А что они помнят, эти цистерны? Спринглторп вздохнул. Отец Фергус пытался деликатным образом дознаться. Следы круто повели во тьму, где люди исчезают без следа. А господин Баркарис, спустившись вместе с Борроумли в недра корабля проверить крепление груза, неожиданно спросил с белозубой улыбкой, много ли еще у островитян любопытных не в меру мальчиков. «Очень мало, — ответил Борроумли. — Практически больше нет». — «Это правильно,» — кивнул Хараламбос и тут же переменил разговор. «Так вот это и есть атомные бомбы? — спросил он. Шестиметровые серые шары мрачно казали сизые шрамы неумелой поспешной сварки. — Ах, это не бомбы. А переделать их в бомбы можно?» Узнав, что проще начать заново, капитан еще раз улыбнулся, повернулся на каблуках и начал педантично проверять трос за тросом. «Дело знает», — кратко отозвался о нем Борроумли, но каким это было сказано тоном!
В тот же вечер в кабинете Памелы Дэвисон состоялось последнее совещание перед вылетом Левковича на танкер.
— Мы наметили для перфорации пятнадцать точек. Вот здесь, здесь и здесь, — говорил Левкович, тыча в карту красным карандашом. — Слава аллаху, здесь, судя по стратиграммам, довольно близко к поверхности магматический очажок. Вам везет. Не бог весть что, но для нас хватит. И пилюль должно хватить. От точки до точки — двадцать миль, неполных полтора часа ходу. Начинаем здесь. Тут хорошая впадина в дне. Пойдем вот сюда, по дуге к южному краю скального плато. И назад по хорде на второй заход Один круг — около полутора суток. Я думаю, после седьмого круга, где-то на двенадцатый день, кое-что прорежется. Тогда и публикуйте сообщение.
— А если ничего не выйдет? — мучительно выдавил Мартин Кэйрд.
— На вашем месте я бы лучше думал, как сделать, чтобы вышло, — отчеканил Левкович. — По расчету я должен бросить следующий шарик в ту же точку дна через тридцать, максимум через тридцать пять часов, иначе горячий ствол может затромбировать. Норвежская станция наводку обеспечит, она трехканальная; большего запаса надежности могут требовать только капризники, я к ним не отношусь. А вот эта ваша темная посудина… Корабль должен пройти без остановки от семи с половиной до пятнадцати тысяч километров со средней скоростью в шестнадцать с половиной узлов. Около двадцати суток непрерывного хода. Вы уверены, что Хараламбосова бочка из-под керосина на это способна?
Хорошо, что господин Баркарис не слышал этих оскорбительных слов. «Эльпидифорос» работал как часы, на двадцати шести узлах. Иначе и быть не могло. Хараламбосу по его делам нужен был не корабль, а марафонец-рекордсмен. Как бы иначе он мог предложить его, скажем, в качестве вертолетоносца во время гражданской войны и на островах Бакалажу — удачная авантюра шестилетней давности, составлявшая предмет его профессиональной гордости и поминаемая в качестве аттестации.
— А дозаправка? — не унимался Левкович. — Если мы станем посреди океана без капли мазута, вот тогда действительно ничего не выйдет. Вы позаботились о дозаправке танкера топливом?
«Это моя забота», — сказал Баркарис во время переговоров с Кэйрдом. Дважды за время рейса танкер отклонялся от курса и выходил по радиопеленгу к огромным пластиковым поплавком с горючим, одиноко болтающимся посреди моря. Кто, на чем и когда доставлял эти пузыри с мазутом, — это никого не касалось. «С вас достаточно знать, что это обходится мне в копеечку, мистер Борроумли, — заявил Баркарис. — Или вы решили, что я шкуродер, сграбастаю ваши миллионы сам и сам профинчу их по кабакам? Если решили, то напрасно. Я больше романтик, чем шкуродер. Мне скучно было б жить так, как вы прожили свою жизнь, суперкарго. Чтобы не скучать, надо рисковать и платить. Солоно платить. Зато мой сервис — это сервис. Во всяком случае — от Фиджи до Гибралтара. Честно говоря, это мой первый выход в ваши измордованные законоведами края. Надеюсь, успешный?»
«Это правда, что вы выиграли танкер в карты?» — ответил вопросом на вопрос Дэд Борроумли. Они сидели в капитанском салоне, на столе красовалось невероятно дорогое коньячество с столетними сертификатами. Наслаждался им один Хараламбос. Борроумли не спал уже четвертые сутки и предполагал не спать еще двое. Рюмка вина могла свалить его с ног, и Хараламбос деликатно не настаивал на обоюдности пиршеств, удовлетворившись соблюдением ритуала общего ужина капитана и «представителя владельца груза».
«Не совсем так, — ответил Баркарис. — Это легенда. Но лично мне она нравится больше правды». — «И дорого она вам обошлась?» — угрюмо поинтересовался Дэд. Хуже не было для него пытки, чем эти ежевечерние пиры в «будуаре», как он именовал капитанский салон. «Сразу видно, что вы неопытный в таких делах человек, суперкарго, — возрадовался Хараламбос. — Легенды не продаются. Их нельзя купить. Их заслуживают. У слепцов, которые их слагают. Был такой случай в нашей истории. Вот послушайте». И он включил магнитофон. Зазвучала протяжная, тоскливая, с придыханиями, речь. «Вой собачий», — определил про себя Борроумли. «Одиссея», — гордо сказал Хараламбос. «Извините, капитан. Как-нибудь в другой раз», — поднялся Дедад из-за стола. Он не мог есть, не мог видеть, как едят другие, он ничего не мог — мог только таскать-таскать-таскать эти неподъемные глыбы и швырять их в зыбучую хлябь океана.
На корме готовили к сбросу очередную пилюлю. Крепили лопасти гидропланера, проверяли запальное устройство, вязали тросы. Начинался седьмой заход. Дул пронизывающий ветер. Находиться здесь Борроумли было не обязательно, но он ушел с кормы только после того, как шар, тяжко плюхнувшись, исчез в черной пучине, волоча за собой кабель управления. Пройдя по грохочущему коридору, Борроумли открыл дверь каюты гидроакустиков. Левкович и Кэйрд-младший стояли, склонясь над столом и прижав к ушам по одному наушнику общей пары. Завидев Борроумли, Левкович поманил его рукой, потянул наушники, и Кэйрд, словно приклеенный к ним, попятился следом, не отпуская свой. Дедад прижал наушник к уху и услышал долгий скрип, потом скрежет и серию коротких хлопков. И снова скрежет.
— Это уже извержение, — сказал Левкович. — Пошло! Бросим еще одну для гарантии, и чем быстрее уберемся отсюда, тем лучше. В этой точке нам делать больше нечего. Передайте президенту: пусть публикует сообщение…
Ничто так трудно не далось Спринглторпу, как дело о гласности работ «лаборатории». «Распубликуем, нашумим — а ничего не выйдет. И что тогда?» — настаивал Куотерлайф на молчании до поры до времени. «Уран и так почти что воруем, — ворчал Кэйрд-старший. — Вольфрам — металл редкий, запас на рынке ограничен. Чуть прослышат, что нам без него никак, — цены вздуются втрое. А транспорт?» Ведомство отца Фергуса разродилось меморандумом, из которого следовало, что — «операция, по своим масштабам сравнимая с величайшим природным катаклизмом, может вызвать резко отрицательные оценки, к которым присоединится от тридцати до семидесяти процентов населения заинтересованных районов. Что затруднило бы ее подготовку и проведение». Фразы были длинные, окатанные и живо напомнили Спринглторпу лучшие страницы «Преславного дела».
Памела Дэвисон выразилась кратко: «Конечно, это касается всех. Поэтому лучше сделать вид, что это никого не касается».
«Немедля обо всем распубликовать! — требовал Левкович. — Хватит делать из нас домовых!»
Не зная, на что решиться, Спринглторп тянул и тянул дело, никому ничего не разрешая и не запрещая, пока чуть ли не все было подготовлено. Тогда и было решено, что официальное сообщение следует опубликовать, как только на океанском дне появятся признаки извержения.
Конечно, слухи ползли и доходили до имеющих уши, но попасть на остров извне было почти невозможно, толком никто ничего не знал. Каждое утро, открывая сводку мировой печати, Спринглторп ожидал появления сенсационных заголовков, но все было тихо. Он догадывался, что дело тут не обходится без трудов отца Фергуса, оказавшегося недюжинным дипломатом.
Самым тяжким испытанием для Спринглторпа оказалось прощание с полковником Федоровым, начальником русской технической миссии. Основная часть работ по эвакуации завершилась, всемирный сбор средств позволил приобрести технику, наскоро обучить свои кадры, и русские готовились к отъезду. В президентском бараке был устроен торжественный ужин для сотрудников миссии, а на следующее утро Спринглторп принял Федорова один на один в своем кабинетике.
— Господин президент, — сказал полковник после того, как закончилась официальная часть визита. — Мне поручено передать вам следующее устное заявление. Нашему правительству в общих чертах известно, что на острове ведутся работы определенного плана. Масштаб их довольно велик, официальных указаний о закрытом характере работ не имеется, так что в нашей осведомленности нет ничего предосудительного. В то же время ваше правительство предпочитает, по-видимому, уклониться от широкой огласки программы и целей работ. Наше правительство и наш народ на деле доказали глубокое понимание трагической ситуации, в которой оказалась ваша страна. Безусловно, это не дает нам права вмешиваться в ваши внутренние дела и требовать к себе особого доверия. Нет и международных установлений, которые могли бы регламентировать подобные программы. Но, как вы понимаете, такие операции способны глубоко затронуть жизненные интересы сопредельных стран. В связи с этим наше правительство выражает беспокойство и ожидает от вас действий, способных его рассеять. Ни в коем случае не указывая формы и содержания этих действий.
Полковник умолк. Настал черед Спринглторпа. Что он мог противопоставить словам этого человека, именно этого человека, которого глубоко уважал? За бешеную работоспособность и организованность, за бесконечную готовность помочь, пойти навстречу взвинченным островитянам, мечущимся на грани истерии и изнурения. Такому человеку нельзя было промямлить в ответ уклончивую любезность. И в то же время нельзя попросту отвезти его к Левковичу и показать все от начала до конца. Это вынудило бы русских занять четкую позицию. Какую? Ясно какую: массированное искусственное подводное извержение — такого никогда не было. И не должно быть. Ни один трезво мыслящий человек не способен одобрить такой прожект. Наоборот, он обязан воспрепятствовать ему. Ах, как хорошо трезво мыслить, когда твоя земля не ходит ходуном, обрушиваясь в океанские хляби!
— Полковник, — сказал Спринглторп. — Ведь вы не просто наблюдали, что у нас творится. Вы сами и ваши люди отдали нам часть своей жизни. Большего нельзя ни просить, ни требовать. Но подумайте: это для вас была только часть. Часть. Правда? А для нас — это вся жизнь. Не только наша. Это жизнь будущих поколений нашего народа. Мы отвечаем перед ними. Мы обязаны, свято обязаны испытать все пути, предпринять все попытки и в любой из них дойти до конца. До гибели, до сумасшедшего дома, до того, что всех нас перевяжет международная морская пехота. Вряд ли это случится, полковник, но, если случится, я обязан буду зубами грызть веревки, пока меня не пристрелят. Так думает каждый из нас, и я тут не исключение. Вы скажете, что это слепой первобытный национальный эгоизм. Да, это так с точки зрения любой другой нации. Но не с нашей.
Полковник молчал, и Спринглторп, сделав круг по кабинетику, продолжал:
— Я прекрасно понимаю, мы все прекрасно понимаем, что означают ваши слова. Это мягкое, но настойчивое предупреждение. Предложение утопить начатое в дискуссиях ученых авторитетов. Мы не пойдем на это. Пытаясь сохранить хотя бы часть своего дома, быть может, мы повредим еще чей-то. Я горячо надеюсь, что этого не произойдет. Но если произойдет, мы сто лет будем ходить голые и босые, мы будем каяться и расплачиваться. Будем. Но на своей земле, полковник. Поймите: вы — часть милостыни, которую нам подали. Должны были подать. Но нам нужно большее. И у нас достанет дерзости стребовать у человечества свою долю целиком! — Ошеломленный пылом собственных слов, Спринглторп помедлил и, одолев сухость во рту, закончил: — Я прошу вас, полковник, передать это вашему правительству. Одновременно с выражением глубокой благодарности за все, что ваш народ сделал для нас. Был бы очень рад услышать ваше личное мнение по этому поводу. Ни в малой мере не соединяя ваших слов с мнениями служебными и государственными.
— Господин президент, я офицер, — негромко сказал полковник. — Работая здесь, я выполнял приказ. Он был для меня большой честью. Рад, что наша работа заслужила высокую оценку. За нами, за нашей группой были сотни тысяч умов и рук, без них мы ничего не смогли бы. Я проникнут этим ощущением и хотел бы, чтобы об этом помнили все, с кем нам пришлось здесь работать. Чувства и мнения этих сотен тысяч наших земляков — это и есть мои личные чувства и мнения, я от них не отделим. Я вам их высказал И надеюсь, что вы отнесетесь к ним с должным вниманием. Уверен, что к вашим словам наше правительство отнесется со всей серьезностью. Они того заслуживают. Позвольте мне на этом попрощаться с вами и еще раз сказать, что наш народ относится к вашей стране с братским сочувствием. Именно поэтому он и послал нас сюда. При любых обстоятельствах не забывайте об этом, господин президент. Прощайте.
Существует, все же существует искусство, неведомое Спринглторпу! Искусство слияния себя и общества. Он всю жизнь нимало не нуждался в нем, а теперь… Теперь-то как трудно! Ах, как трудно. Тяжесть собственной нерешительности, неспособность глядеть вдаль и вширь подавляла Спринглторпа. И когда наконец оттуда, с неразличимого во тьме и туманах «Эльпидифороса» донеслись желанные слова, он почувствовал себя легко. Легко? Нет. Невесомо. Больше он ничего не мог сделать, ни на что не мог повлиять, все покатилось, как лавина, а он, покачиваясь, повис над ней, как некий символ, мишень, в которую били молнии запоздалых страстей, били жестоко и болезненно для него самого, но нечувствительно для дела. Пусть! Пусть бьют!
Он с честью выдержал неведомую для него процедуру заявления для печати с передачей по телевидению. Отец Фергус постарался на славу: не меньше сотни журналистов и телеоператоров кишело на борту американского самолета, в салоне которого прямо на эвакодроме Линкенни состоялась пресс-конференция. Полуослепленный, полуошпаренный ярким светом юпитеров, Спринглторп прочитал правительственное сообщение. Он знал его наизусть и ни разу не сбился:
«Отдавая себе полностью отчет в том, что предпринятая акция может вызвать обвинения в нарушении природного равновесия в бассейне западноевропейской котловины Атлантического океана, мы самым энергичным образом подчеркиваем, что стремимся как раз к обратному. Ибо неотвратимо надвигающееся исчезновение нашего острова в конечном счете означает гораздо большее нарушение этого равновесия, чем попытка хотя бы частично сохранить территорию, принадлежащую нашему народу».
На следующий день пошли протесты. Первым пришел протест Японии: «Глубоко и искренно принимая к сердцу трагедию нации, лишающейся собственной земли, правительство и народ Японии не могут одобрить действий, способных привести к неконтролируемому радиоактивному заражению вод Мирового океана».
— Чушь! — неистовствовал в радиотелефоне голос Левковича. — Я же вам говорил: весь уран, который мы ухлопали на это дело, извлечен из морской воды. Что мы, дети, что ли? Если на то пошло, попади он в воду весь целиком, так равновесие только восстановится. Почему вы не сказали об этом в заявлении?
— Забыли, — ответил Спринглторп.
— Забыли! Публикуйте разъяснение. Езжайте на сессию ООН, созывайте международный конгресс, делайте что хотите, но чтобы с этим все было ясно! Вы поняли?
Ехать в штаб-квартиру ООН, эвакуированную в Виннипег, так или иначе Спринглторпу предстояло в ближайшие дни. Международный штаб «впредь до получения разъяснений» приостановил финансирование технических операций. «Ходят слухи, что группа стран готовит проект резолюции с осуждением проводимой акции», — сообщил О’Брайд.
— Поеду и выступлю, — сказал Спринглторп Левковичу. — Как у вас дела?
— Пока работают три точки: первая, вторая и пятая. Суточный выход — около ста тератонн, но это только начало. Разгуляется.
Через два дня загудело в четвертой, затем в седьмой и восьмой точках Потом заработали двенадцатое и тринадцатое жерла. Восемь вулканов бушевали на океанском дне.
— Нам и так почти хватит! — доносилось по радиотелефону. — Еще бы парочку: третью да десятую. И довольно будет. Запас остался, мы бомбим десятую. День—два — и прорвет. Не может быть, чтобы не прорвало. Зрелище! Приезжайте посмотреть.
Десятую прорвано три дня назад. Да как прорвало! В три дня гигантская гора взгромоздилась на всю четырехкилометровую толщу океанских вод и выбросила над поверхностью свой грозный султан.
«Эльпидифорос» крейсировал теперь вдоль фронта вулканов. Еще два из них — второй и пятый — приподнялись над океаном. А десятый высился уже почти на полкилометра.
Дебаты в ООН были назначены на послезавтра, и Спринглторп решил, что перед этим должен увидеть своими глазами все, что происходит в море. И вот он стоял и смотрел, сжимая руками стальной поручень, идущий вдоль борта танкера. Смотрел и пытался представить себе, что происходит там, в ужасной тьме океанских глубин: бешеное кипение воды, огромные тускло-багровые комья, витающие на струях пара, тягучее клокотание громоздящейся грязи.
— Суточный суммарный выход по всем точкам — две тысячи сто тератонн. Мы рассчитывали на две семьсот, но при этом закладывали двадцатипроцентный запас. Так что по делу сейчас — как раз! — кричал ему в ухо Левкович.
Каких чудовищ пришлось выпустить из недр, каких чудовищ! Сквозь пелену дыма тусклым красным кружочком едва светило солнце. С неба свешивались длинные серые струи. Нечем было дышать.
— Смотрите! Такой была Земля миллиард лет тому назад! — не унимался Левкович.
— А это кончится? — пролепетал Спринглторп. — Вдруг и это не кончится. Вдруг все это…
— Кончится! — кричал Левкович. — Вот выдавит очажок, и кончится. Еще три недельки, и будет тишь да гладь!
— Господин президент, мсье академик, — торжественно заявил капитан Хараламбос, отмывшийся в очередной раз. — Мне, капитану корабля, по морским законам принадлежит право назвать вновь родившуюся сушу. Я намерен воспользоваться этим правом, но поскольку ее создателем являетесь вы, мсье академик, то прошу вас, нет ли у вас пожеланий?
— Ах, вот как! Ну, хорошо. Не откажусь. Я хочу, чтобы хребет именовался хребтом Геофизики. Вот так. А горы можете называть как вам угодно. Они меня не интересуют.
— Решено, — кивнул Хараламбос. — Весь хребет нарекается отныне хребтом Геофизики. А эта гора да именуется Гефестион Бореалис. Я сообщу сейчас об этом по флотилии.
Да, вслед за «Эльпидифоросом», не отходя от него ни на миг, следовал целый флот. Два крейсера, два эсминца, вдали на горизонте — авианосец, несколько подводных лодок в походном положении — только рубки торчат из воды. Военные суда под вымпелами и флагами, ороговевшими от давней боевой славы, с достоинством выполняли приказы своих адмиралтейств: помех не чинить, выражать неодобрение своих правительств одним своим молчаливым присутствием и ощеренностью вооружения. Баркарис был в восторге от такого эскорта. «У нас на борту президент республики. Надо им объявить. Пусть салютуют», — кичливо заявил он, едва только Спринглторп ступил на палубу танкера.
— Я вас прошу, не нужно, — попросил Спринглторп.
— Президент здесь неофициально, — нашелся Дэд Борроумли.
— Как хотите, суперкарго, — пожал плечами разочарованный Хараламбос. — Но учтите, это против правил. И от этого баклажана вы все равно не спрячетесь.
«Этим баклажаном» он именовал пришедший сюда два дня тому назад теплоход «Авзония». Теплоход был битком набит журналистами, фотокорреспондентами и неуемной публикой, собравшейся со всей Европы. На полубаке «Авзонии» красовался транспарант: «ПОДАВИТЕСЬ ВЫ СВОИМИ БОМБАМИ!», на полуюте реяло светящееся полотнище «ХЭЙЯ, ХЭЙЯ, МОЛОДЦЫ!». По нескольку раз в день на теплоходе вспыхивали шумные сражения между полубаком и полуютом. С воплями, хлопаньем петард и метанием гранат со слезоточивым газом. «Авзония» шныряла короткими галсами по всей флотилии, старалась прижаться поближе к «Эльпидифоросу». Стоило кому-нибудь появиться на палубе танкера, на «Авзонии» начиналось неистовство. Ослепительно мигали фотовспышки, десятки радиомегафонов наперебой славили, проклинали, сулили бешеные деньги за интервью и просто разражались дурацкой какофонией. Прошлой ночью кто-то метнул оттуда на «Эльпидифорос» зажигательную шашку. Хараламбос озлился, и теперь, едва «Авзония» ложилась на сближение, он включал вдоль всего борта противопожарные водометы и недвусмысленно наводил их на «баклажан». Подействовало. «Авзония» стала держаться в стороне.
Прибытие Спринглторпа, конечно, не ускользнуло от глаз авзонцев. Теплоход все же не рискнул приблизиться, но вот уже второй час подряд исходил неистовым ни на миг не умолкающим криком.
— Через месяц остров войдет в контакт с горной цепью, — продолжал Левкович. — Это если скорость движения не изменится. У нас тут нет единства взглядов. Я считаю, что скорость начнет убывать недели через две…
Внезапно желтоватую колонну пара на горизонте развалил на две части стремительно вздымающийся черный фонтан. Он рос, рос, и вот верхушка его сломалась, словно ткнулась в невидимый потолок и стала распространяться в стороны, ниспадая по клубящемуся ободу трепещущей черной вуалью. Вокруг фонтана один за другим явились на небе белые концентрические круги, и Спринглторп увидел: от горизонта к кораблю несется ослепительная серебряная полоса.
— Л-ложись! — отчаянно крикнуло ему в уши.
Танкер стал стремительно разворачиваться, все вокруг попадали на палубу, — он еще успел удивиться этому, — как вдруг воздух дрогнул, опора под ногами исчезла, его ударило со всех сторон, но резче всего в спину и затылок, и он мешком сполз вниз вдоль чего-то твердого. Не было грохота, не было, не было, но в ушах осталось что-то нечеловеческое, всеподавляющее. В носоглотке освободилось, он непроизвольно поднес руку к лицу и изумился, увидя, как легко и обильно бежит по ней алая кровь.
Перед глазами что-то замелькало, он словно взлетел. С отвращением, нежеланием, страхом. «Не хочу, — сказал он. — Не хочу». Но язык не послушался, губа не подчинились, и он стал жевать это слово, выплевывать изо рта. Оно не выходило, не отклеивалось, а перед глазами мелькали какие-то бессмысленные, бессвязные картинки: небо, черный фонтан, трап, люк, поручни, потолочные плафоны, дверь с красным крестом. Он понял, что этого не надо видеть, и покорно закрыл глаза.
Когда он их открыл, то увидел солнечный свет и лицо Памелы Дэвисон. Милое лицо, губы, глаза, брови и рыжеватые, словно искрящиеся волосы.
— Памела, вы? Как вы здесь очутились? — спросил он и не услышал собственного голоса.
— Здравствуйте, капитан, — немо заторопились губы Памелы.
— Я ничего не слышу, — пожаловался он. — Здорово меня трахнуло. Танкер в порядке?
— Да, — ответила Памела. — Все в порядке, капитан. Все в порядке.
— Я оглушен или ранен?
— Лежите. Лежите спокойно.
— А что? Так плохо?
— Нет-нет, но врачи говорят: вам нужен абсолютный покой. Еще несколько дней.
Врачи? Откуда здесь на танкере врачи? Или он не на танкере?
— Где мы?
—Мы с вами в Тулузе. В госпитале.
— Давно?
— Несколько дней. Дней? А как же там?
— Остров остановился?
— Останавливается. Там сейчас никого нет. Очень сильные сотрясения. Но он больше не тонет. Пока вместо вас Ангус. Он в Париже.
Как немного он может сказать и как много нужно сказать! Нельзя… чтобы там никого не было! Неужели они не понимают? Он долго лежал неподвижно и, ворочая слова, думал, как сказать, чтобы все поняли. Чтобы Памела поняла.
— Там подснежники цветут?
— Наверное, цветут, капитан.
— Видишь? Они там. Никуда не ушли. И мы должны так же. Кто-то должен. Кто-то должен там быть все время. Просто жить. Как подснежники. Понимаешь?
Она кивнула, и сердце его задохнулось от благодарности. Он попытался поднять руку и погладить ее волосы, но рука не послушалась.
— Я буду там жить, — упрямо сказал он. — Ты поедешь со мной?
— Да, — ответила она. — Да.
— Как же вы так? — укоризненно сказал он. — Не сообразили.
— Отдыхайте, капитан. Отдыхайте. Вам надо отдохнуть.
— Не хочу, — сказал он. Слово выговорилось. Оно все время давило на него, и вот наконец он совладал с ним. Словно тяжесть великую сбросил с плеч.
— Спите. Вам надо спать. Чтобы окрепнуть, вам надо спать.
Он подумал и решил, что Памела права.
— Хорошо, — сказал он и послушно закрыл глаза. И оказался на зеленом-зеленом лугу, на влажной весенней траве. Кругом цвели подснежники. Земля под ногами подрагивала тревожными ритмичными толчками. Он с ужасом ощутил это. Значит, ничто не кончилось! Значит, все продолжается! И вдруг он понял, что надо делать. Он опустился на колени и стал гладить, гладить землю ладонями, успокаивая, уговаривая, как когда-то маленького Джонни, когда тот, плача, сучил ножками в своей кроватке. Кто-то стоял рядом. Спринглторп поднял глаза и увидел, что это Джонни. Ну вот, наконец-то! Он же знал, он же знал, что Джонни тогда не погиб. Мотоцикл переломило, это было, было. Но все остальное — это неправда. Просто мальчику стало стыдно, так стыдно, и он убежал. И долго прятался. «Почему ты прятался, Джонни? Хорошо, хоть мать знала, где ты и как ты. Помоги мне, сынок. Делай, как я. Гладь землю, гладь. Она успокоится, она уже успокаивается — видишь? И все будет хорошо. Вот увидишь, все будет хорошо».