- Уж это точно, - кивнул я.
- Естественно, историческая перспектива обладает способностью как-то возвеличивать, окружать ореолом романтики каждую выдающуюся личность. Признаться, в характере мистера Морниела я уже вижу черты, над которыми облагораживающему влиянию столетий придется как следует пора… Впрочем, не стану продолжать, мистер Данцигер. Вы его друг.
- Почти единственный в целом мире, - сказал я. - У него их не так уж много.
При всем том мысль моя работала, стараясь охватить происходящее. Однако чем глубже я вникал в ситуацию, тем больше в ней запутывался. Сплошные парадоксы. Каким образом Морниел Метауэй через пять веков прославится благодаря картинам, если сам впервые в жизни увидел их в книге, изданной через пять веков? Кто написал эти картины - Морниел Метауэй?… Так говорится в книге, и, поскольку томик теперь у него, он действительно это сделает. Но он будет просто копировать. А кому же тогда принадлежат оригиналы?
Мистер Глеску озабоченно посмотрел на свой палец.
- Времени практически уже нет.
Он бросился вверх по лестнице, и я за ним. Мы ворвались в студию, и я приготовился скандалить насчет книги - без особого удовольствия, потому что Глеску мне нравился.
Книга исчезла, кровать была пуста. И еще кой-чего не хватало в комнате - машины времени и Морниела Метауэя.
- Он уехал! - задохнувшись, воскликнул мистер Глеску. И оставил меня здесь! Видимо, прикинул, что если войти в ящик и захлопнуть за собой дверь, машина сама вернется в нашу эпоху!
- Прикидывать-то он мастер, - сказал я с горечью. Насчет такого я не уговаривался и в таком предприятии не стал бы участвовать. - Пожалуй, он уже прикинул и насчет правдоподобной истории, чтоб объяснить людям вашего времени, как это все получилось. Да и в самом деле, зачем ему из кожи вон лезть в двадцатом веке, когда он может быть признанной, боготворимой знаменитостью в двадцать пятом?
- Но что будет, если они попросят его написать хотя бы одну картину?
- Он скажет, что труд его жизни окончен и он не чувствует себя в силах добавить к этому что-нибудь значительное. Не сомневаюсь, кончится тем, что он еще будет читать лекции о самом себе. Можете за него не беспокоиться, он не пропадет. Меня вот тревожит, что вы здесь увязли. Можно ли надеяться на спасательный отряд?
Мистер Глеску с убитым видом покачал головой.
- Каждый лауреат дает подписку, что он сам несет ответственность в том случае, если возвращение невозможно. Машину запускают раз в пятьдесят лет, а к тому времени какой-нибудь другой ученый будет требовать права посмотреть разрушение Бастилии, присутствовать при рождении Гаутамы Будды и чего-нибудь в таком роде. Я тут действительно увяз, как вы выразились. Скажите, это очень худо - жить в вашем времени?
Чувствуя себя виноватым, я хлопнул его по плечу.
- Ну, не так уж и худо! Конечно, надо иметь удостоверение личности, - не представляю, как вы будете его получать в таком возрасте. И возможно - конечно, нельзя сказать наверняка - ФБР либо Иммигрантское управление вызовут вас на допрос, поскольку вы все-таки что-то вроде иностранца, проникшего сюда нелегально.
Лицо его перекосилось.
- Боже мой! Ведь это ужасно.
Но в этот миг меня озарила идея.
- Не обязательно… Слушайте, у Морниела есть удостоверение личности - года два назад он поступал на работу. А свидетельство о рождении он держит в ящике стола вместе с другими документами. Почему бы вам не стать Морниелом? Он-то никогда не уличит вас в самозванстве.
- Ну, а его друзья, родственники…
- Родители умерли. Ни одного родственника, о котором бы я слышал. И, кроме меня, как я вам уже говорил, никого, близкого к понятию “друг”. - Я вдумчиво оглядел мистера Глеску с головы до ног. - По-моему, вы могли бы за него сойти. Может быть, отрастите бороду и покраситесь под блондина. То да се… Правда, серьезная проблема - чем зарабатывать на жизнь. В качестве специалиста по Метауэю и направлениям в искусстве, берущим от него начало, много вам не заработать.
Он вцепился в меня.
- Я мог бы писать картины. Всегда мечтал стать художником. Таланта у меня мало, но я знаю множество технических приемов живописи, всевозможные графические нововведения, которые неизвестны вашему времени. Думаю, что даже без способностей этого будет достаточно, чтобы перебиться на третьем-четвертом уровне.
И этого оказалось достаточно. Совершенно достаточно. Причем не на третьем-четвертом уровне, а на первом. Мистер Глеску, он же Морниел Метауэй, - лучший из живущих художников. И самый несчастный среди всех них.
- Послушайте, что происходит с публикой? - разозлился он после очередной выставки. - С ума они что ли посходили так меня расхваливать? Во мне ведь ни унции таланта. Все мои работы не самостоятельны, все полотна до единого - подражания. Я пытался сделать хоть что-нибудь, что было бы полностью моим, но так погряз в Метауэе, что утратил собственную индивидуальность. Эти идиоты-критики продолжают неистовствовать, а вещи-то написаны не мною.
- Кем же они тогда написаны? - поинтересовался я.
- Метауэем, конечно, - ответил он с горечью. - У нас думали, что парадокса времени не существует, - хотелось бы мне, чтоб вы почитали ученые труды, которыми забиты библиотеки. Специалисты утверждали, что невозможно, например, скопировать картину с будущей репродукции, обойдясь таким образом без оригинала. А я - то что делаю - как раз и копирую по памяти!
Неплохо было бы сказать ему правду, он такой милый человек, особенно по сравнению с этим проходимцем Метауэем, и так мучается. Но нельзя.
Видите ли, он сознательно старается не копировать те картины. Он так упорствует в этом, что отказывается думать о книге и даже разговаривать о ней. Но мне все же удалось недавно выудить из него две-три фразы. И знаете что? Он ее не помнит - только в самых общих чертах.
Удивляться тут нечему - он и есть настоящий Морниел Метауэй, без всяких парадоксов. Но если я ему когда-нибудь открою, что он просто пишет эти картины, создает их сам, а не восстанавливает по памяти, его покинет даже та ничтожная доля уверенности в своих силах, которая в нем есть, и он совсем растеряется. Так что пусть уж считает себя обманщиком, хотя на самом деле все обстоит не так.
- Забудьте об этом, - твержу я ему. - Доллары все равно остаются долларами.
МАСАМИ ФУКУСИМА
ЖИЗНЬ ЦВЕТОВ КОРОТКА
Если бы воссоздать в этой комнате все орхидеи, какие только есть на свете… Неплохо бы, наверно, получилось. Но, пожалуй, для начала лучше попробовать обыкновенный люминесцентный спектр…
Лина задумалась, ее тонкие пальцы застыли над клавиатурой электронного цветочника. Но прошло мгновение, и средним пальцем правой руки она мягко тронула одну из клавиш.
В глубине просторной, тщательно прибранной, строгой комнаты снопом взметнулось желто-зеленое пламя. Призрачный огонь колебался, ширился, становился легче, прозрачнее. Наконец он растекся светящейся завесой с мерцающими туманными краями.
Пальцы Лины мягко и упруго касались клавиш. Завеса, послушная воле ее пальцев, колыхалась как от ветра, в ее центре вспыхивали искры и разбегались к туманным краям, потом, словно испугавшись пустоты, соединялись в длинные зигзагообразные молнии, в радужные дуги и огненные шары, и все эти ослепительные краски и причудливые формы, соединяясь, сплетаясь, свиваясь, начинали сумасшедшую игру… Звездопады, солнечные ливни, северное сияние.
Танец света убыстрил свой ритм… экстаз, и вдруг… все застыло. На бледно-зеленом фоне приступили бархатистые лиловые орхидеи. Цветы отличались от всех орхидей, растущих на земле. Стереоскопический светящийся букет, созданный призрачной вспышкой ускоренных, заряженных высокой энергией электронов, завораживал своей необычной красотой, непохожей на ту, которую знает природа.
Хорошо очерченные губы Лины плотно сжались, в ее глазах появился лихорадочный блеск.
А пальцы, словно отделившиеся от тела крохотные живые существа, продолжали блуждать по клавишам и заставляли свет преломляться, фосфоресцировать и рисовать в пустоте объемные картины.
Лепестки орхидей удлинялись. Покачивались тычинки, едва заметно шевелились ложноножки. Становилось тревожно от близкой соседства с этими чувственными и жадными цветами. Неожиданно в глубине фиолетовых зарослей обрисовался тускло-серый ствол засохшего дерева.
Откуда-то снизу поднялись пышные изумрудно-зеленые папоротники. Щупальца орхидей скользнули по резным листьям. Из мохнатого темно-желтого пестика потек красный туман и обрызгал кровавыми каплями кору мертвого дерева.
У капель красного тумана был свой ритм. Цветы подчинились ему. Фосфоресцирующее изображение закружилось в медленном танце и замерло.
Готово!
Затаив дыхание, Лина смотрела на дело рук своих. Нажала на клавишу закрепления. Картина, похожая на оживший сон, зафиксировалась в пустоте.
- Великолепно, Лина!
Голос, низкий, богатый оттенками, прозвучал за ее спиной.
Лина даже не обернулась, она знала, чей это голос. Это была ее близкая подруга Юри. Лина сняла с плеча тонкий шелковый шнурок, который поддерживал электронный цветочниц, лежавший у нее на коленях, положила цветочник на стол и только сейчас заметила, что ее тело покрылось легкой испариной.
Перед видеофоном стояло стереоскопическое изображение Юри. Юри внимательно оглядела произведение Лины, потом едва заметно кивнула.
- Просто восхитительно. У тебя всегда получается… Да, в твоем икебана что-то есть.
Юри любила это древнее слово. Когда-то, давным-давно так называлось искусство декорировать комнату настоящими живыми цветами. Дополнением к цветочному интерьеру служили ветка, кусок древесной коры, металлическая или пластмассовая фигурка, керамическая ваза, плоское фарфоровое блюдо, “еивр” это слово осталось только в обиходе профессионалов - специалистов по электронному цветосоставлению, да и то его можно было услышать лишь на официальных выставках цветов, Но в устах Юри слово “икебана” не звучало как архаизм. Конечно, она была признанным мастером, вдохновенным творцом электронных цветов, молодежь почитала за счастье учиться у Юри. Но дело не в этом. Юри, великодушная, щедрая и немного легкомысленная, жила весело и открыто, и все, что она говорила, несло на себе печать этой легкости.
Лина улыбнулась.
- Спасибо…
- Не благодари, пожалуйста! Я ведь тебе так завидую! Да, да, не смейся! Хвалю, а сама думаю - вот противная, и как это у нее так здорово получается…
Обычный для Юри тон.
- Неправда! Ты добрая. Умеешь вдохновить и подзадорить.
- Ничего подобного! Просто я тебя люблю. Если бы на твоем месте была другая, я бы такого наговорила! Ей бы тошно стало от моих комплиментов. Знаешь, что бы я сказала? - Какие изумительные цветы, милочка! Да у вас просто волшебный инструмент! Будь у меня такой, я бы рискнула вступить с вами в соревнование…
Юри говорила в шутливом тоне, но ее глаза пристально, серьезно смотрели на Лину.
Лина перестала улыбаться. Оглянулась на стол, где лежал электронный цветочник. Он казался совершенно новеньким, но на самом деле это был почтенный старичок - просто с ним бережно обращались. Очень сложная конструкция, старомодная форма - таких сейчас нигде и не встретишь. Благородный блеск на его поверхности говорил о том, что его много раз касались заботливые руки.
- Да, это, пожалуй, верно… Ну конечно, верно!… Но тогда я не имею права владеть таким инструментом. Ты знаешь, откуда он у меня? Его сделал один ученый, кибернетик, большой друг моего отца. Он трудился над ним почти всю жизнь, это было нечто вроде его хобби… Потом, незадолго до смерти, он подарил инструмент отцу, а уж от отца он перешел ко мне… Нет, не спрашивай имени изобретателя, оно тебе ничего не скажет. Он был гений, но гений непризнанный. Как я ему благодарна, если бы ты знала! Он настоящий творец этих прекрасных цветов, а я тут ни при чем.
- Да перестань! Я же пошутила, а ты приняла всерьез! Юри, несмотря на свою беспечность, кажется, немного расстроилась. - Каким бы совершенным ни был инструмент, он не более чем послушная машина, наделенная электронным мозгом. Принцип устройства у всех у них одинаковый - электромагнитный импульс выбивает из орбит и заставляет фосфоресцировать внеядерные электроны содержащихся в воздухе кислорода, азота и аргона. Ты сама должна понимать, что в этом отношении между инструментами нет никакой разницы. Значит, дело тут в мастерстве, в идее, в творческой фантазии. Короче - в твоем таланте.
Лина печально посмотрела на возбужденную Юри.
- Нет, Юри, нет, нет… Ты говоришь о творчестве,… А я в последнее время не получаю никакого удовлетворения от электронного цветочника, не то что раньше… - Лина хотела что-то добавить, но плотно сомкнула губы. На языке у нее вертелся вопрос - почему?… почему?…
Но спроси она, и Юри увидела бы ее насквозь. И тогда вся тоска, вся боль и усталость, накопившиеся в душе за долгие годы, хлынут наружу. Нет, ей не хочется выглядеть жалкой и беспомощной! Лина улыбнулась как ни в чем не бывало.
- Впрочем, все это ерунда. Просто, наверное, машины, даже самые умные, порой надоедают. Иногда мне даже хочется повозиться с живыми цветами, как это делали в древности…
- Ну что ты! Во-первых, живые цветы страшно недолговечны, а во-вторых, их краски не поддаются никаким изменениям, и это очень неудобно. Но если уж тебе такие мысли приходят в голову… - Юри немного подалась вперед. - Послушай, Лина… Мне хотелось бы серьезно поговорить с тобой…
- Да?
- Сколько тебе лет?
Лина рассмеялась.
- Вот чудачка! Будто не знаешь…
- Знаю, конечно. Шестьдесят восемь, не так ли?
- Совершенно правильно. Совсем уже бабушка.
- Ну это ты брось! Мне на десять лет больше, а я все еще прыгаю. Посмотри-ка на меня! По-моему, очень милая дамочка средних лет! - Юри звонко засмеялась. - Хорошо все-таки жить в двадцать втором веке! Столетие назад я бы считалась старой развалиной или давно бы уже лежала на кладбище.
- Не понимаю, куда ты клонишь…
- Да просто хотела поинтересоваться, не собираешься ли ты вступить в долгосрочный брак.
- Нет.
- Да… понимаю. В долгосрочный брак лучше вступать до пятидесяти. В нашем возрасте уже лень заводить эту канитель.
- Юри, скажи откровенно, почему ты вдруг об этом заговорила?
Почувствовав в голосе подруги нотки легкого раздражения, Юри затараторила:
- Я подумала, если ты не собираешься замуж надолго или навсегда, значит, у тебя пока что не будет обременительных домашних обязанностей… Не согласилась бы ты читать лекции у нас в Институте электронного цветосоставления? Погоди, не перебивай, выслушай меня до конца! Знаю, профессионализм тебе претит. Но все же подумай об этом. Просто грех скрывать такое мастерство! Вообще-то я понимаю твое отношение к искусству - это для тебя святыня. Но все же нельзя быть такой пуританкой и максималисткой! Ты и искусство, и больше никого и ничего. Но ведь это же - пустота, вакуум! Ты думала когда-нибудь, какое счастье поделиться своими знаниями, способностями, умением с молодежью? Преподавание дает большую радость. Я и сама не знаю, как бы прожила в наш безумный век, если б каждый день не чувствовала контакта с учениками… Ну ладно, пока. Подумай об этом.
Лина протянула было руку, словно хотела удержать стереоскопическое изображение Юри, но оно побледнело и исчезло. Значит, видеофон уже отключили.
Юри умела красиво уходить. Вот и сейчас сказала все, что хотела, не стала слушать возражений, оставив за собой последнее слово, улыбнулась на прощанье и исчезла.
Глядя на пустое пространство перед видеофоном, где еще секунду назад стояла ее подруга, Лина ощутила смутное беспокойство. Была - и нет ее. Она, Лина, снова в одиночестве… Разве не то же самое испытывает она, когда завершает очередную электронную картину: сначала вдохновение, творческий взлет, а потом - пустота…
Болтовня Юри разбередила ее. Впрочем, подруга недвусмысленно намекала на тоску, которую испытывает художник-одиночка. Но раньше Лина ничего подобного не замечала. Электронный цветочник, покорные клавиши, яркие видения в глубине комнаты. Это было счастье. А за последние два-три года все изменилось. После очередного сеанса - разочарование, а не удовлетворение. Острое чувство тоски, сосущее, как боль под ложечкой. В первое время Лина думала, что все это блажь. Нельзя поддаваться мимолетным настроениям. Разве не в искусстве смысл ее жизни? Разве это может надоесть? Ведь совершенствованию мастерства нет предела… Но, очевидно, предел был. Достигнув вершин мастерства и даже не сознавая этого, Лина заскучала. И тоска, впервые посетившая ее в минуту душевной усталости, заняла прочное место в ее жизни. Да, это Лина понимала.
Но все же - почему? Она всегда считала себя счастливой.
Лина задумалась. Кончики ее пальцев жили собственной жизнью - рассеянно скользили по клавишам, порой нажимали то одну, то другую.
Говорят, в старину искусство икебана для многих было не только наслаждением, но и средством добывания хлеба насущного. Современные критики называют это суровой правдой искусства. Но все это в прошлом… И к Лине не имеет никакого отношения. Ей повезло - она живет в двадцать втором веке.
Ей не хотелось ни двигаться, ни шевелиться. Сидеть вот так и думать. Думать о чем-то и в то же время ни о чем… Но вдруг Лина вздрогнула, ощутив чье-то присутствие. Она обернулась.
У противоположной стены стоял мужчина. Молодой, лет шестидесяти пяти. Лицо, угрюмое, замкнутое, чем-то неуловимо знакомо. Как нелепо он одет! Ну да, лет пятьдесят назад, на грани двадцать первого и двадцать второго веков, вдруг возродилась мода двадцатого столетия. В стародавние времена мужчины носили именно такую одежду, страшно неудобную, состоящую из двух частей - рубашка со множеством пуговиц и брюки с хорошо отутюженной, но совершенно нелепой складкой. Помнится, она посмеивалась над этой модой, называя ее “конец света”.
- Кто вы? - спросила Лина, хмуря брови. Она привыкла общаться со своими друзьями с помощью видеофона, и присутствие живого человека в комнате раздражало ее. - Как вы сюда попали?
Мужчина молча вынул руки из карманов брюк и скрестил их на груди.
Лина вскрикнула.
- Узнала?
Он улыбнулся, на щеках появились ямочки. Какая чудесная детская улыбка! Лина засмеялась, закивала ему и порывисто шагнула навстречу. Потом вдруг ей стало стыдно, лицо залилось краской. Нельзя все-таки быть такой несдержанной и непосредственной в ее-то годы!
- А ты все такая же, ничуть не изменилась. Спокойная, холодная как мрамор, и вдруг - порыв, буря! И вслед за этим пылающие щеки, краска стыда… Вылитая героиня кинофильма двадцатого века! - мужчина смотрел на нее ласково. У него был приятный голос - бархатный баритон.
- Да, наверно, я все такая же… Как давно это было, ужасно давно… Ты можешь сосчитать, Минору, сколько лет прошло с тех пор? Что-то около пятидесяти…
- Поразительно! Ты помнишь мое имя!
- Вспомнила. Честно говоря, это получилось случайно, вот сейчас. Раньше я пыталась вспомнить и никак не могла… Ведь мы были вместе страшно давно…
- Да, страшно давно и очень недолго - всего полгода, сказал Минору.
И эти слова, преодолев полувековую преграду, вызвали в памяти Лины давно забытые картины. Все обрело удивительную четкость и ясность, словно было только вчера.
Да… тогда Лина не ответила ему ничего определенного. До самой последней минуты так ничего и не сказала. А Минору предлагал продлить их краткосрочный брак хотя бы еще на год, хотя бы на несколько месяцев, если уж она не согласна на вечное супружество…
И почему так получилось? Она всегда тепло относилась к Минору, даже любила его. Ей было хорошо с ним и тоскливо без него. Но все-таки что-то удерживало ее от решительного шага. Так она ему ничего и не сказала. До самой последней минуты.
Очевидно, в конце концов победила жажда приключений, свойственная юности. Лина хотела насладиться жизнью в полную меру. Не хотела связывать себя. Она была еще такой молодой не прожила и одной пятой отпущенного человеку стодвадцатилетнего срока. Люди в то время жили взахлеб, подчиняясь сумасшедшему ритму эпохи. А чем Лина хуже других? Ей казалось, что счастье - это постоянная смена впечатлений, никогда не прекращающаяся погоня за наслаждениями. Вечный или даже долгосрочный брак положил бы конец такой жизни.
И она… рассталась с ним. Удрала потихоньку, исчезла, испарилась…
Потом Лина не раз вступала в краткосрочные браки. И не раз бывала счастлива. Ей встречались мужчины, которые давали ей все, о чем может мечтать женщина.
Но, как ни странно, полного удовлетворения она не испытала. Неповторимость и свежесть чувств исчезли в тот день, когда она ушла от Минору.
Возможно, эго подсознательное чувство неудовлетворенности и по сей день мешало ей вступить в долгосрочный брак. Вроде бы все хорошо, но где-то на донышке накапливается горький осадок.
- Ты… сейчас…
Лина замолчала. Она хотела спросить, состоит ли сейчас Минору в долгосрочном или вечном браке, но что-то ее удержало.
Но Минору понял. Он покачал головой:
- Нет, я один…
- Один?… То есть…
- Ну да, один! Совершенно один… абсолютно один… Я - и больше никого, - сказал Минору, отчеканивая каждое слово своим звучным баритоном.
- Не может быть!
Лина вдруг почувствовала медленно нараставшую холодную ярость. Наверно, он смеется над ней. Специально пришел, чтобы посмеяться. И нарочно так говорит - не говорит, а почти поет.
- Почему же не может быть? Я один…
- А где ты… вообще?
- Как видишь, здесь.
- А чем ты занимаешься?
- Стою перед тобой…
- Перестань паясничать!
Лина сама удивилась резкости своего голоса. Но, как видно, вся боль, вся горечь, которая скапливалась в ней годами, теперь прорвалась наружу, как взбесившаяся вода, вдруг уничтожившая дамбу. Теперь или никогда! Она не хочет, не может отпустить Минору! Если он уйдет, тогда уже ничего больше не останется, совсем ничего. Только горький осадок, разъедающий душу. Она готова на вечный брак или на долгосрочный. Лишь бы он захотел!
Минору странно улыбался, и Лина снова задохнулась от ярости.
- Зачем ты пришел?
- Да просто так… повидаться с тобой.
- Теперь?! Какая в этом необходимость?
- Не знаю… Просто захотелось взглянуть на тебя, вот я и пришел.
- Но зачем, зачем? Хочешь унизить меня? Бросить мне в лицо слова обвинения, которые не удалось произнести пятьдесят лет назад? Насладиться моими муками, моим поздним раскаянием?
Лина рванулась к Минору.
Он изменился в лице.
- Не подходи!
- Что?!
- Нельзя! Стой на месте! Не подходи ко мне близко!
Но Лина была уже не в силах сдерживаться. С простертыми вперед руками она бросилась к Минору. И… чуть не упала, потеряв равновесие. Ее руки обнимали пустоту.
Минору нигде не было. Он исчез.
Сначала она очень испугалась, а потом ее охватило такое отчаяние, словно весь мир раскололся пополам.
Ну, конечно… Она ведь знала… Должна была знать…
К ней приходил не Минору. Это был его образ, созданный электронным цветочником.
Последнее время она часто вспоминала Минору. Думала о нем, машинально перебирая клавиши. Ее пальцы бессознательно приказывали электронному мозгу воспроизвести его образ. И вот наконец машина запомнила, зафиксировала в своей памяти все мельчайшие детали, и он появился.
Что ж, это чистая случайность. Каприз судьбы или, вернее, каприз электронного мозга. Возникали же иногда помимо ее воли причудливые яркие цветы, а вот теперь возник Минору…
Испуг прошел. Человеческий разум победил.
Но тоска осталась. Видно, ей суждено вечно жить в душе Лины и разъедать ее, как кислота разъедает стенки сосуда.
Лина окинула взглядом комнату. Закрыла глаза, пытаясь еще раз вызвать образ Минору хотя бы в своей памяти. Но он был блеклым и расплывчатым. Все проходит, и ничего, ничего не остается, только пустота…
Может быть, так и положено. Может быть, это просто возраст… Правда, по современным понятиям она далеко еще не старая женщина, но все равно больше половины жизни уже прожито. И она устала, Очень устала… А главное, его нет, давным-давно нет…
Лина почувствовала, как что-то в ней увядает, роняя недавно еще свежие лепестки. Так увядали когда-то живые цветы под холодным осенним ветром.
Придется пойти к Юри, в институт, и учить молодежь прекрасному и печальному искусству создавать электронные цветы насыщенные свежими красками иллюзии, которым она отдала всю свою жизнь. Иначе она не выдержит, ни за что не выдержит…
АЙОН ДЕКЛЕ
КАРТИНА
- Если уж говорить о самобытности, то вы банкрот, - заявил Картер. - Взгляните правде в глаза, Рамирес! Вашему искусству приходит конец. Оно просто не выживет. Общество развивается слишком быстро, технический прогресс слишком далеко зашел. Где вы сегодня найдете человека, настолько знакомого с разными сторонами жизни, чтобы создать подлинное произведение искусства?
- А вы хотите ускорить развязку! - с горечью бросил Рамирес. - Содействовать гибели искусства! - Художник был небольшого роста, смуглолицый, с черными курчавыми волосами, беспорядочно спадающими на лоб. Большой морщинистой рукой он поднес стакан текилы ко рту, залпом выпил его и пососал ломтик лимона.
- Нет, - возразил Картер, - совсем не так. - Крупный, лысеющий, он откинулся в кресле и включил аппарат для массажа. По спине побежали приятные мурашки, напряженные мускулы расслабились. - По правде говоря, я бы хотел увидеть что-нибудь новое. Но просто не верится, что это возможно. Искусство требует от художника понимания основных закономерностей человеческой жизни. А жизнь стала так сложна, что уже никто не может осознать всех ее закономерностей.
В былые времена человек, обладавший редким даром подлинной наблюдательности, мог уловить эти закономерности, будучи всего лишь участником жизни. Например, да Винчи и Микеланджело. Даже Пикассо черпал творческое вдохновение из жизненного опыта.
Но что представляет собой жизнь сегодня? Гигантский лабиринт, царство узких специалистов. Один осваивает программирование, другой - производство пищевых продуктов, третий изучает астрофизику. Что между ними общего? Что могло бы стать общей основой изобразительного искусства? Пища, которую они едят? Товары, которые они потребляют? Это использует реклама в превосходных академических композициях, а в итоге все сводится к призыву покупать.
Нет, Рамирес, художника должна связывать с аудиторией общность жизненного опыта. А эту-то общность люди утратили. Положим, некоторые из них способны воспринять уже существующее искусство. Художники прошлого создавали нечто столь простое и ясное, что их творения не подвержены разрушительному воздействию времени. Может, удастся даже создать искусственно упрощенную среду и новые произведения в подобном духе. Натюрморты, портреты. Но разве это решение вопроса? Это не новое искусство. Это не искусство нашего времени. Это не наше искусство! Ведь вам известно, что последним новым видом искусства было кино. Все, что делалось после этого, - простая техника.
Рамирес рассеянно вертел в руке пустой стакан. Мария Картер тихо подошла сзади и подлила ему текилы. Картер взглянул на жену и недовольно приподнял брови. По его мнению, Рамирес и так уже перебрал. Но Мария загадочно посмотрела на мужа, и он решил воздержаться от замечаний. К тому же Рамирес гость Марии, вернее, ее друг. Картеру этот человек нравился, но, если бы Мария не настояла, он не стал бы приглашать его, чтобы лично сообщить неприятную новость.
- У вас уже все разложено по полочкам, - сказал Рамирес. Он обвиняюще, в упор взглянул на Картера. - Искусство - это не то, о чем вы говорите. Нет, - он залпом выпил текилу. Искусство - это…
- Ну, ну, - подбодрил его Картер, делая знак Марии, чтобы та унесла бутылку. Но она наполнила стакан и рядом с ним положила еще один ломтик лимона с миниатюрного фарфорового подноса. Рамирес взял стакан, но не отпил, а стал вертеть его в руках.
- Искусство, - заговорил он, - состоит в том, чтобы создать нечто на пустом месте. Показать нечто такое, чего никто никогда не видел. Помните того парня, который выкрасил оранжевой краской пятнадцатиметровый холст? Он назвал его “Оранжевое полотно”, показал людям оранжевый цвет - только и всего. Но некоторые из них… они никогда не видели оранжевого цвета. Они думали об оранжевых свитерах, оранжевых стенах, но никогда не видели оранжевого цвета. Это и есть искусство. Или на какое-то время продлить чему-то жизнь - это тоже искусство. Заставить что-то длиться, после того как оно перестало существовать. Внушить людям чувство к женщине, умершей четыреста лет назад. Мона Лиза - это искусство.
- Вот именно! - сказал Картер. Он подался вперед и выключил аппарат для массажа. - Ну а как же вы заставите людей волноваться? Как добьетесь, чтобы людям не было в высшей степени наплевать, ну, скажем, на мою жену Марию? Она так же прекрасна, как Джиоконда, но неужели вы думаете, что сделаете ее столь же значительной, если изобразите на холсте?
- Нет, - ответил Рамирес, - не сделаю.
- Самое главное, что вы должны увидеть и прочувствовать, а затем перенести на холст, - продолжал Картер, - это общие для всех переживания; А их просто-напросто нет. С этой проблемой столкнулись, еще на пороге двадцатого столетия, когда стали экспериментировать с податливой пластичной реальностью холста в двух и трех измерениях. К пониманию этого начали приходить еще тогда. Стоило только начать, ну а дальше вовсе ничего не осталось. Только отдельные новаторские приемчики. Бесполезно, Рамирес: создавать бессмертные произведения теперь нельзя. Искусство - это вещь для прошлого и из прошлого. Все наши бессмертные творцы уже родились, наши Шекспиры, наши Сервантесы.