О. Г. Щербакова
РОМАНТИКИ И РЕАЛИСТЫ (Не для белого человека)
I
Федя Марчик вернулся в город к майским праздникам. Бородатый, с розовой проплешиной, в модной курточке, он собирал вокруг себя слушателей и вещал:
– Столица, братцы, не для белого человека. Снес я в крематорий двух мужиков на четвертом десятке и понял: надо смываться. Трусцой, рысцой, чем можешь. У тех мужиков было все – степени, спецбуфеты, заграничные визы. А легли и не встали. Столица – это, родные мои, мясорубка. Входишь цельным куском – выходишь фаршем. И это при том счастливом обстоятельстве, если тебя не обмотает вокруг винта… А я хочу ходить на работу пешочком, не торопясь, хочу дышать носом и смотреть на девочек. Хочу патриархальности!.. Я человек полный, темп не для меня. Он разрушает мой образ. И вообще… Свои семьдесят я желаю прожить полностью… Меньше мне не нравится. Семьдесят полноценных, обеспеченных здоровьем годочков.
Среди Фединых слушателей были верующие и неверующие. Первые кивали и похлопывали Федю по круглому мягкому замшевому плечу. «Правильно, старик! – говорили они. – У нас и снабжение в норме, и хороший телевизор две программы из Москвы запросто берет. И тихо, лесом пахнет…»
Неверующие, в свою очередь, делились на злорадных и сочувствующих. Злорадные полагали, что Федю турнули из столицы за недостаток ума. Вот он и приспосабливает к себе старую, придуманную неудачниками истину, что мол, лучше быть первым в деревне… А вообще так ему и надо… Высоко взлетал, да на то же место сел… Сочувствующие тоже не верили Феде, соболезновали – как ему, должно быть, бедному, горько там, в глубине души. Себя представляли в его замшевой шкуре и ежились. Не по себе рубить дерево, ох, какое это вредное для здоровья занятие…
Ася наскочила на Федю, неся полную предпраздничную авоську. Тот не спеша шествовал из пединститута, где получил место на кафедре, в доме возле леса, где по утрам такой густой настой хвои, что обалдеть можно…
Он поцеловал Асю в щеку, и она долго потом ощущала прикосновение мягких Фединых губ, пахнущих заграничной жвачкой.
– Старуха! – вещал Федя, воздевая руки. – Слушай меня! Ходить надо медленно, пережевывать пищу тщательно, тяжестей не носить и улыбаться, улыбаться, улыбаться… Идти, так сказать, от внешнего к внутреннему.
Асе уже передавали этот его монолог – слово в слово. Она слушала и про себя отмечала – все точно. Нашел-таки формулу для оправдания своих неудач. Федя-пустыня, а туда же… Федей-пустыней его прозвали, когда он волею каких-то дурацких обстоятельств еще в институтские времена возглавил в обкоме комсомола лекторскую группу и стал поучать биологов, физиков и славистов, поправляя всех их с «точки зрения марксизма», пока его энергично не остановили. Вот тогда и пошло это точное – Федя-пустыня.
– Перестань, Федя! – не выдержала Ася. – Я это все уже знаю, мне рассказали.
Федя не обиделся. Он благодушно улыбнулся и, наклонившись к Асиному уху, спросил:
– Все не можешь простить? Неужели на всю жизнь затаила обиду? Не гуманно, Аська!
Дело в том, что пять лет назад в Академию общественных наук были представлены на область две кандидатуры – Федина и ее. Ася спала и видела возможность поехать учиться. В работе был кризисный период, когда кажется – все исчерпано, все написано, когда стало муторно от однообразия рубрик и тем: «Застрельщики соревнования», «Письмо позвало в дорогу», «С любовью к природе», «Педагогические раздумья»… Казалось – тупик!.. Я вдруг такая возможность – учеба, Москва. Даже разлука с семьей казалась не страшной. Но в академию послали Федю, а ей сказали так:
– Есть у тебя один недостаток. Женщина! Тебя даже рассматривать не стали. Федя, конечно, менее подготовлен, он навсегда останется рядовым мальчиком в хоре, но зато – мужчина…
Говорил так хороший знакомый, ответственный товарищ. Ради этого душевного разговора он даже вышел из-за стола, и они стояли у окна его кабинета, у шелковой лимонной шторы. Нельзя было ни обижаться, ни возмущаться, потому что всякий разговор у шторы – он и есть разговор у шторы. Тем более если слово «женщина» произносится с нежнейшей мужской лаской и легким прикосновением к плечу.
Тут, у окна, и Феде можно было дать объективную оценку – мальчик в хоре, и это не имело никакого отношения к тому, что положительные характеристики на него уже были подписаны. И слово «рядовой» в них без иронии Подразумевалось. Эти тонкие сложности или сложные тонкости выдвижений – как хочешь их назови – Ася уже давно постигла.
В общем, Федя поехал, а Ася осталась. Понемногу пережила кризис, успокоилась. А теперь Федя вернулся. Борода, степень, курточка, плешь, трубка, жевательная резинка, слово «шокинг»…
– Тебя бы Москва расплющила, – сказал он в ту встречу. – Поверь мне на слово.
– Ладно, – ответила Ася. – Расплющила, так расплющила.
– И, знаешь, давай дружить, – предложил Федя. – Я могу стать твоим внештатным автором. Про что бы тебе накропать?
…На майском празднике они оказались в одной компании. Федина жена Валя и Ася мыли на кухне тарелки. На Вале были франтовский брючный костюм и длинноволосый пепельно-сиреневого цвета парик.
– Хочешь, продам? – сказала Валя о парике. – Мне он надоел.
– Я не решусь напялить такой, – ответила Ася. – Еще не доросла до понимания.
– Чего там понимать? – удивилась Валя. – Мода не требует понимания. Москва вся в париках. А тут иду по улице – оборачиваются. Темнота!
– Тебе не жалко было уезжать из Москвы? – спросила Ася.
– Знаешь, когда в любой момент можешь вернуться, не жалко…
– То есть как это – в любой момент? – удивилась Ася.
– Я же не выписалась, – пояснила Валя. – Квартира за нами. Сдали одному аспиранту, он жену с собой учиться привез… Такая любовь!..
– Разве так можно? – удивилась Ася.
– Не можно. Нужно, – ответила Валя. – Нужно. Сын подрастет, поедет учиться, а у него – нате вам! – прописка.
– Не понимаю, – сказала Ася. – Значит, вы сюда не насовсем?
– Почему? Я в Москве жить не хочу, но прописки не отдам. В случае каких осложнений мы с Федей договорились – разводимся. Фиктивно, конечно…
– Треплешься? – В дверях стоял Федя, неодобрительно глядя на Валю.
– Аська своя! – махнула рукой Валя. – Своим – можно. И что мы с тобой, первые?
– Загонишь ты меня в гроб своим языком, – сказал Федя и приобнял Асю. – Не слушай ее. Никуда теперь я из родных краев не тронусь.
Ася рассказала все Аркадию. Он не удивился, не возмутился. «Ну и что? – «А ты бы мог иметь две квартиры? И там и тут? Смог бы?» – спросила она. «Не дадут, – засмеялся Аркадий, – а то бы…» – «Не выдумывай! – оборвала его Ася. – Никто бы из наших не смог».
«Наши» – и сердце затопляла нежность. «Я становлюсь сентиментальной, – думалось Асе. – И пусть. Наших всегда буду любить».
…И почему ее так разволновал приезд Феди? Неужели сидит в ней старая обида? Ведь она еще тогда себя убедила: в логике «нужен мужчина» есть какой-то резон. Взять ту же любимую подругу Маришу. Два, три года от силы потребовалось, чтобы уяснить и ей, и всем вокруг, что любая работ та, если она грозит «вечно женственному», для нее – катастрофа. А какая работа не грозит? Разве есть такая? Взять хотя бы это умиление в очерках о замечательных женщинах по поводу того, что они – это же надо! – со вкусом одеваются, красиво причесываются, следят за ногтями… Потому что всем ясно – времени на это не хватит. Самой талантливой женщине надо втрое больше усилий, чтобы чего-то добиться, чем самому завалященькому мужичонке. Нет, на Федю нечего было обижаться, и Ася не обижалась. А вот теперь он вернулся, и выяснилось, что обида – даже не обида, а что-то там все-таки шевелится. И это «что-то» не может простить Феде глупой болтливости, запаха жвачки, снисходительной манеры всех поучать. Не может простить разговора о «родных краях», показного, наивного простодушия. В общем, весь он, Федя, со своей Валей в сиреневом парике – ее, Асин, неприятель. И не только Асин. Мысли снова вернулись к «нашим». Когда учились в университете, называли себя шестидесятниками. Слово это первым произнес Володя Царев, отличник и лидер всех студенческих движений. «Мы выходим в жизнь во все времена славные шестидесятые…» Он был такой. В полемическом задоре мог создать любую неожиданную теорию. Из ничего. Из слова. Из дыхания. Трепач был вдохновенный. Но историки спустили на него собак. Неточно, неверно насчет во все времена славных, ври, ври, да не завирайся. Но Володя был, как лев. И всех увлек этим определением. Стали называть себя шестидесятниками. В самом слове была какая-то магия. Самоотверженность, бессребреничество, великодушие, нетерпимость к подлости, идейность, духовность. Вот в чем был смысл этого слова. Однажды она рассказала обо всем этом Олегу Воробьеву, когда они засиделись на кухне с его материалом. В голову не могло Асе прийти, что Олега это взбесит. «Болтовня! – возмутился он. – Чванство высшим образом!» Ася не стала спорить. У Олега было девять классов и был талант. Он страдал от незнания каких-то вещей и, страдая, нападал на всех, проявляющих «осведомленность». Как вот сейчас. Она тогда увела разговор на другое. Это не важно, что Олег ругался. Он по сути тоже был «нашим, шестидесятником». Живет Олег сейчас в Москве, в крохотной квартирке с двумя детьми, восемь месяцев в году – в дальних командировках. Шлет к праздникам открытки: «Скучаю по твоей кухне, по твоему чаю». Но разве приедет? Когда ему?
Будь ты неладен, Федя! Разворошил душу своим возвращением. Жвачный кандидат. Такие возможности – и такой результат. Ася даже застонала от обиды. И все-таки… Разве Федя безобиден, как кажется?.. Разве он не генерирует подлую философию? Глядишь – и уже какой-нибудь мальчишка семнадцати лет пишет в редакцию, что наше время – время допусков. Допуск фальши, допуск приспособленчества, допуск расчетца, допуск бесчестия, допуск предательства. И катишь к нему за тридевять земель доказывать, обращать его и его друзей в свою веру. А он ссылается на какого-нибудь своего Федю, а то и на десяток Федь сразу. Допуск, допуск… Как это у дочери на школьных уроках кройки и шитья? Допуск (или припуск?) на фигуру облегания. Требуется, чтоб фигуре было удобно. А «нашим» всегда будет неудобно! Всегда! А на Федю надо наплевать и забыть.
Но Федя – человек слова! – принес-таки статью. Прямо редактору. И ее сразу же тиснули. Актуальная тема – техническая революция, связь искусства и науки в этот период и что-то там еще в связи с моралью. Они оказались в номере рядом – два «кирпича», Федин и Асин. Ася в своей статье рассказывала о трудностях работы сельского отдела культуры. Два года ездила, сравнивала, считала, пересчитывала, прогнозировала. Кто-то на летучке сказал: эти два материала оттеняют, подчеркивают друг друга, а на другой день Федя пришел с коньяком, и редактор вызвал в кабинет Асю, чтоб выпить за нового автора. Федя снова подарил Асе дружеский поцелуй и сказал, что ее материал сделал бы честь любой центральной газете.
– Немного растянуто, – ворчал редактор. – Не умеем писать коротко. Антимонии разводим.
– Ни, ни, ни! – замахал Федя. – Сделал бы честь!
И неожиданно для Аси он оказался прав: материал был перепечатан в центральной газете, потом в сборнике. А через некоторое время Асе позвонили из Москвы и спросили: как она смотрит на то, чтобы взять в свои руки отдел в той газете? Или она кругом повязана семьей и бытом?
– Я не повязана! – ответила Ася.
Сказала и испугалась. Манжетики для Ленки, свисток мусоровоза, очередь за сосисками. Что это? Быт или не быт? Повязка или не повязка? Сердце виновато колотилось, а язык уже на все вопросы ответил, как того ждали. Прости, Аркашенька, прости, Ленка! Я с соседкой договорюсь, она за пятьдесят рублей давно согласна была пришивать манжетики и доставать сосиски. Но когда она, Ася, сама дома, отдать пятьдесят – преступление. Вот когда ее не будет, сумма в самый раз. Ну, правда! В самый раз! Аркаша, дешевле это не стоит!
Удивило, поцарапало одно: редактор, шестидесятник Володя Царев сам с ней так и не поговорил. Переговоры велись «по его поручению». Неужели же так и не было у него минутки свободной?
А с другой стороны, посмотришь на здешнего редактора – загнанная лошадь и та выглядит посвободней. Володе во сколько раз труднее! Не имеет она права начинать с обиды. Короче, дала согласие приехать.
Будильник был поставлен на шесть часов, а в четыре Олег придавил пуговичку: все равно не спит, все равно уже не заснет. Вдруг выяснилось, что в его замотанной, подчиненной графику выпуска газеты жизни жили и здравствовали воспоминания, о которых он и не подозревал. И вот теперь, когда поезд, везущий Асю Михайлову в Москву, только проскакивает Рязань, его воспоминания уже приехали и расположились в сонной комнате, расселись где положено и не положено, а ему ничего не остается, как каждому оказать гостеприимство.
…В ту пору он ходил в армейских сапогах и гимнастерке. И у него было раз в пять больше волос. Причем совсем другого цвета.
Они жили с Асей в одном доме. Олег один в совершенно пустой квартире, потому что жена Тася ждала сына и жила у матери в деревне. Он любил возиться с Асиной Ленкой, ей тогда был год… Ася была худая, от этого еще более длинная, о ней на работе говорили: «Аська из тех, кто тянет воз…» Определение ей подходило. Даже лямки на плечах виднелись. Но тогда для него имело значение совсем другое – она подтягивала его. Он в те времена говорил «лабалатория», «фундамент» и «буржуазия», потому что были у него за плечами девять вечерних классов сельской школы, три год а а рмии и два года районки. И еще у него была убежденность, что он может научиться писать… Оставалось только убедить в этом остальных, всех, кроме Аси. Она не то что верила в него, она просто все в нем видела. Она видела каждую избитую фразу, каждую коряво обрубленную мысль. И это его потрясло. Действительно, тут он прервался на слове, потому что казалось, дальше – его личное и будет никому не интересно. А она извлекала из него это личное, и получалось то, что надо! Он был замечен и оценен. Самое главное, что тогда он и не подозревал, как она на него влияет. Потому что, заподозри он это, он не пришел бы к ней больше. Никогда. Был Олег в те времена человеком упрямым и гордым и ничьего влияния на свою личность и свои писания не допускал. Надо было, чтобы прошли годы и многое увиделось и оценилось по-новому.
«…Старая компания, встретившаяся через десять лет, уже новая компания. Ечдо…» Фраза броско и крупнокегельно лежала на талере, а маленький армянин – верстальщик, размахивая шилом прямо на уровне Олегова живота, шумел:
– Армянский ты не знаешь? Не знаешь! И черт с тобой! Но почему ты воображаешь, что знаешь латынь? Зачем тебе это самое ечдо? С чем его едят? И может, ты думаешь, что у меня в кармане специально для тебя, умника, лежит узкая египетская латынь? Да? Ты так думаешь?
И он шел на Олега, выставив впереди шило, готовый пронзить каждого, кто…
Сон это или воспоминание? В нем все, как было на самом деле. Кроме фразы. Тогда, десять лет тому, он ее еще не знал, не мог знать. Сегодня совсем по другому случаю сказала эти слова их корректорша. «Ах, Олег Николаевич! Десять лет, такой срок! Когда живешь с человеком вместе – не замечаешь. И то – поверьте – иногда подумаешь: во что это мой милый или моя милая выросли?.. А когда не видишь? Бойтесь встреч со старыми знакомыми. Бойтесь разочарований… Вы хотите мне сказать, что у вас не так. У вас ведь все не так. Хорошо, я молчу!.. Но десять лет! Боже мой!.. Это пойти в школу и кончить. Это быть молодой и постареть… Это умереть и быть забытой. Это что угодно. Тем более в молодые годы».
Олег поцеловал ей руку. Это был принятый всеми мужчинами редакции прием заткнуть корректорше рот. Она тут же радостно умолкла. О чем бы она ни говорила: о дороговизне, о безнравственности молодежи, о многосерийном фильме, о собаке Альме, заболевшей плевритом, стоило ей поцеловать руку – и она растроганно замолкала. «Мерси», – говорила она тоненько.
Верстальщик и корректорша никогда не знали друг друга. Они из двух половинок Олеговой жизни. Как теперь говорят: до того и после того … Валек Манукян уже умер. Очередной гнев против газетчиков, которые понятия не имеют, что такое верстка, шмуцы, «воздух», а торчат у него возле талера, кончился инфарктом. Упал, сжимая в руках шило и чьи-то отлитые строчки.
– Та-а-а-лант? А что это такое? – шумел он. – Такого слова нету в моем наборе. И я тебе скажу: всякого умника можно сокращать с любой стороны, а с середины еще лучше. Я могу взять весь твой материал на шпоны… Думаешь, кто-нибудь это заметит?
… От свертка на шкафу падала на стену геометрическая тень. В свертке было шесть высоких фужеров, вроде как бы хрустальных. Тасина идея – принести их на Маришино новоселье. Олег не спорил, хоть и считал, что нужно что-то другое, попроще, без затей. И без подделки. Даже эмалированная кастрюля была бы лучше. Не под что-то, а сама по себе.
В той, старой жизни он любил Маришу. Любил так, что мог бы бросить беременную Тасю, новую квартиру, работу, единственные сапоги и босиком пойти за ней, куда она скажет. Она не сказала, она уехала. На ее проводах много пили, много ели, много пели. В какой-то момент Ася с мужем взяли его за руки и увели к себе домой. И уложили на диванчике напротив маленькой Ленки. И Ася дала какую-то таблетку. Он уснул и проспал поезд, на котором уезжала Мариша. Пришел в редакцию, когда все провожавшие уже вернулись с вокзала.
На этом история и кончилась. А сегодня у Мариши московское новоселье. Они понесут ей с Тасей фужеры. Но это – вечером. А рано утром он встретит Асю…
И будет их в Москве трое из общей молодости… Ася кричала в трубку: «Ты советуешь, да? Ты советуешь?» Он советовал. А теперь вот не спит. Пойдет встречать, посмотрит на нее и скажет то, чего не сказал по телефону.
«Мать, – скажет он. – У тебя есть силы? Элементарные, физические? Ты спишь ночами? Какой у тебя гемоглобин?»
Чушь! Ничего такого он у нее не спросит. Если гемоглобин считать, надо уезжать, а не приезжать. Уезжать в глухомань, чтоб от узловой станции не на машине – на лошадке добираться до места. Чтоб вода – так из колодца, баня – так по-черному… Зачем он врет? Кто ради высокого гемоглобина будет теперь так жить? Вот недавно уехал из Москвы Федя Марчик. Собирал знакомых мужиков выпить с ним «стремянную». Компания собралась вся из бывших провинциалов. И естественно – сцепились на старую тему: стоило или нет рваться в Москву. Взвешивали плюсы и минусы. Здесь большая информированность, ближе к пульсу, самой Москвой заданная высота. Зато там ты – ферзь. Выпили, крякнули и пошли по детям. Тут единодушия не было. Музыкальные школы, фигурное катание, уже в детстве московский уровень взглядов и отношений. Но с другой стороны – здесь они в машинах разбираются, а березу от осины не отличают. Московские эрудиты, умники, помешанные на любви к собакам и кошкам, а… злые… злые. Нет, в деревню бы всех детей, чтоб «здравствуйте» говорили всем взрослым, чтоб в школу в валеночках, пешочком, по тропочке меж сугробов. Федя в дискуссии был мячиком: то Федя – дурак, что уезжает, то Федя – молодец.
Олег тогда тоже высказывался на эту волнующую тему, а потом приехал домой, выпил крепкого чаю и всю ночь думал: а где ему лучше? У него были все этапы продвижения по лестнице (вниз? вверх?). Были и баня по-черному, и колодезная вода. Было общежитие строителей, где ему дали коечку, когда взяли в областную газету. Потом была выстраданная в разных приемных комната в коммуналке, с уборной посреди двора. И он нес туда по утрам зеленый эмалированный горшочек, потому что Тася в конце беременности сильно отекла и ей прописали мочегонное. Было стыдно идти через весь двор. Казалось, в каждом окошке по десять пар глаз. Он ненавидел тогда Тасю. Негоже в этом признаваться, но что поделаешь, если тогда все было сразу: любовь к Марише и расплывшаяся Тася, комок в горле оттого, что Мариша уехала, и горшок… Периодец! Хлебал трагедию и фарс деревянной ложкой.
Потом были гостиницы в Москве. И манную кашу варили сыну тайком, под кроватью. И однажды загорелся матрац. Чтоб его потушить, он бросил его на пол и лег сверху, прямо на черное, посверкивающее искрами вонючее пятно. А Тася, распахнув окно, принялась выгонять полотенцами дым. Теперь у него квартира из двух маленьких комнат, на пятом этаже. Без лифта. И уже тесно, неудобно, а ничего впереди лучшего. Но черт возьми! Разве в этом суть? Все это мелочь – и ночные горшки, и теснота. Главное – возможность реализации. Это не его выражение. Это определение одного социолога, который занимается проблемами миграции и, в частности, вечно живым в русской интеллигенции зовом – в Москву! Ведь если честно, то они с Тасей за шесть лет были в театре один раз и то на общественном просмотре, куда его пригласили как специалиста по сельской теме. Но что делать, если он человек не светский и гармонического сочетания того, другого и третьего у него не получается?
Получается одно – заметки, которые он до сих пор пишет с таким трудом. Это внутренняя кухня каждого – как писать. Одному тишина нужна, другому окно, чтоб из него дуло, третьему побольше дыма и ору вокруг, а ему – чтоб заломило в душе. Чтоб пришло ощущение, что это с тобой случилось, что сквозь тебя, навылет прошла история и другого пути, как написать об этом, нет. И тут его ценят за это. Тут уважают его состояние, когда он болен темой. И ничего ему другого в жизни не надо!
Но разве все это в пьяной Фединой компании скажешь?
Приезды, отъезды. Это целый роман, которого он никогда не напишет. Роман на вечную тему: что человеку надо?..
Скоро поезд привезет Асю. Хорошая она, честная, добрая, работящая… Она-то приезжает дело делать. Шестидесятница! Федя – туда, она – оттуда. Жизнь не такая дура, если разобралась, кого куда.
Ей надо будет помочь. В трудное время она приезжает. Вовочка Царев подминает под себя своего первого зама Крупеню. Два медведя в берлоге. Царев страстно, целеустремленно, умело выживает Крупеню. И это невозможно понять. Потому что Крупеня – главный кирпич в основании газеты, вытолкни его, и все рухнет, к чертовой матери. К нему все нити, от него все связи. Кто-то сказал: Крупеня скрепляет вчерашний день с сегодняшним, а сегодняшний с завтрашним. Он сразу и традиция, и перспектива. Так Крупеню и изобразили в дружеском шарже к его пятидесятилетию. Большая голова с острым носом ростками вверх и вниз. К нему идут все. Стажеры по поводу выпестованной гениальной фразы и старые корректорши с жалобами на радикулит и непонимание. А Вовочка уже наложил ему на хребет свою челюсть, осталось только сомкнуть. А почему бы им не быть вместе?.. Но идет битва до крови. С большими потерями… И не только для них самих. Начался мерзопакостный процесс ориентации. В царевском предбанничке без дела толпится разнообразный редакционный люд – прямиком в кабинет не идут, Вовочка выше лизоблюдства и подхалимажа. Оставляет люд о себе, так сказать, зрительное воспоминание: я тут стоял, когда еще ничего не было решено… И предстоит партийное собрание, на котором Олегу надо будет изложить свою точку зрения. Он знает, что скажет. Он скажет Цареву и Крупене: «Мужики! Вы в борьбе теряете две вещи – один здоровье, другой совесть. Кому вы без этих компонентов нужны?» «Мужики», «компоненты»… Идиотский стиль, соответствующий идиотской ситуации. Кстати, Аську надо научить жить и работать в этой сваре. Нужнейшая, надо сказать, наука.
И тут, конечно, желательно высокое количество гемоглобина. Да еще с примесью самоуверенности. Вот этого никогда в ней не было. А может, с годами приобрела?
Сколько сейчас сил у Аси, чтобы начать сначала? Сколько? Мариша за эти годы ушла из журналистики. «Журналистом хорошо быть в молодости… Седая дама, берущая интервью, смешна… Похожа на просящую подаяние…» – «Я тебе дам подаяние!» – закричала тогда на нее Ченчикова, их Великая Священная Корова.
Сегодня вечером соберется старая компания. И не надо каркать. Все должно быть хорошо. Мы сделаем, чтоб все было хорошо. Как сказал бы маленький верстальщик Валек Манукян.
– Не важно, сколько строк. Важно, чтоб от этого кому-то стало лучше!.. Или хуже! Важен – результат!..
Конечно, если стоишь целый день в коридоре вагона у окна, обязательно кто-то начнет тебя «кадрить». Ася удивилась, когда всплыло именно это слово. Она не любила современного молодежного сленга. Но тут вроде точнее не скажешь. Какое есть слово для обозначения этой нахально-трусливой манеры задевать ее локтем, извиняться и спрашивать, что она такое интересное увидела за окном. Или, может, она задумалась? Очень тонкое и глубокое наблюдение! «Двинуть бы тебя разок», – беззлобно подумала Ася, глядя вслед синему тренировочному костюму. Сейчас он будет идти назад от мусорного бака и спросит, не заболели ли у нее ноги от долгого стояния.
– У девушки ноги устали, а она все стоит и стоит, – сказал «тренировочный костюм». – А, между прочим, в ногах правды нет… Если бы я был вашим мужем…
«Ну а если все-таки двинуть?» – вернулась Ася к мысли.
– … я бы такую симпатичную жену одну никуда не отпускал. Тем более такую грустную… Стоит и смотрит, и смотрит, а за окном ведь однообразие… Столбы и поле… Поле и столбы…
Из соседнего купе вышла дама: в брюках и цветастой нейлоновой кофте навыпуск и, загородив дверь, встала спиной к коридору.
– Я ни в чем не нуждаюсь, – сказала она, продолжая разговор с кем-то в купе. – И поесть, и надеть хватает. И техника вся есть – и бытовая, и развлекательная. И на книжке на всякий непредвиденный случай. А работы я и после пенсии не бросаю. Не представляю себе жизнь вне коллектива…
– А вы не любите коллектив, – сказал «костюм», заглядывая Асе в глаза. – Вы любите одиночество.
– Слушайте! – Ася вдруг разозлилась. – Идите-ка вы подальше. Какое вам дело, что я люблю, что не люблю… Перестаньте меня нечаянно толкать… Я ведь тоже умею толкаться.
Скандала она не ожидала. Но, оказывается, все не так просто. Тип объединился с дамой, и пошло. И что они ей годятся в родители. И что образование, может быть, у нее высшее, а воспитания, культуры нет… И что не положено стоять в коридоре. Если есть билет, садись на свое место. И не мешай проходу. Людям в туалет надо, может, кто стесняется, а она торчит здесь торчком. А если стоишь, то уважай других, отвечай, когда спрашивают.
– Я ведь что у нее спросил? – горячился «тренировочный костюм». – Спросил, любит ли она коллектив или предпочитает одиночество. А она грубит!
Ася закрылась в купе.
– Чего там шумят? – спросила ее соседка. Она снимала на ночь серьги, броши и кольца и складывала все в полиэтиленовый мешочек. На ней было великое множество украшений. Ася не очень в этом разбиралась, но, даже по приблизительному подсчету, это должно было стоить много денег. Профессиональное журналистское любопытство толкало к разговору, чтобы выяснить, кто она, эта владелица дамских елочных игрушек.
– Это они обо мне. Я стояла и мешала людям ходить в туалет. И не люблю коллектив…
Соседка подняла на Асю большие перламутровые глаза и покачала головой.
– Я не поняла, – сказала она. – Я многого сейчас не понимаю. У меня сын в десятом классе. Вы знаете, я почти не понимаю, что он говорит.
– Почему? – удивилась Ася.
– Потому что все не так, как говорили мы. Вы знаете такое слово – кадрить?
Ася засмеялась. Это ж надо!
– Знаю. Хорошее слово. Точное.
– Хорошее? – Соседка откалывала от блузки овальную янтарную брошь. – Я его не понимаю. Что это?
– Ну… Закидывать крючок… Заигрывать…
– Это понятно. Но какой там корень? Кадр?
– Пусть говорят, как хотят. Ничего ведь в этом нет плохого. Язык – организм живой.
– Организм… Язык – организм, – прошептала соседка. – Тоже не понимаю.
– Бросьте, – мягко сказала Ася, – дело ведь не в словах…
– В словах! В словах! – Соседка затрясла перед Асиным лицом полиэтиленовым мешочком. – Я вот вас спросила, что за шум в коридоре. Могли вы мне просто сказать, кто поскандалил или что разносят чай, а вы мне что говорите? Что не любите коллектив. Или это они вам сказали?
Ася видела, как большие глаза соседки наполняются слезами. И вдруг вся ее дорога, и этот тип в коридоре, и дама из соседнего купе, у которой есть вся техника, и эта соседка с мешочком и с набухшими от слез глазами, и она сама, вся неприбранная, уставшая, – все это показалось ей неправильной случайностью. Зачем она едет в Москву? Чем ей было плохо дома? Ведь было хорошо. Очень хорошо. У нее тоже все было. И даже в смысле техники. А она рванула по шву такую добротно сшитую жизнь. Она вспомнила, как провожали ее на вокзале. Шумно, бестолково, говорили, что она счастливая, что ей повезло, а Аркадий всех уверял, что не хочет в Москву. Его обнимали, утешали, но формально: никто не хотел верить, что ему действительно жалко бросать работу и что в Москве ему может быть хуже. Только Ася знала, что дело не в работе, а в том, что Аркашка не любит никаких перемен. Такой уж характер. Он любит темные рубашки, потому что они дольше носятся. Смешно, но, когда даешь ему все чистое и наглаженное, он все как следует изомнет, а потом только наденет. Пьет всегда из одной чашки, ходит только одной и той же улицей, выписывает уже тринадцать лет одни и те же издания. Человек-привычка. И не было у нее большего противника переезда, чем он. А ведь как она была красноречива! Он все выслушал и сказал, что она неэкономно тратит эмоции и слова, что она наговорила минимум «на три подвала» о пользе перемен. Но, увы, ни в чем его не убедила. У него тоже есть свои «три подвала» на противоположную тему, но если родина, то есть родная жена, скажет, что надо, он готов ехать куда угодно, хотя убежден, что счастье – понятие оседлое.
– Когда говорят «счастье дорог», – сказал тогда Аркадий, – это надо воспринимать как пропагандистский трюк… Ведь кому приходится много ездить, не должны чувствовать себя обделенными.
– Ты это серьезно? – возмутилась Ася. – Журналисты, геологи, монтажники, моряки, по-твоему, ненормальные?
– Я деликатен, – сказал Аркадий. – Но если совсем честно, то у них не все дома… Ты не обижайся, я тебя все равно люблю… Ненормальные, они чем хороши? С ними не соскучишься.
И он произнес своих «три подвала». Мужчина второй половины двадцатого века: не охотник, не добытчик, не воин – мыслитель, философ, лентяй.
– Я тебя возненавижу,– сказала Ася.
– Нет, – сказал он. – Это пройдет… Ты меня оценишь потом.
– А если не оценю?
– Ну почему ты мне не веришь? – оскорбился он. – Я же самый умный в нашем роду.