«Интересно, что теперь скажет Николаев при встрече?» —думала она.
Женя показала газету Леониду Петровичу. Он искренне удивился прежде всего тому, что Женя нашла время и «написала так много». В этом тоже была похвала, хотя и неуклюжая.
Одним словом, теперь стало окончательно ясно, что то чудесное росистое утро, когда она встретила Хлынова, она запомнит на всю жизнь. И тех славных людей, которых там повстречала, — тоже. И Ткача, и Марью Абрамовну, и даже Таньку Звон, не совсем понятную для Жени, сложную, но тоже ведь фигуру из нашей действительности. Женя всегда будет возвращаться в своих воспоминаниях к этому первому лету на целине, к этим милым и сложным людям, чтобы еще и еще раз убедиться, насколько правильно, по-современному, по-молодежному она поступила, вызвавшись поехать именно сюда, на целину.
Для нее были одинаково интересными, одинаково милыми все люди «Изобильного». Но вот Хлынов стоял пока что особняком, и чувство к нему было особенным и довольно смутным, неясным. «Надо все беспощадно проанализировать!» — решила Женя.
Что было вначале? Рассвет, вороненая от росы трава, огромное небо и поле. Потом бешеная гонка по плохой дороге, не столько езда, сколько тряска, заячьи прыжки. Может быть, это сумасшествие, этот риск, острота ощущений, все это взволновало, врезалось в память и не проходит. Ведь прежде Женя гоняла мотоцикл только в городе, по асфальту, на тренировках, гоняла так себе, без особой, без прямой надобности, больше на зависть неумехам девчонкам и в порядке некоторого самовоспитания. А здесь, в поле, была настоящая потребность движения, скорости, была лихость, умение было и потом истинное довольство тем, что испугала самого Хлынова.
Так, может быть, потому и влечет к нему, что он такой пугливый? Еще раз испугать его захотелось и проявить свою власть над ним?..
Какая, однако, ерунда лезет в голову, как будто весь смысл жизни в том, чтобы пугать кого-то!
А в чем же тогда дело?
«Да, кстати — небрежно продолжала Женя вспоминать, — ведь он, кажется, обнимал меня в дороге». Собственно говоря, он не обнимал, а просто-напросто держался, чтобы не упасть, как держатся за поручни в троллейбусе или друг за дружку в автобусе. Чисто механический жест, действие по упрочению своего равновесия в данный момент, но отнюдь не выражение эмоций. В дороге, кстати, она совсем не чувствовала его рук, — какие же это объятия? Но когда рассмеялись за столом на стане, она почувствовала его руки на своей талии. Задним, так сказать, числом.
Но что толку, что Женя знала и читала и про то, и про это, а вот сейчас не в состоянии оценить ситуацию. А может быть, дело тут не в грамотности, а в чем-то другом, в искренности, к примеру? Она перед собой искренна: запомнился ей Хлынов и точка! Почему бы его не запомнить на определенное время нормальной девушке? Он не отстающий, а передовой, он не безграмотный, а образованный, любит книги, он не крутит, наконец, с бригадными девчонками, и вообще... Почему бы не запомнить его даже на всю жизнь?
Когда Женя увидела свой очерк в областной газете, она вдруг подумала, представила, что вот-вот, на днях, вечером или, может быть, ранним-ранним утром примчится к ней на мотоцикле Хлынов. Веселый, довольный, спросит, как ей живется, как работается и, главное, ни словом не упомянет о газете и даже спасибо не скажет, хотя именно за этим и приедет, чтобы сказать спасибо. Такой у него должен быть характер. Во всяком случае, Жене хочется, чтобы он был таким — все помнил, но не все говорил.
Однажды она решила, что Хлынов приедет к ней именно сегодня вечером. Нельзя сказать, чтобы она специально готовилась к этой встрече, сделала себе прическу, надела какое-то особое платье, нет, просто она ждала и даже была уверена, что именно сегодня он появится. Ждала допоздна и особенно остро чувствовала свое одиночество.
В полночь она решила, что что-то произошло, и Хлынов сегодня не придет. Но он должен непременно прийти завтра. Она велит ему прийти, повелевает, командует на расстоянии: ты придешь!
Как-то раз в училище была у них встреча с молодым врачом-психиатром. Он рассказывал о гипнозе, о биотоках мозга, о передаче мыслей на расстоянии, о психологических опытах Мессинга. Встреча прошла действительно интересно, не то что лекция на антирелигиозную тему, тем более, что психиатр не ограничился словами, теорией, но и показал кое-что практически.
Он вышел на середину зала и попросил положить на стол перед ним несколько разных книг. Просьбу его тотчас выполнили. Затем врач попросил кого-нибудь из присутствующих, по желанию, подойти к столу, выбрать книгу, раскрыть ее, запомнить строку, страницу, записать на отдельной бумажке все эти сведения — название книги, строку — и передать их в аудиторию для контроля.
Жене показалась забавной эта затея, что-то вроде фокуса, она первой выбежала к столу, быстренько перебрала книги, выхватила томик Маяковского и запомнила строчки: «Отечество славлю, которое есть, но трижды, которое будет!»
Передав записку студентам, Женя недоверчиво улыбнулась врачу, желая тем самым сказать, что одурачить ее не так-то просто, так что финтить ему будет трудновато, дескать, не на ту напал и все такое прочее. Врач стремительно подошел к ней, строго приказал: «Серьезней!» Схватил рывком ее руку, положил ее пальцы себе на запястье. «Держите! Крепче! Крепче! И диктуйте мне, то? я беру или не то?! Мысленно диктуйте!» Говорил он быстро, нервно, и Женя почувствовала, как бледность стягивает ее щеки и как потерялось ощущение аудитории, будто они остались вдвоем с этим ненормальным субъектом. Врач согнулся над столом, и, взахлеб, хрипло повторяя: «Диктуйте, диктуйте!», начал рывками водить над книжным развалом растопыренными пальцами свободной руки. Лоб его вспотел, нос заострился, все это испугало Женю, и она изо всех сил отчаянно диктовала, стремясь поскорее закончить опыт, боясь, что не выдержит долго эту нервотрепку. Едва он коснулся томика Маяковского, как она, что называется, всеми фибрами души скомандовала: «То!» Врач выхватил книгу и тем же глухим голосом, требуя диктовать, начал листать страницы.
Одним словом, он нашел эти строки и размашисто, сердито, как будто Женя в чем-то виновата, подчеркнул их карандашом.
Нет, это был не фокус, не цирк, не забава. Женя не сразу пришла в себя, не сразу стала восторгаться, до того рада была избавлению от опыта, который вызывал у нее что-то вроде суеверного страха. Лишь потом, постепенно опомнившись, она осознала, насколько все это было здорово. Она убедилась на практике в силе нервной, психической, мысленной энергии человека. Ученые объяснили наконец, что такое колдовство, напомнили человеку, какой силой он обладает...
Женя вспомнила этот случай сейчас, в бессонную ночь. Она представила полевой стан «Изобильного», низкое степное небо, серые сумерки, размытый свет «летучей мыши», вагончик со светлыми ступеньками, представила лицо Сергея Хлынова и продиктовала ему: «Ты придешь! Ты придешь!» И умиленная своей наивной верой, своим чистосердечным желанием, спокойно уснула.
И Хлынов пришел.
X
Хлынов пришел в больницу и, как Жене того хотелось, ни слова не сказал о газете, о своей работе, а первым делом спросил, где Ирина.
— Ирина Михайловна? — уточнила Женя.
— Да, Ирина Михайловна.
— А что случилось? — спросила Женя в некоторой растерянности.
— Дело есть... — Сергей помедлил. — Да вот, руку перебинтовать.
Он показал окутанные грязным бинтом пальцы. И вообще он выглядел сегодня неважно, не побрился, веки порозовели, плохо спал.
«Зачем он сюда-то ехал? — подумала Женя. — Разве в «Изобильном» не смогли бы сделать перевязку?»
Если бы он не спросил, где Ирина, а прискакал сюда к Жене, тогда все было бы ясным и понятным.
— Идемте, — проговорила она расстроенно и повела Хлынова в ординаторскую.
Там сидел Грачев. Жене показалось, что при виде его Сергей изменился в лице и глянул на Женю в высшей степени вопросительно.
— Леонид Петрович, посмотрите руку нашего прославленного механизатора.
Грачев готовно, приветливо встал, шагнул к Хлынову.
— Надо беречь золотые руки, — сказал он с мягким укором.
Сергей только поморщился на его слова и ничего не ответил.
Хирург внимательно осматривал руку Хлынова. Молчание казалось Жене неловким, тягостным.
— Как там у вас дела на стане, Сергей? Как Марья Абрамовна поживает, как другие?
— На стане? У нас? — живо переспросил Сергей, как будто обрадованный тем, что Женя предложила тему. — Да так... Плохо, короче говоря, на стане. Вчера подрались, к примеру. Я одному деятелю по морде дал. Ну и он мне. И правильно сделал.
— Странно, — Женя огорченно пожала плечами. — Такая примерная бригада. Вас в газете хвалили...
— Да в том и беда, что хвалили. Написали, что я скашиваю по девяносто гектаров, а я на самом деле больше семидесяти не давал.
— Но я ведь не с потолка взяла эту цифру, мне ее Ткач назвал. Да и вы были тогда, кажется, при нашем разговоре. Кто же виноват?
— Кто виноват, кто виноват, — проворчал Сергей. — Так вышло. Я, как тот мужик, задним умом крепок. А теперь мне тычут в глаза липовым рекордом, двадцатью приписанными гектарами. Даже те, кто за смену дает только вот эту разницу, и те лезут с упреками, совесть мою проверяют. Ревизоры нашлись. «Хлынов брехун, Хлынов подлец, врет на каждом гектаре. Душу за славу продал». И прочее. А ко мне учеников уже присылают на семинар, — передавай, Хлынов, опыт. Ткач ликует, не нарадуется. Противно хвастать, но разве семьдесят — это плохо?
— Хорошо, конечно, хорошо, — тихо, растерянно ответила Женя. — Но как же это могло получиться? — Голос ее дрожал. Чего ради они завели вообще такой разговор при Грачеве. — Извините, Леонид Петрович, мы увлеклись.
Хирург закончил перевязку, внешне безразличный к их разговору, сказал:
— Ничего страшного. Завтра и послезавтра принимайте стрептоцид по четыре раза в день. Возьмите в нашей аптеке.
— Спасибо, доктор, — Сергей пошел из ординаторской, Женя за ним. Разговор, как ей показалось, только начат, но далеко не завершен.
— Минутку, Хлынов, мне бы хотелось продолжить, — требовательно сказала она и даже взяла Сергея за рукав.
— О чем продолжать-то? — рассеянно отозвался Хлынов, как будто для него было важно прежде всего присутствие хирурга, а не одной только Жени.
— Как же это получилось с гектарами?
— Да так вот и получилось. Меня в этих гектарах, как в омуте утопили, с ручками. А другой как давал крохи, так и сейчас дает. Целинники! А я, видишь ли, сволочь. Даю в три раза больше всякого — сволочь... Да ладно, чего это я завел!
Жене показалось, что напрасно они уединились, ушли от хирурга. Неужели она испугалась, что он стал свидетелем ее, мягко говоря, ошибки? Он в стороне, спокоен, поскольку никакого участия в этой истории не принимал, не то что Женя.
Но чем он сейчас поможет? Медицина бессильна, когда речь идет о совести.
— Сергей, прошу вас не уходить. Мы должны сейчас же кому-то обо всем рассказать.
Хлынов жестко усмехнулся, посмотрел на расстроенное лицо Жени, попытался ее утешить:
— Расскажем, но не сейчас. Не время сейчас про такие дела говорить. А в общем, у Ткача такие замашки были, так что Америку не откроешь. Как только появляется в районе какое-нибудь начальство, так его сразу к нам, Ткач встречает с распростертыми объятиями, звон поднимает на всю область. Сказать по правде, ему есть чем гордиться, умеет руководить, но, как тебе сказать... шибко он арапистый. Все это я тебе выкладываю, знаешь для чего?
— Для чего?
— Чтобы ты не всему верила, — он поднял свою перебинтованную руку к ее лицу, повертел ею. — И вот этому тоже. — Улыбнулся, видя ее совсем растерянное лицо, и бодро закончил:— Ничего, Женечка, найдем способ исправить дело. Только не надо каяться пока и не горюй, Женечка.
Так ее называла только Ирина Михайловна.
XI
Тяжело было Жене ошибиться в Хлынове. Она, можно сказать, любила его как своего героя, про которого с таким воодушевлением написала в газету. Теперь оказалось все другим — и цифры не те, а главное, человек не тот.
А какой он, Женя и сама не знает. Если бы он был совсем плохим, никудышным, то стал ли бы он с ней откровенничать, говорить о своем, как ни крути, позоре?..
О рекорде Хлынова на всю область раструбила она — Е. Измайлова. А рекорд оказался липовым. «Золотые руки». Как глупо, как ужасно, постыдно все получилось!.. Теперь ей уже стало казаться, что от Ткача можно ожидать любой подлости. Что ему стоит отказаться от своих дутых показателей, возьмет да и скажет: ничего не говорил он какой-то там Измайловой, не называл завышенных цифр, представьте, мол, документ. Да и вообще она не журналист, а всего-навсего медсестра, приврала, дескать, сама на общественных началах, чего ей стоит, молодой и безответственной. Вот будет ей наука тогда.
Почему люди лгут, для чего? Истина всегда конкретна, в каждом случае ложь имеет свои поводы, мотивы, причины. Обманули ее, Женю Измайлову, а она ввела в заблуждение тысячи читателей газеты, верящих печатному слову.
— Леонид Петрович, как вы относитесь к обману? — спросила Женя Грачева.
Он слабо улыбнулся, пожал плечами.
— Для меня это очень важно! — горячо продолжала Женя.
— Обман — понятие растяжимое, — неопределенно сказал хирург, посмотрел Жене в глаза и, видя, что общими словами не обойтись, заговорил серьезнее, сосредоточенней: — Есть такое понятие — святая ложь. Медики вынуждены иногда скрывать правду от больного.
— Понимаю, если у больного, к примеру, рак.
— Или возьмите сказку, тоже ведь неправда. Но она необходима человеку по каким-то глубоким внутренним потребностям. Разве плохо — лягушка на болоте стала вдруг Василисой Прекрасной.
— Хорошо. Иногда так и в жизни бывает. А иногда и наоборот...
— И еще мечта, Женя, фантазия. Тоже ведь в отрыве от действительности, от грубой правды, но она возвышает душу. Но есть и низкий, подлый обман, бытовой, к примеру, муж обманывает жену и прочее. Или очковтирательство, так называемое, именно оно вас сейчас и взволновало, если не ошибаюсь.
Женя вздохнула, не совсем удовлетворенная спокойной рассудительностью хирурга.
Надо обо всем поговорить с Николаевым, иначе ей не будет покоя, ведь это он ее надоумил писать о Хлынове, подтолкнул, благословил, в сущности.
Женя зашла в райком и сразу же столкнулась с Николаевым в полутемном коридоре.
— Товарищ Николаев, — окликнула Женя, совсем уже не так решительно, как тогда в поле, на дороге, когда сделала ему прививку.
Он приостановился.
— Вы не узнаете меня?
— Узнаю, вы Женя Измайлова.
Женя с облегчением улыбнулась.
— У меня к вам один вопрос...
— А вы не могли бы зайти позже? Меня ждут внизу, в машине.
Женя помедлила. Позже она может и не зайти, еще раздумает. Следовало бы все-таки сказать о Ткаче сейчас, тут же, но Женя чувствовала, что может получиться скомканно, да и Николаев ждет, когда она его .отпустит, торопится.
— Хорошо, я зайду позже, — сжалилась над ним Женя.
Неужели, кроме нее, никто другой больше не знает всей правды к ни о чем подобном не думает? Почему именно она должна стать впереди всех в этой истории?
Потому что она ответственна больше других, поскольку вышла через газету сразу к большому числу людей.
И все-таки ей не хотелось сейчас торопиться к Николаеву. В глубине души Женя надеялась, что Хлынов найдет какой-то выход и без ее помощи, — он обещал ей и просил не горевать.
Через неделю она увидела в «Целинных зорях» сообщение аршинными буквами: «Совхоз «Изобильный» первым в области завершил уборку!» В передовой статье говорилось, что Сергей Хлынов в течение трех последних дней убирал по девяносто гектаров за смену.
Женя вздохнула с облегчением. Значит, все-таки они молодцы, значит, на самом деле там у них боевое, сильное руководство, способное исправлять ошибки по ходу дела. Хорошо, что Женя не пошла к Николаеву — жаловаться, признаваться, каяться — положение выровнялось, а о частностях можно будет поговорить потом.
А Сергей молодчина, дотянул до своего рекорда, славный, красивый, мужественный Сергей Хлынов.
XII
Весть о том, что Ткач официально заявил об окончании уборки, услышали на бригадном стане от горючевоза.
— Первые в области. Уже по радио раза три передавали, — беспечно балагурил горючевоз. — Ждите, хлопцы, орденов и медалей, крутите дырки на пиджаках, Ткач свое дело знает.
Недоброе отношение к Хлынову стало сейчас в бригаде еще более резким. Получилось так, что директор всегда и во всем опирался на Хлынова, на его авторитет, на его покладистость, на его возможности работать с бешеной энергией и выкручиваться из таких положений, где сам черт себе башку сломит. Получилось в конце концов, что Хлынов более других солидарен с Ткачом, во всем ему потакал, соглашался с приписками и ни разу не взбунтовался открыто, а только злее работал. Все были мрачны и молчаливы, умышленно уклонялись от выяснения отношений, явно откладывая свой гнев напоследок, до того момента, когда пойдет решительный разговор об ответственности. А разговор такой состоится рано или поздно, шила в мешке не утаишь.
Десятого сентября в бригаде ненадолго появился Ткач, похудевший, осунувшийся. Он уже не приказывал, как прежде, только просил: «Жмите, ребята, жмите на всю железку...»
— Выручай, Хлынов, поговори с хлопцами, поддержи боевой дух, — глуховато попросил он Сергея, пытаясь с прежней начальственной повадкой похлопать парня по плечу, но Сергей в ответ хмуро отвернулся и ничего не сказал. Ему было жалко Ткача...
Двенадцатого случился на кухне пожар. Кое-как успели загасить пламя, никто не пострадал, но фанерная, высушенная до звона крыша успела сгореть, и вид у кухни стал унылый, голый, и невольно думалось, что случай этот не к добру. На полдня задержали горючее — это в такой-то момент! — и бригадир не находил себе места от злости. Стало вдруг заметно, что ребята перестали бриться, Марья Абрамовна пересолила суп, и вообще повеяло от когда-то веселого, живого стана безнадежной усталостью. Что ж, дело сделано, вся область уже знает о том, а они работают не покладая рук.
Дело сделано, а сотни гектаров хлеба стоят на корню...
Двенадцатого ночью Сергей и Танька Звон работали на соседних загонках, рядом. Остановили машины глухой ночью. Было пасмурно, очень темно, небо висело низко, зловеще, комбайны, похожие на усталых животных, опустивших кургузые хоботы, едва виднелись на фоне неба.
Танька перешла загонку с телогрейкой на одном плече, приблизилась к Хлынову.
— Холодно, Сергей! — сказала она напряженно громко. — Давай вместе вздремнем.
— Вместе так вместе, — устало согласился Сергей.
Она оживилась, будто и не устала, начала сгребать валки, переносить их на жнею, устраивать лежбище.
— Моя телогрейка поменьше, постелем ее вниз, — говорила она деловито. — А твоя побольше, ею накроемся.
Голос ее изменился, стал непривычно ласковым, и она впервые показалась Сергею жалкой, слабенькой девчонкой, и доброй.
Становилось все холоднее, и только под пшеницей они могли найти спасение от холода.
Она легла первой и молча ждала Хлынова.
Он прилег рядом, на краешек, но она притянула его ближе. Сергей покорно придвинулся, так было удобней и теплее. Пахло от нее комбайном, полем, непросохшей травой.
— Спать давай, Танька, — сказал он хрипловато-сонным голосом. — Ты молодец, ты работяга, Танька...
Она ничего не ответила, посмотрела на него и, убедившись, что он закрыл глаза и всерьез, без притворства засыпает, тормошнула его:
— Сергей, подожди!
Он открыл глаза.
— Спи, Таня, спи... Завтра опять за штурвал, передышки не будет. Еще ведь черт знает сколько...
Сергей снова закрыл глаза. Танька сильно затормошила его, припала горячими губами к его колючей щеке. Он сонно помотал головой, высвобождаясь. Танька возмущенно приподнялась, сказала с болью:
— Сергей, но я не могу спать! Слышишь, Сергей!
Ей как будто стало душно, несмотря на холод, она дернула платье на груди, с треском сорвала поясок.
— Почему ты отворачиваешься, Сергей?!
Он очнулся, встревоженный ее неумеренной настойчивостью.
Увидел ее сверкающие глаза, сказал мягко:
— Не надо, Танька... Устал я и вообще...
— А в прошлый раз? Я даже не верю, что это ты со мной был.
— В прошлый раз я был пьян. И вообще дурак. А сейчас, Танька, я открыл закон. Все глупости в жизни происходят от того, что совесть у одних есть, а у других ее нет. Разнотык получается, непримиримое противоречие. Открыл я, можно сказать, закон совести, тебе понятно?
Она долго молчала.
— Понятно... Я тоже закон открыла. Для себя. На Колыму мне надо ехать. Там, говорят, женщин недобор. Кому-нибудь еще понравлюсь.
— Эх, Танька, Танька, и жалко тебя, и зло берет. А я не могу, Танька, я не хочу — и крышка. Я другую люблю, хочешь верь, хочешь нет.
Она отодвинулась, независимо легла на спину, заложила руки за голову. Долго смотрела на темное небо и наконец прежним забубенным и хамовитым голосом, который не нравился Сергею да и ей самой не нравился, потому что появился сам собой в дурную минуту, проговорила:
— А ведь мне чужие мужья говорили, что одно другому не мешает.
И молча уставилась в небо немигающими глазами, в которых мерцала темнота ночи. Потом обронила обиженно, мстительно:
— Ты просто валенок сибирский, вот и выдумываешь законы.
Надо было урезонить ее и спать.
— Интересно, какой я у тебя по счету?
— Скажу — обидишься.
— Не обижусь. Я арифметику с детства люблю.
Танька помолчала. Она не думала отвечать на глупый вопрос, но волей-неволей вспомнила главного механика, который встречал их эшелон на станции и сразу посадил Таньку в кабинку к себе, и потом она жила в его квартире, пока не приехала у того жена с ребенком; вспомнила завклубом, с которым вместе пели зимой в самодеятельности, и еще вспомнила бесшабашно-веселого, всегда пьяненького, молодого, но уже лысого журналиста, который прожил в поселке полмесяца лишних из-за нее, Таньке пришлось самой его выпроваживать...
Вздохнула и сказала:
— Все равно ты у меня самый первый.
Он не отозвался, не слышал уже, спал. Оттого что она никак не может расшевелить ни обидой, ни лаской этого усталого, но спокойно-сильного человека, Таньке самой стало вдруг обидно, и она заплакала тихо, без содрогания, боясь разбудить спящего.
Почему ей всю жизнь не везло? Почему у других то же самое называют любовью, дружбой, а у нее обязательно связью или блудом? Впрочем, наверное, не было у нее любви, это правда, ни один чистый парень не просил ее выйти за него замуж. Еще в Риге одна старшая Танькина подруга любила повторять, клоня голову к плечу и щурясь от сигаретного дыма:
— Теперь мужчина не тот пошел. Раньше хоть и врал, но с первой встречи обещал жениться. А сейчас все честные, все предусмотрительные. Не успеет познакомиться, сразу предупреждает, чтобы, мол, без последствий, жениться не собираюсь...
Танька прерывисто вздохнула, расправила телогрейку, накрыла ею Сергея с головой, сама накрылась и сразу уснула.
Когда проснулись, было почти светло, снежно-светло и мглисто. Поле было седое, стоял мороз. Сергей вскочил первым, мгновение что-то соображал, потом ринулся к мотору, нашарил головку блока.
— Разморозило! — бешено заорал он. — Беги к своему! Воду не спустили!..
Танька, еще не успев очнуться после сна, побежала к своему комбайну, спотыкаясь, оскальзываясь на снегу, добежала, чем-то звучно загремела и побежала обратно. Она торопилась, как будто можно было еще что-то успеть сделать.
Там, где лежали валки, возвышался длинный, плоский, невысокий, уходящий вдаль сугроб похожий на братскую могилу.
На середине загонки Танька в бессилье остановилась, глянула на край мертвого поля, где мутно светлел восход, вскинула руки и стала взахлеб слать проклятья.
XIII
Никогда не думал Митрофан Семенович, что его может до такой степени напугать приезд секретаря райкома Николаева. И никогда раньше не примечал он, что Миша, водивший райкомовскую «Победу», симпатичный парень, бывалый, расторопный, все умеющий, всегда вежливый, способен заговорить таким прокурорским тоном. Войдя в переднюю, можно сказать, без разрешения, Миша непотребно громко спросил, дома ли сейчас Ткач. Охамел, забыл, как звать-величать директора прославленного на всю целину совхоза.
Митрофан Семенович намеренно помедлил в другой комнате и, слушая, как чаще забилось сердце, вышел на зов. Миша, щеголеватый, как всегда опрятный, не поздоровался первым.
«Тебе бы на загонке потеть, а не начальство катать. Не шофер, а, честное слово, водитель», — хотел заметить в отместку Ткач, но раздумал и сердито, начальственно спросил:
— Чего тебе?
— Вас товарищ Николаев ждет в машине. Просит проехаться.
«Прое-ехаться», — мрачновато усмехнулся Ткач.
— Скажи ему, сейчас я.
И указал шоферу подбородком на дверь, продолжая безрассудно на него злиться: «Не водитель, прости господи, а возитель».
Закрылась дверь за валенками парня, и Ткач вздохнул: «Все-е». Все! Конец всему. Не было ничего, нет и не будет...
Самое емкое для такого случая слово, самое подходящее — все! Вспомнилась некстати или, наоборот, в самый раз, какая-то кинокартина про торгашей, дурацкая длинноносая морда жулика, получившего повестку и собирающего в чемоданчик полотенце, мыло, зубной порошок...
Он разворошил на вешалке одежду, откинул дождевик и новое добротное пальто с каракулем, только вчера поднятое женой из сундука, еще с запахом нафталина, надел потрепанный полушубок, криво нахлобучил шапку. Прежде подтянутый, любивший пофорсить даже, сейчас он бессознательно или, опять-таки наоборот, — сознательно, напяливал что похуже и чуял в этом маскараде выражение страха перед Николаевым. И еще смутную надежду на жалость к себе, на какое-то сострадание хотя бы за непривычный такой вид. Против дома на дороге стояла «Победа». Уже смеркалось, и было непривычно белым-бело — снег выпал позавчера. Первый снег...
На переднем сиденье темнели два силуэта. Значит, никого больше не прихватил с собой Николаев, один приехал суд вершить.
— Здравствуйте, Юрий Иванович, — сказал бодрясь Ткач и распахнул дверцу.
— Здравствуйте, — не оборачиваясь ответил секретарь райкома.
А раньше протягивал руку первым и радовался Ткачу, как отцу родному, сейчас же сидел не шевелясь, в большой пушистой шапке, в мохнатой дохе, массивный, как будто тяжелый от недобрых чувств.
— Куда прикажете? — спросил вдруг Миша, оборачиваясь к Ткачу.
— Как куда?.. — растерялся Митрофан Семенович. — Сами подняли человека на ночь глядя...
— Поедем туда, где пропал хлеб, — сказал Николаев и резко обернулся. — Сколько?
В неполной темноте глаза его сверкнули немилостиво, куда уж там,
— Да там, Юрий Иванович... говорят больше. Ткач завсегда для других бревно в глазу, — деланно усмехнулся Митрофан Семенович. — Им только дай...
— Поехали! — перебил Николаев и отвернулся.
— Куда ехать? — тонко, вежливо спросил Миша, по вернув ухо к Митрофану Семеновичу и продолжая косить глаза на дорогу.
— Прямо, — отозвался Ткач, откинулся на сиденье и густо засопел. «Угодник, официант, а тоже из себя меч правосудия строит...» Помолчал, но долго терпеть не смог: — Значит, гроза бьет по высокому дереву, Юрий Иванович?
Николаев не ответил.
— Так оно выходит, — с надеждой хоть на какой-то разговор продолжал Митрофан Семенович.
Ехали молча. Хотелось Ткачу отъехать как можно дальше, чтобы Николаев не подумал, что оставили клин под самым носом. Немеряны земли у совхоза, может, и недоглядели где-нибудь в закутке, чем черт не шутит... Мысль была глупая, но все равно хотелось отъехать подальше.
Доехали нежелательно быстро. Ткач первым заметил синеватую, едва заметную тень, откуда начиналась полоса заснеженной пшеницы.
— Здесь! —сказал он бодро и громко.
Миша слегка притормозил, посмотрел вопросительно на Николаева, но тот кивком велел ехать дальше. Ткач вспотел, снял шапку, вытер рукавом полушубка взмокший лоб.
— Здесь, говорю, — повторил он глухо, не узнавая своего голоса.
— Дальше! — гневно сказал Николаев.
Тянулось и тянулось погибшее, неубранное, сникшее под снегом поле как бы в тяжелой укоризне. Миша вел машину медленно, очень медленно. Для чего? Ждал с минуты на минуту приказания остановиться или медленно терзал душу Ткача? И не мог сейчас Митрофан Семенович приказывать на своем поле. Теперь это было преданное им поле.
— Стой! — резко, громко велел Николаев и сильно, рывком толкнул дверцу.
Следом за ним вылез, кряхтя и чувствуя себя старым и дряхлым, сам Митрофан Семенович. Остановился, сутулясь, потупясь, невольно, необоримо стремясь показать, как он стар и как немощен.
— Значит, район наш вышел на первое место, — очень тихо начал секретарь райкома, так ненормально, неподобающе тихо, что у Митрофана Семеновича заныли сжатые челюсти. — Об этом уже известно всей республике. Честь нам и слава.
Он говорил простые, известные слова, повторял, в сущности, но казалось сейчас, что подбирал он их с мучительным умственным напряжением и именно обыденностью этих слов хотел подчеркнуть, что ли, момент.
— Выполнили и перевыполнили, — сказал Николаев громче, наращивая злость в голосе.
В короткой дохе секретарь райкома был похож на тонконогого медведя. Носил боты «прощай молодость», не признавал сапог и валенок. Стиляга... Обо всем этом робко, бесчувственно, просто так думал сейчас Ткач.