Жизнь замечательных людей (№255) - Карлейль
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Саймонс Джулиан / Карлейль - Чтение
(стр. 17)
Автор:
|
Саймонс Джулиан |
Жанр:
|
Биографии и мемуары |
Серия:
|
Жизнь замечательных людей
|
-
Читать книгу полностью
(635 Кб)
- Скачать в формате fb2
(290 Кб)
- Скачать в формате doc
(269 Кб)
- Скачать в формате txt
(264 Кб)
- Скачать в формате html
(312 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22
|
|
* * * Это длинное письмо было послано Карлейлю в Голвей; в попытке заставить себя работать Карлейль предпринял поездку по Ирландии, снова в обществе Гэвена Даффи. Даффи появился на Чейн Роу четырьмя годами раньше вместе с двумя соотечественниками: разгорелись жаркие споры, и Джейн успела запомнить посетителей. Один из них, по ее мнению, мог бы стать ирландским Робеспьером (он действительно стал адвокатом в Индии); о втором из них она могла только вспомнить, что от волнения у него шла кровь носом; третий же, Даффи, «совершенно очаровал моего мужа, да и меня в какой-то степени... Черты лица у него были настолько крупные и резкие, что оно могло бы с таким же успехом принадлежать лошади. Он один из тех людей, которых, пожалуй, можно даже назвать красивыми — столько мысли и чувства выражает его физиономия». В 1849 году большинство из тех молодых людей, которые были спутниками Карлейля в в первой поездке по Ирландии, либо сидели в тюрьмах по политическим обвинениям, либо эмигрировали. Наиболее выдающийся из них, Джон Митчел, был приговорен к большому сроку за государственную измену; самому Даффи было предъявлено такое же обвинение, но, просидев в заключении десять месяцев, в течение которых Карлейль написал ему несколько дружеских писем, он вышел на свободу благодаря ошибкам в расследовании. Ему Карлейль и сообщил о своем намерении еще раз посетить Ирландию, чтобы увидеть в особенности те районы, где свирепствовал голод. После обычных для Карлейля проволочек он наконец сел на пароход, отправлявшийся из Чел-си. Благо морского путешествия состоит в том, объяснил Карлейль Даффи, что можно побыть одному. «Одиночество и уныние, которое, как кажется, предстоит мне в этом самом необычном из моих путешествий, — совсем не дурная вещь». Вспомним о замечании, сделанном им по другому поводу — о том, что он еще недостаточно впал в уныние, чтобы начать работать.
Однако Даффи не заметил в Карлейле уныния. Напротив, поражает разница между мрачным тоном записок Карлейля об этом путешествии и воспоминаниями, которые опубликовал Даффи. По отношению к Даффи, который в течение шести недель был его постоянным, а часто и единственным спутником, Карлейль ни разу не был резок или нетерпелив, и он ни разу не пытался употребить свой авторитет при решении практических вопросов, связанных с поездкой, хотя в его положении он, пожалуй, имел на это полное право. Он был почти все время весел, внимателен и, кажется, доволен путешествием. Однако в своих воспоминаниях Карлейль рисовал его как сплошную агонию, которую облегчало только дружелюбие спутника. В таких противоречиях — объяснение тех непримиримых мнений о Карлейле, которые высказывались в последние годы его жизни и сразу после смерти. Глубокий внутренний разлад, который теперь уже нельзя было ничем устранить, неотступно мучил Карлейля; когда у него было время, он поверял свои муки бумаге. Друзья же их не видели; многие даже горячо возражали, говоря, что человек, записавший эти меланхолические мысли, часто бывал душою общества. Впрочем, в Ирландии всякий восприимчивый человек нашел бы достаточно причин для уныния. В Дублине Карлейлю был оказан торжественный прием, но бесконечные патриотические речи скоро его утомили. На юге имя Даффи открывало любую дверь, и Карлейлю удалось поговорить со священниками и с националистами, англо-ирландским обедневшим дворянством и судебными чиновниками, и ни в ком из них он не нашел надежды для Ирландии. Как обычно, его мучила бессонница. Одолеваемый черными, как грозовая туча, мыслями, проехал он графства Киларни, Лимерик, Клер, Мэйо и Слиго. В Глендалоге он видел дымящиеся руины семи церквей, а нищие со слезами выпрашивали милостыню, в Киларни 3 тысячи бедняков жили в работном доме. В Вестпорте пауперы составляли половину населения, толпы их окружали священников на улицах, здесь ему показывали особняк одного баронета, который в течение пяти месяцев уволил 320 человек, а сам в Лондоне проживал 30 тысяч в год, которые получал с доходных домов.
Таково впечатление Карлейля, вспоминавшего страну, где «красота чередуется с отвратительным беспорядочным уродством столь же резко, как клетки на шахматной доске». Однако у Даффи картина выходит совершенно иная: погода чудесная, только иногда жарко, изредка вдали слышны раскаты грома... Записи их бесед, сделанные молодым ирландцем в то время, приятно напоминают манеру Бозвелла. В дилижансах и на повозках, на перекладных и на извозчиках Даффи имел прекрасную возможность расспросить Карлейля о его взглядах на жизнь и литературу. Молодой ирландец был почтительным, но не подобострастным наблюдателем, и он заметил, что Карлейль неплохой мим; его попытки изобразить кого-нибудь были неуклюжи, но он сам так забавлялся собственной неловкостью, что у него получалось подчас занимательнее, чем у настоящего актера. Когда же он бывал охвачен гневом или негодованием, в его речи сильнее проступал аннандэльский акцент.
В первый день их путешествия Даффи спросил Карлейля, кто, по его мнению, был самым лучшим оратором в Лондоне. Карлейль отвечал, что, впервые встретив Вордсворта, он был убежден, что это лучший оратор во всей Англии. Позднее, однако, он разочаровался, обнаружив, что все его разговоры были о том, как далеко можно отъехать от Лондона за шесть пенсов в том направлении или в этом. Так все-таки, настаивал Даффи, действительно ли Вордсворт лучший оратор Англии? От Ли Хаита можно было услышать больше ярких, талантливых мыслей в час, чем от Вордсворта за целый день, отвечал Карлейль; но часто это оказывалась подслащенная вода и лишь иногда — серьезная, глубокая, выстраданная мысль. Беседа Вордсворта неизменно доставляла удовольствие, за одним лишь исключением — когда он говорил о поэзии и рассуждал о размере, метре, ритме и обо всем таком прочем... Слегка шокированный Даффи высказал предположение, что для Вордсворта должно быть естественно с любовью говорить о том инструменте, с помощью которого он совершил революцию в английской поэзии. Однако Карлейлю уже наскучила тема, к тому же, можно думать, Даффи утомлял его своими вопросами. Карлейль начал говорить о бесполезности свирельных пасторалек Вордсворта, выразив сожаление, что этот холодный, жесткий, молчаливый, практичный человек не совершил на этой земле ничего полезного. Он предполагал, что в Вордсворте больше мягкости, чувствительности, сказал на это Даффи. Своим ответом Карлейль прекратил разговор: «Вовсе нет; это был совершенно иной человек; человек с огромной головой ж большими челюстями, как у крокодила, созданный для грандиозной задачи». Потом Карлейль добавил, что Джеффри высказывал больше интересных и блестящих мыслей, чем любой другой человек, которого он когда-либо встречал, если, правда, рассматривать беседу как простое развлечение.
И это было всего лишь начало. В продолжение всего путешествия Даффи настойчиво расспрашивал Карлейля о литераторах: о Браунинге и Кольридже, Лэндоре, Диккенсе, Теккерее, сэре Джеймсе Стивене, Форстере, Эмерсоне, Бокле, Маццини, об авторстве писем Джуниуса. По его ответам можно, вероятно, лучше судить о Карлейле-собеседнике, чем по любым другим источникам. Он догматически напорист, не терпит возражений и в то же время способен высмеять собственные преувеличения с милым и оригинальным юмором; он художник, рисующий поразительные словесные полотна, способный в единый миг выковать из громадного богатства ассоциаций точный конкретный образ (например, огромные крокодильи челюсти у Вордсворта) ; он развивает до меткого гротеска какую-нибудь черту характера или внешности того, кого изображает. Браунинга он хвалил не столько за стихи, сколько за то, что он мог бы быть хорошим прозаиком. Лэндор, увы, избрал странный и причудливый способ излагать свои мысли, но его литературные достоинства пока не вполне оценены. Диккенс — славный, веселый парень, только его взгляды на жизнь совершенно ошибочны. Он вообразил, что нужно людей приласкать, а мир сделать для них удобным, и чтоб всякий имел индейку к рождественскому ужину. Но все-таки он кое-чего стоит, его можно почитать вечером перед тем, как идти спать. В Теккерее больше правды, его хватило бы на дюжину Диккенсов.
Иногда раздражение брало верх в отношениях Карлейля с Даффи, как это случалось и у Джонсона с Бозвеллом. Когда Даффи сказал, что, по его мнению, «История» Бокля свидетельствует о «громадной начитанности и удивительной силе обобщения у автора», Карлейль признался, что книга ему незнакома. Однако Даффи продолжал хвалить книгу и даже начал излагать взгляды Бокля. В ответе Карлейля ясно слышатся раскаты приближающейся бури: «Все спрашивали его: „Вы читали книгу Бокля?“, но он отвечал, что не читал и вряд ли прочтет. Он видел время от времени куски в разных обзорах и не нашел в них ничего, кроме плоского догматизма и беспредельного высокомерия. Английская литература дошла до такой степени лживости и преувеличения, что неизвестно, получим ли мы еще когда-либо правдивую книгу. Наверное, никогда». Даффи, однако, не был обескуражен таким отпором. Не смутился он и тогда, когда на вопрос, кто такой, по мнению Карлейля, Джуниус, он получил ответ, что ни один человек не даст и гроша ломаного за то, чтобы узнать, кто такой Джуниус. Даффи возражал пространно и пылко, но «Карлейль не дал ответа, а продолжал говорить о другом».
Вспоминая в старости это путешествие, будучи уже респектабельным человеком, удостоенным рыцарского звания, занимающим пост министра общественных земель Австралии, Даффи считал замечательным поступок Карлейля, избравшего своим спутником того, кто олицетворял в то время ирландскую оппозицию Англии. Он говорил, что ни один человек, обладавший таким же весом, не мог бы об этом даже помыслить. В королевском замке были этим недовольны. «Он показывал мне письмо от вице-короля Ирландии, Кларендона, с выражением личного неодобрения». Расставшись с Даффи, Карлейль завершил поездку визитом к лорду Джорджу Хиллу, одному из тех ирландских помещиков, которые пытались усовершенствовать свое хозяйство. Здесь он возобновил знакомство с Платнауэром, который с его содействия стал домашним учителем детей лорда Джорджа. Карлейль восхищался лордом Джорджем и называл его «прекрасной душой», но был невысокого мнения о его проекте образцовых ферм и образцовых арендаторов. По его словам, это представляло собой величайшую попытку, когда-либо виденную им, претворить в жизнь целую систему: эмансипация, свобода для всех, отмена высшей меры наказания — «жареный гусь к Рождеству». «Но, увы, имеет ли она шанс на претворение!» В августе он покинул Ирландию и поехал в Скотсбриг. Позднее он присоединился к Ашбертонам, которые находились в своем охотничьем домике Глен-Труиме, в горах Шотландии. Здесь он чувствовал себя так плохо, как только можно вообразить себе. Спал он отвратительно, после попытки вымыться в тазу для мытья ног он получил прострел, к тому же тут за целый день нельзя было услышать ни одного разумного слова. «Жизнь здесь настолько бессмысленна, что ни один здравомыслящий человек не захотел бы продолжать ее, ни когда-либо вернуться к ней». Почему же он оказался здесь?
* * * Поездка по Ирландии послужила толчком к написанию новой книги, но не книги об Ирландии. Он сохранил дружеские отношения с Даффи и написал статью, вышедшую в издании, которое редактировал Даффи, — в «Нации». Однако большой работы об Ирландии он так и не создал. Возможно, он чувствовал, что о работных домах, о нищете, о людях на улицах Голвея, более униженных, чем Свифтовы йеху, ему пришлось бы говорить голосом того «теоретизирующего Радикала самого мрачного оттенка», который был автором «Сартора Резартуса». А этому голосу не суждено было зазвучать вновь. Вместо этого Карлейль написал «Случайные рассуждения о негритянском вопросе», за которыми последовало еще восемь статей, опубликованных отдельно, по мере написания, а впоследствии объединенных под общим названием «Современные памфлеты».
Ценность сочинения пророка-моралиста, каким был Карлейль, зависит прежде всего от того, насколько он способен постигать происходящие вокруг него события. Чистый визионер, такой, как Беме или Блейк, может позволить себе прятаться в коконе своего видения: у него нет никакой активной идеи, которую он хотел бы донести, он лишь сообщает свое мистическое переживание. Однако писатель, который, подобно Карлейлю, стремится заложить общие принципы человеческого поведения и даже предлагает социальные преобразования, должен исходить из реальности, приемлемой для всех нас. Начиная с момента написания «Современных памфлетов» Карлейль перестает соблюдать этот основной принцип. С этих пор его ум закрыт для фактов, которые не соответствуют его предвзятым представлениям; его все менее интересует благополучие людей, которое раньше всегда служило ему отправной точкой для всех рассуждений, он занят теперь исключительно возвеличиванием стоящего над людьми героя. Он готов спорить со свидетелями событий, о которых он сам едва читал; когда кто-то поправлял у него цитату, он преспокойно повторял ее с прежней ошибкой. Его сочинения все более и более теряют связь с действительностью и все более становятся отражением его собственного умонастроения.
Общий тон «Современных памфлетов» передает его разочарование в обществе и в личной жизни. Эти статьи, в которых предпринимается попытка анализировать социальные проблемы Британии более детально, чем когда-либо раньше у Карлейля, и предложить практические средства против описанных зол, отличаются странностью и произвольностью подхода к активным действиям, от которых оп отпрянул в страхе в тот год революций. Следуя идее Героя, Карлейль находит его для Британии: это не кто иной, как сэр Роберт Пиль, истинный джентльмен. Незадолго до написания памфлетов он имел разговор с Робертом Лилем в Бат Хаусе, а позднее был приглашен к премьер-министру на обед. Живость, дружелюбие Пиля, его склонность к непринужденному, грубоватому юмору внушили Карлейлю надежду на то, что этот размягченный представитель богатых средних слоев может оказаться Мессией, которого ждала Британия; тем, кто принесет перемены на Даунинг-стрит, перестроит министерство иностранных дел, обороны и прочие департаменты государства и скажет огромной армии бедняков: «Записывайтесь, становитесь в строй, из бездомных головорезов Праздности станьте солдатами Трудолюбия!» В этом грандиозном переустройстве общества во главе с Пилем, его вождем, Карлейль, очевидно, и себе отводил почетное место.
Он не мог сказать ничего нового, но повторял уже часто высказывавшиеся им идеи с исступлением бессильного гнева. Больше всего его ярость проявлялась по отношению к его бывшим друзьям и почитателям: к любителям реформ и просвещенным радикалам, рационалистам и чересчур благочестивым христианам — ко всем тем, чьи стремления и симпатии он раньше понимал...
Однако, зайдя столь далеко в критике «Современных памфлетов», мы должны сказать еще одно слово. Проблемы, скорее обозначенные, чем разрешенные в этой книге, волнуют нас и сегодня: это государственная власть, управление общественным трудом, принуждение, необходимое для лучшей организации общества; а между тем из современников Карлейля едва ли кто-нибудь обратил на эти проблемы серьезное внимание. Большинство мыслителей викторианской эпохи (1830—1901) так же, как и сменившие их борцы за реформы эпохи короля Эдуарда (1901—1910), были людьми практическими, в то время как Карлейль был до крайности непрактичен. И все же что ближе нашему сегодняшнему миру — отвлеченные попытки дать определение свободы, предпринятые Джоном Стюартом Миллем или Гербертом Уэллсом, или же краткие заметки Карлейля: «В остальном же я никогда не считал „права негров“ достойным вопросом для обсуждения, равно как ц права человека вообще, главный вопрос, как я уже однажды говорил, — это возможности человека: какую часть своих прав он имеет шанс выявить и реализовать в этом хаотичном мире?»
* * * «Современные памфлеты» были почти повсюду встречены недружелюбно. Если еще требовался повод для того, чтобы Милль порвал окончательно с Карлейлем, то эта атака на самые дорогие его сердцу убеждения могла послужить им; по выходе первого памфлета Милль яростно напал на Карлейля; а когда они встретились, Милль отвернулся. Голос Милля раздавался в хоре возмущенных и изумленных возгласов: даже «Панч», наиболее дружественно настроенный по отношению к Карлейлю среди всех лондонских журналов, привлек его к суду за подрыв его репутации; Маццини почувствовал отчуждение, а такие либералы, как Форстер, были удручены и удивлены.
Карлейль делал вид, что такая реакция его забавляет; он уверял, что никогда не читает в прессе отзывов о себе; и все же почти нет сомнения в том, что он сам был и удивлен, и встревожен той личной неприязнью, которую возбудил. Он первоначально предполагал написать серию из двенадцати памфлетов, но не пошел дальше восьмого: внезапная смерть Пиля после падения с лошади — в то время, когда писался восьмой памфлет, — разрушила все его надежды на практическую пользу от их опубликования. Вполне возможно, что, останься Пиль в живых, Карлейль вошел бы в состав парламента в качестве постоянного должностного лица при лорде Ашбертоне в министерстве образования — Ашбертон был членом администрации Пиля в 1835 году. Можно не сомневаться, что Карлейль бы там надолго не задержался; тем не менее его разочарование в своей первой — и последней — попытке практически подойти к современной ему ситуации было горьким. Возможно даже, что его деятельность именно на этом официальном посту была бы успешной, ибо всю жизнь он проявлял большой интерес к библиотекам и проблемам просвещения вообще. Когда Карлейль выступал в 1849 году перед комиссией, назначенной для проверки администрации в Британском музее, он предложил учредить публичные библиотеки в каждом графстве и особо подчеркивал необходимость печатного каталога всех книг, находящихся в библиотеке Британского музея, которые были в то время в полном беспорядке. Его осведомленность относительно классификации книг, их подбора, подходящих условий для пользования библиотекой поразительно четки и ясны.
Смерть Пиля положила конец этим планам и оставила брюзгливого пророка метать громы и молнии в общество, которое в практическом смысле просто обошло его вниманием. Таков Карлейль глазами недругов; более благожелательно описывал его Фруд, который приходил в ото время на Чейн Роу послушать, как Карлейль рассказывает о ненаписанных памфлетах. «Эти образы, эта живая игра юмора, громадные знания, всегда проступающие сквозь те гротескные формы, в которые они облечены, — все это само по себе настолько покоряло и увлекало, что мы лишались дара речи до тех пор, пока разговор не кончался».
Глава шестнадцатая. Звуконепроницаемая комната
Мы имеем несчастье жить в этом доме и обладать весьма слабым здоровьем; плохо спим — в особенности в ночные часы крайне чувствительны к шуму. В ваших владениях вот уже некоторое время живет петух, никак не более шумный или неприятный, чем остальные, чей крик, разумеется, был бы безразличен или незаметен для людей с крепким здоровьем и нервами; но, увы, нас он часто заставляет против нашей воли бодрствовать и в целом причиняет неудобства в такой степени, которую трудно себе представить, не будучи нездоровым.
Если б вы были столь добры, чтобы удалить это маленькое животное, или каким-либо способом сделали так, чтобы он не был слышен от полуночи до завтрака, такая милость с вашей стороны принесла бы заметное облегчение определенным людям здесь и была бы принята ими с благодарностью как акт добрососедства.
Томас Карлейль — Д. Ремингтону, 12 ноября 1852В 1853 году Карлейль позвал рабочих для осуществления необычного плана: строительства звуконепроницаемой комнаты на верху его дома. Он и раньше подновлялся и перестраивался: например, библиотеку в бельэтаже расширили так, что она стала одновременно библиотекой и гостиной; но на этот раз предполагалось не более и не менее как построить целый этаж. Звуконепроницаемая комната должка была расположиться над всем верхним этажом и быть защищенной от проникновения шума путем постройки второй стены; освещаться она должна была через застекленный люк в потолке.
На первый взгляд предприятие безнадежное, но и положение Карлейля также было безнадежным. Любые звуки в ночное время были теперь для него невыносимыми. Петухи соседей Ремингтонов были устранены ради его покоя, но на смену им явились столь же громкоголосые птицы в садах других соседей. Уличные шарманки играли под окнами, время от времени его тревожили фейерверки, самые обычные звуки улицы причиняли ему острое беспокойство. Главной причиной неудобств стали (после устранения петухов Ремингтонов) петухи и попугаи некоего Ронки, жившего в соседнем с Карлейлями доме. И эти петухи, решил Карлейль, должны исчезнуть, замолкнуть навсегда, независимо от того, будет построена звуконепроницаемая комната или нет. Может быть, ему подстрелить их, спрашивал он Джейн. «Но у меня нет ружья, я могу не попасть, да и редко вижу проклятых птиц». Одно было несомненно; «Петухи должны либо замолкнуть, либо умереть».
Под давлением этих обстоятельств задумывалась и строилась звуконепроницаемая комната. Один друг по фамилии Чорли командовал всей операцией, носясь как бешеный вверх и вниз по лестницам и отдавая распоряжения рабочим-ирландцам. По одному из свидетельств, в то время происходила забастовка строительных рабочих, и поэтому не удалось нанять хороших мастеров. Каковы бы ни были строители, один из них однажды провалился в спальню Карлейля вместе с тучей обломков старой обшивки, пыли и известки, а другой провалился в комнату Джейн и упал в ярде от ее головы. Карлейль вскоре уехал в Эддискомб, а когда он вернулся, звуконепроницаемая комната была построена. Получилась приятная, большая комната с хорошей вентиляцией, освещение в ней было превосходно, но — увы — петухи и попугаи соседа Ронки все еще были отчетливо слышны. На этот раз Карлейли уехали вдвоем — в Грэндж; здесь Джейн пришла идея снять дом Ронки с тем, чтобы он был всегда пуст и безмолвен. «Что такое сорок или сорок пять фунтов в год по сравнению со спасенной жизнью и рассудком?» Она возвратилась в Лондон, подарила Ронке пять фунтов и клятвенно обязала его «никогда не держать и не позволять другим держать птицу, или попугаев, или какие-либо другие источники беспокойства на принадлежащей им территории». Одержав таким образом победу, она немедленно отправилась спать — с головной болью.
Это выглядит комично, но жизнь, в которой подобные происшествия играли важную роль, не была похожа на комедию. За три года, прошедших после публикации «Современных памфлетов», вышла только «Жизнь Джона Стерлинга»: книга эта замечательна той нежностью и тем сочувствием, которое Карлейль нашел в своем сердце и выразил по отношению к своему робкому другу-теологу. Стерлинг не производит впечатления необычайно одаренного ума, которое мы получаем, читая рассказы современников о Чарльзе Буллере; оставшаяся после него проза и стихи также не свидетельствуют ни о несомненном, ни даже о подающем надежды таланте. Что-то в Джоне Стерлинге привлекало Карлейля, помимо того, что он был его учеником. Что именно — остается неясным и в этом ярком, блестящем, увлекательном жизнеописании, в котором особенно хороши портрет старого Эдварда Стерлинга и рассказ о Кольридже в Хайгет Хилле. «Жизнь Джона Стерлинга» была написана быстро и без усилий и вышла в 1851 году. С тех пор Карлейль размышлял над книгой о Фридрихе Великом и был поглощен поисками материала для нее.
Решение заняться жизнью и эпохой такой фигуры пришло не без тяжелых сомнений: да и па протяжении тринадцати лет работы над этой книгой Карлейль так и не смог окончательно примириться ни с предметом описания, пи с тем фактом, что он им занимается. В иные моменты ему удавалось убедить себя в том, что Фридрих был истинным героем — а его в это время интересовали только герои. В другие же минуты вся затея казалась ему нелепой. Глядя на «свирепо сморщенную» гипсовую маску с лица Фридриха, Карлейль отмечал: «Лицо худого льва или отчасти — увы! — такой же кошки! Губы тонкие и смыкаются, как клещи; лицо, которое никогда не уступало, — не самое красивое из лиц!» Колебания между одобрением и отвращением продолжались в течение нескольких лет: если сосчитать все те случаи, когда в дневниках или письмах Карлейля на протяжении нескольких дней высказывались совершенно противоположные мнения о предмете, то таких случаев набралось бы несколько десятков, а может быть, и сотен. Книга одновременно стала для него и убежищем и мукой. Погрузившись в работу, он мог забыть о своих запутанных семейных проблемах и все меньше обращал внимания на современные события.
Мука состояла в том, что оп сознавал: его занятия Фридрихом являются скрытым предательством того Карлейля, который написал «Французскую революцию» и который желал только одного — погрузиться в изучение разрушительного элемента своей эпохи. Ища защиты от этих мыслей, он чаще и чаще взрывался в припадках безудержного гнева на глупость современников, не понимающих необходимости единовластного вождя для человечества. Спасаясь от чувства вины перед Джейн, он предпринял исследование жизни и идей Фридриха, замечательное по своей глубине, но фантастическое по масштабу, и все это время жаловался на грандиозность задачи, которую добровольно возложил на себя, и сам же ругал себя за жалость к себе.
В конце лета 1852 года он отправился в Германию в поездку, которая другому доставила бы удовольствие. Карлейлю же один ее план уже казался ужасным, а его осуществление вовсе невозможным. Его сопровождал начиная от Роттердама некий Джозеф Нойберг из Германии, который написал Карлейлю восторженное письмо еще в 1839 году, но был представлен на Чейн Роу лишь девять лет спустя Эмерсоном. Нойберг скоро стал и оставался до самой своей смерти в 1867 году другом Карлейля, его научным ассистентом и добровольным секретарем. От Нойберга требовались огромное терпение и выдержка, ибо во время поездки по Германии, включавшей посещение многих крупных городов и девятидневное пребывание в Берлине, Карлейль был в плохом расположении духа. Начиная с Роттердама, где сон был совершенно невозможен по причине храпящих соседей и «самых беспокойных петухов, каких я только слыхал», до его возвращения через семь недель вся поездка представляла собой «неприятное приключение». Он старался утешиться тем, что оно было необходимым.
В Боннском университете они нашли несколько нужных им книг, и Нойберг предложил остановиться в местечке, где был источник и можно было бы спокойно переночевать в отеле, но едва только Карлейль приехал туда, пришел в ужас от шума. На следующий день Нойберг нашел квартиру в маленькой деревушке у подножия Семигорья. «Содрогаясь от неохоты», Карлейль согласился попробовать. Результат был несчастливый. Он спал «в кровати, которая больше напоминала лоток мясника или большое корыто, чем кровать; подушки имели форму клина и были почти в метр шириной, а посреди постели била впадина. С улицы до полуночи доносился разговор, звон церковных колоколов, рожок сторожа и, по всей видимости, общая сходка всех кошек и всех собак, которые имеются в природе». Тем не менее он проспал три часа, выкурил трубку, стоя у окна, и, как он уверял Джейн, «был не так уж несчастен». В Эмсе дело пошло лучше, и ему очень понравился Рейн; во Франкфурте он записал свое имя в книге в комнате Гете, а в Ейзенахе поднялся по короткой стертой каменной лестнице, которая вела в комнату, где жил Лютер, и поцеловал дубовый стол, за которым тот работал над своим переводом Библии. В Веймаре постоял на могиле Гете и Шиллера и обедал во дворце. К этому времени он «оставил надежду на сколько-нибудь продолжительный сон в Германии» и перестал думать о серьезной работе. Тем не менее он ходил смотреть Лобозитц, место первой битвы Фридриха в Семилетней войне, и посетил Берлин. Здесь его окружили вниманием, хотя прусские историки и литераторы никак не поощряли его идею написать биографию Фридриха. Отговаривать же его не было нужды. «После каждой прочитанной мною немецкой книги о нем, — писал Карлейль сестре, — я чувствую: все покончено с Фритцем». Но это чувство было лишь частью общего настроения во время поездки. «Это путешествие прошло, словно в тунике Несса: страдание, мучения с желудком, воспаление, бессонница преследовали меня на каждом шагу... Должен сказать здесь же, и повторю везде, что Нойберг был самым добрым, терпеливым и усердным из друзей и помощников».
* * * Разочарование, которое испытывала в то время Джейн и которое она не могла ни объяснить себе, ни облегчить, касалось всех сторон ее жизни. «Бог видит, как бы мне хотелось иметь веселый нрав и неунывающую душу — ради одного лишь твоего блага, — если бы мой характер не был ожесточен, а душа опечалена до такой степени, что я не в силах ничего поправить», — писала она Карлейлю в 1850 году. Он в это время возвращался из длительной поездки по Шотландии; по дороге он три дня провел в Кезвике, а затем остановился у друзей близ водопада Конистон. Однако невыносимый шум заставил его внезапно уехать в Челси, и даже скорым поездом. Джейн как раз гостила в Грэндже и была очень огорчена тем, что впервые за всю их жизнь вместе она не была дома и не встречала его. Конечно, одиночество ему милее, замечала она с горечью (и притом несправедливо), и если она вернется домой следующим поездом, то, пожалуй, скорее лишит его удовольствия, чем доставит его. «Это определенно лучшая школа для таких, как я, чтобы излечиться от малейших остатков „тонкой чувствительности“. Зачем ей было оставаться в Грэндже, где ее никто не любил, если в Чейн Роу она все-таки кому-то не совсем безразлична? Ашбертоны тут, разумеется, ни при чем, но совершенно очевидно, что Джейн хотелось свалить вину на них.
Визиты в Грэндж и в Бат Хаус, в Альверсток и Эддискомб отнюдь не прекратились; не следует также думать, что Джейн принимала приглашения с неохотой. Она так и не сумела почувствовать неприязни к леди Гарриет, да и вообще не могла питать к ней иного чувства, кроме уважения. Джейн и Карлейль, на которых нелегко было угодить, встречали у нее любезный и радушный прием.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22
|
|