— Этих сыновей у Зевса, как у хорошего быка.
— Все небо для Демо открытая книга с детства знакомых мифов, в истинности которых она не усомнилась никогда ни на секунду. А для меня это книга за семью печатями.
— Что же сказать тогда мне?
— Мне было десять лет, когда я, наслушавшись умных разговоров, спросил себя: что я такое? Кто я? Откуда пришел и куда иду? Зачем живу? И вот сейчас, спустя полвека с лишним, могу ясно ответить только на один из этих вопросов: живу, чтобы познавать.
— Столько, сколько ты познал…..
— Много, Диагор, много. И все-таки кругом столько же загадок, сколько звезд в небе. А загадка из загадок — Человек. — Помолчав, Демокрит спросил, повернувшись к Диагору всем корпусом: — Ты согласен, что мы бессмертны?
— В каком смысле? Не в том, надеюсь, который придавал этому слову бедняга Сократ, а теперь продолжает мусолить вся его честная компания во главе с Платоном? У них бессмертие — это приобщение к “божественной красоте, не оскверненной человеческой плотью”, “к красоте как таковой”, “красоте самой в себе” и прочая галиматья. С этим я, конечно, не согласен.
— Я тем менее. Нет, я говорю о другом бессмертии. О бессмертии именно в нашей непостижимо слаженной, прекрасной плоти, в земном деянии. Бессмертны открыватели, творцы, зодчие, матери.
Диагор поднял голову к шумящим над ними листьям и ответил не сразу.
— Не пустые ли это слова, Демокрит? Ведь все умирают. И я умру и ты. Но станем ли бессмертными?
— Что значит “умирают”? Мы начинаем умирать со дня рождения. Чем дольше живем, тем все больше переходим в общество мертвых, но вместе с тем и в общество бессмертных. Суть не в том, что кто-то умер, а в том, что он жил и творил. Найденное и созданное не погибает в памяти людей. Не погибнет, надеюсь, и то, что сделал я. И мысли Антифонта останутся жить, и твоя ненависть к лживым басням о богах. А это все равно, что останутся жить лучшие частицы наших душ. О, смотри, смотри! — внезапно перебил он сам себя, схватив собеседника за руку.
Возникнув где-то ниже Андромеды, необыкновенно яркая падучая звезда — такая яркая, что от нее появились тени у предметов, — прочертила небо до самой Большой Медведицы, ворвалась в ее четырехзвездие и там погасла, оставив после себя светлое облачко. Это облачко тотчас стало менять форму, вытягиваться, искривляться, потом превратилось в не совсем сомкнутое кольцо и начало выходить из четырехзвездия, двигаясь по направлению к Капелле.
— Что это такое, Диагор? Скажи мне! — воскликнул Демокрит и только теперь отпустил руку друга. — Откуда они, эти внезапные, бесшумные огни? Кто знает? Никто! Даже мудрецы Египта и Вавилона не смогли мне этого объяснить.
Они помолчали.
— Вернемся к тому, о чем мы говорили, — сказал Диагор. — Я думаю, ты не прав. Кому известно: не погибнет ли однажды весь наш мир? Если погибнет — что останется от воспоминаний о нас? Кто будет вспоминать?
Демокрит молча вслушивался в тихий, невнятный ропот листьев. Ветер с востока становился все сильнее и прохладнее. А звездный дождь не прекращался.
Огненные блики, то совсем слабые, то яркие, чертили небо во всех направлениях, выходя все оттуда же, из созвездия Персея.
— Ты задал мне вопрос, которого не задаст никто в Абдере, — сказал, наконец, Демокрит. — Ну что же… Отвечу тебе.
Но ему не дала ответить Ликада. Вдруг вскочив, она зарычала. Однако, вслушавшись, ласково завиляла хвостом и кинулась навстречу идущей. Пришла Демо, неся два плаща.
— Вот вам ваши гиматии, — сказала она. — Ишь, какой ветер поднялся! Господин, как всегда, прав.
Отдав Диагору его плащ, гиматии Демокрита сама накинула на плечи мужа-господина. При этом ее руки лишнее мгновение задержались на его плечах, даря им ласку.
— Ужинать не хотите еще?
— Как ты, Диагор? — спросил Демокрит. — Я вообще не ужинаю, выпиваю на ночь только чашку кислого козьего молока.
— Мне беседа с тобой дороже ужина, — ответил гость. — Давай повременим с этим.
— Оставь то, что ты приготовила, на столе, — сказал Демокрит Демо, — и ложись.
— Хорошо, господин. Тогда вот вам пока: любимое твое.
— А! Тыквенные семечки. Спасибо, Демо. Иди.
Она ушла. Ликада, привлеченная знакомым словом “ужин”, убежала за ней.
— Итак, продолжим. Ты был бы прав, Диагор, в своем мрачном предположении, если бы наш мир был единственным во вселенной. Но это не так. Миров много, бесконечное множество. И они общаются между собой.
— Откуда ты это знаешь?! — вскрикнул Диагор, весь подавшись к учителю, заглядывая ему в глаза, трудноразличимые во тьме. — Я давно хочу у тебя это спросить. Ты не раз писал о “бесчисленном множестве миров” во вселенной. Я помню наизусть: “В бесконечной пустоте из бесконечного множества атомов возникает бесконечное множество миров”. Таковы твои подлинные слова?
— Ты не исказил их.
— Но как ты это докажешь? Чем? Спрашиваю тебя, как человека ученого, который все свои выводы строит только на действительно существующем, на материи, состоящей, как ты говоришь, из разнообразных атомов, и на пустоте. Когда ты объясняешь причины земных и воздушных явлений, причины, относящиеся к растениям и животным, к звукам и огню, — все это тобой видано, испытано, наглядно для каждого и потому бесспорно. А как мог ты, глядя на эти светящиеся над нами точечки, додуматься, что они миры? Как можешь ты это утверждать без доказательств?!
Демокрит очень долго молчал. Потом, кутаясь в гиматии, сказал:
— Разгуливается волна. Слышишь?
Снизу все громче доносился шум прибоя. Все беспокойней шумела листва векового ореха, под которым они сидели. Диагор знал обыкновение учителя не отвечать, не подумав как следует, и терпеливо ждал. Подняв голову, он всматривался в полный борющихся теней мрак шумящей над ним раскидистой кроны.
— Вот что я тебе скажу, — заговорил, наконец, Демокрит. — Я не отрекаюсь от моих слов, которые ты привел, и от всего написанного мной об этом, но должен тебе признаться, во-первых, что в этом случае действительно не могу представить эмпирических доказательств, а могу только сослаться на свидетельства; во-вторых, что мысль о множественности миров не мое измышление. Первым, кто это сказал по-гречески, был старик Левкипп. Но и он не сам додумался до этого, а слышал тут, в Абдере, от персидских магов. Маг Кордуган рассказывал ему о Мохе Сидонском, который еще до Троянской войны, лет за семьсот или восемьсот до нас, говорил то же самое. Моя заслуга ограничивается тем, что я, услышав сказанное Левкиппом, не поверил ему на слово, а решил проверить то, что говорил Кордуган, на родине Моха и в других странах Востока. Проверив, я узнал, что и Мох говорил с чужих слов.
— Чьих? — не удержался от вопроса Диагор, но Демокрит не ответил ему, а продолжал свое.
— Вернувшись домой, я развил намеки Левкиппа (главным образом об атомах и пустоте, а не только о множественности миров) в стройную систему, какую ты знаешь. Вот мой вклад в это дело. А хвалиться тем, что я первым додумался до всего этого, мне не пристало.
— Кто же сказал первым о множественности миров? — не унимался Диагор.
Демокрит залился своим басистым смехом.
— Темное да останется темным, — ответил он.
— Но ты знаешь?
— Знаю. Только… то, что я узнал, до того невероятно для нынешних людей, что я решил не писать об этом и никому не говорил, кроме Антифонта. Он, впрочем, не нашел невероятным то, что услышал от меня. Это была светлая и смелая голова.
— А меня ты не считаешь смелым?! — ревниво воскликнул Диагор. — Демокрит, прошу тебя: расскажи и мне. Я ведь теперь, увы, единственный из твоих ближайших учеников, кого еще не пожрал Кронос. Нет ни Антифонта, ни Протагора, ни… Расскажи! Прошу тебя!
Внизу шумно ударила штормовая волна, зашипел песок.
— А ты поклянешься, что не скажешь об этом никому?
— Чем же мне поклясться?
Демокрит опять засмеялся.
— На самом деле! Чем клясться безбожнику?
— Не смейся, — сказал Диагор. — Вникни поглубже и согласишься, что верующий клянется тем, чего нет, а атеист — тем, что действительно существует.
— Недурная мысль! — одобрил Демокрит.
— Моя клятва крепче. — И, воздев руки, как на молитве, Диагор произнес медленно и торжественно: — Клянусь своей совестью и честью никогда и никому не открывать тайны, которую ты мне откроешь. Если нарушу эту клятву, пусть будет память обо мне презренной вовеки. Доволен ты такой клятвой?
— Хорошо. Я скажу тебе. Но еще раз прошу, именем нашей дружбы: не нарушай этой клятвы!
— Не нарушу никогда.
— Так слушай. В Сидоне финикийском я отыскал дряхлого старца по имени Ахирам, финикиянина.
Ему было в то время сто семь лет, но голова его была ясной. Во всяком случае, давнишнее он помнил превосходно. Это от него я впервые услышал, что люди не созданы богами, а произошли из земли и воды, сами по себе. Так говорил ему его дед, а тому дед его деда. От него же я узнал большую часть того, что написано мной в моих книгах о том, как жили древнейшие люди.
Диагор остановил его, мягко коснувшись руки, и стал цитировать наизусть:
— “Они не имели еще ни домов, ни одежды, не знали употребления огня, не было упорядоченного образа жизни. Не ведали, что надо запасать пищу. Многие зимой погибали от стужи, другие с голоду. Лишь постепенно, научась благодаря опыту, стали укрываться в зимнее время в пещерах, запасать впрок плоды и, познав свойства огня и другие выгоды от употребления его, начали развивать искусства и извлекать пользу из общественной жизни. Борьба за существование научила людей всему…” Это?
Демокрит рассмеялся.
— Это самое, друг. Ты сама Мнемозина! Слушай же. Старый Ахирам подтвердил то, что я слыхал от Левкиппа об атомах, и многое о них мне стало гораздо яснее после бесед с ним. Левкипп, как говорится, слышал эхо, а отчего оно — не знал. Ахирам мне все объяснил гораздо подробней и толковей. И еще сказал нечто, чего мне не говорили ни Левкипп, ни Анаксагор, никто другой и что я могу назвать самым удивительным из всего вообще мною слышанного в жизни. Он сказал мне, что отдаленнейших предков финикиян научили некоторым наимудрейшим истинам о мире люди, которые ненадолго прилетали с другой звезды.
— С другой звезды, ты сказал?
— Да. Из какого-то другого мира.
— Я не верю своим ушам, Демокрит! Возможно ли это?!
— Передаю тебе то, что слышал от Ахирама. Так до него дошло от его далеких предков. От этих-то вот звездных пришельцев и узнали пращуры Моха, что миров столько же, сколько на небе звезд, ибо звезды — это миры. Они крепко это запомнили, несмотря на свою темноту, и бережно передавали из поколения в поколение, пока весть не дошла до Моха, и он, первым среди земных людей, записал ее финикийскими письменами. Ахирам мне показывал список с записи Моха, но переписать не позволил — рукопись была храмовой, священной. Вот тебе ответ на твой вопрос: кто сказал первым? Первыми были неведомые.
У Диагора вырвался шумный вздох, выдавший его волнение.
— Их помощь, — продолжал Демокрит, — могла быть большой. Может быть, они оставили таблицы, чертежи, чтобы люди земли их прочли хотя бы через тысячи лет, когда их разум просветится. Может быть, так и было. Кто знает, что поглотили волны веков! Сегодня, как раз перед твоим приходом, я раздумывал над одной египетской рукописью, такой мудрой, что это показалось мне невероятным при ее древности. Я подумал: не мудрость ли это другого мира, переданная нам? Не могу этого утверждать, но не стану и отрицать.
Диагор был настолько ошеломлен услышанным, что некоторое время не мог произнести ни слова. Он растерянно смотрел то на еле видного в полутьме Демокрита, то на ослепительно сияющую звезду Афродиты, от которой по волнам струился столб ярко-голубого света. Такие же столбы, но бледнее и других окрасок, стояли от Сатурна и Меркурия, от наиболее ярких звезд.
— Невероятно! — пробормотал он наконец.
— Невероятность этого доказать труднее, чем возможность. Почему невероятно? Разве не верим мы Гомеру, не умеем отделять в его поэмах сказки о богах от исторической истины? Почему же не верить Моху, который не приплетает к своему рассказу никаких богов?
— Слишком уж…
— Что?
— Фантастично.
— А мы сами не фантастичны, скажи? Все вокруг нас фантастично, Диагор, начиная с какой-нибудь бабочки, ее удивительной окраски, ее хоботка, способного проникать внутрь самых причудливых цветов, ее светящихся глаз и необыкновенных превращений, и кончая этими падающими звездами. Взгляни кругом! Разве не волшебство весь этот насквозь загадочный мир, в котором лишь на первый взгляд все случайно, а на деле все имеет причины и следствия, только мы еще не в состоянии уловить их! Говорю тебе: когда-нибудь мудрецы других тысячелетий постигнут то, о чем лишь смутно догадываемся мы, и то, перед чем мы становимся в тупик, как перед этим золотым дождем. И когда-нибудь эти мудрецы так же подивятся нам, как я сегодня дивился египтянину Ахмесу, который решил задачу на объем усеченной пирамиды за полторы тысячи лет до меня. Как, скажут, мог какой-то Демокрит так невероятно давно додуматься до того, что мир состоит из атомов, а космос из множества миров? Не загадочно ли это? Но пройдет еще пять, десять, сорок тысяч лет, и еще более совершенные и мудрые станут то же говорить о них. И так это будет бесконечно, ибо бесконечен космос и неисчерпаема жизнь атомов в нем. Нет, Диагор, я чувствую дыхание истины в том, что мне открыл старый Ахирам. На истину у меня чутье не хуже, чем у Ликады на дичь или у пчелы на нектар. Потому-то я и отважился написать в своих книгах о множественности миров, хотя никаких доказательств, кроме ссылки на Моха, предъявить не могу. Говорю тебе: даже если наш мир погибнет, как ты предрекаешь (невозможного в этом нет), это не будет означать гибели разума во вселенной. Разум вечен, ибо вечна материя. И так же неуничтожим, как неуничтожима она.
Диагор молчал. Сгущающаяся к рассвету ночь внезапно показалась ему страшной. Он представил себе необъятность космоса, рождение и гибель в его первозданном, беспредельном мраке неисчислимых миров и содрогнулся. На него вдруг повеяло жутью от неестественно яркого перед рассветом блеска планет, от все усиливающегося золотого дождя, желтые стрелы которого, то и дело вспарывающие небо, тоже казались ярче, чем с вечера. Цикады смолкли. Лишь ветер, шурша листвой, накатывая шумные волны, нарушал немоту ночи и ее огней, беззвучно плывущих и беззвучно падающих.
— Что это летит? Откуда? Куда? — спрашивал сам себя Демокрит, вглядываясь в огненный дождь. — Если падают с неба камни, железо, стекло (а это-то мы знаем твердо, что они падают, держали их в руках, записали рассказы очевидцев), значит, заключаю я, и эти огни могут быть чем-то вещественным, а не пустой игрой света. Значит, и то, что поведал Мох, может быть не сказкой, а истиной. Кто знает, не пролетают ли это мимо нас, к иным мирам, на огненных колесницах такие же неведомые? Не из железа ли и стекла их колесницы? Не пылают ли тем самым огнем, которым пылают молнии? Кто знает! Мы только начали познавать мир, Диагор, и знаем о нем так мало! Тебе это известно так же, как мне. Доказать я тебе не могу, но знаю всем сердцем: мы не одиноки во вселенной, есть еще бесконечно много миров таких же, как наш, населенных мыслящими. Для меня это так же незыблемо, как то, что я Демокрит, сын Дамасиппа, брат Дамаста, Геродота и Клеаристы.
— Да, я вижу, ты крепко в этом уверен, — задумчиво произнес Диагор.
— А ты посуди сам: не слишком ли премудро то, о чем мы с тобой толкуем, чтобы приписать эту премудрость одному мне, или одному Левкиппу, или одному Моху? Премудрость, друг мой, передается от звезды к звезде, из мира в мир, а миров (повторю еще раз и не устану это повторять до последнего моего дня) бесконечное множество в вечном космосе.
Позади них, в зарослях, вдруг послышался шум.
Оба повернулись, обеспокоенные. Запыхавшись от бега, приближалась Демо.
— Господин!
— Что случилось?
— Я уже заснула, но меня разбудили голоса под окном. Да простят мне боги, что я доношу тебе на твоего брата, но это он сговаривался с кожевником Фермодонтом и еще кем-то побить камнями Диагора, как только он выйдет утром из твоего дома.
И Диагор и Демокрит вскочили.
— Что ты говоришь?! А впрочем, зная моего братца, удивляться тут нечему. Он всю жизнь выслуживался перед богами и начальниками. Но пока хозяин дома я, тебе нечего опасаться, Диагор.
— Ты не хозяин улицы и камней, которые на ней валяются, — ответил тот; пробормотал какое-то проклятие, секунды две думал, потом решил: — Ухожу.
— Куда? Сейчас, ночью?
— Именно сейчас. Растаю в этой ночи, как нетопырь. Доберусь до Византия, а там есть друзья, которые меня переправят в Тавриду. Прощай, дорогой учитель! Ты не знаешь, какою радостью была для меня эта встреча с тобой и этот наш разговор. Спасибо тебе за все. И тебе, Демо. Будьте здоровы и благополучны.
— Возьми с собой хотя бы еды, господин!
— И денег, — добавил Демокрит. — Я дам тебе.
— Деньги у меня с собой, в поясе. Еду добуду. Возьму только твой посох, учитель, чтобы не возвращаться за своим.
— Бери, конечно.
— Спасибо. Это будет память о тебе. Если поедешь в Египет, счастливого тебе пути и счастливого возвращений. И долгих, долгих лет жизни, не до ста, а за сто! — Он обнял Демокрита, помахал рукой Демо и направился к морю.
Ночная мгла тотчас поглотила его. Как ни вглядывались в нее Демо и Демокрит, стоя на обрыве, они не могли рассмотреть ничего. В море колебались отражения звезд. У берега все сильней били волны. Шумел ветер. А в небе продолжал литься неиссякающий золотой дождь в память о чудесном оплодотворении сластолюбцем Зевсом матери Персея.
А. ПОЛЕЩУК
ТАЙНА ГОМЕРА
До сих пор не могу уяснить себе, как это произошло. И никогда мой дух не был в таком смятении…
А все началось в дни последней сессии Московского общества любителей античной литературы. В зале присутствовал незнакомый мне человек. Он представился после заседания и попросил меня приехать в его школу. “Я боюсь за своих ребят, — сказал он. — Техника, математика, физика поглотили их интересы… Хотелось бы внести в их воспитание “свежую струю”. Я дал свое согласие и ничуть не жалел об этом. Старшеклассники — ребята лет по шестнадцати—семнадцати — встретили меня настороженно, а один из них в конце первого урока прямо спросил:
— Вас прислали лечить наш технический “флюс”?
— Нет, — ответил я. — Но разве то, о чем я вам рассказывал, не интересно?
— Терпимо, — ответил кто-то из сидящих на подоконнике. — Пока терпимо…
Но я хорошо знал, что они все-таки дети, и, когда в уютном классе зазвучали гекзаметры древних сказаний, глаза этих самоуверенных подростков засветились восхищением и любопытством. Право, занимаясь со студентами — филологами и историками, я не встречал ни такого внимания, ни такого интереса. По-видимому, то, что для гуманитариев было обязанностью, для этих ребят — удивительной сказкой.
Раз в неделю я приезжал к ним, и каждый раз эти ребята удивляли меня свежестью восприятия, великолепной памятью. И только один из них, самый высокий и, вероятно, самый сильный паренек, — сидел он во втором ряду, и его мускулистая рука, перекинутая через спинку стула, мерно раскачивалась, отсчитывая ритм стихов, — только один он не задавал мне никаких вопросов. Иногда я сам обращался к нему, но ответы его были односложны и лаконичны.
— Вы говорите, как спартанец, — сказал я как-то ему.
Может быть, это и была моя первая ошибка.
Так прошел месяц, другой. Я знал, что ребята напряженно учатся своему любимому делу, что они заканчивают монтаж какого-то сложнейшего прибора, чуть ли не “машины времени”, что мои занятия это только “педагогический привесок”. Вот почему я был буквально поражен, когда во время моей беседы молчаливый паренек вдруг перестал покачивать рукой и сказал:
— Ударение. Неверно. У вас…
— Позвольте, позвольте, — возразил я, — но ударение в этом слове изменилось только во времена Римской империи… А вы что, вы стали заниматься древнегреческим?
— А он его уже выучил, — заметил кто-то из ребят.
— Это верно? — спросил я.
— Да нет… Просто учебник прочел, о котором вы нам говорили. И все…
— Вы его не слушайте! — раздались голоса. — Артем “Илиаду” на память читает.
— Это правда, Артем?
— Ну, правда…
Я задал ему ряд вопросов. Без труда подбирая слова, Артем ответил мне на языке Гомера. У него не все было ладно с произношением, но этот дефект был легко устраним.
Как-то, было это дней десять назад, между Артемом и мною вспыхнул спор. Мы как раз прочитали то место из “Эфиопиды”, в котором рассказывается, как Ахиллес, смертельно ранив Пентезилею, царицу Амазонок, снял с нее шлем, свою законную добычу, и вдруг, пораженный ее красотой, влюбился в умирающую.
— Есть предположение, что милетец Арктин, автор этой поэмы, был учеником Гомера, — заметил я.
— Не сомневаюсь, — сказал Артем. — Какая сцена!..
— Сила, — сказал кто-то из ребят.
— Позвольте, друзья, — обратился я ко всему классу, — неужели нельзя подыскать какое-нибудь более благозвучное выражение, чем “сила”?
— Чувство не всегда диктует благозвучные слова… Вам это известно более чем кому-нибудь другому, — возразил мне Артем.
— Но такие творения, как “Эфиопида”, “Илиада”…
— В прилизанном переводе — да… Герои Гомера — живые люди. Иногда нежные, чаще суровые, а уж за словом в карман не полезут. Ахиллес кричит Агамемнону: “Пьяница, образина собачья!”, а переводчик юлит и придумывает нелепые слова: “Винопийца, человек псообразный”. А как Зевс честит Геру?!
Артем коротко рассмеялся.
— Потому и велик Гомер… — продолжал он. — Во всем художник, во всем поэт. Другой бы чуть ли не с Адама начал рассказывать о Троянской войне, а Гомер — с самого важного, с самого яркого… “Гнев, о богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына, гнев проклятый, страданий без счета принесший ахейцам…”
— Возможно, что вы и правы, — осторожно начал я, подбираясь к теме сегодняшнего занятия — “гомеровскому вопросу”, — но все дело в том, что Гомера-то на свете не было…
— Как не было? Не может быть! — закричали ребята.
— Да, Гомера не было. Был коллективный творец: сотни сказителей облекли первоначальное ядро легенды в поэму чудесной красоты.
— И это совершенно точно известно? — спросил Артем.
— Да, точно… Я лично придерживаюсь именно такой точки зрения… Еще аббат д’Обиньяк в начале семнадцатого столетия выступил с сомнениями относительно личности Гомера, указав на целый ряд противоречий, и с тех пор исследованиями Грота, Германа, а еще раньше Вольфа, это считается вполне доказанным. Впрочем, споры были и раньше, но в свое время победило мнение Аристарха, что Гомер создал “Илиаду” в юности, а “Одиссею” — значительно позже, когда был уже стар.
— А древние, ведь они считали, что Гомер реально существовал? — не унимался Артем.
— Древние не знали аналитического метода, развитого в середине девятнадцатого столетия…
— В таких вопросах следует интегрировать… — заметил кто-то.
— Как вы сказали? Интегрировать? — рассмеялся я. — Опять техницизмы на гуманитарном уроке?
— Не сердитесь, — примиряюще сказал Артем. — Но трудно поверить и мне и моим товарищам, что Гомера вовсе не было. Здесь нужно разобраться…
— А знаете, ребята, — сказал я, — как древние отнеслись к этому вопросу? Семь городов спорили за честь называться родиной поэта, и до нас дошло античное четверостишье: Ты не пытайся узнать, где родился Гомер и кто был он, Гордо считают себя родиной все города; Важным является дух, а не место; отчизна поэта — Блеск “Илиады” самой, сам Одиссея рассказ. Но этого мало… Гомера считали сыном Аполлона и музы Каллиопы, его считали хиосцем, лидийцем, киприотом, фессалийцем, луканом, родосцем, римлянином, даже потомком самого Одиссея, сыном Телемаха и Поликасты, дочери Нестора.
— Горячо! — вдруг закричал Артем. — Горячо!.. Вот последнее предположение и следовало бы проверить… Недаром Одиссей занимает такое место и в “Илиаде” и в “Одиссее”. Были какие-то причины, которые заставили древнего сказителя…
— Или древних сказителей, — поспешил добавить я.
— Нет, древнего сказителя сделать Одиссея центральной фигурой второй поэмы. И, кроме того, единственная песнь из “Илиады”, не связанная прямо с сюжетом, гневом Ахиллеса и его последствиями, опять-таки говорит о приключениях Одиссея…
— Вы имеете в виду “Долонию”? — спросил я.
— Я говорю о той песне, где Одиссей отправляется вместе с Диомедом в разведку и убивает лазутчика троянцев.
— Они убивают лазутчика Долона, и песнь названа специалистами “Долонией”. Но что из этого следует?
— Связь какая-то была у Гомера с Одиссеем. Вот что из этого следует.
— Вообще археолог Шлиман, производивший с согласия турецкого правительства раскопки древней Трои, не сомневался в том, что Одиссей действительно существовал. На острове Итака, царем которого был Одиссей, Шлиман обнаружил посредине каменных развалин остатки пня старой оливы… Вы помните, как, проверяя Одиссея, его жена Пенелопа приказала служанке Евриклее вынести кровать мужа наружу, а обиженный Одиссей ответил:
Признак особый в ней есть.
Не другой кто, я сам ее сделал.
Пышно елива росла длиннолистая, очень большая,
В нашей дворовой ограде.
Был ствол у нее как колонна.
Каменной плотной стеной окружив ее, стал возводить я
Спальню, пока не окончил.
И крышей покрыл ее сверху.
Крепкие двери навесил, приладивши створки друг к другу.
После того я вершину срубил длиннолистой оливы,
Вырубил брус на оставшемся пне, остругал его медью,
Точно, вполне хорошо, по шнуру проверяя все время.
Сделал подножье кровати и все буравом пробуравил.
— И вот эту-то самую кровать и нашел Шлиман? — воскликнул Артем.
— Шлиман нашел остатки огромной оливы посредине каменных стен, но это вполне могло быть совпадением… Выводы, какие выводы можно из этого сделать?
— Много… Ведь это ложе — тайна семьи Одиссея, и знать ее мог только Одиссей или его сын, ведь даже служанка Евриклея не знала, что кровать эту сдвинуть нельзя с места! И если Одиссей на самом деле жил на свете, то почему отказывать в возможности реального существования Гомеру? Это все нужно проверить…
Он так и сказал: “нужно проверить”. И в этих словах Артема было что-то необычное… Мне даже вспомнилось восклицание одного из ребят: “Сила!” Но я сказал:
— В мою задачу не входит “переманивать” вас в среду гуманитариев. Я хотел только чуть-чуть заинтересовать вас искусством древних, их историей. Все-таки знакомство с искусством облагораживает человека.
— А совместный труд над решением нужных человеку задач не облагораживает? — спросил Артем, поднимаясь.
Он быстро вышел из класса, и кто-то заметил:
— Артем — прямиком в лабораторию…
Больше я его не видел до того самого памятного дня, когда он сам подошел ко мне и, чуть смущаясь, сказал:
— У меня все готово, мы можем хоть сейчас отправиться на его розыски.
— На розыски? Но кого мы будем разыскивать?
— Как кого? Гомера.
Я расхохотался.
— Но Гомера нужно “искать” в древних рукописях, анализируя и сличая тексты, погружаясь в бездну комментариев…
— Или погружаясь в бездну времени, — заметил Артем. — Машина готова… Я думал, что вы согласитесь…
Я так растерялся, что дал Артему увести себя в лабораторию. Там у окна стоял какой-то аппарат, сверкающий полированным металлом, но в общем очень похожий на аккумуляторную тележку двадцатого века.
Я сел на металлическое сиденье. Артем поместился рядом. Сейчас, положа руку на сердце, могу сказать, что у меня и в мыслях не было ничего серьезного. Я думал, что Артем просто решил меня разыграть и, смеясь, сознается в шутке, но ничего подобного не произошло. Он наклонился к пульту управления, и вдруг стены лаборатории стали медленно расплываться перед глазами. Появились смутные очертания каких-то человеческих фигур, странными движениями разбирали они стены лаборатории…
Вспыхнуло на мгновение солнце и тотчас же погасло…
Я пришел в себя не сразу. Наша “тележка” катилась вниз по каменистой дороге. Вокруг зеленели рощи, а солнце было высоко в небе. Артем остановил тележку у поворота, за которым виднелось море.
— Где мы? — спросил я.
— Сейчас узнаем, — ответил Артем.
Он легко выпрыгнул из “тележки” и стал быстро подниматься на холм. Там наверху сидел какой-то человек в желтой одежде необычного покроя, но когда он встал и поклонился Артему, я увидел, что рукава одежды отрезаны. “Да ведь это хитон!” — подумал я. За холмом сразу же начались крутые склоны, а там вдалеке высились скалистые громады.
И вновь будто чей-то голос прошептал: “Олимп… Это Олимп…” Артем вприпрыжку сбежал по склону холма. Торопливо уселся на сиденье.
— Так что вы узнали?
— Все в порядке. Козопас сказал, что Гомер уже умер, но дед козопаса помнил поэта хорошо…
— Сейчас какое столетие? — спросил я, так до конца и не веря в то, что все происходящее не снится мне.
— Сейчас? — Артем наклонился к приборам перед собой, покрутил пуговку над чем-то, напоминающим спидометр. — Мы в двенадцатом столетии… до нашей эры, разумеется…
Было еще несколько “остановок”, и вот последняя. Мы остановились посредине широкого луга.
Смеркалось. Чья-то песня донеслась из маленького селения, низенькие домики которого выглядывали из-за деревьев. Вокруг никого не было. Артем попросил меня привстать, достал из-под сиденья сверток и, развернув его, протянул мне бутерброд с сыром.
— Где мы сейчас?
— Боюсь, что на этот раз перелет…
Артем с аппетитом откусил громадный кусок бутерброда и вдруг, толкнув меня в бок, указал рукой в сторону селения.