Она шагнула к стулу, чтобы сесть и сидеть весь вечер, скептически поглядывая на эту суету, но тут подлетел к ней красавец парень, черноволосый и черноглазый, с бровями вразлет, прямо как с неба свалился. Он только что появился в зале, от него еще пахло морозом и табаком. Женя мельком видела его в поселке, обратила внимание, только забыла, где именно.
— Разрешите?
Она не успела кивнуть, как он уже подхватил ее за талию и сразу же легко, умело закружил.
Парня звали Гришей, танцевал он без устали, говорил свободно и без умолку — сразу видно, что приехал из города, где весь досуг наверняка проводил на танцплощадке. Это была его, можно сказать, стихия. После танца он так и не отходил от Жени, все развлекал ее то анекдотом, то вдруг загадку задаст смешную и, не дожидаясь, когда Женя ее разгадает, сам тут же говорил ответ и смеялся. Да и Женя смеялась каждому пустяку, зачем же она пришла на вечер отдыха, как не повеселиться. Глаза у Гриши блестели, он сыпал комплиментами и откровенно, как куклой, любовался Женей, что ее ничуть не смущало — обстановка такая, кавалер, куда денешься. После третьего танца Гриша освободил место на стульях, и они уселись рядышком. Без всяких раздумий и тем более без смущения Гриша положил руку на ее талию. Женя рассмеялась, как на очередную шутку, и отбросила его руку. Гриша облизнул губы и сделал вид; что ничего такого особенного не произошло, что он позволил себе такой жест нечаянно, и продолжал болтать о чем попало. Женя делала вид, что живо, с большим интересом его слушает, хотя на самом деле ее интересовало другое. Пусть себе говорит без умолку, лишь бы все видели, как им хорошо и весело. Ей совсем не хотелось упрекать себя за беспечность, за пустой смех, пусть!..
А Гриша все смотрел на нее влюбленными глазами.
— Откуда вы такая хорошенькая? Ну откуда?
— От верблюда, — тоном Ирины Михайловны отвечала Женя и глупо смеялась.
Она понимала, что ведет себя, по меньшей мере, легкомысленно, но что поделаешь, сегодня ей так хотелось! Гришу она видела, как ей казалось, насквозь. В другой раз, в другом каком-нибудь месте она и разговаривать, наверное, не стала бы с ним, но сейчас... Молодежный вечер, отдых, нельзя же сидеть с постной миной, как некоторые. Гриша привлекал ее, прежде всего, тем, что не скрывал, а прямо-таки демонстрировал перед всеми свое восхищение Женей, и Женя не сомневалась, что она ему действительно нравится, иначе и быть не может.
На мгновение Гриша умолк, и Женя, чтобы не ломать ритма их болтовни, спросила, где он работает.
— М-м-м...
Она расхохоталась:
— Что вы мычите? Забыли?
— Собственно говоря, я не мычу нисколечки, просто я начал выговаривать свое место работы: мэ-тэ-эс.
— Тогда вам надо было не мычать, а экать! Ведь правильно эм-тэ-эс!
Гриша изумился:
— Да?.. Ну где как, а у нас так.
— Кем же вы, интересно, работаете?
— Инженером. Я собственно...
— Господи, еще один инженер!
— Я, собственно, окончил Московский высший. И сразу сюда. На подвиг.
Он явно привирал, но это ему как-то даже шло, врал он без всякого смущения и без тени улыбки. А Женя смеялась. Что это еще за новое заведение «Московский высший»? Но ведь врал он, чтобы понравиться, придать себе весу в глазах Жени, и потому она ему все прощала.
Вечер прошел блистательно, иначе и не скажешь. Женю приглашали танцевать и другие ребята, более серьезные, но не такие ловкие на язык, и хотя Гриша всякий раз приговаривал: «Ты, пижон, у меня разрешения должен спрашивать!» — она непослушно вскакивала и подавала руку новому партнеру. Ей хотелось нравиться всем, хотелось без конца кружиться. Ей хотелось нравиться еще и себе самой. Ее не смущали взгляды девушек, разные, порой не совсем одобрительные. С веселым эгоизмом Женя не обращала внимания на их недовольство, ей хотелось позвать за собой всех — кружитесь, веселитесь, зачем же вы сюда пришли?.. К ней подходила тихая Галя со своим тихим инженером, но Женя как будто даже перестала их замечать, они остались где-то по ту сторону ее восторженного состояния.
Гриша, конечно же, пошел ее провожать. Возле дома, прощаясь, он ловким движением, будто продолжая танец, притянул девушку к себе и попытался поцеловать, попытался «нанести поцелуй», как сказала себе потом Женя. Но она легко вырвалась и убежала домой, даже не успев взволноваться.
Лежа в постели в ожидании Гали, она еще долго была возбуждена. Потом ей захотелось сопоставить, проверить свои чувства и свое поведение с Наташей. Женя раскрыла «Войну и мир». Ростовы собирались на новогодний бал к екатерининскому вельможе...
«Наташа с утра этого дня не имела ни минуты свободы и ни разу не успела подумать о том, что предстоит ей.
В сыром, холодном воздухе, в тесноте и неполной темноте колыхающейся кареты она в первый раз живо представила себе то, что ожидает ее там, на балу, в освещенных залах, — музыка, цветы, танцы, государь, вся блестящая молодежь Петербурга. То, что ее ожидало, было так прекрасно, что она не верила даже тому, что это будет...»
Жене вдруг стало грустно — она до сих пор еще не встретила своего князя Андрея. Гриша представлялся ей похожим на Анатоля Курагина, не больше. Но ведь и Наташа увлеклась Курагиным поначалу, и Женя совсем не собиралась ее упрекать за это. И себя она не хотела упрекать за кокетство с Гришей, совершенно явное, открытое — просто ей хотелось нравиться. И если бы она позволила Грише «нанести поцелуй», он бы, глупый, наверняка сгорел от любви.
«Ничего, пусть поухаживает, пусть побегает! Это будет моим первым несерьезным увлечением... Только не забыть бы — именно несерьезным! Я просто позабавлюсь — и все».
Он будет приходить под окна больницы во время ее дежурства и манить ее пальцем, делать всякие смешные таинственные знаки, понятные только им двоим, как заговорщикам. Будет часами просиживать в вестибюле, в ожидании, когда она освободится после операции с Леонидом Петровичем. И конечно же, подарки ей будет приносить, не дорогие, разумеется, а так, безделушки, конфеты, и вообще оказывать знаки внимания. Женя готова простить себе маленькие слабости.
«Теперь у нас с Галей есть по инженеру. И наши инженеры так же не похожи друг на друга, как их дамы сердца...»
Уж не из зависти ли к Гале она решила закружить голову Грише?
XIX
Наутро вместе с теткой Нюрой Женя пошла на очередное обследование. В районный здравотдел поступила жалоба от шоферов на плохое обслуживание и на отвратительное санитарное состояние в столовой. «В борще вместо мяса нам попалась тряпка», — писали в жалобе.
— Обследуйте повнимательней, составьте акт, — давал задание Леонид Петрович. — Мы должны навести порядок любой ценой! Будем штрафовать, добиваться увольнения с работы, пригрозим самыми строгими мерами, но порядок там должен быть! Загляните во все помещения, в кладовую, в разделочную, везде!
Чем серьезнее говорил Леонид Петрович, тем приятнее было Жене сознавать свою ответственность: значит, верит в нее, знает, что она не подведет, все сделает как нужно.
Столовая размещалась во времянке, в приземистом, исхлестанном дождями и ветром бараке с плоской крышей. Уже на подходах было заметно, что тут не все благополучно. Чернел на снегу мусор там и сям, блестела жесть исковерканных консервных банок, валялись пустые бутылки.
Отворили тяжелую, набухшую, покрытую рогожей дверь, вошли. В темном коридоре тетка Нюра споткнулась о кочковатую грязь ,чуть не упала и в полный голос выругалась:
— Черты? б тебя с потрохами забрали! — (Не черти, а именно черты?, — так было выразительней).
В так называемом обеденном зале, низком и сумрачном, посетителей было совсем немного, и оттого виднее становилась вся неприглядность помещения. На черном полу у входа стояли белесые фляги с водой. Воду сюда привозили издалека, ближние колодцы не покрывали нужду в ней. От раздаточного окна, узкого и толстостенного, как крепостная бойница, хвостами тянулись до самого пола засаленные потеки.
— Где заведующая? — не спросила, а скорее воскликнула Женя уже привычным, тем заправским инспекторским тоном, от которого у обслуги, надо полагать, загодя дрожат поджилки.
Женя предполагала увидеть перед собой толстую, грудастую женщину в белом переднике, с голыми локтями. Но отворилась дверь, и перед Женей появился Гриша собственной персоной, вчерашний ее кавалер, в черном пиджачке с лоснящимися локтями, в пухлых ватных штанах, заправленных в серые, огромные валенки с надрезами сзади.
— А-а, привет! —сверкнул зубами Гриша и подал руку. — Как жизнь, как настроение?
— Спасибо, хорошее, — скрывая растерянность, Женя на всякий случай через силу улыбнулась. — А вы как здесь очутились?
— Ты же кричала заведующую, вот я и вышел.
Женя оторопела.
— Перестаньте сиять, как медная пуговица! — наконец проговорила она, чуть не задохнувшись от негодования.
«Ах ты, подлый мальчишка! Инжене-ер! Московский высший!..»
— Почему вы не в белой курточке?!
«Плясала с ним весь вечер, выплясывала, как дура, на глазах у всего поселка. Что теперь обо мне подумают, что скажут! Ах, наглец, он же меня еще поцеловать хотел!»
Гриша между тем оглядел себя, удивился, что на нем нет белой курточки, затем ударил себя ладонью по лбу, будто вспомнил:
— Ах да, в стирке.
Ей хотелось отхлестать его по щекам. Почему она вчера упустила такую возможность?
— Вам известно, что на весь персонал должно быть сменное белье? Или вы здесь с сегодняшнего утра работаете? Должность инженера вас не устроила?
Гриша пожал плечами, без всякого смущения посмотрел Жене в лицо и, кажется, хотел сказать что-то по-вчерашнему пустое и легкое, но сдержался. Ох, если бы он только осмелился произнести хоть что-нибудь подобное, как бы она ему всыпала! Боже мой, почему она еще вчера не разглядела его, ведь он весь на виду, такой убогий, такой примитивный, такой... шалопай, ни больше ни меньше.
— Ведите нас на кухню! — приказала она.
Гриша молча, не оглядываясь, шагнул в узкую дверь, тетка Нюра — за ним, зацепилась полой за гвоздь и без всякого инспекторского достоинства заорала на Гришу:
— За штаны бы тебя да на этот гвоздь!
Гриша только вобрал голову в плечи и ничего не сказал, понимая, что будет только хуже.
Над котлом, в белесой синеве пара возвышался повар, тоже молодой парень в белом колпаке.
— Покажите, где разделываете пищу!
Повар молча кивнул на столик с раскисшей доской.
— А где кладовая?
Он кивнул на желтые косяки без двери. Женя шагнула туда.
На непокрытом стуле (и где они его раздобыли, когда в поселке везде одни табуретки?!) лежал огромный кусок вареного мяса с белой костью, торчащей прямо на Женю. Гриша поднял мясо за эту кость, переложил его на столик, коротко задумался, затем приподнял стул боком, стряхнул мясные крошки и предложил Жене сесть.
Нет, это был совершенно ничтожный человек! Да как он осмелился вчера подойти к ней?!
— Так, та-ак! — Женя огляделась.
В углу мерцала темно-зеленая лужа огуречного рассола, и в ней стояли две бочки. Брюхастые, как шхуны, они отражались в луже. Сбоку, на нетесаных, занозистых стеллажах, распластались мешки с мукой и крупой. Под взглядом Жени, будто нарочно, по мешкам с писком прошмыгнула серая мышка.
Женя громко, со стоном вздохнула.
— Как ваша фамилия?
— Суббота. Григорий Иванович, — казенно произнес Гриша.
«Боже, а фамилия-то!» — изнемогала Женя.
— У вас что, специальное образование? Или врожденный кулинарный талант?
Она принялась его отчитывать такими, себе на удивление, оскорбительными словами, с такой изощренной находчивостью, что даже тетка Нюра оживилась.
Здесь же, в кладовой, Женя составила протокол о санитарном нарушении и наложила на Субботу персональный штраф в сто рублей.
— Если через три дня вы не выполните того, что я вам тут записала по пунктам, то, я думаю, товарищ Суб-бота, — она презрительно выделила два «б», — вам придется вернуться на прежнюю должность. В мэ-тэ-сэ!
— Ладно, ладно, я уже пуганый, — мрачно произнес Гриша, независимо сунул руки в карманы и сквозь зубы длинно сплюнул в лужу рассола.
По дороге в здравотдел Женя продолжала наращивать негодование: ну как могли поставить такого балбеса на столь важную работу! И как она, взрослый, девятнадцатилетний человек, молодой специалист, которому доверены судьбы многих и многих людей, могла попасться на удочку этого вертопраха?!
Вечером к ней в больницу прибежал — нет, не Гриша с милыми безделушками, как ей вчера мечталось, а председатель правления сельпо, уже знакомый дядя в рыжем полупальто и в белых бурках.
— Вы меня без ножа режете, дорогая! — начал он, едва увидев Женю. — Что вы натворили? Суббота подал заявление. Бросает работу, говорит, ни за что на него штраф наложили.
Женя холодно объяснила, что за здоровье района в целом отвечает районный здравотдел, а не сельпо и что именно из-за беспорядков в столовой здоровье района находится под угрозой. Неужели сам товарищ председатель не видит ничего предосудительного в деятельности, вернее, бездеятельности Субботы?
— Да я понимаю вас, дорогая, отлично вас понимаю! Но как мы можем оставить в такое время столовую без зава? Посмотрите, сколько там сейчас машин, сколько шоферов, какое там очередище! — Он так и сказал — в среднем роде. — На весь район, можно сказать, единственная приличная столовая, и ту закрываете.
— «Приличная», — передразнила Женя, едва удерживаясь, чтобы не сказать: «Там черты? ноги поломают». — Мы не закрываем столовую, мы хотим, чтобы она действительно стала приличной.
— Да как же не закрываете? А Суббота уходит, это вам что?
— Ищите другого заведующего.
— Спасибо за мудрый совет. Да на такое место никого сейчас днем с огнем не сыщешь. Кого сосватаешь на пятьсот рублей? Дураков нет. Это во время войны, в голодуху, в нашу систему лезли кто надо и не надо, а сейчас-то голодных нет, по хлебу пешком ходим! Суббота ведь шофер, по болезни, говорит, а скорей по своей лени, пошел на кулинарную работу.
— Вот видите, вы сами все хорошо понимаете. Нельзя его на таком ответственном месте держать. Он даже санитарного минимума не знает. И знать не хочет.
— Понимаю, дорогая, все понимаю. Согласен с вами, порядок обязательно наведем, но снимите штраф! Это же... политически неверно в такой ответственный момент!
И он еще пытается грозить ей!
— Штрафа мы снимать не будем, — отчеканила Женя. — Наводите порядок. Не то мы и вас оштрафуем рублей на двести.
— Кто ваш начальник? — потерял терпение председатель сельпо.
— Грачев. Можете обращаться, — сухо закончила Женя. Она и не подозревала о столь решительных свойствах в своем кротком характере.
Председатель нахлобучил пыжиковую шапку, пообещал встретиться в райкоме с бюрократами от медицины и хлопнул дверью.
Он ушел, унес с собой, так сказать, накал борьбы, и Женя заволновалась. Если столовая на самом деле не будет работать, то шоферы разнесут здесь всю медицину. Станет все известно райкому, узнает Николаев. Не похвалит.
Но если в такой грязи размножится какой-нибудь идиотский микроб и вспыхнет эпидемия, тогда что?
И зачем она согласилась на предложение Леонида Петровича стать инспектором? Молодая, без опыта да еще с таким неустойчивым характером...
Она пошла перевязывать Малинку, пыталась отвлечься от мыслей о столовой, но неожиданно впала в еще большее смятение: она вспомнила вдруг, что Суббота — это и есть тот самый шофер из совхоза «Изобильный», тот самый негодяй, который соблазнил и бросил Соню Соколову. И на молодежном вечере, возможно, была и Соня и, конечно же, видела, как блистательно вела себя Женя. Какой срам, стыд и позор!
Теперь хоть носа не высовывай из больницы. Будут пальцем показывать, скажут: Субботе, повару, весь вечер голову кружила, а потом оштрафовала ни за что...
XX
За два дня до ноябрьских праздников санитарка потихоньку сказала Жене:
— К вам пришли.
К Жене заходили многие, знакомые и незнакомые с самыми разными просьбами, и Женя охотно отзывалась, она любила помогать и чувствовать себя нужной, полезной людям. Но как ни привыкла она к неожиданным визитам, все же удивилась, увидев перед собой Сергея Хлынова. И, пожалуй, даже обрадовалась: сам пришел. С просьбой.
— Привет, Женечка!
Он улыбнулся, чуть вкривь, нешироко, снял кожаную рукавицу и подал жесткую ладонь.
Женя тоже протянула руку. Со сложным чувством — все-таки огорчений он ей доставил больше, чем радости. И наверняка еще доставит, почему-то ей так показалось.
— Ирина здесь? — спросил Сергей.
Так и есть — опять Ирина.
— Дома...
— А хирург? Ушел? Да ты не бойся, не бойся, — усмехнулся Хлынов.
— Ушел...
— А ты скоро домой пойдешь? — он не стал ждать ответа, видя, что Женя колеблется, не знает, что ответить. — Короче, Женечка, передай записку. А кому, сама знаешь.
— Я не пойду сегодня домой... Я дежурю. А вообще, Сергей... — она хотела ему сказать прямо, в лоб, зачем он пристает к замужней женщине, но сказала другое: — Почему сам не передашь?
— Должна понимать, не маленькая.
Что-то беспомощное заметила Женя в его слабой улыбке. Она еще не видела, как Хлынов смущается, и не подозревала, что он на это способен.
— Ладно, извини, — он опять криво усмехнулся. — Сам отнесу, как советуешь.
Отчаянная душа, Сергей! Добром не кончит, — так говорят в поселке. Сейчас он выйдет из больницы и своим быстрым, сильным шагом пойдет по селу на окраину, к новому дому медиков. Опущенные мохнатые наушники шапки будут взмахивать при каждом его шаге, он словно на крыльях понесет свою отчаянную, непутевую голову. Подойдет к дому, постучит в дверь, вызовет хирурга и скажет, что ему нужна Ирина Михайловна по личному делу. Не отведет дерзких глаз, и ни один мускул не дрогнет, как говорится, на его лице. Он ведь и в Камышный перебрался ради Ирины, если считать по правде, а внешне — повздорил с Ткачом и прощай «Изобильный».
Хлынов толкнул дверь.
— Ладно... — тихонько произнесла Женя. — А то ты натворишь там.
Сергей сунул в кармашек ее халата сложенную вдвое записку. Даже не запечатал, доверял Жене. Рядом с его черными, заскорузлыми пальцами халат показался еще белее и тоньше. Видно, Хлынов опять грел руки над костром, вряд ли они что-нибудь там успели утеплить.
— Будь здорова, Женечка! — он сделал нечто вроде салюта, взмахнул растопыренной ладонью у шапки. Кажется, он совсем не обиделся на угрюмую неуступчивость Жени.
Хлынов ушел, и Женя тут же, у двери, непроизвольно оглянувшись — не подсматривает ли кто, — перепрятала записку из халата в кармашек платья. Она представила, как будет передавать ее Ирине Михайловне, и ей стало жарко, до слез тревожно. Как она посмотрит в глаза Ирины Михайловны, а потом и Леонида Петровича? Ведь им вместе жить и работать, каждый день встречаться, и Жене суждено нести и нести тяжкий камень лжи, лицемерия, притворства, будто она ничего не знает, а если знает, то не придает всему этому того значения, которое следовало бы придать.
Почему не отказалась сразу от просьбы Сергея, почему не настояла? Пусть бы сам выкручивался...
Сколько раз она проклинала себя за слабость характера, за ту мнимую доброту и покладистость, которые оборачиваются всегда дурным делом! Сколько раз, воспитывая себя, клялась не отвечать на всякие-такие сомнительные просьбы!
Она уже не жалела Сергея, жестокого, немилосердного вымогателя, в сущности. И в то же время представляла, как сейчас он, наверное, повесил над костром котелок с чистым снегом, греет воду, чтобы отмыть руки и умыть лицо перед встречей с Ириной Михайловной...
А она, жена хирурга, взрослая женщина, неужели побежит на свидание, как легкомысленная девчонка? Она скрывает свои шашни от мужа, а ведь он так любит ее!
Сейчас они, наверное, сидят на кухне и ужинают. Ирина Михайловна смеется, а он, как всегда, серьезен. Он, наверное, все знает. Или догадывается, он ведь проницательный, умный. Глаза его постоянно прищурены, будто смотрят на пляшущий огонь. А Ирина и впрямь похожа на огонь.
Что же делать с запиской?
Порвать ее, и будь что будет. И пусть Сергей со своим доверием катится от нее подальше. А если завтра придет с претензией, Женя ему все выскажет. Снимет камень с души.
Кто-то сказал: чтобы стать бессовестным, надо снять камень с души и сунуть его за пазуху...
Во всяком случае, он не имеет права вносить раздор в чужую семью. Нормальную, здоровую. В конце концов Женя пойдет... к Николаеву.
Она вынула записку. Сейчас вот порвет ее в мелкую крошку, и никто никогда ничего не узнает.
Никто. Никогда!
Женя прошла в процедурную, прикрыла дверь, прислушалась и, прижимая руки к груди, у самого подбородка развернула записку.
«Иринушка моя, ласточка! Истосковался по тебе, как последний слабак! Хватит, хочу видеть тебя сегодня. Буду ждать за больницей, там, где базарные ворота, в восемь часов. Не бойся, заверну в тулуп, никто тебя не увидит. Только надень валенки, в туфлях не бегай...»
Бумажка в руках Жени мелко дрожала. Женя вздохнула и бессильно опустила руки.
Нежность... Никогда бы не подумала — нежный Хлынов.
Боязно разорвать записку, словно она живая. Нет, лучше вернуть ее Сергею при случае.
В минуты самобичевания, когда Женя ругала себя, ее успокаивали встречи с Малинкой. Она входила в палату и видела, как оживляются больные, как светлеют лица. Похоже, Малинка вспоминал ее вслух часто, произносил длинные монологи о том, какая Женя внимательная, заботливая, хорошая. Она присаживалась на единственную в палате табуретку возле койки Малинки и спрашивала о самочувствии. Возле Малинки постоянно горели лампочки с лечебной целью, раны затягивались тонкой блестящей кожицей. Больной в ее присутствии отвечал односложно-радостно, беспрестанно улыбаясь, похоже, благодарил судьбу за ожог, позволивший ему узнать прикосновение, легких, исцеляющих пальцев кареглазой, милой сестры милосердия. Из палаты Женя уходила умиротворенной: нет, не такая она никудышная, никому не нужная, как о себе думает.
Она и сейчас зашла к Малинке, посидела возле него, поговорила, повздыхала. Но спокойствие не приходило.
Вечером ее сменила Галя, и Женя пошла домой с запиской в кармане. Стоял звонкий мороз, окна в тумане светились растушеванно, зыбко. По дороге на Тобол, глухо воя, шли и шли тяжелые машины.
«Нет в моей жизни никакого покоя, — горько думала Женя, приближаясь к дому. Невесомая бумажка тяготила ее, как ноша. — Другие живут без всяких таких волнений, а я сама, всегда сама так и выискиваю неприятности. Каждый день что-нибудь да стрясется! То банки в магазине полопались, то с Субботой в клубе опозорилась, то штраф наложила на прохиндея, и теперь, чего доброго, позовут в райком разбираться. И наконец, согласилась на дрянной поступок сегодня. А что-нибудь еще и завтра свалится как снег на голову... Когда же все это кончится? Бестолковая, бесхарактерная... Нет, видно, не доросла я еще до самостоятельной жизни. Да еще здесь, на целине!..»
На кухне Ирина Михайловна заваривала чай. Сашка сидел за столом с ногами на табуретке и гремел куском сахара в пустой кружке.
— Добрый вечер, — пробормотала Женя и прошла в свою комнату. Ей показалось, Ирина Михайловна проводила ее долгим взглядом. Женя не оглянулась. До самого утра она не выйдет из своей комнаты!
Было холодно, печь недавно растопили, и комната еще не успела прогреться. Женя зажгла керосиновую лампу, электролинию к их дому еще не дотянули, не хватило, говорят, столбов. Пламя зазвенело, застреляло струйками копоти. Не хватало, еще и керосин кончается...
От холода, неуюта, от неровного, ненадежного света лампы, а главное, от записки Жене хотелось заплакать.
Накинув на плечи пуховый платок, она достала бумагу, чернила и села на койку, ближе к печке, решив написать письмо отцу с матерью. Двадцать восьмое по счету. Только в первых пяти-шести письмах из Камышного ей удавалось сохранить бодрость, лихость, и конверты получались пухлыми от событий. А дальше то так, то этак все откровеннее стала проглядывать тоска по дому. Хотелось пожаловаться, как в детстве, а кому, как не маме с папой? Да и чего в том удивительного, если она впервые в жизни уехала из родного дома, и не на день-два, а на многие месяцы и, наверное, даже годы... Как же ей не грустить!
В легкие минуты Женя повторяла себе, что грусть-тоска скоро развеется сама собой, только надо уметь переключать себя. Она хлопотала на кухне, прибирала в комнате, подметала, мыла, чистила... Но когда что-то не ладилось, Женю тут же охватывали воспоминания о домашних беспечальных годах.
«Дорогие мамочка и папа! Я не вытерплю здешней жизни, уеду. Сбегу, фактически опозорюсь, но оставаться на целине у меня больше нет сил...»
Женя подумала и отложила письмо — не так начала, это сразу огорчит отца с матерью. Слишком уж грубая правда, надо подумать и написать им как-нибудь помягче.
Надо отвлечься, надо переключить себя совсем на другое. Она взяла Павлова «Двадцатилетний опыт», книгу Леонида Петровича, раскрыла наугад и сразу обратила внимание на строки, подчеркнутые карандашом:
«...Организм представляет собой сложную обособленную систему, внутренние силы которой каждый момент уравновешиваются внешними силами окружающей среды».
Интересно. Значит, ее, Женины, внутренние силы тоже должны быть уравновешены и не от случая к случаю, а в каждый момент. Но каким образом она может уравновесить себя сейчас с Ириной Михайловной, с Хлыновым?
Она полистала дальше. Подчеркивал, конечно, сам Леонид Петрович. «...Не постоянное ли горе жизни состоит в том, что люди большей частью не понимают друг друга, не могут войти один в состояние другого...»
Да, она не может войти в состояние Ирины Михайловны, и в этом действительно горе ее жизни, что правда, то правда. Но что это значит — войти? Все понять и все простить, так, что ли? Тогда на току ведь это не сон был, а явь, свидание Ирины Михайловны с Хлыновым. «Внимание, черти на целине! Ха-ха».
Написала о Хлынове: золотые руки. Но ведь все правильно — руки! Руки труженика. А зачем комбайнеру сердце, душа и все такое? Он убирает хлеб, кормит, можно сказать, страну, про него пишут в газетах. И совесть у него чиста. В этом смысле — в трудовом.
А что важнее: то, что Хлынов кормит хлебом, или то, что он... связан с чужой женой? Вопрос. И в ответ Жене захотелось воскликнуть горько и громко: «Хлеб важнее, господи, хлеб наш насущный!»
— Женечка, идем чай пить! — услышала она голос Ирины Михайловны, как всегда заботливый, ласковый. Даже звук ее голоса привлекателен. Если ничего не знать...
— Спасибо, я позже
— Иди, иди, глупенькая, не надо прятаться:
Ирина Михайловна вошла к ней в комнату. Женя заметила, что дверь за собой она предусмотрительно прикрыла.
Как удивительно все-таки сияют ее смелые глаза. Бедовая. Шерстяное темное платье тесно обтянуло ее фигуру с узкими плечами и высокой грудью. Слишком много в ней женственного, наверное, поэтому... Женя потупилась.
— Опять тоскуешь, бедненькая, по глазам вижу. Напрасно. Я тебе уже говорила, когда грустно, тверди себе: «Все проходит».
— А когда весело?
— Тогда ничего не надо твердить, — Ирина Михайловна беспечно рассмеялась.
Жене стало как будто легче. Можно не думать о записке, забыть про нее, будто ее и не было.
Ирина Михайловна оборвала смех, негромко спросила:
— К тебе в последние дни никто не заходил? Из прежних знакомых.
— Ах, да! — притворно спохватилась Женя и покраснела. — Вот, просили передать. — И подала записку.
— Девочка ты моя! — Ирина Михайловна порывисто притянула Женю к себе, потормошила ее, как маленькую. — Не порвала и не выбросила. — Она заметила смятение Жени, отстранилась и спокойно предложила: — Давай ее вместе уничтожим.
Она подошла к лампе, не прочитав, грубо смяла записку, затем расправила ее, чтобы лучше горела, и под несла к верху стекла. Краешек подрумянился, потемнел, быстро скрутился и вспыхнул, осветив снизу неподвижное, вдруг постаревшее лицо Ирины Михайловны.
— Прочитали хотя бы... Человек старался, — пробормотала Женя.
Ирина Михайловна, будто покорясь ее настоянию, на мгновение отвела руку, быстро глянула на записку и снова — к стеклу и держала ее до тех пор, пока пламя не обожгло пальцы.
«Не руку обожгла, а душу», — подумала Женя.
Сейчас Ирина Михайловна уйдет из комнаты и унесет с собой все. Не только тайну свою, в общем-то, уже почти раскрытую, но и последнее уважение Жени к самой себе.
Листок пепла колыхнулся, распался и серыми лохмотьями медленно осел на стол.
— Ирина Михайловна! — ломким голосом окликнула Женя.
Ирина обернулась, вопросительно подняла брови.
— Почему вы... сошлись с Хлыновым?
— Подрастешь, узнаешь, — быстро и неожиданно грубо, будто ее поймали с поличным, ответила Ирина.
— Подрастешь... — с укоризной повторила Женя. — Как будто я маленькая. Ладно, пусть подрасту, стану женой и матерью. И какие же истины тогда передо мной откроются? Осознаю свое право на измену? Что это за наваждение такое, неужели от него никому не уйти?.. Вы называете меня девочкой, воробышком, а я между тем взрослая и не хочу скакать возле вас и чирикать о чем попало, как воробышек. У вас семья рушится, вы же сами страдаете. Ради чего, во имя чего?
Ирина отошла к окну, коснулась лицом холодной занавески. Женя видела ее спину, ее густые волосы, спадающие ниже лопаток.
— Это вы нарочно так бедра обтягиваете... А умные люди говорят, что тело это самое меньшее, что может дать женщина. Я же не кричу, не скандалю, я просто хочу понять, Ирина Михайловна, дорогая...
— Не знаю, — произнесла Ирина, не оборачиваясь. — Не знаю, что тут можно сказать.
— Правду.
— Совсем пустяк — правду! — Ирина усмехнулась. — А кто знает, какая она, правда, в чем — в этом-то случае?.. Может быть, самая главная правда в том, чего человеку хочется, что заставляет тебя чувствовать единственно нужной кому-то. А не в том, как это все со стороны другим покажется.