Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мандариновый год

ModernLib.Net / Современная проза / Щербакова Галина Николаевна / Мандариновый год - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Щербакова Галина Николаевна
Жанр: Современная проза

 

 


Галина Щербакова

Мандариновый год

* * *

Скандал возник неожиданно и, по мнению Анны Антоновны, на пустом месте. Еще секунду назад Алексей Николаевич громкими глотками пил чай, а Анна Антоновна в который раз подумала, какая это у него неделикатная манера. Что бы придержать глоток на секунду во рту, а не шмякать его прямо в желудок? Но, подумав об этом, сказала она о другом, о том, о чем вечером не договорили.

…Два больших паласа на пол обойдется дешевле, чем перестилать паркетом. Ей обещала одна родительница: «Какой хотите, Анна Антоновна, любого цвета и на любой основе». Она ее переспросила: «А размером три на пять не сложно?». «Для вас, Анна Антоновна, ничего не сложно, – ответила родительница. – Вы моей дуре за так даете образование». Анна Антоновна для виду запротестовала, а внутренне согласилась с этим. Действительно, дает образование дуре. Девчонка в девятом классе делает по пятнадцать ошибок в сочинении, и все в простых словах. И никогда не научится

писать грамотно, все знают. Анна Антоновна ее ручкой исправляет ей ошибки, чтоб не опозориться в случае чего. Поэтому, если мамаша может и хочет – пусть расстарается, пусть расшибется хотя бы в ковер. Действительно, где это еще за так, за здорово живешь дают среднее образование?

Сказала она это Алексею с юмором, вот, мол, какая теперь жизнь, а он почему-то стал кричать и обвинять ее в том, что всю жизнь она все норовит сделать абы как. Сколько бы это ни стоило, а надо сделать, как надо. Такая квартира, а пол дощатый, как в избе. Ну неужели она это сама не понимает, неужели не ясно, что никакой палас не спрячет эти доски и все будут видеть: палас на досках, палас на досках, палас на досках! Он так начал орать, что у него на вороте рубашки оторвалась пуговица. Так и ушел с оторванной. Анна Антоновна нагнулась, нашла пуговицу и положила на подоконник рядом с коробочкой с нитками. Вечером надо будет пришить. Нагибалась, искала пуговицу и все думала: как его не пугает перспектива ремонта? Это же все, все, все надо будет подымать с места. Это же разорение на долгий срок, а он ведь даже маленьких перестановок не терпит.

Поведение мужа было настолько непонятным, что Анна Антоновна всю дорогу в школу только об этом и думала.

…Они переехали в эту квартиру три года назад. Что это была за квартира! Три счетчика под потолком, стены такие черные, что она ногтем пыталась выскоблить белую основу и не смогла: стены были черные насквозь. Так вот тогда его, Алексея, надо было убеждать делать капитальный ремонт. Он был согласен на простую побелку и вымытые полы. Она сама, без него все сделала, а полы перестилать не стала. Остановилась. Решила: это уже лишнее. Достаточно хорошо, тщательно покрасить. И он согласился, а сейчас орал так, что кадыком оторвал пуговицу.

Анна Антоновна решила: так просто она ему этот крик не спустит. Он еще попросит у нее прощения, еще поклянчит. Она пришьет ему сегодня пуговицу и скажет: «Ты совсем обхамел. Иди-ка спать в кабинет…» Анна Антоновна представила себе этот разговор и улыбнулась. Такого у них еще не было.

Сделали они ему кабинет в самой хорошей комнате. Купили стенку, софу с двумя креслами, соорудили бар; он вывесил на стенку свою драгоценную коллекцию – ножи, сабли, шашки, кортик. Дурацкое пристрастие, хорошо, что у них дочь, а не сын. Но на стенке все это железо выглядело даже красиво, если не задумываться, зачем нормальному человеку оно вообще нужно. Так вот, ни разу Алексей не спал на этой самой софе в кабинете. А сегодня она пришьет ему пуговицу и выставит из спальни. За двадцать лет первый раз. Пусть поразмышляет под своими пиками о перестилке пола. Идея так понравилась Анне Антоновне, что она почти успокоилась, и все-таки время от времени в течение всего дня у нее вдруг сжималось сердце от предчувствия чего-то непонятного и неприятного. Это же надо так раскричаться, что оторвать горлом пуговицу.

***

Алексей Николаевич ехал в метро с раскрытой шеей. Знал, что это некрасиво, неопрятно, но даже не пытался как-то сблизить концы ворота, чтоб стало незаметней. Наоборот, крутил шеей, раскрывался, ему даже хотелось, чтоб все видели, что у него оторвана пуговица и как висит нитка и проглядывает голубая майка. Чем он хуже сейчас выглядит, тем он ближе к своему внутреннему состоянию. Как она ему говорила про этот палас! Разводила руками – три на пять, три на пять! И халат ее от поднятых рук подскакивал выше колен, и он видел ее ноги, почти полностью от широкой разлапистой ступни до белых рыхлых бедер, неприличных от полноты, скрытности и еще чего-то… Есть же, в конце концов, у некоторых женщин ноги, которым идет любой разрез на юбке, любая поза и любая длина. А у Анны все, что скрыто за постоянной одеждой, надо прятать. Развела руки – три на пять! три на пять! – и он вышел из себя, не сдержался. Пуговица вот отлетела. Алексей Николаевич старался не уходить от темы: жена – пуговица – ковер – ноги; он топтался в себе на этом офлажкованном месте, ему важно было закрепить конфликт именно на этих местах. Вика тут ни при чем! Но его хватило всего на три пролета, чтобы не втягивать ее в этот конфликт. Из теоремы дано: Вики нет. Требуется доказать: сегодняшняя стычка была неизбежна и без нее ничего не вышло.

Ворвавшись в мысли, она, Вика, лишила Алексея Николаевича уверенного утреннего гнева. Вот ведь парадоксальная ситуация – ситуация наоборот… Но что делать, если именно Вика не определяла все до резкости, как, например, оторванная пуговица, а делала все расплывчатым и нечетким. Такое уж у нее было свойство: все очевидное делать невероятным. Дело в том, что идея этого проклятого паркета целиком и полностью все-таки принадлежала ей. Лично он пол трогать бы не стал.

…У них это началось два года тому назад. Банально началось. В доме отдыха. Он тогда только похоронил мать, был пришиблен смертью. Именно пришиблен, а не потрясен или убит, потому что считал: мать умерла глупо, если не сказать, нарочно. Могла и должна была жить. Не было у нее ничего смертельного. Неловко сказано, если человек все-таки умер, но это тоже парадоксальная правда. Мать умерла, потому что не хотела переезжать со старой квартиры. Они жили вчетвером в крохотной «двухкомнатке» со всеобщим объединением – ванной с уборной, кухни с комнатой, комнаты с комнатой. Есть такие квартиры в первых пятиэтажках Черемушек. Заходишь в пятачок коридора и все вокруг свое видишь сразу. Мать получила эту квартиру в одном из первых домов первых расселений. Ликованию не было предела. В общем понятно – выезжали из семи метров, «семи квадратов» говорил отец. Ему было тогда двадцать лет. Великолепно устроились. Он с бабушкой – в большой проходной, отец с матерью – в маленькой. Потом стал приходить в дом с Анной, и вскоре умер отец.

Они поменялись с матерью местами, он женился, Анна забеременела, и тут умерла бабушка, а родилась Ленка. Мать говорила: «Заколдованная квартира. В ней могут жить только четыре человека». Вспомнить ту квартиру страшно. Вспомнить! Все на расстоянии вытянутой руки. Мать говорила: «Зажрался? А семь квадратов помнишь?» Конечно, помнил. Но то было совсем другое время – время всеобщей бедности. Тогда просто никто не жил иначе. Нет, наверное, кто-то жил, но это был другой круг. И Анна пришла из перенаселённой квартиры, и у его друзей было так же. И все одновременно стали тогда улучшаться, имелось в виду улучшать жилищные условия. Но ведь нельзя же было вечно благословлять эту двухкомнатную каморку с этой невообразимой ее слышимостью, с этой способностью консервировать навечно все запахи. Как он мечтал уехать из нее, как хотел получить квартиру в старом доме с высокими потолками и большой прихожей. И тут освободилась именно такая. Ему сказали: делай все быстро и запасись всеми справками. Он в три дня собрал все и принес. Справку, что мать строила метрополитен. Что отец воевал и умер, в сущности, от ран. Что у Анны в юности был туберкулез. Что он член Союза журналистов. Что у Ленки аллергия. А мать сказала: «Не поеду. Это моя квартира. Хочешь, съезжай». Но кто б ему дал трехкомнатную на троих? Ведь вся тонкость была именно в матери. В том, что она строила метрополитен. Дом был наполовину издательский, а наполовину метростроевский, и так получилось кстати, кем была мать в молодости. Как они ее уговаривали! Анна даже падала в обморок. Он до сих пор не знает, на самом деле или нарочно. Мать пожила в новой квартире десять месяцев и умерла здоровой. Сердце – норма, давление – норма, желудок, печенка, селезенка – в порядке. Умерла от спазма. Тогда сразу ему казалось, что она сделала ему назло. Напряглась, сжала сосуд и, остановив поток крови, ждала, как замирает сердце. Глупо, конечно! Так не бывает, но он так чувствовал.

Вика вытащила его из этого состояния. Вика…

– Так мучиться, – сказала она ему, – и разбирать смерть по деталям может только человек, обреченный на бессмертие. Но вам-то, Леша, это ведь не грозит? Ведь вы же смертный. И попробуйте доживите еще до ее возраста.

Боже, как пришлись ему эти слова! Действительно, он ведь тоже умрет, значит, сравняется с матерью, значит, глупо травить себе душу, и он засмеялся и благодарно посмотрел на Вику. И увидел то, что не видел раньше. Тонкую длинную талию, гладкие, не стыдные ноги, узкое лицо, которое на работе казалось ему то ли лисьим, то ли птичьим, а тут обернулось аристократичностью, что ли? Так оно все изящно стекало к подбородку, что хотелось провести ладонью по щеке, по шее, чтоб почувствовать, как это она вся сделана – треугольно, а плавно, крепко, а изящно. Он до сих пор любит ее гладить. Иногда пальцем ведет от виска до ступни, удивляясь ощущению, что вот-вот она, Вика, кончится, а она бесконечна, ведь от ступни вполне можно возвращаться к виску и будет то же впечатление слабости и силы, убывания и нарастания.

Сначала она его вернула к жизни. И все. Вы не бессмертны, сказала, и он стал счастливым, что именно таков.

Потом она ему объяснила его самого. Какой он. Скромняга. Трудяга. Симпатяга. Он никогда не думал о себе так. Он считал себя ленивым, у него даже был тезис: добросовестность хороша в меру. Он так шутил, а внутренне на самом деле не понимал энтузиазма, а энтузиастов-общественников вообще терпеть не мог, считал, хуже породы нет. Но, понятно, это только про себя. Вслух это не скажешь. Открыто говорил только в том случае, если можно было сказать вот так: «А свою непосредственную работу ты сделал как следует?» Когда ему исполнилось сорок лет, сослуживцы выпустили в его честь газету и поверху написали вот эти именно слова. Вика же сказала: «Брось скромничать. На тебе все держится в печатном цехе». Нет, не так. «На вас держится». Тогда они были еще на «вы». Он помнит, как был смущен и обрадован ее словами. «Нам в корректорской все видно, – сказала она. – Вы все у нас как под стеклом». Это была очень приятная информация. Потом как-то вернувшись от нее, он на одной из планерок сказал о работе линотипистов словами Вики. Директор издательства попросил: «А ну повторите, Алексей Николаевич! Очень точно вы сейчас сказали. Слышали, товарищи?»

С Викой все было хорошо. Умно. Никаких бабьих разговоров, никаких стонов и жалоб! Даже через то, что он никогда не изменял жене и боялся, что может оказаться не очень грамотным мужчиной, она провела его блистательно. И он понял, что не боги обжигают там какие-то горшки, что стоило ему только показать, подтолкнуть, и все у него пошло-поехало как надо. И был тогда момент, что он счел возможным и нужным поделиться новым знанием и умением с Анной, а она засмеялась и сказала: «Да ну тебя!» И ему это понравилось, показалось целомудренным: так и должна была себя вести Анна, полная женщина, учительница, мать девочки-подростка. А он тоже поступил честно, поделился чем мог, не захотели взять – это дело хозяйское. Это только все определило. Вика – это Вика, а жена – это жена. Никогда в голову ему не приходило, что эти фигуры можно поменять местами. До последнего отпуска. Они снова договорились с Викой ехать в один дом отдыха. И все было хорошо, но в последнюю минуту, когда у него на руках были уже и путевка и билеты, ее задержали. Думалось – ну дней на пять, на неделю. А оказалось, что приехала она, когда ему оставалось три дня. И вот этот двадцать один день, что он ее ждал, вывернул всего его наизнанку. Ничего он не мог с собой поделать, кроме как ждать Вику. Он ходил по пляжу и ждал, заплывал в море и ждал, ел – ждал, спал – ждал, разговаривал – ждал. И тут он понял: не может он звонить Анне в этом своем состоянии ожидания. Все могло сочетаться с этим, преферанс, к примеру, или там танцы под «Белфаст» («Та-та! Та-та! Та-та – тата, тата-тата – тира-рам-пам-пам…»). Анна не сочеталась, а ее письма вызывали омерзение: «Помидоры не дешевеют… Хорошо бы тебе привезти ящичек. Бери зеленые, они дойдут, если в поезде. Если самолетом – бурые». Эти «бурые – самолетом» его доконали совсем. Потом проанализировал – и удивился. Он же возил помидоры и поездом, и самолетом, и виноград возил, и синенькие, дыни возил… Да мало ли что? А теперь. «Бурые – самолетом» – и он весь заходится от гнева на Анну. Вот тогда-то пришла и расположилась у него в голове мысль о разводе. Он ее косноязыко в первую же секунду высказал Вике, выхватывая у нее из рук чемодан. «Пора кончать с этими бурыми самолетами, – сказал он. – У меня от ожидания тебя парша какая-то на теле… Нам что – сто лет?» Она посмотрела на него и ничего не сказала, но и не спросила, что, мол, за бред ты несешь? Три дня и три ночи он переводил на русский язык это свое предложение. Вика молчала, была сосредоточенна и сказала, что у нее тоже будет двадцать один день подумать. И он ляпнул, что не оставит ее здесь, что у него уже был двадцать один, больше он не вынесет, надо все решать сразу, не маленькие, хоть

и не старики, конечно. Она засмеялась и уцепилась за это: не маленькие, но и не старики, а люди возраста ума – от тридцати пяти до пятидесяти, поэтому и надо все по уму, а не спонтанно. Он схватил ее в охапку: «Скажи только одно – ты "за" или "против"». – «Конечно, "за", – ответила она. – Я буду думать, как это сделать лучше…»

Она вернулась, и они решили: пока чуть-чуть повременить из соображений политических. У Вики кончался кандидатский стаж. Никто теперь из-за разводов собак не вешает, но у нее другая история. Выходит на пенсию начальница из корректорского цеха. Для Вики это счастливый случай. У нее кончится срок, старуха уйдет на пенсию и лучшей кандидатуры, чем она, им не найти. Если же… Если же они начнут форсировать свои отношения, то ее могут не назначить, так как он начальник близкого по работе цеха, прямые контакты все время и мало ли что могут сказать по этому поводу. В их отношениях три-четыре месяца роли не сыграют, подождать можно, зато потом все будет проще. И даже если ей потом деликатно предложат уйти, то уходить она будет с должности начальника цеха, а не просто корректором. В наше время такими вещами не пренебрегают.

Опять же… Этот срок им нужен для того, чтобы все как следует решить с Анной. Чтоб без истерики, нервов, чтоб как интеллигентные люди, чтоб как можно меньше было потерь, хотя они, конечно, неизбежны. «Какие потери?» – глупо спросил Алексей Николаевич. «Она, между прочим, на минуточку теряет мужа, а ты квартиру, – сказала Вика. – И еще до конца не знаю, что в нашей жизни дороже».

Он споткнулся на слове «квартира» и полетел кувырком. Ну что он – идиот? Что он, закипая гневом от фразы «бурые – самолетом», не представлял себе логического продолжения тех изменений, которые хотел и готов был начать? Он гнал от себя мысли о материальном, вещном, он воображал себе чушь: нежное и трепетное, что клубилось у него в сердце, став легальным и законным, само по себе воплотится в некую реальность, как то: их дом с Викой, их квартира. Чушь!

Вика сидит, вытянув ноги, и спрашивает у него совершенно естественно: «Лешенька, где мы будем жить? Тебе ведь недавно дали квартиру, больше ведь не дадут… Значит, у меня… Господи! Вообразить себе не могу рожу Федорова, когда он узнает, что я привела мужа в квартиру, выстроенную им… Матильда! – скажет он– Я так и знал… Ты будешь помнить меня до гробовой доски». Алексей Николаевич замотал тогда головой: «Этого еще не хватало, чтоб ты его помнила».

Поэтому вариант, который предложила Вика, показался наиболее приемлемым, точным и справедливым по отношению ко всем.

В кооперативную квартиру Вики – две комнаты, большая кухня, кафель, чешская сантехника, моющиеся обои, Сокольники под окнами – переезжают Анна Антоновна и Ленка. Она же, Вика, переезжает к нему. Анна и Ленка фактически получают две трети их квартиры. Если бы он хотел квартиру разменять, они не получили бы большего. Он остается в своей квартире и никогда ни с чем не будет обращаться в издательство. Федоров заткнется, для него Анна – чужой человек, и язык тут не почешешь. Она, Вика, теряет свою квартирную самостоятельность, вещь по нашим временам бесценную, но совсем без потерь не обойтись. Единственное, что она хочет, – пусть они до всего перестелят в квартире пол. В ее квартире потрясающий дубовый паркет, вообще она отдает Анне не квартиру, а конфетку. Федоров ее отделал – будь здоров, ничего серийного, все по индивидуальному проекту: защелки, выключатели, подоконники, краны, форточки. Все сделал сам, вытер руки тряпкой и ушел. «Прости, Гертруда, так хорошо, что даже противно». Четыре года давит на Вику федоровское старание. Если бы можно было все поменять. Но она же не идиотка, она бережет все эти кафели-мафели, потому что знает… лучше ей никто не сделает.

А для Анны вся эта красота будет анонимной, она в глаза не видела Федорова, ей за здорово живешь достанется уникальная, можно сказать, жилплощадь. Так что паркет в их бездарной трехкомнатной квартире – не цена. Так что перестилайте полы, Алексей Николаевич, у вас на это пара-тройка месяцев есть! Он тогда задохнулся от благодарности судьбе за Вику. Боже, как все точно, правильно, разумно! Никакой кровопотери, стерильный вариант. В конце концов Анна должна быть довольна. Он даже представил себе, как повезет жену и дочь в Викину квартиру и будет показывать разные федоровские придумки. Он даже подумал об этом человеке, которого смутно помнил по его работе в редакции, с некоторой философской нежностью: скажите пожалуйста, как бывает в жизни! Никогда не знаешь доподлинно, чьими руками воспользуешься. А сам Федоров мог ли вообразить в своей квартире Анну? Какие пироги печет жизнь!

…Поднимаясь по дребезжащей железной лесенке в свою клетушку, Алексей Николаевич решил: перейдет сегодня спать в кабинет, а когда Анна потребует объяснений, скажет ей все.

– Рановато, – сказала Вика. – Ну, погоди чуток. Черт с ним, с паркетом, в конце концов, но остальные вещи – серьезные.

– Видеть ее не могу! – Алексей Николаевич потрогал узелок на воротнике. – Перестелет пол, как миленькая. Палас ей захотелось! Ни черта не понимает! Ни черта!

– Перестань! – сказала Вика. – Скандалов не хочу!

В этот день Анна Антоновна была дежурной по школе и в учительскую почти не заходила. Толклась все перемены то в коридоре, то на лестнице, то в раздевалке, привычно кого-то одергивала, не реагируя при этом ни одним нервным волоконцем. Школа Анну Антоновну не раздражала, проблем с учениками у нее не было, она была в ней спокойна, выдержанна; ее ставили в пример как образец спокойствия и выдержки, не подозревая, что такое поведение ей ничего не стоит.

Ей легко думалось в школе о своем. И теперь она думала о конфликте с мужем, о его крике, анализировала весь разговор и так, и эдак.

Ничего в нем не было такого, чтоб горлом рвать пуговицы. И вообще это не было похоже на Алексея. Никогда хозяйственные заботы не занимали его больше чем на пять минут. Он ведь у нее типичный современный мужик, из тех, кто пробки чинить не умеет, гвозди забивает криво, а от капающих кранов у них в ванной растеклось приличное ржавое пятно. И такой мужик хочет перестилать пол! Хочет муку на много дней и недель? Невероятно! Наверное, видел у кого-то, а может, кто-то хвастал паркетным полом, вот он и заерзал. Но одно ясно: ее план перегнать его сегодня в кабинет – глупый план. Как ей могло прийти это в голову? Разве можно создавать подобные прецеденты? Что бы и как бы ни было – у них общая постель. И пока она общая – все мелочи. Никаких отделений. Она не будет с ним особенно разговаривать, но он ляжет на подушку рядом, как ложился всю жизнь. Она даже испугалась этих своих утренних мыслей, испугалась той своей какой-то глупой радости, что именно так – отделением – она его накажет. Какая дура! А вдруг ему понравится спать одному под своими палашами и пиками? И станет он убегать к себе от каждого недоразумения. Э, нет! Анна Антоновна благословила свое дежурство, которое дало ей возможность собраться как следует с мыслями, – в учительской чесали бы языки.

Ужин прошел почти спокойно. Капризничала Ленка, не хотела есть жареную рыбу, они оба на нее прикрикнули, но рыбу дочь так и не стала есть, пила чай со сгущенкой и напоказ страдала от вида рыбных костей. Потом Анна Антоновна мыла посуду и замачивала на завтра горох, постирала посудные полотенца и взялась за иголку и нитку. Пуговица так и лежала на подоконнике. Анна Антоновна поддела ее иголкой и так с пуговицей на иголке, пошла за мужниной рубашкой.

Он стелил себе в кабинете. Очень это у него неловко получалось.

Он сообразил взять слишком большую простынь, и она у него свисала к самому полу. А наволочку, наоборот, взял самую маленькую и едва втиснул в нее диванную свою подушку. И одеяло взял, на котором она гладит большие вещи – шторы там или скатерти. Эта беспомощность, неумелость особенно почему-то испугала Анну Антоновну. Получись у мужа все ловко, аккуратно, можно было бы и заорать, и затопать на него ногами, а тут так все нескладно, так все дурно, что приходит мысль: а не серьезные ли у него намерения?

– Что это ты? – спросила она у него и не узнала свой голос, тонкий и какой-то треснутый. Она даже кашлянула, потому что говорить любила своим голосом, а этот был чужой, заемный. Алексей же Николаевич ждал истерики и крика, ждал, что на него будут топать ногами, и именно на это придумал убийственную фразу – фразу наповал:

«Аннушка, посмотри на себя в зеркало. С таким лицом не в постель ложатся, а вступают в рукопашную». Очень он гордился этой своей фразой про рукопашную. Анна же не заорала, а заговорила не своим голосом и вообще пришла с иголкой, на которой болталась пуговица от его рубашки. Надо было срочно придумать другие слова, а в голову лезла чушь. И он сказал эту чушь.

– Можешь не беспокоиться. Я сам пришью… Для Анны эти слова стали прямо-таки взрывом над головой. Он не умеет держать иголку в руках, никогда не умел. Если уж по гвоздю он попадает с пятого раза, то в пуговичную дырочку он не способен вообще попасть, ни при каких условиях, ни за какую награду.

– Это что за отделение церкви от государства? – спросила Анна. И снова слова вышли из нее треснутые, а если представить, что они еще и по смыслу неумны, то разговор получался совершенно идиотский. Но ком катился с горы, цепляя к себе только чепуху и глупости.

– Это что для тебя – новость? – с вызовом спросил Алексей Николаевич, и Анна вытаращила на него глаза. Что он имел в виду?

– Два года я с тобой фактически не сплю. Ты что, это не понимала? – Она ничего не понимала. Всегда спал нормально, между прочим, спал как муж, и она лихорадочно стала вспоминать последние два года, то-то и то-то и еще это, но все было нормально, не было ничего, что противоречило бы тому, что было пять лет или десять. Все было как всегда. Что значит – не спал фактически, если фактически спал?

– Господи! – сказала она. – Из-за какого-то паршивого паркета так себя ведешь? Вот уж не ожидала! – В этом колеблющемся зыбком мире, в котором говорят треснутыми голосами, единственным устойчивым и материальным был этот чертов паркет, и она за него уцепилась.

– Не то у нас с тобой здоровье. – Она старалась говорить тихо, чтобы не так резала уши сдавленность речи. И вообще надо было сейчас тихо, спокойно объяснить ему, дураку, почему она против перестилки пола, объяснить, что за всеми не угонишься, если он кому-то подражает, а уж с женой ссориться из-за пола – вообще дело последнее.

– Да не все ли равно тебе, мужику, по чем ногами ходить? – Она сказала это даже с улыбкой, призывая его разделить с ней всю комичность их недоразумения: он рвет пуговицы из-за паркета, стелет отдельную постель, лопочет что-то о том, что «это для нее не новость»; посмотреть на них со стороны – кабачок «Тринадцать стульев», а не муж и жена.

Алексей же Николаевич был буквально потрясен неправильностью выводов, которые сделала его жена. Значит, она ничего не видит и не понимает, кроме паркета?

Она думает, что он – такая баба и способен из-за пола устраивать сцены? Разве в паркете дело? И хоть он помнил просьбу Вики пока ничего не говорить, он посчитал, что сохранение уважения к себе (не баба он, не из-за паркета!) важнее сейчас каких-то других расчетов, поэтому надо Анне сказать, что между ними все кончено, и не сегодня, что пол – это так, повод, убийство эрцгерцога в Сараеве, что все для него лично определилось еще два года назад, что надо такие вещи видеть и понимать, что он, конечно, сожалеет, что так случилось, но так случилось, и уже ничего нельзя изменить, потому что все давно изменилось.

Так он сказал. Контуром, намеком обозначив Вику, к точке своей речи Алексей Николаевич пришел уже совсем удовлетворенный, потому что все время боялся, как он это скажет, а тут так легко все сказалось. Анна Антоновна продолжала держать пуговицу на иголке, а когда он кончил, задалась странным вопросом: пришивать теперь пуговицу или нет? И этот маленький бытовой вопрос привел с собой неимоверное количество других вопросов. Вся жизнь встала на дыбы, и такая вот вставшая жизнь позванивает и поцокивает у нее над головой, и хочется пригнуться пониже, пониже к самому этому проклятому дощатому полу, который…

– А если бы я согласилась сегодня на паркет? – закричала она своим старым голосом. – Когда бы ты разродился этой своей правдой?

– Ах, Господи! – сказал Алексей Николаевич. – Ну не сегодня, так завтра. Это уже не важно.

Спал он крепко. Он давно так не спал, потому что, засыпая рядом с Анной, всегда думал одно и то же: когда-то (когда?) это будет в последний раз. Вообще надо сказать, что понятиям «первый – последний» он придавал излишне мистическое значение. Всякие рубежи ему давались трудно, и даже там, где плавность перехода была естественной и обязательной, он все равно чертил грань и перебирался через нее, как через колючую проволоку. Так он был устроен. Поэтому, засыпая раньше с Анной, он ждал, когда это будет в последний раз и когда будет в первый раз, как у мужа с женой, с Викой? И боялся, не будет ли жаль Анну и не будет ли разочарования с Викой, когда отношения перестанут быть урывочными, а будет одна общая постель уже до конца жизни. И тут же приходила мысль о смерти, которая будет при Вике, и это было страшно, потому что означало: жизнь с Викой – это в конце концов смерть. В общем чушь собачья, он типичный неврастеник, поэтому очень ему стало приятно утром, когда он проснулся на софе и понял, что что-то уже преодолено и уже был этот треклятый последний раз с Анной.

Когда же он увидел почерневшую, постаревшую на двадцать лет жену, он обиделся на нее за этот ее вид. Что за распущенность? Где ее достоинство? Ведь он же держится. Он даже хотел что-то ей сказать про одинаковость их положения, но вспомнил Вику, спохватился, и ему стало стыдно, а Анну стало жалко. От стремительности перехода – то обида, а то просто «жалко, жалко» – у него застучало в висках и закололо в боку. Противная слюна набежала в рот, так и хотелось плюнуть тут же, но он ее интеллигентно – так ему казалось – сглотнул и сказал Анне хорошим человеческим голосом:

– Ты не спала, Аннушка, и зря. Ей-Богу, мы, мужики, этого не стоим. Я еще выдам тебя замуж.

Она посмотрела на него так, что у него снова закололо в боку, и он понял, что легкого и изящного развода у них не будет, что будет склока, что Анна беременна этой склокой, вон какие синячищи под глазами. Это у нее к крику.

– Я не хочу скандала, – предупредил он. – Не мы первые, не мы последние. У вас с Ленкой все будет, я не зверь какой… Я хочу, чтоб мы остались добрыми

друзьями. Хочешь, сегодня поедем посмотрим квартиру?

– Какую квартиру? – спросила Анна.

Он понял, что, торопясь к мирному финалу, выпустил целое звено, и теперь как-то надо объяснить, о какой квартире идет речь, а значит, надо подробно и о Вике. Он растерялся и уже готов был все замять.

– Есть тут один вариант…

– Вариант? – Анна отошла к окну и стала смотреть во двор.

Алексей Николаевич решил, что она так встала, чтобы скрыть слезы, что сейчас они у нее катятся по щекам и, наверное, хватит на сегодня, и так всего много, Поэтому он заторопился, радуясь, что нужно уходить и что все, собственно, уже позади. Он уйдет, она – никуда не денется – будет думать о варианте, а тут он спокоен: то, что ей будет предложено, не просто хорошо – прекрасно. Квартира у Вики сделана «для себя». Анна повернулась к нему, когда он уже надевал ботинки.

– Так вот, – сказала она голосом серым и каменным, – так вот… Хочешь уходить – катись… Но квартиру я тебе не отдам. Это наша с Ленкой квартира. У тебя есть вариант? Вот и иди туда… Я же отсюда не тронусь… – И она ушла в ванную. Он стоял в одном ботинке, всем телом ощущая неестественность, неудобство. Он сунул ногу в другой ботинок, но неестественность осталась, тогда он подошел к ванной и постучал в дверь. Она открыла ему сразу, в руках у нее была зубная щетка, а рот был полон пасты. И этим брызгающим белым ртом она сказала ему громко и внятно:

– Сволочь ты! Сволочь ты! Сволочь!

***

Вика пришла к нему в клетушку с мокрыми гранками, и они успели просохнуть, пока он ей все рассказывал. Он даже удивился, почему это у него так долго все получается, разговор с Анной был ведь короткий, а он говорил, говорил, пока Вика не сказала:

– Хватит, Леша, четвертый раз уже не надо… Что случилось, то случилось, – продолжила она. – Тут уже ничего не изменишь. Теперь надо вести себя правильно. Ничего резкого, пока по-человечески не договоритесь. Дай ей и поорать, и побазарить, это нормальная реакция. Но будь стоек в главном. Это ты получил квартиру, а точнее – ты и твоя мать. Ты не гонишь ее на улицу, а предлагаешь прекрасный вариант. Не подкопаешься ни с какой точки зрения. Потом надо привлечь на свою сторону Ленку. Как она?

И вечерний, и утренний разговор прошел без дочери, и как она – он понятия не имел. Привлекать же дочь на свою сторону для него задача непосильная. Так он подумал сразу, но Вике сказал: «Да, да, это сейчас главное!» На этом она и ушла с совсем уже сухими гранками, а он с ужасом представил, как же все будет с Ленкой?

Если было на свете что-то абсолютно чужое ему и непонятное, то это была дочь. Все в ней, начиная с завернутых снизу джинсов и кончая орущей музыкой, было ему противно, вызывало неприязнь и раздражение. Каждый раз, когда они садились вместе за стол и она начинала пальцами ковыряться в салате, он не понимал, как это могло быть, что эту отвратную девицу он когда-то туго заворачивал во фланелевые пеленки? Как это могло случиться, что у него, очень лояльного во всем человека, родилось существо, которое вслух может сказать вещи, о которых он и подумать боится.

У нее не было ничего святого, разве что модные диски, да и то не святость это, что-то другое. Достоевский же был у нее – сумасшедший, Толстой – кретин, Тургенев – манная каша, от Чехова у нее сыпь… Она говорила это матери, у которой училась литературе, а Анна отмахивалась: «А ну их! Они все такие, пройдет!» Алексей Николаевич в это «пройдет» не верил. Если уважения нет сразу, откуда оно потом возьмется? Из каких ростков? «Пушкина она любит», – говорила Анна. Но Пушкин – это мало. Гений там и прочее, но ведь поэт, а значит, завиток в литературе. Такая у Алексея Николаевича была теория, он с ней никуда не вылезал, но был убежден: настоящая литература – это проза. А дочь читает поэтов, потому что строчки короче… Но и этого он не говорил, допускал, что он в этом деле не очень сведущ… Сам же он читать любил, и читал много, последнее время увлекся историческими романами, любил проводить аналогии, а Ленка могла сказать: «Тебе история нужна, чтоб не думать про сегодня. А мне наплевать, что было раньше. Мне надо знать, что будет завтра». Он ей говорил, что все на свете из вчера в сегодня, а из сегодня в завтра, и тогда она открытым текстом спрашивала его о 37-м годе и, шевеля ноздрями, смеялась: а во что выросло это вчера? Он объяснял, а она махала рукой: на таком уровне, мол, и без тебя знаю. «Но если ты ковыряешься в опричнине…»

– Я не ковыряюсь, – кричал он. – История не салат! Это ты ковыряешься в больном, что стыдно…

– Совесть ты наша болезная! – смеялась она. – Как разволновался! – И уходила, не желала слушать и закрывала уши. Потому что ей не надо было знать истину, ей нравилось свое противопоставлять его. «Перестань, – говорила ему Анна. – Начнет зарабатывать сама деньги, станет кормить своих детей и успокоится. Некогда будет. Всякое вольнодумство от праздности. А эта болезнь нам не грозит. Мы ж не миллионеры». Анна все упрощала. Он – знает – обострял. Но, черт возьми, он хотел ее понять, свою дочь! Почему такая немелодичная орущая музыка ей кажется прекрасной? Почему надо носить волосы по плечам до пояса, а косы – плохо. Почему не надо есть хлеб? Почему не годится материно шерстяное платье, обуженное и пригнанное ей по талии? Почему ношеные американские джинсы ей лучше, чем новенькие болгарские? Тысяча «почему», на которые у него нет ответа. Поэтому «привлечь дочь на свою сторону» – это не просто задача, которая еще смущает некоторой непорядочностью, это дело, к которому он просто не знает, как подступиться. Ну что и как он скажет? Знай он, что будет скандал, истерика, слова «ненавижу» и прочие, он ей-Богу был бы спокойнее. А вдруг какое-нибудь циничное «о’кей, папа, подумаешь, проблема!» Он же содрогнется от этого. Как бы ни поворачивалась его жизнь, какие бы перемены не готовила, он хочет и всегда хотел, чтоб у дочери все было красиво, чисто, нравственно, чтоб вырабатывала она оценки верные, порядочные.

Запутался Алексей Николаевич в своих мыслях, хоть руби их направо и налево. Получалось глупо: ему было бы лучше, как отцу, если бы дочь осудила его за отношения с Викой. Ему слаще был бы ее гнев. А Вика говорит: привлеки дочь на свою сторону. Как это можно?

Целый день Алексей Николаевич работал, не работая. Как это у других бывает? Сходятся, расходятся, платят алименты, вот Вика разошлась с мужем, говорит, что отношения с ним остались прекрасные. Он ей сказал – так во всяком случае говорит Вика: «Тебе, Евлампия, – квартира, мне – машина». Сел и уехал. Вообще он странный мужчина. Называет всех идиотскими именами, причем каждый раз другими. Он однажды с ним сталкивался, давно, лет двенадцать, а может, и пятнадцать назад. Федоров был еще фотокором, и клише его снимка пришлось подрезать слева. Так он пришел к нему в цех, пришел и сказал: «Слушай, Фердинанд…» Со странностями был мужик, но сел в машину и уехал. Интересно, брызгала на него Вика слюной, кричала ему «сволочь! сволочь!»? Маловероятно. Он вспоминал всех разошедшихся до него и вспоминалась почему-то только благостность. Все друг перед другом совершали только благородные поступки, все только уступали, все вели себя так, что впору было брачиться, а не разводиться. Но знал, что это не так. Это его собственный мозг вырабатывает сейчас именно такую информацию, потому что хочется ему мирного разрешения всей истории, а на него, видите ли, «сволочь! сволочь!» Конечно, он дурак. Поторопился. А с другой стороны, когда-то надо? Под всеми этими не очень существенными мыслями пласталась одна, важная, главная. Если бы он взял чемодан и ушел (как Федоров уехал), то ничего бы не было. Тогда бы он мог пригласить сюда, в клетушку, Ленку и сказать ей: «Так уж случилось, прости, мол, и прочее. Ничего мне от вас другого не надо, только ваше прощение. Ты собери мои палаши и дротики в большой мешок, я пришлю за ними шофера». И что б в этот момент не произнесла его непонятная дочь, он был бы недосягаем и для ее цинизма, и для слез, для мольбы (мало ли что?) и для оскорблений. Такая это была стерильная, но, увы, невозможная ситуация. Все, что угодно… Но отдать квартиру, которую он выстрадал в тысячах приемных, квартиру, которую он обложил миллионом справок, квартиру, в которой он, наконец, почувствовал себя человеком. (Ему объяснили умные люди, что это высота потолков дает ощущение собственной значимости. Низкие потолки давят на человека не столько физически, сколько морально…) Ну почему он должен все это отдать Анне? Ведь справка о ее юношеском туберкулезе у нее была липовая. Были очаги после гриппа – и вся история, у кого их не бывает. Но ее тетка, главврач в тубдиспансере, сделала ей историю болезни. Конечно, он этого никому не скажет, не те сведения, но Анна должна знать, что всегда была здорова, а значит, ее вклад в получение квартиры минимальный. Упала в обморок перед его матерью, а что это был за обморок, покрыто мраком неизвестности. Поэтому не может он взять чемодан и уйти в квартиру Федорова, который считает его Фердинандом. Да и потолки там низкие, ему это плохо, а Анне будет ничего. Она сама говорила: «Шторы на полметра надо длиннее, обоев больше, расход… Два шестьдесят, Леша, выгодней, чем три двадцать…» Вот и пусть едет в два семьдесят, у Вики столько. Он же будет платить Ленке не формально, по листу, а сколько надо. С Викой они договорились, что какие-то веши она оставит в квартире, диван-кровать, сервант, кухонный гарнитур, все там на своем месте, между прочим со вкусом найденном… Что ей еще надо? Ведь если серьезно разобраться, это тоже почти стерильная ситуация. Анна только должна все выслушать, как человек…

***

По дороге в школу Анна Антоновна «вычислила» Вику. Алексей Николаевич облегчил ей работу тем, что точно назвал срок – два года. Значит, с той его поездки в дом отдыха, когда они похоронили мать. Был он весь в жуткой неврастении, перестал спать, взвивался по пустякам, она его решила отправить, чтоб и самой отдохнуть. Сделала тогда перестановку, выбросила материну рухлядь, которую та таскала с собой с квартиры на квартиру. Он вернулся в хорошем состоянии, загоревший, весь пылкий, между прочим… Она тогда удивилась некоторым проявлениям, «новшества» ей не понравились, она даже разозлилась на него, но сдержалась, сказала только: «Да ну тебя!» Теперь понимает откуда шла новация. Но он легко и просто вернулся к привычным отношениям, забылось. Тогда она спросила: «А кто еще был из ваших?» Он назвал кого-то и женщину из корректорского. Потом на каком-то вечере в клубе, в буфете с пивом к ним присоединилась женщина с узким лицом, в бархатном костюме. Он взял ей бутылку «Байкала», и она отошла.

Тогда Анна очень разглядывала костюм, а лицо ей не понравилось. Было оно какое-то очень сухое, а Анна, будучи женщиной полной, всякую сухость не любила, критиковала, считала изъяном. Она спросила Алексея, кто эта «остренькая» дама, он сказал: «Из корректорского». – «Не с ней ли ты был в доме отдыха?» —«С ней», – сказал он. «А откуда у нее бархат?» – спросила она. «Она умеет одеваться»,– сказал он. «За счет питания шьет тряпки», – сделала вывод Анна. «Ну почему», – спросил он. «У нее лицо шелушится от авитаминоза», – сказала она. Алексей как-то удивленно сделал губами. Анна ее запомнила. Потом эта женщина мелькнула несколько раз в каких-то культпоходах, всегда в чем-то очень модном, каждый раз они встречались глазами, но не здоровались, корректорша отводила глаза. Однажды Алексей бросил Анну и пошел за ней, и они о чем-то говорили, он вернулся и сказал, что у них производственные проблемы, а на работе он не успел зайти в корректорскую. Анна поверила, потому что, кроме нарядов, ничего в этой женщине не было такого, чтоб волноваться. Были звонки домой. «Да… Да… Да… Обязательно… Да… Да… Понял… До свиданья…» Из корректорской, говорил он. Если сейчас все это обозреть, все было шито белыми нитками. Корректорская, корректорская, корректорская, корректорская… Но тогда Анна ничего не замечала. Просто все ее охранительные посты всегда стояли в другом месте. Она, например, боялась своей троюродной сестры, красивой элегантной девки двадцати восьми лет. Она приходила и вешалась на Алексея. «Я по-родственному, – говорила она и садилась к нему на колени. – Покачай меня, зятек!» И он ее качал, и делался красным, а та говорила: «Такого хочу мужа, чтоб качал… А их нет. Вывелись. Один есть, и то твой, Анюта».

Анна застывала от страха, когда приходила эта треклятая сестра. Могла сказать: «Зятек, застегни сапог!» И он ползал по полу и молнию вел медленно-медленно, а Анна в этот момент мысленно рвала ее к чертовой матери. Она думала: эта стерва может увести. И баррикадировалась. Рассказывала ей, что у Алексея масса изъянов. И с возрастом Их все больше и больше. Например, хронические запоры. Это хуже нет! И всегда с геморроем… Сестра смеялась: «Бедный мужик!» А Алексею она рассказывала, что у той тоже есть одно заболевание, нет, нет, приличное, но все-таки. Такую вот интригу плела Анна в месте предполагаемой опасности. А тут на тебе, гром грянул с другой стороны.

Вычислив Вику, Анна не то чтобы успокоилась, а просто поняла, как надо себя вести. Во-первых, никогда в жизни, ни при каких обстоятельствах не соглашаться ни на какой передел квартиры. Хочет уходить – пусть идет с чемоданом. Эта квартира Ленки. Девчонка кончает школу, может выйти замуж, пойдут дети. Три комнаты не то что много, а в самый раз. Алексею положена площадь? Положена. А она разве его гонит? Пусть строит со своей шелушащейся дамой кооператив, пусть снимает квартиру, все движения – его. Она же будет стоять на месте. Более того, она не сразу ему даст развод. В конце концов, если он интеллигентно уйдет, она, конечно, согласится. Но пусть он похлебает всех этих удовольствий полной мерой. За предательство надо отвечать. Перед кем? Перед ней! Бога отменили, совестью не разжились, вот она ему и будет и Богом, и совестью, и парткомом, и месткомом. Он у нее покружится, сволочь проклятая. И Анна почувствовала во рту вкус болгарской пасты «Поморин». Она приготовилась бить мужа наотмашь, ногами, в сплетение, в пах, она думала: «Ни одной минуты этой ночи без сна не прошу никогда». Пока же в школе она решила никому ничего не говорить, потому что до сих пор в учительском коллективе слыла благополучной счастливой женой, очень этой своей репутацией гордилась, мысль, что может ее потерять, казалась страшней самой возможности развода. Черт с ним, с мужем, а вот войти в братство одиноких женщин, дев, братство брошенных – это не доведи Господь! Это совсем другой мир, который был ей неприятно жалок, она школу в конце концов приняла и даже как-то по-своему полюбила, потому что было в ней это противоядие – нормальная семья, а у половины их учителей этого не было. И то, что развод разрушит и ее положение в школе, а значит, у нее начнется другая жизнь – может быть, было самое страшное.

Сорок три года у замужней женщины – это почти акме, это расцвет, сорок три одинокой учительницы – это бесконечно унылая дорога на многие годы с одним единственным пейзажем. Ревнивая собственница, Анна вдруг подумала: ради положения в школе согласилась бы на невероятное, на то, чтоб у Алексея были любовницы. Черт с ними, был бы он дома, был бы он мужем! Но тут же она отогнала эти мысли, как мысли слабые, жалкие. Унижений ей еще не хватало. Нет уж! Надо побороться. Надо все узнать про эту шелушащуюся бархатную крысочку.

***

Вечером Алексей Николаевич поехал к Вике. Она заварила кофе, они выпили по три чашки, и он, смущаясь, сказал ей, что кофе, конечно, хорошо, но он бы что-нибудь съел.

– Господи! – воскликнула Вика. – Я идиотка!

Почему-то он думал, что у нее ничего нет и ему придется ее успокаивать, что, мол, не умру, не тот случай. Но у нее все было, и кусок отбивной, и картошка была начищена и залита водой, и кетчуп был, и оладьи она сделала в пять минут из блинной муки, и варенье у нее оказалось клубничное – ягодка к ягодке, она поставила его в фигурной розетке, и ему захотелось плакать. Это, конечно, было глупо, тем более что плакать с набитым ртом не получалось, но в душе он плакал от благодарности, умиления и еще черт знает от чего, от салфеток, что ли, на которых ему подавала Вика. На одной все поставила, другую ему на колени положила, а третью, такую же, сама в руках держала. И в то же время была в этом ужине даже какая-то неприличная праздность, которой не годилось быть повседневной, и приходила мысль о том, что все это момент, случайность, не более того…

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2