— Как же тебе удалось спастись? — спросил я Александра.
Он взглянул исподлобья.
— В том-то и дело… Меня зовут Георгий Рогов.
Снег погиб… Ты понимаешь, что мы почувствовали, когда лоцман передал нам о мальчике? На Земле отчаянно ждал брата маленький человек. Тебе, может быть, трудно понять. Но нам, столько лет не видавшим Земли и людей, были хорошо знакомы тоска и ожидание. Особенно тяжело, когда знаешь, что при встрече не увидишь ни одного знакомого лица. Триста лет… Даже имен не разыщешь. И вдруг — брат… Мы понимали мальчика, его тоску по родному человеку. И очень трудно было сказать правду. Невозможно.
Таэл оказался находчивей всех. Он дал станции ответ, позволяющий оттянуть время.
“Это не выход, — сказал Ларсен. — Что мы ответим ему потом?”
“Как зовут мальчика?” — спросил я.
Кар ответил. Затем взглянул на меня как-то странно. Но в тот момент ничего не сказал.
Двигатель десантной ракеты отказал у самой Земли. Мы выбросились в спасательных скафандрах.
Было еще темно. Только начинал пробиваться синий рассвет. Я не помню всего. Пахло сырыми листьями и землей. Таэл стоял, прижавшись темным лицом к белеющему в сумраке стволу березы. Ларсен лег на землю и сказал: “Смотри-ка! Трава…” Я смотрел в небо. В нем вдруг быстро начала разгораться ярко-желтая заря, а зенит стал чисто-синим. И мне показалось, что небо звенит. Я никогда не знал, что оно может звенеть, как миллионы тонких певучих струн. Легкое облако у меня над головой медленно налилось розовым огнем… Я вдруг почувствовал ужас. Мне показалось, что это снова мучительный сон о Земле, который каждому из нас не давал покоя на Снежной планете. Страх этот был как удар тока. Я лег на траву. Зажмурился. Вцепился в корень какого-то куста. Корень был шершавый и мокрый…
Через секунду я разжал пальцы и открыл глаза.
Синее небо снова зазвенело над лесом. И сквозь этот звон я услышал, как Ларсен опять сказал: “Смотрика! Листья…” Потом взошло солнце.
Вы видели, как солнце встает из травы? Это надо смотреть лежа. Трава кажется фантастическим лесом, над которым поднимается яркое светило. Цветными искрами вспыхивают капли росы.
Нааль смотрел сквозь траву на солнце. Он помнил все, даже видел краем глаза разбитую “пчелу”, но не чувствовал ни волнения, ни запоздалого страха.
Все, что случилось ночью, вспоминалось, как путаный сон. Мальчик почувствовал неосуществимость своей мечты.
Когда солнце поднялось настолько, что нижний край его касался головок высоких цветов, растущих на краю лужайки, Нааль встал. Слегка кружилась голова, болело ушибленное плечо. Но ему еще повезло. Амортизаторы бросили его в мягкую траву. Нааль заснул, не попытавшись даже подняться, — настолько сильна была усталость.
Мальчик не торопясь огляделся. Спешить все равно было некуда. На сотню километров вокруг стоял лес. На ветру трепетали листья.
Вдруг кто-то за спиной у мальчика сказал радостно и удивленно:
— Смотрите-ка! Человек!
Нааль обернулся на голос и замер. Он увидел людей в синих комбинезонах, в белом переплетении широких ремней.
Чувствуя, как замирает сердце, мальчик крикнул:
— Вы с “Магеллана”!
— Нааль… — сказал смуглый и светловолосый летчик.
— Я заметил его позже других, — сказал Георгий. — И странно: мне показалось, что я знаю этого мальчика. Может быть, вспомнил самого себя, каким был в детстве?.. Он стоял, весь подавшись нам навстречу. Маленький, светлоголовый, в рубашке, порванной на плече, с сухой травинкой, прилипшей к щеке, с ссадиной на колене… Он смотрел мне в лицо. Синие-синие, широко открытые глаза. Кажется, я назвал его по имени.
Кар неожиданно и громко сказал, подтолкнув меня в плечо: “Александр, встречай брата”.
— Может быть, я поступил эгоистично, — продолжал Георгий. — Но в тот момент я совсем забыл, что Нааль мне не брат. Надо понять, что значит встретить на Земле родного человека, когда вовсе этого не ждешь… Но постепенно все чаще стала приходить мысль: имел ли я на это право?
Я не понял Георгия. Тогда он сказал:
— Александр зажег солнце. Последнее, необходимое для уничтожения льдов. Сейчас там океан, острова… Имел ли я право отнять у мальчика такого брата?
— Мертвого?
— Даже мертвого.
— Георгий, — спросил я, — мне трудно судить. Может быть, у Александра были другие причины для риска? Хотел ли он вернуться? Та девушка…
Георгий скупо улыбнулся. Видимо, мой вопрос он счел просто глупым.
— Хотел. Он очень любил Землю. Кто же не хочет вернуться на Землю?
Мы замолчали.
— Он все время насвистывал какую-то старинную песенку, — вдруг сказал Георгий. — Я знаю из нее лишь несколько слов: Пусть Земля — это только горошина В непроглядной космической тьме… На Земле очень много хорошего…
— Если все останется по-старому, — снова заговорил он, — будет, наверное, хуже. Я не только отнял брата у мальчика. Я отнял подвиг у Александра. Ведь никто не знает, как зажглось четвертое солнце.
— Ты отнял и у себя имя. Ведь Георгий Рогов считается погибшим.
— Мое имя не ценность.
— Тогда послушай мой совет. Ты просил его. Пусть все останется, как было. Четвертое солнце не погаснет от этого. Надо думать и о Наале.
— О нем я и думаю все время… Но как же Снег?
— Когда-нибудь люди узнают про все… Кстати, ты помнишь лишь три строчки из песенки. Я знаю больше, ведь я историк. Это песня разведчиков Венеры. Вот последний куплет: Тот, кто будет по нашим следам идти, Помнит пусть на тропинках кривых: Нам не надо ни славы, ни памяти, Если звезды зажжем для живых.
— Но память об Александре, память о подвиге! То, что он сделал, — пример для живых. Может быть, и Наалю придется зажигать свое солнце.
Я взглянул на Георгия. Он ждал возражений. Он хотел их слышать, потому что они возвращали ему брата. Я сказал:
— Может быть… Но над какой планетой ему зажигать свое солнце? Научи его быть разведчиком, на то ты и брат. А солнце он зажжет сам.
Уже давно погас закат. Половина луны, опоясанная с одной стороны дугой Энергетического Кольца, низко висела над водой.
Топот ног по каменным ступеням прервал наш разговор. Впрочем, говорить больше было не о чем.
Они ушли, кивнув на прощанье. Астронавт крепко держал в руке маленькую ладонь брата.
Передо мной на листе раскрытой тетради лежит золотой значок, история которого осталась неизвестной. Мне отдал его перед нашим стартом Нааль…
Мы, археологи, идем на Леду, на ту планету, тайну которой так и не раскрыл до конца Валентин Янтарь. Мы вернемся не скоро.
Может быть, и меня на Земле через восемьдесят лет встретит среди многих один, не знакомый пока человек, — большой или маленький, все равно. И скажет своим друзьям:
— Я иду встречать брата!
АРКАДИЙ СТРУГАЦКИЙ, БОРИС СТРУГАЦКИЙ
О СТРАНСТВУЮЩИХ И ПУТЕШЕСТВУЮЩИХ
Вода в глубине была не очень холодная, но я все-таки замерз. Я сидел на дне под самым обрывом и целый час осторожно ворочал головой, всматриваясь в зеленоватые мутные сумерки. Надо было сидеть неподвижно, потому что септоподы — животные чуткие и недоверчивые, их можно отпугнуть самым слабым звуком, любым резким движением, и тогда они уйдут и вернутся только ночью, а ночью с ними лучше не связываться.
Под ногами у меня копошился угорь, раз десять проплывал и снова возвращался важный полосатый окунь. И каждый раз он останавливался и таращил на меня бессмысленные круглые глаза. Стоило ему уплыть — и появилась стайка серебристой мелочи, устроившая у меня над головой пастбище. Колени и плечи у меня окоченели совершенно, и я беспокоился, что Машка меня не дождется и полезет в воду искать и спасать. Я в конце концов до того отчетливо представил себе, как она сидит одна у самой воды и ждет, и как ей страшно, и как хочется нырнуть и отыскать меня, что совсем было решился вылезать, но тут, наконец, из зарослей шагах в двадцати справа выплыл септопод.
Это был довольно крупный экземпляр. Он появился бесшумно и сразу, как привидение, округлым серым туловищем вперед. Белесая мантия мягко, как-то расслабленно и безвольно пульсировала, вбирая и выталкивая воду, и он слегка раскачивался на ходу с боку на бок. Концы подобранных рук, похожие на обрывки большой старой тряпки, волочились за ним, и тускло светилась в сумраке щель прикрытого веком глаза. Он плыл медленно, как и все они в дневное время, в странном жутковатом оцепенении, неизвестно куда и непонятно зачем. Вероятно, им руководили самые примитивные и темные побуждения, те же, может быть, что управляют движениями амебы.
Очень плавно я поднял метчик и повел стволом, целясь в раздутую спину. Серебристая мелочь вдруг метнулась и пропала, и мне показалось, что веко над громадным остекленелым глазом дрогнуло. Я спустил курок и сразу же оттолкнулся от дна, спасаясь от едкой сепии. Когда я снова взглянул, септопода уже не было видно, только плотное иссиня-черное облако расходилось по воде, заволакивая дно. Я вынырнул на поверхность и поплыл к берегу.
День был жаркий и ясный, над водой висела голубая парная дымка, а небо было пустое и белое, только из-за леса поднимались, как башни, неподвижные сизые груды облаков.
В траве перед нашей палаткой сидел незнакомый человек в пестрых плавках и с повязкой через лоб.
Он был загорелый и не то чтобы мускулистый, но какой-то невероятно жилистый, словно переплетенный канатами под кожей. Сразу было видно: до невозможности сильный человек. Перед ним стояла моя Машка в синем купальнике — длинноногая, черная, с копной выгоревших волос над острыми позвонками.
Нет, она не сидела над водой, ожидая в тоске своего папу, — она что-то азартно рассказывала этому жилистому дядьке, вовсю показывая руками. Мне даже стало обидно, что она и не заметила моего появления. А дядька заметил. Он быстро повернул голову, всмотрелся и, заулыбавшись, потряс раскрытой ладонью. Машка обернулась и обрадованно заорала:
— А, вот он ты!
Я вылез на траву, снял маску и вытер лицо. Дядька улыбался, разглядывая меня.
— Сколько пометил? — спросила Машка деловито.
— Одного. — У меня сводило челюсти.
— Эх, ты! — сказала Машка.
Она помогла мне снять аквастат, и я растянулся на траве.
— Вчера он двух пометил, — пояснила Машка. Позавчера четырех. Если так будет, лучше прямо перебираться к другому озеру, — она взяла полотенце и принялась растирать мне спину. — Ты похож на свежемороженого гусака, — объявила она. — А это Леонид Андреевич Горбовский. Он астроархеолог. А это, Леонид Андреевич, мой папа. Его зовут Станислав Иванович.
Жилистый Леонид Андреевич покивал улыбаясь.
— Замерзли? — сказал он. — А у нас здесь так хорошо — солнце, травка…
— Он сейчас отойдет, — сказала Машка, растирая меня изо всех сил. — Он вообще веселый, только замерз сильно…
Было ясно, что она тут про меня наговорила всякого и теперь изо всех сил поддерживает мою репутацию. Пусть поддерживает. У меня не было времени этим заниматься — я стучал зубами.
— Мы с Машей здесь очень за вас беспокоились, — сказал Горбовский. — Мы даже хотели за вами нырять, но я не умею. Вот вы, наверное, даже не можете представить себе человека, которому ни разу не приходилось нырять на работе… — Он опрокинулся на спину, повернулся на бок и подперся рукой. — Завтра я улетаю, — сообщил он доверительно. — Просто не знаю, когда мне снова случится полежать на травке у озера, и чтобы была возможность понырять с аквастатом…
— Валяйте, — предложил я.
Он внимательно посмотрел на аквастат и потрогал его.
— Обязательно, — сказал он и лег на спину. Он заложил руки под голову и смотрел на меня, медленно помаргивая редкими ресницами. Было в нем что-то непобедимо располагающее. Не знаю даже, что именно. Может быть, глаза — доверчивые и немного печальные. Или то, что ухо у него оттопыривалось из-под повязки как-то очень уж потешно. Насмотревшись на меня, он перевел глаза и уставился на синюю стрекозу, качающуюся на травинке. Губы у него нежно вытянулись дудкой. — Стрекозочка! — произнес он. — Стрекозулечка… Синяя… Озерная… Красавица… Сидит себе аккуратненько, смотрит, кого бы слопать… — Он протянул руку, но стрекоза сорвалась с травинки и по дуге ушла к камышам. Он проводил ее глазами, а потом снова улегся. — Как это сложно, друзья мои, — сказал он, и Машка тотчас села и впилась в него круглыми глазами. — Ведь совершенна, изящна и всем довольна! Скушала муху, размножилась, а там и помирать пора. Просто, изящно, рационально. И нет тебе ни духовного смятения, ни любовных мук, ни самосознания, ни смысла бытия…
— Машина, — сказала вдруг Машка. — Скучный кибер!
Это моя-то Машка! Я чуть не захохотал, но сдержался, только засопел, кажется, и она посмотрела на меня с неудовольствием.
— Скучный, — согласился Горбовский. — Именно. А теперь представьте себе, товарищи, стрекозу ядовито-желто-зеленую, с красными поперечинами, размах крыльев семь метров, на челюстях черная гадкая, слизь… Представили? — Он задрал брови и посмотрел на нас. — Вижу, что не представили. Я от них бегал без памяти, а у меня ведь было оружие… Вот и спрашивается, что у них общего, у этих двух скучных киберов?
— Эта зеленая, — спросил я, — с другой планеты, вероятно?
— Несомненно.
— С Пандоры?
— Именно с Пандоры, — сказал он.
— Что у них общего?
— Да. Что?
— Это же ясно, — сказал я, — Одинаковый уровень переработки информации. Реакция на уровне инстинкта.
Он вздохнул.
— Слова, — сказал он. — Правда, вы не сердитесь, но это же только слова. Это же мне не поможет. Мне надо искать следы разума во вселенной, а я не знаю, что такое разум. А мне говорят о разных уровнях переработки информации. Я ведь знаю, что этот уровень у меня и у стрекозы разный, но ведь это все интуиция. Вы мне скажите: вот я нашел термитник, — это следы разума или нет? На Леониде нашли здания без окон; без дверей — это следы разума? Что мне искать? Развалины? Надписи? Ржавые гвозди? Семигранную гайку? Откуда я знаю, какие они оставляют следы? Вдруг у них цель жизни — уничтожать атмосферу везде, где ни встретят?.. Или строить кольца вокруг планет. Или гибридизировать жизнь. Или создавать жизнь. А может быть, эта стрекоза и есть в незапамятные времена запущенный в самопроизводство кибернетический аппарат? Я уж не говорю о самих носителях разума. Ведь можно же двадцать раз пройти мимо и только нос воротить от скользкого чучела, хрюкающего в луже. А чучело рассматривает тебя прекрасными желтыми бельмами и размышляет: “Любопытно. Несомненно, новый вид. Следует вернуться сюда экспедицией и выловить хоть один экземпляр…” Он прикрыл глаза ладонью и задудел песенку, Машка ела его глазами и ждала. Я тоже ждал и думал с сочувствием: плохо работать, когда задача не поставлена четко. Трудно работать. Бредешь как впотьмах, и нет тебе ни радости, ни удовольствия.
Слышал я об этих астроархеологах. Нельзя было к ним относиться серьезно. Никто и не относился.
— А разум в космосе есть, — сказал вдруг Горбовский. — Это несомненно. Уж теперь-то я знаю, что есть. Но он не такой, как мы думаем. Не тот, которого мы ждем. И ищем мы его не там. Или не так, И попросту не знаем мы, что ищем…
“Вот именно, — подумал я. — Не тот, не там, не так… Это же не серьезно, товарищи. Ребячество сплошное — искать следы идей, носившихся некогда в воздухе”.
— Вот, например, Голос Пустоты, — продолжал он. — Слыхали? Наверное, нет. Полсотни лет назад об этом писали, а теперь уж и не пишут. Потому что, видите ли, нет никаких сдвигов, а раз нет сдвигов, то, может, и Голоса-то нет? У нас ведь хватает этих зябликов — сами в науке разбираются плохо от левости или там плохого воспитания, но понаслышке знают, что человек-де всемогущ. Всемогущ, а в Голосе Пустоты разобраться не может. Ай-яй-яй, стыдно, нельзя, не будем… Этакий дешевенький антропоцентризм…
— А что это такое — Голос Пустоты? — спросила Машка тихонько. — Есть такой любопытный эффект. На некоторых направлениях в космосе. Если включить бортовой приемник на автонастройку, то рано или поздно он настроится на странную передачу. Раздается голос, спокойный и равнодушный, и повторяет одну и ту же фразу на рыбьем языке. Много лет его ловят, и много лет он повторяет одно и то же. Я слышал его, и многие слышали, но немногие рассказывают. Это не очень приятно вспоминать. Ведь расстояние до Земли невообразимое. Эфир пуст — даже помех нет, только слабые шорохи. И вдруг раздается этот голос. А ты на вахте — один. Все спят, тихо, страшно, — и этот голос. Да, неприятно, честное слово. Существуют записи этого голоса. Многие бились над дешифровкой и бьются сейчас, но, по-моему, это бессмысленно… Есть и другие загадки. Звездолетчики многое могли бы порассказать, только они не любят… — Он помолчал и добавил с какой-то печальной настойчивостью: — Это надо понять. Это не просто. Ведь мы даже не знаем, чего ждать. Они могут встретиться с нами в любую минуту. Лицом к лицу. И — вы понимаете — они могут оказаться неизмеримо выше. Толкуют о столкновениях и конфликтах, о всяком там различном понимании гуманности и добра, а я не этого боюсь. Боюсь небывалого унижения человечества, гигантского психологического шока. Ведь мы такие гордые. Мы создали такой замечательный мир, мы знаем так много, мы вырвались в Большую вселенную, мы там открываем, изучаем, исследуем — что? Для них эта вселенная — дом родной. Миллионы лет они живут в ней, как мы живем на Земле, и только удивляются на нас: откуда такие появились среди звезд?..
Он вдруг замолчал и рывком поднялся, прислушиваясь. Я даже вздрогнул.
— Это гром, — тихонько сказала Машка. Она смотрела на него, приоткрыв рот. — Гром… Гроза будет скоро….
Он все прислушивался, шаря глазами по небу.
— Нет, это не гром, — проговорил он, наконец, и снова сел. — Лайнер. Вон видите?
На фоне сизых туч сверкнула и пропала блестящая полоска. И снова слабо громыхнуло в небе.
— Вот и сиди теперь, жди, — сказал он непонятно. Он посмотрел на меня, улыбаясь, а в глазах были печаль и напряженное ожидание. Потом все пропало, и глаза стали прежними, доверчивыми.
— А вы чем занимаетесь, Станислав Иванович? — спросил он.
Я решил, что ему захотелось переменить тему, и стал рассказывать про септоподов. Что они относятся к подклассу двужаберных класса головоногих моллюсков и представляют особую, неизвестную ранее трибу отряда восьминогих. Характеризуются они редукцией третьей левой руки, парной к третьей правой гектокотилизированной, тремя рядами присосок на руках, полным отсутствием целома, необычайно мощным развитием венозных сердец, максимальной для головоногих концентрацией центральной нервной системы и некоторыми другими, не столь значительными особенностями. Впервые их обнаружили недавно, когда отдельные особи появились у восточных и юго-восточных берегов Азии. А спустя год их стали находить в нижнем течении великих рек — Меконга, Янцзы. Дуанхэ и Амура, а также в озерах довольна далеко от океанского побережья — например, вот в этом озере. И это поразительно, потому что обыкновенно головоногие в высшей степени стеногалинны и избегают даже арктических вод с их пониженной соленостью. И они почти никогда не выходят на сушу. Но факт остается фактом: септоподы превосходно чувствуют себя в пресной воде и выходят на сушу. Они забираются в лодки и на мосты, а недавно двоих обнаружили в лесу, километрах в тридцати отсюда…
Машка меня слушать не стала. Я это ей все уже рассказывал. Она пошла в палатку, принесла оттуда “голосок” и включила автонастройку. Видимо, ей было невтерпеж поймать Голос Пустоты.
А Горбовский слушал очень внимательно.
— Эти двое были живы? — спросил он.
— Нет, их нашли мертвыми. Здесь в лесу — заповедник. Септоподов затоптали и наполовину съели дикие кабаны. Но в тридцати километрах от воды они еще были живы! Мантийная полость обоих была набита влажными водорослями. Видимо, так септоподы создают некоторый запас воды для переходов по суше. Водоросли были озерные. Септоподы, несомненно, шли от этих вот озер дальше, на юг, в глубь суши. Следует отметить, что все пойманные до сих пор они были взрослыми самцами. Ни одной самки, ни одного детеныша. Вероятно, самки и детеныши не могут жить в пресной воде и выходить на сушу. Все это очень интересно, — сказал я. — Ведь, как правило, океанские животные резко меняют образ жизни только в периоды размножения. Тогда инстинкт заставляет их уходить в совершенно непривычные места. Но здесь не может быть и речи о размножении. Здесь какой-то другой инстинкт, может быть, еще более древний и мощный. Сейчас для нас главное — проследить пути миграций. Вот я и сижу на этом озере по десять часов в сутки под водой. Сегодня пометил одного. Если повезет — до вечера помечу еще одного—двух. А ночью они становятся необычайно активны и хватают все, что к ним приближается. Были даже случаи нападения на людей. Но только ночью.
Машка запустила приемник на полную мощность и наслаждалась могучими звуками.
— Потише, Маша, — попросил я.
Она сделала потише.
— Значит, вы их метите, — сказал Горбовский. — Забавно. Чем?
— Генераторами ультразвука. — Я вытащил из метчика обойму и показал ампулу. — Вот такими пульками. В пульке — генератор, прослушивается под водой на двадцать-тридцать километров.
Он осторожно взял ампулу и внимательно осмотрел ее. Лицо его стало печальным и старым.
— Остроумно, — пробормотал он. — Просто и остроумно…
Он все вертел в пальцах, словно ощупывая, ампулу, потом положил ее передо мной на траву и поднялся. Движения его стали медленными и неуверенными. Он отошел в сторону к своей одежде, разворошил ее, нашел брюки и застыл, держа их перед собой.
Я следил за ним, ощущая смутное беспокойство.
Машка держала наготове метчик, чтобы рассказать, как с ним обращаться, и тоже следила за Горбовским. Углы губ ее скорбно опустились. Я давно заметил, что у нее это часто бывает: выражение лица становится таким же, как у человека, за которым она наблюдает.
Леонид Андреевич вдруг заговорил очень негромко и с какой-то насмешкой в голосе:
— Забавно, честное слово… До чего же отчетливая аналогия. Века они сидели в глубинах, а теперь поднялись и вышли в чужой, враждебный им мир… И что же их гонит? Темный древний инстинкт, говорите? Или способ переработки информации, поднявшейся до уровня нестерпимого любопытства? А ведь лучше бы ему сидеть дома, в соленой воде, но тянет что-то… тянет его на берег… — Он встрепенулся и принялся натягивать брюки. Брюки у него были старомодные, длинные. Натягивая их, он запрыгал на одной ноге. — Правда, Станислав Иванович, ведь это, надо думать, не простые головоногие, а?
— В своем роде, конечно, — согласился я.
Он не слушал. Он повернулся к приемнику и уставился на него. И мы с Машкой тоже уставились на приемник. Из приемника раздавались мощные неблагозвучные сигналы, похожие на помехи от рентгеновской установки. Машка положила метчик.
— Шесть и восемь сотых метра, — сказала она растерянно. — Какая-то станция обслуживания, а что?
Он прислушивался к сигналам, закрыв глаза и наклонив голову набок.
— Нет, это не станция обслуживания, — проговорил он. — Это я.
— Что?
— Это я. Я подаю. Я — Леонид Андреевич Горбовский.
— З-зачем?
Он засмеялся без всякой радости.
— Действительно — зачем? Очень хотел бы я знать — зачем? — Он натянул рубашку. — Зачем три пилота и их корабль, вернувшись из рейса ЕН 101–ЕН 2657, сделались источниками радиоволн с длиной волны шесть и восемьдесят три тысячных?
Мы с Машкой, конечно, молчали. И он замолчал, застегивая сандалии.
— Нас исследовали врачи. Нас исследовали физики. — Он поднялся и отряхнул с брюк песок и травинки. — Все пришли к единственному выводу: это невозможно. Можно было умереть от смеха, глядя на их удивленные лица. Но нам было, честное слово, не до смеху. Толя Обозов отказался от отпуска и улетел на Пандору. Он заявил, что предпочитает излучать подальше от Земли. Валькенштейн ушел работать на подводную станцию. Один я вот брожу и излучаю. И чего-то все время жду. Жду и боюсь. Боюсь, но жду. Вы понимаете меня?
— Не знаю, — сказал я и покосился на Машку.
— Вы правы, — сказал он. Он взял приемник и задумчиво приложил его к оттопыренному уху. — И никто не знает. Вот уже целый месяц. Не ослабевая, не прерываясь. Уа-уи… Уа-уи… Днем и ночью. Радуемся мы или горюем. Сыты мы или голодны. Работаем или бездельничаем. Уа-уи… А излучение “Тариеля” падает. “Тариель” — это мой корабль. Его теперь поставили на прикол. На всякий случай. Его излучение забивает управление какими-то агрегатами на Венере, оттуда шлют запросы, раздражаются… Завтра я уведу его подальше… — Он выпрямился и хлопнул себя длинными руками по бедрам. — Ну, мне пора. До свидания! Желаю вам удачи. До свидания, Машенька! Не ломай над этим голову. Это очень не простая загадка, честное слово.
Он поднял руку раскрытой ладонью вверх, кивнул и пошел — длинный, угловатый. Мы смотрели ему вслед. У палатки он остановился и сказал:
— Знаете… Вы как-нибудь поделикатнее все-таки с этими септоподами… А то так вот — метишь, метишь, а ему, меченому, одни неприятности..
И он ушел. Я полежал немного животом вниз, затем поглядел на Машку. Машка все смотрела ему вслед. Сразу было видно, что Леонид Андреевич произвел на нее впечатление. А на меня нет. Меня совсем не трогали его соображения о том, что носители Мирового Разума могут оказаться неизмеримо выше нас. Пусть себе оказываются. По-моему, чем выше они будут, тем меньше у нас шансов оказаться у них на дороге. Это как плотва, для которой нипочем сеть с крупными ячейками. А что касается гордости, унижения, шока… Вероятно, мы переживем это. Я-то уж как-нибудь пережил бы. И то, что мы открываем для себя и изучаем давно обжитую ими вселенную — ну и что же? Для нас-то ведь она не обжита! А они для нас всего-навсего часть природы, которую тоже предстоит открыть и изучить, будь они хоть трижды выше нас… Они для нас внешние! Хотя, разумеется, если бы меня, например, пометили, как я мечу септоподов…
Я взглянул на часы и поспешно сел. Пора было вернуться к делам. Я записал номер последней ампулы. Проверил аквастат. Слазил в палатку, нашел ультразвуковой локатор и положил его в карман плавок.
— Помоги мне, Маш, — сказал я и стал натягивать аквастат.
Машка все сидела перед приемником и слушала незатихающее “уа-уи”. Она помогла мне надеть аквастат, и мы вместе вошли в воду. Под водой я включил локатор. Запели сигналы — это мои меченые сонно бродили по озеру. Мы значительно посмотрели друг на друга и вынырнули. Машка отплевалась, убрала мокрые волосы со лба и сказала: — Да ведь есть же разница между звездным кораблем и мокрой тиной в жаберном мешке…
Я велел ей вернуться на берег и снова нырнул.
Нет, на месте Горбовского я так не волновался бы.
Все это слишком несерьезно. Как и вся его астроархеология. Следы идей… Психологический шок… Не будет никакого шока. Скорее всего, мы просто не заметим друг друга. Ну, на что мы им, скажите на милость?
А. ДНЕПРОВ
КОГДА ЗАДАЮТ ВОПРОСЫ…
Эти ежегодные встречи мы называли “капустниками” в память о далеких призрачных временах, когда мы были студентами. Уже стоит на Ленинских горах университет, и пятиэтажный ковчег физфака давно обжит новыми поколениями будущих Ломоносовых и Эйнштейнов, физики и лирики давно спорят в благоустроенном зале с звуконепроницаемыми стенами, а мы не можем забыть сводчатые подвальчики под старым клубом МГУ на улице Герцена. И каждый год мы собираемся здесь, смотрим друг на друга и ведем учет, кто есть, а кого уже нет. Здесь мы разговариваем про жизнь и про науку. Как и тогда, давным-давно…
Так было и на этот раз, но только разговор почему-то не клеился. Никто не высказал ни одной интересной идеи, никто не возразил тому, что было высказано, и мы вдруг почувствовали, что последняя интересная встреча состоялась в прошлом году.
— Мы вступили в тот прекрасный возраст, когда идеи и взгляды, наконец, обрели законченную форму и законченное содержание, — с горькой иронией объявил Федя Егорьев, доктор наук; член-корреспондент Академии.
— Веселенькая история, — заметил Вовка Мигай, директор одного “хитрого” института.
— А что ты называешь законченным содержанием?
— Это когда к тому, что есть, уже ничего нельзя прибавить, — мрачно пояснил Федя. — Дальше начнется естественная убыль, а вот прибавления никакого. Интеллектуальная жизнь человека имеет ярко выраженный максимум. Где-то в районе сорока пяти…
— Можешь не пояснять, знаем без твоих лекций. А вообще-то, ребята, я просто не могу поверить в то, что уже не способен воспринимать ничего нового, ни одной новой теории, ни одной новой науки. Просто ужас!
Леонид Самозванцев, кругленький маленький физик с уникальной манерой говорить быстро, проглатывая окончания и целые слова, вовсе не походил на сорокапятилетнего мужчину. При всяком удобном случае ему об этом напоминали.
— Тебе, Ляля, жутко повезло. Ты был болезненным ребенком с затяжным инфантилизмом. Ты еще можешь не только выдумать новую теорию пространства-времени, но даже выучить старую.
Все засмеялись, вспомнив, что Ляля, то бишь Леня, сдавал “относительность” четыре раза.
Самозванцев быстро отхлебнул из своей рюмки.
— Не беспокойтесь, никаких новых теорий не будет.
— Это почему же? — спросил Мигай.
— Не то время и не то воспитание.
— Что-то не понятно.
— Я не совсем правильно выразился, — начал пояснять Ляля. — Конечно, новые теории будут, но, так сказать, в плане уточнения старых теорий. Вроде как вычисление еще одного десятичного знака числа “пи” или прибавление к сумме еще одного члена бесконечной прогрессии. А чтобы создать что-то совершенно новое — ни-ни…
Самозванцев сделал ударение на слове “совершенно”…
Услышав, что у нас завязывается разговор, к нам начали подходить ребята из разных углов низенькой, но широкой комнаты.
— Тогда определи, что ты называешь “совершенно новой теорией”.
— Ну, например, электромагнитная теория света по отношению к эфирной теории.
— Ха-ха, — как бы очнувшись от дремоты, громыхнул Георгий Сычев. Он поднял алюминиевый костыль — грустный сувенир войны — и, ткнув им Лялю в бок, обратился ко всем сразу: — Этот физик хочет нам сказать, что Максвелл не есть следующий член бесконечной прогрессии после Юнга. Ха-ха, батенька! Давай новый пример, а то я усну.