– Не будьте смешной, Александра, – он вновь посмотрел на меня, как на маленькую. И мне это понравилось. Я так давно не чувствовала себя ребенком. Мое детство закончилось в тринадцать лет… – Вы, как ребенок, Александра. Если бы мне нужно было бы кого-то убрать, уж поверьте. Я не шел бы на такой нелепый риск. Прибегая к помощи какой-то девчонки… И потом… Я же вам говорю. Я ни на чем не настаиваю. Вам решать. Мое дело – рассказать правду. Исключительно ради памяти вашей матери. Я к ней очень хорошо относился. Мы познакомились с ней в Лондоне. Она покупала платье для девочки. Она улыбнулась мне и сказала, что это ко дню рождения. Помню, такое воздушное. Васильковое платье. Не очень модное. Но очень изящное. Наверно, для вас…
Я до боли стиснула виски. Мне стало трудно дышать. И он понял. Что совершил ошибку.
Словно желая исправить свою вину. И заглушить мою боль. Женя резко надавил на кнопку магнитофона. И низкий густой бас Локарева разбил тишину.
И мне вновь стало легче. Мне вновь показалось, что я не одна. Пока есть песни Локарева. Которые любили мои родители. Я не могла быть одна. Потому что это значит, что еще существует мир. Где живут по законам совести, правды, любви.
– Старые записи, – перебил голос певца Женя. – Давно забытые песни. Кому теперь это нужно? Но мне они очень нравятся. А вам, Александра?
Мне? Разве я могу объяснить, что они для меня значат. Разве это возможно? Рассказать, что эти песни звучали четырнадцать лет, когда мы так были счастливы. И потом… Разве возможно рассказать. Что эти песни звучали. Когда все разрушилось в один миг. И эти песни выжили и помогли выжить нам с мамой. И потом – мне…
– Вам они нравятся, Александра?
Я смогла только кивнуть. Объяснять не имело смысла. Не всегда можно объяснить счастье и боль.
– М-да, – неопределенно протянул Женя. И затушил сигарету. И протянул мне руку. – Я был не прав, Александра. Не нужно было все это… Приходить, объяснять. Были правы именно вы. Не всегда нужна правда. Чаще она только мешает. До свидания, Александра. Ты еще научишься улыбаться.
Он собирался уходить. Но я со всей силы сжала его ладонь. Я его не отпускала. Он удивленно взметнул брови.
– Возможно, – прохрипела я. – Возможно, я еще научусь улыбаться. Но только тогда. Когда освобожусь от всего этого… Помогите мне… Пожалуйста, помогите…
Он вздохнул. Приблизился вновь к окну. И, глядя вдаль, заговорил…
И потом. Когда за Женей захлопнулась дверь. Я так же приблизилась к окну. И долго смотрела ему вслед. И вновь все было, как во сне. Когда нет сил думать. Есть силы только смотреть.
Широкие уверенные шаги Жени. Распахнутый плащ, развевающийся на ветру. Спутанные светлые волосы. Дымок от прикуренной сигареты. На повороте от дома – женщина. Удивительно красивая. Тоже. Из другого мира. Который я никогда не узнаю. Мира, где возможно так элегантно одеваться. Иметь такие ухоженные руки. Такие роскошные черные пышные волосы. Нарочито небрежно выбивающиеся из-под широкополой белой шляпы. Такую открытую белозубую улыбку. Такие уверенные жесты. И такое неприкрытое. Откровенное желание. Жить в этом мире. И любить этот мир.
Она поцеловала Женю в губы. И они вместе скрылись за поворотом. Только для них шумела зеленая листва. Сверкали лучи солнца в соседних окнах. Только для них существовало лето. Я такую жизнь никогда не узнаю. И лето для меня уже давно не наступает. И уже не наступит…
А потом, опять же. Как во сне. Я забралась с ногами на скрипучий диван. И пустым взглядом смотрела на фотографию. На которой смеялись мы втроем – мама, папа и я. Я не помню. Что нас тогда рассмешило. По-моему, лысый фотограф. Который сверкал золотыми передними зубами и шепелявил:
– Улыбочку! Улыбнитесь, молодые люди. Вы так прекрасны.
И мы хохотали во весь голос. И он обижался.
– Ну, почему вы смеетесь? Я же просил просто улыбнуться.
И мы вновь хохотали. И ему ничего не оставалось, как именно такими нас и запечатлеть навеки… И кто придумал такое дурацкое слово – навеки. Если вечность – это миф. И неужели я когда-то так могла хохотать? И неужели на фотографии – это я? Да. Это я. И теперь меня нет. Так о чем мне жалеть? Если лета никогда уже для меня не наступит. И если я никогда не смогу так улыбаться, как Женя и его черноволосая подруга.
Мои пальцы нащупали холодную сталь револьвера, оставленного Женей. Стоит только нажать на курок. И все будет кончено. Оружие меня никогда еще не подводило. Стоит только нажать на курок. И не нужно будет терзать себя мыслями об возмездии. И несправедливости жизни и смерти. Стоит только нажать на курок. И я уйду. Почти по-английски. Так никому и не сказав «Прощай». Потому что прощаться мне не с кем. Разве что с воспоминаниями. Которые причиняют мне только боль. Я не хочу больше боли. Я от нее устала. И я не смогу к ней привыкнуть. И единственный способ избавиться от нее – это уйти самой.
Мои мысли перебил телефонный звонок. Я вздрогнула. Я очнулась. Но я уже не боялась телефонного звонка. Если после смерти отца я всегда со страхом смотрела на звенящий аппарат. Потому что ждала от него только плохого. То теперь мне нечего было бояться. Я свое отбоялась. Мне больше не кого было терять.
Телефонный звонок был очень некстати. Чуть позже – и он бы уже трезвонил для мертвого человека. Который бы никогда не смог ответить. Но я пока еще была жива. И я удивилась. Последний год я почти ни с кем не общалась. Я порвала всякие знакомства. Я была разлучена с нормальным внешним миром. И в моем доме давно царила тишина.
Но я еще была жива. И поэтому восприняла звонок как знак. Перед последним окончательным решением. И я подняла трубку. И мой голос прозвучал словно издалека. Приглушенно и тихо.
– Алло. Да, я вас слушаю. Алло.
– Бегония! Ты что ли! Как здорово, что это ты! – звонкий, до боли знакомый голос. Голос, который не предвещает беды. Который помогает от нее уйти.
И я его узнала. Ну, конечно! Бегонией меня называл только он. Как давно я не слышала этот голос. И, услышав, облегченно вздохнула. И швырнула револьвер на диван. Он мне мешал. Он выглядел глупо в моей руке. Когда я отвечала по телефону человеку. Единственному, кого еще мне было приятно слышать. И о котором я сумела забыть.
– Санька! Почему ты молчишь! Ты меня узнала! Алло! Это я…
– Конечно, узнала, Ромка. Конечно, узнала.
Я не могла не узнать человека. Единственного, кому я еще была нужна. Когда осталась совсем одна. Рома Романков. В классе все его звали Ромкой. Рыженький, веснушчатый, лопоухий. На редкость смешной и шустренький. Ромка. Немножко двоечник, немножко хулиган. Душа на распашку. Все относились к нему с легким презрением. С откровенной снисходительностью. Как к парню, у которого, судя по его безродности, нет достойного прошлого. Нет достойного настоящего. И, уж конечно, не может быть достойного будущего.
Я к нему не относилась никак. Я его просто не замечала. Мой круг знакомств был совершенно иным. Интеллектуальным, немножко эстетным. С налетом небрежного высокомерия. Присущего всем деткам из почтенных семей. Я не скажу, что этот круг мне нравился. Но меня он вполне устраивал. Во всяком случае там можно было завести непринужденную беседу о литературе, музыке, театре. И во всяком случае там уже каждый знал, что его будущее обеспечено. И если не каждый с уверенностью мог сказать, кем он станет. Но то что обязательно кем-то станет – это было очевидным. Что никак нельзя было сказать о Ромке. И ему подобных.
Ромке я нравилась давно. Но я это никогда не знала. А если бы и узнала, то непременно бы удивилась. На что он может рассчитывать, этот лопоухий оборванец? Но Ромка ни на что и не рассчитывал. Я ему нравилась издалека. Как красивый, нарядный манекен, на который он может смотреть только через стекло. Восхищаться им. Но не более.
И хотя я несколько отличалась от своих приятелей и подружек. Поскольку в моей семье было не принято высокомерно относиться к людям. К какому бы классу они не принадлежали. И было принято уважать любую личность. И пытаться понять любого. Я все же не заводила иных знакомств. Мне было проще крутиться именно в этом эстетском кругу всезнаек и отличников. Чистюль и моралистов. И я не могла предположить, что в один миг и так легко все моралисты и чистюли. Эстеты и интеллектуалы. Отвернуться от меня. От моей беды. Испугавшись за свои шкуры. Испугавшись слез и разочарований. Испугавшись краха надежд. Они еще больше замкнулись в себе. Они еще больше завязли в своем пустословии. В своих принципах. Чванстве. Тем самым пытаясь доказать себе и другим, что у них сложится все по-другому. У них сложится все прекрасно. В отличие от меня. Дважды в одну воронку снаряд не попадает. И если этот снаряд выбрал нашу семью, пусть в нашей семье и останется. Им незачем подставлять свои головы. Их головы пригодятся для более высоких целей.
И я осталась совсем одна. И я никак не ожидала, что единственным, кто попытается протянуть мне руку помощи, окажется Ромка. Ромка, о существовании которого я начисто забыла.
Он явился ко мне внезапно. На следующий день после похорон матери. Помню, было очень душно. И запах от венков, цветов, свеч никак не проветривался. Впрочем, по-моему, я тогда и не собиралась проветривать комнату. Я хотела оставить все, как есть.
Я сидела на полу, на корточках, обхватив коленки руками. Я давно уже не плакала. Мои мысли и чувства окаменели. И не было места слезам.
Он долго звонил в дверь. Но я не открывала. Мне некого было больше ждать. И тогда он вошел. Помню. Я даже нашла силы удивиться. Потому что помнила. Что запирала дверь на ключ. Но я ничего не спросила. Я не могла разговаривать. Комок слов застрял в горле. И я медленно подняла голову и посмотрела на Ромку. По-моему, я поначалу его не узнала.
– Санька, – тихо сказал он. – Ты извини… Там было заперто, но я умею открывать двери отмычкой. Я сделал это… Ну, в общем, я просто за тебя испугался.
Я смотрела на него бессмысленным взглядом. И молчала. И машинально пыталась вспомнить, как его зовут.
Он извиняюще улыбнулся. И протянул руку.
– Это я, Ромка. Ну, скажи, что ты меня узнаешь. Ну, пожалуйста. Ну, пожалуйста, встань, Саня. Я прошу тебя.
Я медленно, так же машинально, поднялась.
– Зачем ты здесь, – выдавила я из себя. Помню, я с трудом произносила слова. И боялась слов. Слова обязывали меня воспринимать окружающий мир. Я же хотела остаться в своем. Где уже нет слов, нет чувств и нет слез. Где можно бесконечно долго сидеть на корточках с остекленелым взглядом. И просто молчать. И ни о чем не думать. Мысли тоже приносили мне боль.
– Ну скажи, Санька. Что я могу для тебя сделать? Чем могу помочь? Ну, пожалуйста, скажи, я тебя умоляю, – не отставал Ромка. И помню, мне так понравилось, что он не выражал соболезнований. Которые в любом случае кажутся фальшивыми. Потому что их выражают те. С кем не приключилось беды. Те, которые на беду могут смотреть только со стороны. И в душе радоваться. Что они не на моем месте.
Ромка не выражал соболезнований. Не разглагольствовал о бренностях нашей жизни. И не философствовал о превратностях судьбы. По-моему, он не умел это делать. Он был проще, естественней и наивней. И понимал. Что словом беде не поможешь. И это понимание шло не от ума. А скорее от его бесхитростной, почти детской души. Поэтому я его не прогнала. Поэтому он мне не мешал. Он просто был.
– Ну, ответь, Санька, что я могу для тебя сделать?
Разве можно было что-то для меня тогда сделать? И я посмотрела на засохшую бегонию, стоящую на подоконнике. Первый раз она засохла незадолго до смерти отца. И мы думали. Что она погибла. И уже не поливали этот мертвый цветок. Но неожиданно спустя неделю она ожила. Расцвела. Окрепла. И на ней появились крупные розовые цветки с зеленой завязью. Второй раз она стала засыхать незадолго до смерти матери. Листья стали молниеносно чернеть. Стебель согнулся. И мы вновь ее решили не поливать. Но это уже не помогло. Бегония окончательно погибла. Она словно чувствовала, что в доме не осталось живой души. Следовательно и жить было незачем.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.