-то ясно представил себе, как этот человек сначала сжимал губы чтобы не закричать, как потом кусал и рвал их зубами... И вот теперь он, обезумев от боли, забыв о том кто он, не понимая, что происходит и кто его мучители, просто заходился в непрерывном вопле. Глаза его выпучились, вылезли из орбит и, казалось, вот-вот должны выпасть... И напряжение его было столь велико, что плоть на лице не выдерживала и разрывалась постепенно - Иван видел кровь выступающую сквозь поры. Это не было уже лицо человека - это был лик дьявола, познавшего вечность одиночества и мучений...
Тут всплыло прямо перед Иваном бледное, трясущееся лицо Свирида, который уткнулся ему в грудь ища у него утешения, и зашептал плача:
- Иван Петрович, а Иван Петрович я вам говорю - ну, надо же их слушаться, а то ничего хорошего не выйдет. А, Иван Петрович, ну вы... - он хотел, быть может, сказать что-то, но разорванные его мысли не как не могли сложиться в слова и он вдруг заплакал жалобно, как ребенок.
Ивана с силой встряхнули за плечо, и он, напряженный до предела, взорвался - заорал. На фронте то: в боях, да после боев ему приходилось уже видеть нечто подобное... но здесь, в родном, сердцу милом Цветаеве, в тех местах где провел он детство, где повстречал он впервые Марью, в этих самых для него светлых, самых любимых местах - это было непереносимо тяжело понимать, что ад захлестнул таки и его город и его дом.
Прямо перед ним стоял какой-то худенький, пунцовый от жары немецкий чин офицер, судя по запыленной одежде. Он рявкнул ему что-то на ухо и кивнул в стороны санитарного грузовика, с затянутом брезентом кузовом.
Иван, дрожа всем телом, услышал как новый звук стал захлестывать двор. Из больницы под надзором солдат выходили детей - этих детей, эвакуировали из каких-то мест, и, разметив на какое-то время в этой больнице, не смогли потом по каким-то причинам эвакуировать дальше, оставили здесь вместе с матерями. И вот теперь все они: и матери, и их дети выходили. Дети были самых разных возрастов - и розовощекие младенцы, которых несли на руках матери, и дети постарше, лет до четырнадцати. Видно еще в больнице, кто-то из них начал плакать и вот теперь, большая их часть плакала: навзрыд ли, прося о чем-то у своих матерей, или совершенно беззвучно... И почему-то особенно страшно было смотреть именно на тех детей которые плакали беззвучно - страшно было видеть эти крупные, набухающие, а потом скатывающиеся стремительно жгучие детские слезы. Когда выходили они во двор, матери хватали своих детей на руки и прижимали лицом к себе, чтобы не видели они происходящего. И сами они опускали глаза, пытались не видеть ничего, но вопль того, прибиваемого к забору, все время невидимой силой заставлял их вскидывать головы, и видно было, как дрожат, как искажаются в муке их лица.
Вот одна женщина преклонных уже лет, с загорелом почти до черноты морщинистым лицом, и с сильными, привыкшими к тяжелому труду руками, вырвалась неожиданно для всех из колонны, и с грудным ребенком на руках пошла медленно и слегка покачиваясь, но неудержимо, на стоявшего поблизости солдата. За ней поспешал, уткнувшись в подол платья и всхлипывая, мальчонка лет двенадцати.
- Да что ж вы делаете, ироды! - закричала она сильным, чуть хрипловатым от натуги, яростным голосом и все надвигалась на этого солдата, который растерялся и стал отступать к забору, - Как вы Христу то в лицо смотреть будете, ироды?! Звери, подонки...!
Офицер, который только что тряс Ивана повернулся к этому теснимому женщиной, растерявшемуся солдату и выкрикнул ему что-то. Солдат метнул на офицера быстрый взгляд и тогда лицо его распрямилось - от неуверенности и испуга не осталось больше и следа: ведь он услышал голос своего начальника, тот ясно сказал ему, что делать с этой женщиной - ну а раз так сказал начальник, значит так и должно быть, значит и никаких сомнений не должно быть. И ему даже стыдно стало за свою растерянность, и то, что он сотворил дальше он сотворил старательно, зная, что офицер следит за его действиями...
Он поднял винтовку и закрепленным на ней, окровавленным уже штыком с силой ударил... он намеривался проткнуть младенца, которого она несла, но женщина успела прикрыть его рукой... Удар был так силен, что штык пронзил насквозь и руку и младенца и неглубоко еще вошел ей в грудь... Младенец вскрикнул, дернулся, а фашист уже выдернул резко штык и ударил ее во второй раз в живот...
У Ивана потемнело все перед глазами и он, заорав как раненный волк, бросился на этого солдата, и обрушился на него, когда тот выдергивал штык из тела безумно вопящей женщины. Иван ударил его со всей силу кулаком по черепу и, почувствовав как звериная ярость растет в нем, все бил и бил его со всего размаха по голове, не думая уже ни о чем, зная просто, что если он не будет его бить, то сойдет с ума и перегрызет всем глотки...
- Ну не стреляйте! - торопливо визжал где-то Свирид, - он шофер, слышите, слышите - он шофер! Ну побейте его, но только не убивайте, ладно? Одно шофер, слышите, слышите - он шофер!
Ивана били прикладами, но, как ему показалось несильно, во всяком случае он почти не чувствовал боли, и даже когда, что-то хрустнуло у него в колене, не почувствовал он ничего...
Детские вопли заполнили собой все пространство, всю вселенную, все мировозздание; и в этой адской, созданной человеком, душной и кровавой маленькой вселенной райским перезвоном звучал, колеблясь как маятник часов, безумный визг, трясущего его Свирида:
- Иван! Ну дурак ты что ли, Иван-а-а! Дурак ты что ли - они ведь твою женку убьют, я же говорю - не смотри ты на это, а?! Не смотри - а?! Иван, ну отвези им машину и все - и тогда все живы будут, я прошу тебя, ну что тебе стоит, ну не надо только больше! Иван, а то совсем плохо будет! Женку то и детей ведь убить могут, ты о них подумай - ведь убить их могут!
Ивана еще раз ударили прикладом в плечо и он увидел красное, разъяренное и окровавленное лицо того солдата... он размахнулся винтовкой еще раз, метя Ивану в лицо, но его подхватили другие солдаты и оттащили с трудом в сторону.
В застилаемом кровью и пылью, полным воплей дворике, появился жердь-переводчик. Он, широко размахивая руками и ногами, подошел к Ивану и, слегка склонившись над ним без выражения, слегка раздраженно заговорил:
- Ти не будешь слушаться - будешь дра-ятся тьебе капут! Бабе капут, дьетем капут, ти поняль?
- Иван, Иван Петрович, ну что же вы!
Иван так резко, что отдалось рвущемся разрывом, повернул голову, и увидел окровавленную груду плоти, истыканную штыками и еще разорванную пулями, перед которой стоял на коленях и пронзительно рыдал двенадцатилетний мальчонка. И вспомнился тогда ему Сашка - он ведь был одного с этим мальчиком возраста...
- Я повезу... я сделаю все что вам нужно, - захрипел он опять захлебываясь кровью, которая шла из его разбитых десен.
Переводчик-жердь все еще возвышался над ним и поглядывал с сомнением на Ивана. И тогда Ивану страшно стало от мысли, что он, избитый, может показаться ненужным и слабым, что его попросту пристрелят на этом кровавом дворе, а семью... Вновь в голове его забабахал молот и он вскочил на ноги и стараясь выдавить из себя ровный и сильный голос проговорил:
- Я готов выполнить ваши приказания!
Ему ужасно хотелось ударить со всего размаха в это лоснящееся от пота, самодовольное лицо, и он бы сделал это - существование, стало для него невыносимо мучительным, и быстрая (быть может) смерть, которая последовала бы за этим ударом, казалась ему лучшим выходом... Но он помнил о своей семье: о Марье, с ее горячими локонами и юным еще голосом, о Сашке, который считал своего отца самым отважным, героическим человеком на свете и наконец Ирочку с ее глубокими, светлыми глазками - только память о них давала ему сил, говорить то, что он говорил. Глаза его правда выдавали - они говорили совсем другое, они вцеплялись в горло этой "жерди" - он его рвал в клочья своим взглядом.
Но "жердь" то ли не заметил этого, то ли ему это было безразлично. Он кивнул, и сказал несколько слов, стоящему рядом обтирающему лоб офицеру тот ткнул Ивана в спину дулом револьвера и жестом велел идти к издающему пронзительные, острые вопли детей и матерей грузовику. Их уже напихали в кузов, а на бортик уселись двое упитанных солдат, жующих яблоки и лениво, разморено спорящих о чем-то друг с другом...
Стараясь идти прямо, не качаясь Иван, чувствуя въевшееся в спину острое дуло, зашагал к грузовику. Где-то под ухом все суетился Свирид и без умолку, совсем уже истерично и быстро тараторил о том, что Иван не должен сидеть дома, а работать для новых "господ". Потом он стремительно стал жаловаться на одиночество и просить чтобы ему дозволили поехать с Иваном - он бросился с этой слезной просьбой к жерди-переводчику, но тот оттолкнул его брезгливо и сказал несколько выученных матерных ругательств.
А Иван все шел, сжав зубы, стараясь не сойти с ума в оглушительном океане адских звуков... Эти детские полные мольбы вопли; хрипы и проклятия матерей; вопли и стоны раненных; и наконец чудовищный, безумный и непрерывный вопль того, сошедшего с ума, распятого на заборе... Все руки и ноги его были уже пробиты гвоздями и весь забор и земля под ним была густо залита завертывающейся слоями кровью. Ему как раз вбивали в предплечье здоровый чуть погнутый гвоздь, и по вызывающем рвоту лицам палачей можно было судить, что они разъярены до предела, что им хочется еще долго-долго вымещать так свою ярость, до тех пор, быть может, пока они не рухнут от потери сил. Раздавался сухой пронзительный треск дробящейся кости...
И еще один звук был - соловушка, гнездо которой спряталось в листве одного из тополей, кружила в ярких лучах, над густыми клубами пыли и старалась, выплескивала из себя яркие, заливчатые трели - она волновалась за своих малышей тревожно чирикающих в гнезде и отвлекала внимание на себя. Правда ни на нее - порхающую ярким пушистым комочком над головами, ни на ее детишек никто во дворе не обращал внимания. Столпившиеся там человекоподобные особи были поглощены иными делами - делами недоступными для понимания животных...
* * *
Довольно долгое время (как показалось Ивану целую вечность), грузовик не мог выехать на центральную улицу. Там все грохотали, ревели чудовищными моторами танки, а меж ними суетились блеклые, задыхающиеся фигурки людей. Весь Цветаев потонул в плотных клубах дыма, и даже листья потемнели и выцвели, словно бы их коснулась смерть...
Рядом с Иваном сидел немецкий офицер и курил без перерыва сигары. В кабине дышать было практически нечем и синие с кровавыми ободками круги плыли перед Ивановым лицом. Но он помнил, что должен казаться здоровым, бодрым даже... он глотал пыль и прислушивался к крикам, которые долетали из кузова... Туда из кабины вело маленькое запыленное, грязное окошечко и к нему прильнуло из кузова воспаленное лицо одной из матерей. Она ударила несколько раз в стекло и истерично завизжала:
- Дышать нечем... воздуха! Отпустите нас... нам дышать нечем! А-а! Ребенок умирает, слышите вы у меня ребенок умирает. Ох, выпустите, выпустите, сил моих нет, ох дышать нечем, куда ж вы нас напихали! Ох, Мишенька... задыхается ведь! Куда вы нас везете? Отпустите нас!
Офицер развернулся и ударил дулом пистолета в стекло так, что несколько тоненьких грязных трещинок бросились от него врассыпную по стеклу.
Наконец в движущейся стальной массе появился проем и Иван, собравшись, направил в него грузовик.
Из кузова тем временем вновь завизжала пронзительно женщина:
- Оля! Олечка, деточка моя! Да что ж это! Моей девочке плохо, слышите остановите машину! Здесь дышать нечем!... Ох... Остановите... а-а! Пропустите... а-а! Олечка! - она вдруг зашлась в крике, а офицер легонько коснулся Иванова плеча дулом...
- Куда вы их везете? - спросил Иван, забыв от разрывающей его изнутри боли, что офицер не понимает русской речи.
Офицер проворчал что-то, зато в кузове его голос услышала одна из матерей и вот ее крик уже схватывал стальным раскаленным обручем голову Ивана:
- А-а! - задыхаясь кричала она, - так значит нашелся выродок выслуживаешься значит! Куда везти - спросил он у них услужливо! Выродок! Падаль! Выслуживайся, выслуживайся, гнида! А ты знаешь, выродок, что тут за твоей спиной дети умирают... а-а! Ну тебя хлебушком с маслецом накормят, тебе это самое главное, выслуживайся... У-у! - и тут раздался звук плевка, и Иван понял, что это в него плевали и хоть разделяло их стекло почувствовал он этот плевок и еще сильную, звонкую пощечину...
Он судорожно вцепился мокрыми, липкими пальцами в руль и пытался везти машину туда, куда указывал ему офицер. Впереди дребезжал по разбитой улице танк и в кажущихся Ивану кровавыми клубах пыли ничего не было видно. Лишь иногда проплывали по бокам размытые, нависающие над дорогой контуры... не деревьев, а грозных великанов и казалось Ивану, что слышит он их гневные голоса: "Предатель! Слабак! Падаль!"
И Иван, не осознавая того, что он говорит вслух, стал вырывать из своей души:
- У меня ведь жена и двое детей, они ведь дома меня ждут. Под дулом пистолета ждут, понимаете вы это?! Ну отвезу я вас, ну и что ж - если бы не отвез, так кто-нибудь другой нашелся. Вы говорите выслуживаюсь? За кусок хлеба с маслом?! Да я знаете, как хотел бы умереть - перегрызть хоть одному из них глотку и умереть, а так сейчас мука... му-ук-аа сейчас мне! Но у меня жена и дети, вы знаете что будет, если я что не то сделаю? Может их к забору приколотят! Поняли вы, поняли! И не смейте меня винить - не я это все придумал! Вот отвезу вас и все, и забуду... нет, не забуду, я мстить буду! Вы слышите - я мстить буду!...
Со стороны офицера раздался оглушительный, разрывающий кровавый клубящийся воздух выстрел и резкая боль вломилась в Иванов череп, проламывая кости. Он решил, что все кончено и надеялся, что обретет теперь вечное спокойствие, но жизнь не уходила - он по прежнему вел грузовик, и по прежнему орали, задыхающиеся, умирающие дети. А тот выстрел на самом деле был вовсе не выстрелом, а лишь раздраженным выкриком офицера...
Клубы дыма начали наконец редеть, и в их разрывах замелькали нагретые солнцем поля. Цветаев остался позади. Еще несколько минут ехали они в войсковой колонне, но вот офицер жестом велел Ивану сворачивать в сторону на проселочную дорогу. Ставшие уже привычными кровавые плотные скопления пыли неожиданно отхлынули назад.
И вновь подумалось Ивану, что все это - все виденное им тоже отхлынет назад, окажется лишь видением, живущим в клубящейся пыли. Здесь же, на ярко-золотистом колышущемся пшеничными всходами просторе, конечно не может повторяться то кошмарное, что видел он в пыли, во дворе больницы...
В кузове тоже увидели солнечные лучи и зеленые травы, которые дрожа откатывались назад по нагретой августовским солнышком проселочной дороге. И солнечные эти лучи и слабые, но такие ощутимые в смертоносной духоте потоки свежего воздуха немного ободрили их: поутих плач и стоны, и только одна женщина все голосила страшным, нечеловеческим воплем:
- Оля!!! А-а! А-а!!! Маленькая моя-а-а!...
Иван достаточно хорошо знал эти места - сюда, направляясь к лесу, бывало ходил он вместе с семьей. Неподалеку протекала речка Журчалка, один из синих, блистающих на солнце изгибов которой можно было видеть на картине с молодой барышней. Вспомнилась опять ему картина, и заныло тоскливо в израненном сердце - захотелось взглянуть в те добрые наполненные пробуждающейся юной любви глаза...
Захотелось взглянуть и на Журчалку, на дне которой он, еще в детские годы, пытался найти пиратский клад. Но до реки ему не дал доехать офицер: он велел остановиться у дорожной развилки - здесь одна дорога вела в сторону леса - другая к Журчалке. Здесь росли, обнявшись ветвями - три сестры, три высокие стройные березы с густыми, издающими при ветре печальное пение кронами.
Сейчас здесь было весьма шумно. В тени сидели, прислонившись спинами к стволам, несколько разморенных на солнце фашистских солдат. На них остались одни лишь трусы, остальная же одежда и автоматы, валялись рядом в густой траве. Там же, в траве стоял и граммофон и пронзал августовский полдень торжественным, и, как показалась Ивану, каким-то пьяным маршем. Пластинка видно была заезженная и от раздающегося трескучего шипения казалось, что сотни змей поселились в траве... Сидящие в тени солдаты похоже наслаждались минутами отдыха: затягивались папиросами, лениво переговаривались...
Когда грузовик остановился они нехотя поднялись и взяли свои автоматы: одеваться они не стали - так и остались в одних трусах, граммофон не выключали и в воздухе все шипел и рвался пьяный марш.
Иван следом за офицером вышел из машины и вдохнул с наслаждением теплый, с душистым травным запахом принесенный с полей, воздух. Глянул он и на лес стоящий яркой стеной в сотне метров.
В это время хлопнула задняя стенка кузова и стали выпрыгивать оттуда женщины и дети...
И вновь начался кошмар. Иван ощутил сладковато тошнотворный привкус в крови во рту, но он не мог эту кровь выплевывать или сглатывать. Он просто смотрел.
Тех женщин и детей, которые при выходе из грузовика оступались, падали солдаты лениво, без злобы (они ведь отдохнули под кроной) били прикладами по спинам или прямо по головам. Последней в кузове осталась голосящая пронзительно над умершей дочерью женщина, она не воспринимала происходящего и только заходилась в пронзительном вопле:
- Ол-л-яя-а-а!!
Офицера этот крик явно раздражал и он, сморщившись и нервно отбросив в сторону недокуренную сигару выхватил револьвер и, запрыгнув в кузов, несколькими свинцовыми разрядами прекратил этот, столь неприятный ему вопль. Других женщин и детей построили в ряд и велели раздеваться - тогда все поняли, что ждет их.
А Иван, осев на разом ослабевшие колени привалился спиной к колесу грузовика. Его тошнило, а он даже и не замечал этого: кровь мешаясь с содержимым его желудка медленно выплескивалась на запыленную одежду, а он все смотрел...
Одна из женщин попыталась воспротивиться, кто-то закричал, кто-то зарыдал, кто-то упал на колени, моля о пощаде для детей... Непокорных били прикладами, били сильно, но только по лицу, чтобы не испачкать одежду... Какая-то молоденькая беленькая девушка, прижала своего малыша крепко-крепко к груди и шепча молитву бросилась бежать. Один из солдат одним рывком догнал ее, повалил в дорожную пыль и со всего размаха обрушил приклад на ее лицо... Там все разом залилось кровью, а он, обиженный тем, что ему пришлось волноваться - бегать за ней под этим жарким солнцем, ударил еще прикладом и младенца, а потом еще раз ее - ногой в живот...
В этот страшный момент мысли в голове Ивана прояснились.
"Неужели я действительно трус и подлец? Да ведь так, пожалуй, и есть. Захотел ведь спасти семью, по легкой дороге пошел. Ведь правильно та женщина сказала - выслужиться захотел. Ну пусть не за хлеб с маслом, а за то, чтобы жену и детей не тронули. Ну вот выслужился, привез, теперь может и не тронут твою Марью да Сашку с Ирой, а ты смотри, падаль, как с твоей выслуги убивают других Марий, Сашек да Ирок. Вон они - чем хуже тот мальчонка твоего Сашки, его мать уже штыком закололи, а он смотрит теперь на всех так, точно глотку им перегрызть хочет... и на меня, и на меня он так же смотрит. И правильно делает: я ведь поддался, я же послужил этим нелюдям хоть немного. Ну теперь смотри Иван и запоминай; все Иван запоминай..."
Еще несколько женщин бросились на солдат и те, сожалея о испорченной одежке, метнули в них смертоносный свинец.
- Мама! Мама! - вдруг закричала маленькая девочка в белом платьице. страшно мне мамочка! Что эти дяди делают, мамочка! Давай уйдем отсюда, пожалуйста! - и вдруг взмолилась протянув тоненькие ручки к фашистам, Отпустите нас пожалуйста! Дяди, что вы делаете?! Маме плохо...
Один из тех к кому обращены были эти слова сморщился, передернулся и, бросившись к граммофону, сделал пьяный марш еще громче - теперь он оглушающе шипя ревел в воздухе, заглушая все крики...
Иван все еще смотрел на эту девочку в беленьком платьице. Это платье оставалось облачно белом, хотя все вокруг были в пыли; и лицо девочки было не изможденным, а светлым и чуть растерянным: она просто не понимала и не могла понять происходящего - для нее не существовало царящего вокруг ужаса: тот светлый, сказочный мир детских фантазий в котором жила она все время до этого был так силен, что этот ад не мог захлестнуть ее, она просто оставалась такой же, какой была раньше. Но она, видя боль на лице своей матери, волновалась за нее...
Иван, затравлено шипя и выплескивая большими комьями изо рта кровяную смесь, пополз к этой девочке.
Но он полз слишком медленно: тело его не слушалось, дрожало все, передергивалось. А с них уже содрали одежду, и все они: и женщины, и дети испуганно жались теперь под пронзительными взглядами солдат и офицера.
Их повели ко рву, который, судя по свежему пласту земли, раскопан был совсем недавно. Дети, по большей части не понимавшие что их ожидает, плакали, заглядывали в смертельно бледные лица своих матерей, и чувствуя приближение чего-то грозного и непонятного для них, просили освобождения.
А в женщинах надломились выкрученные до предела пружины нервов. Почти все они не кричали более, а лишь беззвучно роняли крупные страшные слезы... У Ивана опять заклубилась перед глазами кровавая пыль и вот кажется ему уже, что не слезы это катятся по их щекам, а капли темной крови. И их презрительный шепот налетал на него со всех сторон волнами: "Падаль! Выслуживайся... води им машины за свой кусок хлеба с маслом!"
- Стойте! Стойте! - хрипел он, прорываясь вслед за ними рывками... и понимал с ужасом, что слабого его голоса никто не услышит, что этот его жалобный стон бессильно тонет в оглушительном пьяном марше, но гораздо громче этого шипящего марша звучали полные презрения, проклинающие его голоса матерей.
И вновь услышал звонкий и мощный, дребезжащей ослепительной звездно-хрустальной струной, протянувшейся через всю вселенную голос - голос той малютки с ясным, чистым взором:
- Мама! Мамочка, почему тот дядя ударял тетю? Ведь этого не должно быть, ведь он сделал ей больно... мамочка, почему все такие грустные, почему никто не смеется, почему все плачут. Солнечный денек сегодня - да, мамочка? Смотри какая травка зеленая, а вон там речка на солнце блестит, надо в ней всем искупаться, а то на солнышке жарко, вот потому наверное все такие злые. Ну скажи чего-нибудь... ну надо чтобы все развесились, ведь мы могли бы все сесть и песенку спеть, ну зачем печалиться, ведь солнышко светит... Ой, мама, смотри, смотри - это же наш Шарик бежит, вот здорово!
И это было, быть может, невероятно - откуда взялась эта собака. Возможно, это была их домашняя собака, забытая, потерянная где-то в огромном потоке отступающих... и вот именно теперь, каким-то чудесным провидением, словно волшебный мираж неслась она к ним через поле. Это был большой, ослепительно белый, пушистый, действительно похожий чем-то на облачный шар пес. Он бежал со стороны Цветаева и, судя по свисающему языку, устал от долгого бега. Но как только окрикнула его девочка завилял он быстро хвостом и даже взвизгнул от радости и рванулся к ней уже со всех сил, словно росчерк молнии.
Офицер взглянул на этого стремительно приближающегося громадного пса, выругался и выстрелил... Мгновенно белый облачный шар окровавился, заскулил жалобно, но все еще продолжал бежать навстречу своей любимой маленькой хозяйке. Он был уже совсем близко, когда офицер выстрелил и во второй раз.
- Нет, что вы делаете! Вы... - светлые глазки девочки налились ужасом, когда весь залитый кровью пес завертелся, жалобно скуля, на земле в нескольких шагах от офицера. Девочка вырвалась от матери и бросилась, заливаясь слезами, к умирающему псу. Фашист тем временем нацелил свою железную закорючку на голову пса, намериваясь докончить его этим третьим выстрелом. Он делал это картинно, не спеша: встал в красивую позу, выпятил грудь - он знал, что солдаты смотрят на него и ему хотелось бы услышать восторженные возгласы за этот выстрел...
А девочка уже была рядом с псом, встала перед ним на колени и плача обняла за окровавленную, судорожно вздрагивающую голову.
- Миленький, что они с тобой сделали? Как могли...
Она осторожно провела ладошкой по его лбу и заплакала еще горше, а пес из последних сил вывернул голову и лизнул ее в щеку. А она с непониманием вскинула взгляд своих серебрящихся глаз на нависшего над ним фашиста. И она смотрела ему в глаза, пыталась понять - как же это он мог сделать такое? Как такое возможно вообще на белом свете?
А этот офицер видел перед собой досадную помеху, какую-то низшую примитивную субстанцию, издающую непонятные, раздражающие его звуки. И эта, годная только для расстрела субстанция, каким-то образом помешала ему произвести картинный выстрел! Ему даже послышалась насмешка, со стороны солдат... Он нервно передернулся, схватил ее за волосы, резко развернул и приставив ей револьвер к затылку выстрелил, затем отбросил в сторону и уже без помех картинно выстрелил в голову пса...
Иван видел все это: видел как лопнули с оглушительным треском кости ее черепа и светлые глаза разом исчезли, канули в кровавом море.
Весь залитый кровью мир вокруг Ивана стал проворачиваться. Все предметы, люди, даже свет и тени стали разъезжаться в стороны, закручиваться в стонущие спирали, и над всем этим нарастая и затихая шипел пьяный марш. Мир рушился перед глазами Ивана... Что это падает с неба? Солнечные лучи? Нет! Это гвозди вбиваются в плоть земли и она кричит и стонет жалобно и трещат ее кости и взметаются вверх кровавые фонтаны. А он грыз зубами эту землю, вцеплялся в нее дрожащими пальцами и, обламывая кровоточащие ногти, делал еще один рывок вперед к этому офицеру, жаждя вцепиться в него зубами и разодрать его в клочья и всех, всех их разодрать.
Но вот неожиданно открылся перед ним тот свежевырытый ров, открылся сразу во всю глубину будто он взлетел в воздух и оттуда смотрел вниз. Там, на дне рва лежали залитые кровью, синеющие уже тела. Видно, их заставили копать себе могилу - не стали бы фашисты утруждать себя такой грязной работой. Теперь почти все они были мертвы - кто-то еще правда слабо шевелился... Плоть уже начала разлагаться и, привлеченные запахом, жирные откормленные мухи дребезжали в воздухе. Ивану никогда не доводилось видеть таких мух: они отливали цветом мертвечины и лоснились от жира, их было великое множество и откуда-то подлетали все новые и новые. И тогда он понял, что это особые мухи, которые следовали за войском и питались оставляемой за ним мертвечиной.
- Мама! Мама! - неслось со всех сторон: и с неба, и из под земли... Их расстреливали. Звенел в воздухе свинец и падали, вздрагивая еще, тела женщин и детей.
Но вот у фашистов кончились патроны. Были у них и запасные рожки для автоматов, но они лежали около трех берез и им лениво было туда идти, тем более они вошли в раж, и ими двигал почти спортивный интерес: кто больше сможет перебить этих "низших человекоподобных особей". Нашлась работа для их прикладов, ими они старались бить по шеям - так дробились шейные позвонки и ликвидируемые объекты быстро затихали. Один из солдат, громко считал убитых им, остальные сосредоточенно работали - они действительно старались, и потому, несмотря на то, что одеты были в одни трусы, взмокли все.
Иван глухо урча, и все еще выплескивая изо рта кровяную кашу, достиг наконец офицера. Он хотел ему вырвать горло, но не смог подняться с земли и сжал зубы ему на икре, словно разъяренные пес.
Офицер вскрикнул и, сыпля ругательствами, методично принялся бить Ивана рукояткой пистолета по темени. Иван, все урча, еще сильнее сжал свои зубы и продолжал с яростью вгрызаться в его плоть. А потом в его голове вспыхнула ослепительная, пронзающая молния, объяла его миллиардами жгучих, прожигающих до костей нитей и погрузила в черноту.
* * *
В лицо ему плеснуло что-то и он решил, что это кровь и застонал, и задергался. Потом в рот ему полилась прожигающая, вывертывающая его всего горечь и он понял, что это детские слезы и закричал...
Но вот перед глазами прояснилось и он увидел высоко над собой три печально поющих зеленых озера окаймленных синими небесными берегами. В глубинах озер трепетало, подмигивая ему ослепительным глазом, солнце. Три белых стройных и ветвистых колонны поднимались к этим озерам.
И вновь необычайно отчетливо (гораздо более отчетливо нежели голос склонившегося над ним офицера) услышал он крик той девочки в белом, небесном платье. Она звала свою маму и жалела своего верного пса и смотрела с немым укором в его глаза: "Зачем ты привез меня сюда, дядя? Почему ты не помешал им?"
"Ради чего?" - этот вопрос новым мучительным всплеском отдался в его голове, когда его поставили на ноги и ударили несколько раз по щекам. И он увидел, что подъехал уже новый грузовик и выгружали из него, каких-то новых людей среди которых были и убитые уже во дворе больницы русские солдаты.
Вдруг перед ним туманным полотном вырисовался в воздухе Свирид; он весь содрогался, и время от времени растягивались, разрываясь разные части его тела. Время от времени отпадали у него руки и голова, но он вещал Ивану, своим быстрым голосом:
- Ну, Иван, ты не прав, второй раз сорвался. Да, не прав! Ну вот скажи ради чего ты на все это согласился - ради жены и детей, так ведь? Столько шагов ты сделал и теперь отступать вздумал? Ну вот подумай, что они с женой то с твоей сделают? Она ведь красивая, молодая... ну ее все они и того... а потом в рабство себе угонят и детей угонят. А она ведь у тебя с характером, ну ты ее знаешь, она ведь могла бы и руки на себя в случае чего там наложить, но из-за детей не наложит - нет, только поседеет вся - это вот может случиться! Вот и думай теперь Иван, если не поздно еще, - а то может и поздно, - расстреляют тебя сейчас и все тогда - знать, стало быть, будешь, как против них то идти!
И вновь Ивана терзала мысль, что если он не выслужиться сейчас как-нибудь, не покажет свою покорность, то все пропало - и Марья, и Сашка, и Ирочка.