Те, которые били, и вынесли его на улицу под забор и сами прибежали с криками: «Митьку забили! Митьку!» Мальчик знал все, но смолчал. Он, готовый положить на рельсы свою ступню, избиения боялся, боялся чужих рук, которые будут его мучить. Он видел, как несли бидон в учительскую, где на столе стояли цветы, дары благодарных за науку детей, и у учителей был дурашливый вид. Он решил сказать маме, что видел, как кто-то чужой… Не ее ученики… Но тут все закричали про Митьку, и пошло-поехало. «Скорая», милиция. Митька оклемался месяца через два, и уже никому ни до чего не было дела. А учителям тот плюнутый квас хоть бы что… Даже не пронесло никого. Здоровый оказался народ. Потом эти же самые, что снимали с Митьки шкуру послойно, ходили просить у него прощения, и он всех простил: «Кто я такой, чтоб не прощать?» И слова эти хорошо легли в грунт. И уже стали чуть ли не крылатыми. Били других и орали: «Да кто ты такой, чтобы нас не прощать!» Мальчик погладил собаку, она благодарно пискнула ему в колени. «Завтра я узнаю, какой я», – думал он, трогая шерсть и находя на ней проплешины изгнания и тяжелой жизни, возможно, это лишай, и мама завизжит дурным голосом. А может, что и похуже, сейчас ночь, не видно.
Это она пустила соседям собаку. Отец приготовил веревку, чтоб задушить едва волочившую ноги псину, а она взяла и втолкнула ее во двор соседям напротив. Соседи – бестолочь, у них калитка не закрывается, поэтому она толкнула ее и впихнула собаку, а потом подложила под калитку камень. Человеку сдвинуть его без проблем, а помирающей собаке ни за что. Девочка проделала все это быстро и ловко, пока папочка мудохался с петлей.
– Выведи ее просто за пределы участка, – шипела мама. – В конце концов мы ведь не живодеры.
«Живодеры, – думает девочка, – еще какие живодеры».
Она без пиетета к предкам. Она их изучила вдоль и поперек и отказала в человеческом. Обе бабушки в домах престарелых, сестренка с синдромом Дауна отказная. Родители к ней не ходили ни разу. А девочка однажды пошла и смотрела на этих детей через решетку забора, ждала толчка в сердце, который скажет: "Вот она, твоя сестра, но толчка не случилось. Случилась всеобщая брезгливая жалость к малолеткам с одинаковым выражением лица и какой-то подкожной печалью. Как будто большое горе, у нормальных людей сосредоточенное в одном месте, здесь пролилось во всем теле, превратив человечка в пузырь горя. Девочка тогда придумала такое лечение: надо проколоть кожу и отсосать горе, оно ведь так хорошо видимо простым глазом. Его даже можно потрогать пальцем. Сестричку она не вычислила, так и ушла с желанием стать врачом даунов, вылечить сестру и этим отомстить родителям и за нее, и за бабушек-бездомниц. Ей не с кем поделиться мыслями, которые рвут ей виски.
На участке всего две девчонки. Они живут от нее далеко, через десяток дач, они дружат между собой, и она им лишняя. Она пыталась внедриться в их дуэт, но была отброшена беспощадным образом. Ей сказали, что их семья важничает, воображает, а они простые, дети рабочих. У них нет мобильников и нет импортной машины, и резиновый бассейн их родители купить не могут, потому что это «показуха», если речка в полукилометре. Она их выслушала и ушла от них навсегда. У нее к родителям счет не этому чета, но это ее счет, она не любит их по-своему, а не по счету – мобильник там или бассейн. У нее свой ум. Она его не очень показывает, потому как знает: люди чужой ум не любят. Они его не считают за таковой, даже если это какой-нибудь гениальный ум, людям собственная голова всегда дороже, даже если это совсем глупая голова с глупым умом, что чаще всего и бывает. Именно глупый ум гуляет теперь праздник, как говорила одна из ее бабушек до того, как злой ум запроторил ее в богадельню. Поэтому девочка молчалива и для всех «себе на уме». Очень хорошо, думает она. Я-то на уме. А вы все на дури. Можно было бы отчебучить интеллигентскую фразочку, что эта девочка не страдает комплексом неполноценности. Но девочка просто не знает, что такое комплекс неполноценности. В ее пятнадцать сия мудрость психотерапевтов еще не доковыляла до нее на своих избитых ногах, хотя девочка уже страдала и даже очень: она не нравилась себе в зеркале. Что, по мнению психотерапевтов, вполне сдобное поле для комплексов.
Девочка же страдает по старинке, она уходит с зеркальцем с ручкой за дачу, под кухонное окно, снабженное дополнительным выдвинутым на улицу подоконником. Если сесть под него, ее не видно, и можно разглядеть широкий нос с чуть набрякшими ноздрями и пространство под ним с широкой ложбинкой «для стекания соплей», и просторы щек, резко тормозящие под твердыми скулами. Лицо становится геометрией с прямым скульим углом. Потом оно, подымаясь вверх, обретает другую картину в виде мелковатых приплюснутых ушей, не способных удержать прядки волос, которые ей хочется зацепить за уши, но те какие-то снулые, и простую работу задержания пряди выполнить не способны. И волосы висят вдоль щек, подчеркивая их необъятную квадратность. Нет, у нее явное изобилие пространства лица, которое ничто не может спасти. Она упрямо не берет в расчет широкие, в пол-лица, глаза под сенью густых бровей-коромысел, ни высокий, даже несколько чересчур, лоб, который имеет свойство не загорать, а быть светлым и гладким, на нем даже эти гниды лица, угри, не возникают. Но кому в наше время интересен лоб? На него спускают челки, его туманят подцвеченными колечками волос, на него напяливают толстенные жаркие шерстяные обручи, дабы зачеркнуть, низвести это место, которое когда-то числилось челом. То бишь корнем человека. Нет, девочка современная чело не ценит. Она не нравится себе, даже не подозревая о возможности считаться красавицей, если иметь в виду, что у нее широкий рот с чуть оттопыренной верхней губой, которая в отличие от оттопыренной нижней несет информацию об уме и добром нраве и еще о чем-то таком, чего нижней губе сроду не досталось бы.
Нет, она себе не нравится. Она вся в отца. От него у нее широкость и пространство лица, мама у нее узенькая, как иголочка. Когда девочка ее рисует, маме хватает черточек пера. А папе нужна гуашь. Она знает еще одну такую же, как сама, девочку. У папы есть еще другая семья, где он приходящий, и там он завел такую же, как она, широкоскулую. Сестра всего на три года моложе, но они так похожи, что в кафе, куда водил их папа, на них показывали пальцем. Это было отвратительно. Три вместе с папиным противных лица. С тех пор она старается не встречаться с родственницей. Девочка вычислила: сестра родилась сразу после неполноценной девочки. Папе важно было убедиться, что не он виноват в бракованной продукции, вот он и рискнул чужой женщиной, которую, видимо, было не жалко, для эксперимента. Родилось головастое нормальное существо, а вместе с ним чувство благодарности к чужой тетке, ну и затянулся узел.
Собака жмется к мальчику, принимая его за кого-то другого. Вот ведь тоже проблема подмены, когда случается этот фокус: я – не я. Ты – не ты. Когда заблуждение так сильно и плотно прикрывает суть, что люди запутываются напрочь, как в карнавале, а когда спохватываются и срывают маски, выясняется: рядом с тобой не тот. Но уже поздно. Мама рассказывает, что вышла замуж за папу назло подруге, которой папа очень нравился. Как это по-маминому – устроить пакость близкому. Папа говорит, что ничего подобного не было. Может быть, может быть… Но все равно это было в маминой голове – значит, было на самом деле. Ну и каково ей жить с подменой? Она рассказывает, что у нее тогда был другой молодой человек, военный, и если бы она не устроила свинство подруге, мальчику, возможно, и в голову не пришло бы класть на следующий год ступню на рельсы, он бы ходил весь переполненный желанием убивать чеченцев и маршировать строем, имея в папах военного. Конечно, это невозможно представить, но и возможно тоже. Эффект подмены – это почти закон природы.
Мальчик сидит долго, он не хочет возвращаться к Дине, он боится ее близости. В фильме много возбудительных сцен, и вдруг она опять возьмет его за руку. «Я же хочу этого!» – кричит он в себе, но ужас сильнее. И вдруг четко понимает: с Диной можно. Можно облизать ее губы. Можно засунуть руку под кофточку, она у нее коротенькая и не заправлена в юбку. Она ведь не любит Реторту, он проследил, как она его провожала к машине – никак. Просто шла следом и веточкой била его по спине, как бы гнала. Они не поцеловались на прощанье, и мама, следящая за парой тоже, сказала: «И с этим у нее дохлый номер». Поэтому женщину, свободную от обязательств другому, вполне можно трогать голой рукой. Но он сидит и гладит собаку, грязную и плешивую, а Дина сидит одна, и у него есть одно оправдание: она не девчонка, которую он как бы обязан развлекать присутствием, она учительница, она почти ровесница мамы, а он еще не вырос до такой степени, чтоб забыть о таких вещах. Он помнит: учительница. Гостья их дома. Мамина как бы подруга. Он гладит собаку. Он думает, что ей в жизни проще, потому что ей не надо возвращаться смотреть кино, пусть даже четвертый (шестой) раз.
Дина лежит на диване. Теперь, как бы он ни сел, он будет ее касаться. Она подтягивает тело к спинке и указывает ему место. Фильм уже катится к концу, сейчас покажут детей тех детей, которых он так любит. Эти новые дети ему не нравятся. Они, как и он, еще не дозрели, не дошли до самих себя, и мальчик печально и громко вздыхает.
И чувствует Динину руку на своей спине. Она слабо так, как в бессилии, оглаживает его от плечей до пояса. Иногда пальцы ее замирают и тихонько выстукивают какой-то текст, но тут же спохватываются и лениво волокут себя вверх-вниз, вверх-вниз. Он уже не видит кино. Он ждет постукивания, спина его – уже не его спина. Она затвердела и живет своей похотливой жизнью. И руки его, что плетью висят между колен, какие-то невероятно длинные и тоже не его. Они жаждут закинуться назад – это им запросто! – и вынуть из-за спины Дину и переложить ее к нему на колени. Руки ждут, когда она еще разок постучит. И она стучит, но руки как висели, так и висят. Потому что нельзя. Это нельзя такое огромное, больше его сильных рук, больше спины, больше той силы, которая распирает его изнутри, больше самого большего. У этого нельзя есть имя. Сла-бак. Те-ха. Он не умеет идти навстречу судьбе, он предпочитает отсидеться, делая вид, что судьбы нет и никто не стучит ему пальчиками.
– Горе ты мое! – слышит он голос Дины. – Ну повернись ко мне, несчастный. – Оказывается, он слабак – закон приказа понимает. Он поворачивается и падает прямо в эти губы, с которыми в мечтах он поступал грубо, теперь же так нежно касается их, что чувствует, как она замирает, Дина, как она затихла, когда он осторожно, смущаясь своей неловкости, прикасается своим бездарным ртом к ее фантастическим губам и понимает, что жизнь кончилась, но и началась одновременно.
– Ты не целовал девочек? – шепчет она ему в ухо.
И он не понимает смысла вопроса. Как будто так можно – касаться чьих-то других губ?
«Как прекрасно, правда!» – шепчет ему через какое-то время Дина. Он же думает совсем другое: сейчас самое время умереть, потому что лучше не будет, он отдал себя всего, без остатка, в нем одна оболочка, и надо прожить целую жизнь, чтоб наполнить ее и стать снова собой. А может, это будет уже другой человек, не он? Во всяком случае сейчас его нет, есть женщина, которая забрала у него жизнь, но это, видимо, и есть счастье?! Просто он не понимает, как она такая могла снизойти к нему? Она его целовала, она говорила ему: «Мальчик мой, мой божественный мальчик!»
Фильм кончался. Сейчас в кадре тарахтит мусоросборник с крутящимся барабаном. «Прости, фильм. Но у меня сегодня нет комка в горле от того, что ты кончился, – думает мальчик, – понимаешь, со мной случилось это. Женщина, которая лучше всех, говорит мне, что я – лучший. Ты можешь такое представить? Я пока не могу, я пуст, я полон, я мальчик, я старик, я умен, я идиот…» Да, все так… Все.
А потом был взрыв гексогена, тротила, был атомный гриб и смерть всего живого.
Была мама.
– Вон! – сказал ее голос. – Вон!
Интересно, как давно она стояла в дверях?
В огромной мятой ночнушке с полинялыми розами ткани.
– Кажется, я люблю твоего сына, – смеется Дина. – Как в старой песне. Она нечаянно нагрянет, когда ее совсем не ждешь… Прости и смирись… Он вырос, и он прекрасен.
– Вон! – повторяет мать. Но это совсем другое вон. Это уже патрон без пули, пчела без жала. Это форма без содержания. И мама понимает это и уходит как-то очень старо, чтоб не сказать по-старушечьи.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.