Посредине на полу стоял круглый котел, покрытый зеленой светящейся крышкой. В мягком зеленом мерцании неподвижные лица людей казались невыразительными плоскими масками. В зеленом круге плавали расплывчатые тени, внезапно появлялись тонкие паутинчатые узоры, застывали, усложнялись и, смятые неведомыми внутренними порывами, исчезали, чтобы снова появиться и заткать светящееся поле. Звенела многоголосая пульсирующая мелодия.
Алишандру Жаиру устроился на тумбочке возле кровати, положив переплетенные пальцы на колени, и, не отрываясь, смотрел на зеленый диск. Ширли сидела на постели, прислонившись к его плечу, а белый цветок лежал у нее на щеке.
Боль и отчаяние ужалили сенатора.
И вдруг в звенящий хор втиснулся задыхающийся режущий длинный голос. Он был не слитен со всеми остальными, он трепеща бежал по какой-то другой дорожке. Поверх переменчивых паутинок понеслась череда крошечных вихрей, они рвали и всасывали обрывки светлых нитей и пропадали где-то в середине круга.
Кто-то коротко и прерывисто вздохнул.
Сенатор хотел как-то привлечь внимание Ширли, позвать ее, но глаза Ширли были закрыты, лицо стало строгим и сосредоточенным, и неожиданно сенатор понял, каким оно будет, когда Ширли состарится, когда его самого уже много лет как не будет на земле. Поздно, поздно! Ничто не соединит их прозрачной зеленой нитью в этом светящемся круге. Все будет разорвано, измято, всосано бегущими вихрями. Все сгинет в пропасти шириною в жизнь, в его жизнь.
Вздох повторился.
И сенатор понял, что задыхающийся неслитный голос – это звучание его души, что эти люди зачарованы слиянием их душ в общий согласный хор, что они этого добивались долгим трудом и теперь наслаждаются его плодами, а он здесь лишний со всеми его мыслями и заботами, с любовью к Ширли, с пэйперолом, с законом Тинноузера, с упрямым распутыванием всего этого полубесчеловечного клубка. Со своей высоты над кучками крупы он ничего не может дать этим людям, каждому, каждому из них. И им нечего дать ему.
Позади резко вскрикнула Коней.
Сенатор повернулся, споткнулся о какой-то змеящийся мятый провод, вышел в светлую комнату и, ослепленно моргая глазами, увидел Джуса. Джус был огромен. Он стоял посреди комнаты, задевая головой за люстру, и мерно, неустойчиво покачивался.
– Где Алиш? – бормотал Джус. – Где Алиш? Вы все, где Алиш?
– Джус, сядь! Усадите его, – вопила Коней.
А музыка? Все вернулось на стези своя. Она вновь звенела спокойно и слитно. Сенатора неудержимо потянуло назад, в темноту, смотреть на мятущуюся жизнь зеленой паутины. Преодолеть, вплестись, объединиться…
Джус попытался шагнуть вперед и пошатнулся.
Коней бросилась к нему, обхватила за талию. Из кухни выбежал Йонни и те двое, что раньше сидели на диване. Джус переломился и всей тяжестью лег на плечо Коней. Ноги ее подогнулись, но ее и Джуса уже подхватили, грузное тело перебананившего человеконенавистника, как перышко, взлетело и рухнуло на диван. Коней всхлипнула и поправила волосы.
– Мужики, не по правилам. Разве можно меня оставлять одну?
Сенатору стало страшно и весело.
– Кофе готов. Хотите? – предложил Йонни.
– Я хочу туда, – сказал сенатор и повернулся к темной комнате.
– Не советую, – сказал Йонни.
– На первый раз довольно, – поддержал его тот, что раньше сидел на диване рядом с Джусом, а третий мягко и необыкновенно тепло промолвил:
– Нельзя, Джон. Больше нельзя. На тебе лица нет. Арчи, поддержи его. Йонни, дай ему кофе.
– Почему нельзя? – удивился сенатор и заплакал.
Книги! Столько книг на полке! Знакомые буквы на их корешках сплетались в какие-то невразумительные сочетания и перемежались незнакомыми. Это были чужие книги! Они отгораживали его от Ширли. Там, за ними, Ширли, которую он любит и никогда не перестанет любить. И Алишандру Жаиру, с которым надо поговорить. Про все: про крыс, про Ширли и про гуманитарный центр, который строила жена.
– Он мой единственный друг! – сказал сенатор.
– Кто? – спросил его, кажется. Арчи.
– Это тебя зовут Арчи?
– Да. Успокойся, посиди. Коней, подвинь кресло.
– Арчи, скажи, почему я чужой? Разве чужой может что-то сделать?
– Может, – сказал Арчи голосом Йонни. – Все могут. Пей, отче. Стае, стащи Джуса и разверни диван. Отца надо завалить. Он перебананил…
Когда сенатор очнулся и вспомнил все, он оказался в той же комнате на диване. Все было ясно, пусто и тоскливо. Джуса рядом не было. Из соседней комнаты неслась все та же музыка. У стола сидела Коней. Йонни Лундвен, положив локти на стол и широко расставив ноги, что-то объяснял ей, покачивая указательным пальцем. В комнате пахло настоящим бразильским кофе.
– Я поеду, – сказал сенатор, садясь и втискивая ноги в туфли.
Йонни с улыбкой оглянулся.
– Порядок, отче?
– Порядок, – ответил сенатор чужим словом.
– Далеко тебе?
– Нет.
– Зажмурься и вытяни вперед руки. Тронь себя за нос.
Сенатор послушно выполнил указание. Получилось.
– Хорош. Только не торопись. Ширли что-нибудь передать?
– Нет, ничего. Я просто хотел ее повидать.
Йонни кивнул…
И вот сенатор снова в мотеле, стоит у окна комнаты, наполненной коричневатым полумраком. Стоит и смотрит на темную улицу. А на улице дождь.
Да! Все это какая-то неправильная жизнь! И ведь по отдельности, по кусочкам она состояла из верных вещей. И его карьера, и санирование памяти, и закон об упразднении железных дорог, и пэйперол, и будущий закон Тинноузера. Все по отдельности не вызывает сомнений, все безупречно, как люстра, как диван с постелью и ваза с нарциссами в перевернутой комнате мистера Говарда Левицки. Но все вместе нелепо. Почему? Потому что они стоят вверх ногами. Достаточно это понять, и в комнате можно жить, можно спокойно спать, как кто-то спал в ту ночь после кудесничества подполковника Хиппнса. Значит, и здесь тоже достаточно понять что-то очень важное и общее – и все встанет на свои места и можно будет жить дальше. Стоит распахнуть дверь, и комната будет разоблачена. Как же здесь распахнуть дверь? Где она? Надо ее найти. Но ее не найти. Он устал. Он бесконечно устал. Он бессилен. Года всю силу разума умчали. Кого ж теперь зову на помощь я? Откуда это?..
Осознав, что он повторяет стихи, написанные на металлической внутренней крышке розовой кассеты, подаренной ему Маземахером, сенатор не колебался ни минуты. Он вынул кассету из портфеля, положил на стол, сел и открыл верхнюю крышку. Еще раз прочитал стихи, закрыл глаза и повторил их про себя. И открыл вторую – металлическую – крышку. В кассете лежал лист. Один лист пэйперола. А может быть, и не пэйперола, а чего-нибудь другого. И пластмассовое стило.
Троекратно повторив про себя бесхитростное профессорское заклинание, сенатор взял стило и с трепетной дрожью прикоснулся острым кончиком к листу. На листе возникла отчетливая синяя точка.
Так.
Прежде всего надо раскрутить мурлышку. За эти три дня наверняка в ней набралось немало, а может быть, есть и кое-что интересное.
Не спуская глаз с синей точки, сенатор потянулся к портфелю, достал мурлышку и прижал ее к виску. Государственный переворот в Банголе… в Боготе достигнута договоренность… международная комиссия пришла к выводу о необходимости уточнения… остановка насосной станции в Уаргле носит характер… подтверждаются сомнения в компетентности правительственных органов… в Коломбо предположительно ожидается согласование границ зон континентального шельфа в Бенгальском заливе… повторно выдвинуто предложение о пересмотре форм участия стран-учредительниц… порты юго-западного побережья открыты, но федерация транспортников настаивает… тайфун «Каролина» удалось рассеять лишь на ближних подступах к архипелагу… премьер-министр выразил надежду, что неофициального напоминания… общая сумма убытков превышает… похороны сенатора Альбано…
Альбано умер! Ах ты, дьявол! Вот неожиданность! Придется выехать часов в пять, чтобы к девяти оказаться милях в восьмистах к югу, оттуда уже связаться с Гэбом и выяснить, где, что и как…
Но если Альбано умер… Значит, теперь, занявшись пэйперолом, можно не опасаться по крайней мере прерогативных трудностей с законом Тинноузера. Этому делу можно будет дать полный ход без всякой оглядки на северо-восточную группировку.
Сенатор машинально потянул от точки линию вправо через весь лист. Кончина Альбано избавляет его от расчетливого вступительного маневрирования и сводит ситуацию к типичному случаю необходимости принятия решения в кратчайший срок при минимуме информации. У него должна быть четкая позиция, когда он послезавтра встретится с Мартиросяном. С ним иначе нельзя. Обведет. Нанести удар и не давать ни минуты передышки. Любой ценой опередить генералов и сыщиков и не дать им преимуществ и прав прецедента во всем, что касается использования пэйперола или сверхпэйперола в обстоятельствах, сложных для юридического истолкования. После того, как они своею властью установят традиции и порядок работы с пэйперолом, их квадратные параграфы гораздо проще будет превратить в законодательство, чем благие замыслы гуманистов и правоведов. А к чему это приводит – тому примеров множество. Хотя бы отравляющие вещества или ядерное оружие. Копили, копили, всаживали миллиарды, сломали психику поколений, изуродовали столетие. Пусть это метафизика, но, если бы на их пути с самого начала был поставлен четкий законодательный барьер, если бы все это было вовремя извлечено из бункеров и сейфов, остановлено на предконечных стадиях… Остановлено… Да! Остановить!
Есть только одна позиция. Потребовать полного запрета исследований в области биокристаллических веществ с активной структурой. Выглядит идиотски. Придется облачиться в тогу ретрограда и консерватора, издеваться будут все, кому не лень. Но зато твердая, всеобъемлющая и, главное, очень простая и понятная для всех позиция.
Сенатор усмехнулся.
Вот под рев клаксонов и гром трещоток идет по улице толпа. Впереди полицейские машины. Гигант Джус несет огромный плакат: «ОСТАНОВИТЬ ПЭЙПЕРОЛ!» И рисунок – разрубленная змея. Доходчиво. За Джусом в первом ряду, взявшись за руки, – Ширли, Йонни, Арчи, поэтесса Комси Вальдес и, конечно, Алиш Жаиру. Алиш смотрит на него. А следом десятки, сотни, тысячи людей. Одного за другим примерял сенатор к этой демонстрации всех, кого встречал за эти годы. И почти для всех находилось место. Союз фермеров, делегация строительных рабочих, легионеры совести, братство «ААА», юные философы, «Внучки пионеров», Храм Разума, клубы, ложи, кружки, комитеты. Мешанина разношерстнейшая, но тем легче соорудить из нее гибкую, действенную, вездесущую политическую машину. И, главное, недолговечную, без особых обязательств. Когда ему придется отступать, она рассыплется, как горох, и не потянет его за собой. А отступать придется. Поле, захваченное одним ударом, придется отдавать по частям. И в этом весь фокус. Не он будет доказывать, а ему будут доказывать. Не он будет убеждать, а его будут убеждать. Изо всех кочек полезут умники. Они будут с достоинством занимать рассудительные позиции между ним и Мартиросяном, изобретать аргументы. И вот тут надо не упустить, надо фильтровать, фильтровать доводы, отбирать по крупицам полезные мысли. И когда наберется на приличный закон, торжественно похоронить собственный запрет в его пользу. О-о, будет буря! Из мракобеса его переименуют в клятвопреступника. Ну и что? Гром метафор – это никому еще не помешало. Даже полезно.
Но в одиночку такую кампанию не вытянуть. Нужен прочный и сильный союзник. Черриз? Да, пожалуй, Черриз. Черриз. Законопроект о запрете будет совместный. Пусть Мартиросян представит документы не только ему, но и Черризу. Вот первый ударный ход. Наконец-то! Именно так. Судя по всему, Черриз человек решительный и бескомпромиссный, а это как раз то, что в таком деле необходимо в первую очередь и чего ему самому, сенатору, не очень-то хватает. Он больше любит рассуждать и взвешивать, а вот кинуть публично с весов на прилавок – это надо уметь! И Черриз это сделает.
Не зарываться. Ох, не зарываться! Весь жизненный опыт склоняет его к тому, что перед ним беспроигрышная партия, но ведь счел же он Мак-Лориса простым карьеристом и интриганом, устранившим Мэйсмэчера, а по словам старика, он совсем не таков. Хороший отзыв мизантропа – вещь опасная, но ведь и редкостная.
Но сила идеи абсолютного запрета как раз в том, что на первых стадиях борьбы объем информации не играет никакой роли. Ее вполне достаточно, чтобы живописно изобразить народ и власти на поводу у этой змеиной шкуры, одурманенными, лишенными здравого смысла и логики поведения вследствие цепной реакции взаимного убеждения. Пусть мне потом доказывают, что вот живет же Маземахер под защитой своей умнички или сверхумнички и судит, надо сказать, довольно здраво в меру своего понимания вещей.
Открытие сделано, его движения не остановить, он со своим запретом обречен, даже смешон, даже возмутителен. Но только одному ему известно, зачем разыгрывается эта крикливая комедия. Он падет. Но в борьбе с ним будут раскрыты все секреты, все надсверхсупертайны. Все будет в отчетах сената и конгресса. Все. А не те жалкие лоскуточки, которые вся эта компания собиралась преподнести обществу как свой бескорыстный гуманный дар. А смеяться мы будем тогда, когда она поймет, что ее выманили из замаскированных траншей. И поймет, кто выманил.
Сенатор с удивлением и тревогой посмотрел на лежащий перед ним лист, исчерканный записями и чертежами. Как же это все получилось? Он сам это придумал, или все ему напела змеиная кожа? Любопытная ситуация! Что же теперь делать? Он представил, как останавливает каравеллу на глухой лесной дороге, как спускается с обочины с монтировкой, как роет ямку и закапывает розовую кассету. Навсегда! Прощай, профессорский подарок!.. Глупо. Очень глупо. Но с другой стороны, воевать с пэйперолом, пользуясь его поддержкой… Но не с пэйперолом же он воюет, а с людьми. И не с людьми, а с многоликим и многоглавым чудовищем, в которое сплачивает их наклонная плоскость порядка вещей.
Ах, Ширли, Ширли, глупая, глупая девочка. Бананишь, значит. Улыбаешься, красуешься, а дома – дома радения вокруг зеленой кастрюли и робкая попытка найти свое место среди людей. Жадная торопливость молодости, уверенной в том, что за ее маленькими знаниями ничего нет. Объяснит ли тебе когда-нибудь Алишандру Жаиру законы действия масс, поймет ли он их сам? Есть ли у него, сенатора Тинноузера, хоть какая-нибудь надежда на тропинку к твоему уму и сердцу? Как ее найти, как пройти по ней мимо Сцилл и Харибд, урчащих за каждым поворотом?
Сенатор вздохнул, стер с листа записи и совершил обряд закрытия кассеты. Половина четвертого. Сна ни в одном глазу, давно не ощущаемая бодрость, готовность к старту, и ни в одном уголке не таятся адские машины усталости.
Жетон за душевую кабину, жетон за постель, жетон за свет, жетон за номер, два жетона за каравеллу. Все? Нет. Еще жетон благодарности, даже два. Нет, один. Не надо выделяться. И в руке жетон за выход.
Когда он подошел к дверям, каравелла уже поблескивала у входа. Мотель мирно спал, убаюканный дождем. По дороге никто не встретился, портье даже не вышел из своей клетушки. Очень хорошо. Как же так все-таки скрутило Альбано? Не очень радостная история – везение на чьих-то костях. Но и в меру банальная.
Каравелла с глухим шумом, набирая скорость, заскользила над мокрым шоссе. Дождь перестал. Внезапно слева открылся пустынный берег озера, а далеко-далеко за ним, за светло-серым простором вод и непроницаемо слитным чернолесьем на той стороне, в узком просвете между горизонтом и длинными тучами готовилась древняя мистерия восхода солнца.
Миллионы лет происходила она ежедневно и неотвратимо, по одному и тому же канону. И во времена ящеров, и во времена камня и железа, и при людях и без них. И что бы ни придумывал человек, какие бы открытия на добро и зло себе он ни совершал, на следующий день после них солнце восходило так же, как и накануне. Словно ничего не случилось, словно ничто не сдвинулось в огромном механизме мироздания оттого, что люди разверзли перед собой еще одну бездну или навели еще один мост.
Можно было глядеть и отчаиваться, что человек слишком слаб, а природа слишком сильна, чтобы ее неторопливое могучее движение хоть на миг изменилось от его рук.
Но можно было и радоваться. Ведь как бы люди ни путались, сколько бы зла ни обрушивали они на себя, поспешно и необдуманно стремясь к добру, у них всегда есть твердая опора под ногами – вот этот берег, лес и восход солнца, куда они снова могут вернуться, чтобы снова обрести волю и силу. И снова начать свой многотрудный путь к истине, гармонии и совершенству самих себя и своего переменчивого союза.
1973, Ленинград