Глава 1
На Сталинград
Минск – Киев – Харьков
Мы стоим у длинного железнодорожного состава. Винтовки составлены в козлы, ранцы сняты. Сейчас, вероятно, полдень, а может, час дня. Лаус достал из ранца какую-то еду и сосредоточенно жует. В физиономии его привлекательного мало, но мы с нею сроднились. Он поднимал наш дух. Будто по команде, мы тоже вытащили продукты. Кое-кто принялся уплетать все подряд. Лаус поморщился, но орать не стал.
– Ну давайте, впихните в себя сразу восемь комплектов! Раньше следующей недели все равно ничего не получите.
Мы съели вполовину меньше того, что требовал разгулявшийся аппетит, но хоть согрелись чуть-чуть.
Ведь уже часа два, как мы стояли на холоде, и здорово продрогли. Ходили вдоль состава, шутили, притоптывали каблуками, чтобы согреться. Те, у кого была бумага, принялись писать письма. У меня закоченели пальцы, так что было не до письма. Через станцию непрерывно шли эшелоны с боеприпасами. Неожиданно составы остановились и растянулись чуть ли не на километр. Что ж это такое? Прибывают составы, высаживают подкрепления, а на путях стоят, ожидая отправления, другие. Вот подошел еще один поезд, постоял несколько минут и проследовал в обратном направлении. Ну и беспорядок!
Состав, возле которого мы стояли, замер, кажется, навечно. Может, оно и к лучшему.
Решив размяться, я подтянулся и заглянул в товарняк. Скота, разумеется, там не оказалось, зато боеприпасов хоть отбавляй.
Мы толклись на станции уже четыре часа и совсем окоченели. С наступлением темноты холод усилился. Чтобы скоротать время, снова полезли в рюкзаки. Почти совсем стемнело. Лаусу, видно, тоже все уже осточертело. Он надвинул шапку на уши, поднял воротник и ходил туда-сюда, стараясь согреться. Наверно, прошагал километров десять. Наши хеминцевские собрались кучкой. Ленсен, Оленсгейм и Гальс – немцы, говорившие по-французски ничуть не лучше, чем я по-немецки; эльзасец Морван; австриец Утербейк, походивший из-за темных курчавых волос на итальянца (потом, правда, он оторвался от нашей группы), и, наконец, я, наполовину француз, наполовину немец. Шестеро из нас кое-как нашли общий язык. Утербейк же, будь он неладен, напевал под нос итальянские песенки про любовь, совершенно неподходящие к обстановке. Мы вообще-то к Вагнеру привыкли, а тут слушай жалобные стенания о судьбе неаполитанского чудика.
Часы Гальса со светящимся циферблатом показывали уже половину девятого. Мы решили, что уж на ночь-то нас на станции не оставят. Не тут-то было. Прошел еще час, и некоторые солдаты, разложив спальные мешки, начали устраиваться на ночлег. Чтобы защититься от сырости, некоторые не побоялись лечь прямо на шпалах, под вагонами.
Наш фельдфебель примостился на тюке с армейскими шмотками и закурил. Выглядел он не лучшим образом. В голове не укладывалось, что нас бросят на произвол судьбы, заставят ночевать вот так, под открытым небом. Не может такого быть! Вот-вот раздастся гудок, извещающий об отправлении, тем умникам, что уже расположились на ночлег, придется в спешке паковать спальные мешки. Но лучше бы мы последовали их примеру. Прошло два часа, а мы по-прежнему сидели на холодном каменном полу. Мороз усиливался. Пошел дождь. Наш фельдфебель устроил себе палатку: чемоданы он накрыл водонепроницаемой тканью и так спасался от непогоды. Старый лис!
Нужно найти укрытие. Далеко отходить от ружей нельзя, но мы все равно оставляем их мокнуть под дождем, ожидая наутро настоящую взбучку. Лучшие места уже, конечно, заняты. Остается забраться под вагоны. Лучше бы внутрь, но двери завязаны проволокой.
Проклиная все на свете, устраиваемся на ночлег: какое-никакое, а все ж убежище! С нас течет ручьем; мы вне себя от злости. Но у командования наши мелкие проблемки, наверное, вызывают только смех…
Впервые я спал под открытым небом. Что и говорить, пробыть с закрытыми глазами больше пятнадцати минут мне не удавалось. Пологом постели мне служила огромная ось; иногда мне казалось, что она перемещается, словно бы поезд поехал. Я просыпался и обнаруживал, что все по-прежнему на месте; снова погружался в дремоту и опять пробуждался. С первыми лучами солнца мы, разминая затекшие члены, выбрались наружу. Выглядели, наверно, как мертвецы, которых только что выкопали из земли.
В восемь утра мы построились и направились к перрону. Гальс не переставал повторять, что с тем же успехом мы могли бы заночевать и в казармах. О тяготах солдатской жизни никто из нас не имел ни малейшего представления. Впервые мы провели ночь под открытым небом, а сколько еще таких ночей, только в худших условиях, ожидало нас!
А пока нам предстояло сопровождать состав с боевой техникой. Нашу роту загодя разделили на три части для сопровождения трех эшелонов – по три, а то и два человека на платформу. Мне с Гальсом и Ленсеном выпало охранять прикрытые брезентом крылья самолетов с изображением черного креста и другие детали военной техники, предназначенные для люфтваффе. Судя по маркировке, груз следовал из Ратисбонна в Минск.
Минск, значит, Россия. Во рту пересохло. Сердце забухало.
Вскоре раздался свисток, и состав тронулся.
Спустя какое-то время дождь прекратился, но зато повалил снег. Поразмыслив, мы забрались под брезент и устроились возле авиационного двигателя. Ветер перестал нас трепать. Сразу стало теплее. Прижавшись друг к другу, почти согрелись. Мы, разумеется, пустословили и время от времени разражались хохотом – хотя над чем было смеяться? Состав катил на Восток, что происходит вокруг – мы не знали. Лишь время от времени доносилось громыхание встречных поездов.
Вдруг Ленсену послышался крик. Он сделал нам знак замолчать и с опаской высунул голову из-под брезента.
– Лаус… – сказал он спокойно. Помолчав, добавил: – Ложная тревога.
Однако спустя пару секунд кто-то рванул край брезента. Перед нами предстала физиономия фельдфебеля. При виде наших счастливых лиц его перекосило от ярости. Спасаясь от стужи, Лаус надвинул на голову каску и натянул перчатки. Снег запорошил его с ног до головы.
– Стоять! Смирно! – гаркнул он.
Но выполнить команду с обычной резвостью мы не могли. Платформу так и качало из стороны в сторону.
То, что произошло далее, достойно театра абсурда. Я до сих пор, по прошествии стольких лет, вижу неуклюжего медведя Гальса. Он изо всех сил пытается стоять прямо, но состав трясет так, что Гальс вместе с ним шатается влево-вправо. У меня шинель зацепилась за какую-то деталь двигателя и тянет к полу. Лаус тоже не на высоте. Впечатление такое, будто он здорово перебрал.
Наконец, наш фельдфебель состроил зверскую гримасу и встал на одно колено. Мы последовали его примеру. Со стороны нас можно было принять за четверку заговорщиков. Но все было гораздо прозаичнее. Фельдфебель честил нас последними словами.
– Какого дьявола вы тут расселись? – бушевал он. – Вы вообще соображаете, кто вы и зачем мы все здесь?
Гальс, которого тошнило от всяких там церемоний, не долго думая, перебил вышестоящее начальство.
– Стоять снаружи нет смысла, – резонно заметил он. – Холод ужасный, да и чего тут увидишь?
Как рассвирепел Лаус – это надо было видеть! Он схватил Гальса за воротник, тряхнул, как мешок с сеном.
– На первой же остановке я подам рапорт! – отчеканил он. – Штрафного батальона тебе не миновать. Вы оставили свой пост, ясно? Ты хоть подумал: а что, если взорвется впереди идущая платформа? Каким образом вы оповестите остальных? Штаны просиживая под брезентом?
– А что? – спросил Ленсен. – Впереди идущая платформа вот-вот взорвется?
– Да заткнись ты, идиот! Повсюду орудуют диверсанты. Русские готовы на все. Партизаны отправляют под откос целые поезда, кидают гранаты, бутылки с зажигательной смесью. Для того вы и здесь – чтобы этому помешать. Надевайте каски и вперед, а не то я вас вышвырну!
Повторять приказ ему не пришлось. И хотя холод пробирал до костей, мы расположились в назначенных Лаусом местах. А он, уцепившись за выступ, перепрыгнул на следующую платформу. Он всегда четко выполнял поставленные перед ним задачи. Хотя мне и не доводилось беседовать с ним по душам, я подозревал, что он, в сущности, неплохой человек. Все другие унтер-офицеры не проявляли такой строгости: говорили, будто берегут себя для настоящего дела. Однако в нужный момент от Лауса пользы было не меньше, а то и больше, чем от других. Из фельдфебелей он был самым старым. Может, побывал на передовой, даже пороху понюхал. Короче говоря, на мой взгляд, его нельзя было назвать безответственным. Во всяком случае, нам он спуску не давал.
Если мы не в состоянии переносить холод и прочие тяготы, на фронте нам не выжить. Погибнуть от рук какого-то диверсанта, не повидав настоящей войны, просто глупо.
Неожиданно впереди я увидел человека. Он бежал по соседнему пути. Наверное, заметил его не я один, но никто из солдат, сидевших на передних платформах, даже не шелохнулся.
Я схватил свою винтовку и прицелился в диверсанта. А кто же это, если не диверсант?
Эшелон шел медленно. Лучшей мишени и не сыщешь. Через несколько минут наша платформа поравнялась с бегущим человеком. В его облике не было ничего особенного. Может, просто лесоруб решил поглазеть на состав. Как-никак, мы пока еще в Польше. Я почувствовал себя дураком: приготовился стрелять, а врага-то и нет. Всего-навсего какой-то поляк-ротозей. Я прицелился, намереваясь дать выстрел поверх его головы, и спустил курок.
Прогремел выстрел. Поляк со всех ног бросился бежать. А я подумал: вот так у рейха стало врагом больше…
Эшелон шел с прежней скоростью. Немного погодя появился Лаус. Мороз морозом, а обход надо продолжать! Он окинул меня удивленным взглядом.
Решили дежурить посменно: двое несут вахту на боевом посту, третий греется под брезентом. Мы были в пути уже восемь часов и жутко продрогли; стоило нам подумать, что будет ночью, и становилось совсем паршиво Я нырнул под брезент, и все двадцать минут у меня зуб на зуб не попадал. Мы приближались к Минску. Темнел лес. Четверть часа назад эшелон стал прибавлять скорость. Свирепый ветер обещал смерть от холода. Чтобы согреться, мы съели чуть ли не половину рациона.
Вдруг поезд стал сбавлять ход. Заскрипели тормоза, брякнули муфты сцепления. Вот мы уже движемся еле-еле. Первые платформы повернули направо. Нас переводили на второй путь.
Еще минут пять эшелон продолжает двигаться и, наконец, замирает. Два офицера, спрыгнувшие с одной из передних платформ, идут в конец состава. Им навстречу вышли Лаус и еще два сержанта. Они о чем-то посовещались, но нам ничего не сказали. Солдаты высунули головы и осматривали округу. Для террористов лучшего места, чем лес, не найти. Поезд стоял уже несколько минут – и тут вдалеке раздался стук колес. Мы спустились и, чтобы согреться, ходили туда-сюда, когда раздался свисток, призывающий нас вернуться в вагоны. На колее, с которой наш состав только что ушел, показался локомотив, окутанный облаком дыма.
То, что я увидел, ужаснуло меня. Хотел бы я быть гениальным писателем, чтобы во всех красках описать представшее перед нами зрелище. Вначале появился вагон, наполненный железнодорожным оборудованием. Он шел впереди локомотива и скрывал и без того неяркий свет фар. Затем последовал сцепленный с ним локомотив, затем – вагон, в крыше которого была проделана дыра – судя по всему, полевая кухня. Из короткой трубы ее шел дым. Вот еще один вагон с высокими поручнями; в нем едут до зубов вооруженные немецкие солдаты. В остальной части состава – открытых платформах, вроде той, на которой ехали мы, – перевозился совсем иного рода груз. Вначале я с непривычки даже не смог разобрать, что же это, и лишь через несколько мгновений понял, что вагон переполнен человеческими телами, за которыми сидели или стояли скорчившись живые люди. Самый осведомленный из нас коротко пояснил: «Русские военнопленные».
Мне показалось, что именно такие коричневые шинели я уже видел в замке, но полной уверенности не было. На меня взглянул Гальс. Его лицо было смертельно бледным, лишь красные пятна проступали кое-где от холода.
– Видал? – прошептал он – Они выставили мертвецов, чтобы защититься от мороза.
От ужаса я и слова не мог вымолвить. Трупы были в каждом вагоне: бледные лица, ноги, закостеневшие от мороза и смерти. Я стоял, не в силах отвести глаз от отвратительного зрелища.
Мимо нас проезжал десятый вагон, когда произошло нечто еще более ужасное. Четыре или пять тел съехали с платформы и упали в сторону от путей. Похоронный поезд не остановился. Группа офицеров и сержантов из нашего поезда пошла посмотреть, что случилось. Я, движимый каким-то странным любопытством, спрыгнул с вагона и подошел к офицерам, отдал честь и спросил дрожащим голосом, мертвы ли эти люди. Офицер окинул меня удивленным взором. Ведь я не имел права оставить свой пост. Наверное, он заметил, как я смущен, поскольку не стал делать замечаний.
– Думаю, да, – печально сказал он. – Помогите товарищам похоронить их. – С этими словами он повернулся и ушел.
Со мной пришел Гальс. Мы вернулись к вагонам за лопатками и начали копать яму неподалеку от насыпи. Лаус и еще один парень обшарили одежду мертвецов, пытаясь найти документы, по которым можно было бы установить их личность. Позже я узнал, что никаких гражданских документов у бедняг не было. Гальсу и мне понадобилось собрать в кулак волю, чтобы не смотреть на трупы, когда мы тащили их к яме. Мы засыпали их землей, когда раздался сигнал об отправлении. С каждой минутой становилось все холоднее. Меня переполняло чувство отвращения.
Час спустя наш поезд прошел мимо разрушенных, как мы заметили, несмотря на плохую освещенность, зданий. Проехал еще один поезд, который не произвел на нас столь мрачного впечатления, но и лучше от его вида нам не стало. Вагоны были помечены красными крестами. На носилках, которые были видны через окна, лежали, скорее всего, тяжело раненные. Из других окон нам приветливо махали перевязанные солдаты.
Наконец мы прибыли на вокзал в Минске. Поезд остановился на всем протяжении длинной широкой платформы, по которой сновали занятые делом солдаты и русские военнопленные, которых вели другие пленники с белыми повязками на рукавах. Это были русские перебежчики. Они сами вызвались караулить товарищей, что как нельзя лучше устраивало наших властей: кто еще может заставить русских пленников целый день трудиться?
Раздавались приказы, сначала по-немецки, затем по-русски. К нашему поезду подошла толпа. При свете подогнанных к платформе грузовиков началась разгрузка. Мы также приняли участие в работе, на которую ушло почти два часа: немного согрелись, а затем снова занялись своими запасами продовольствия. Гальс, не страдавший отсутствием аппетита, за две недели поглотил больше половины пайка. Ночь мы провели даже с удобствами в каком-то здании.
На следующий день нас отправили в госпиталь, где продержали два дня и сделали несколько прививок. Минск подвергся сильным разрушениям. Город пострадал от обстрела. По некоторым улицам вообще невозможно было пройти, так много было там ям, образовавшихся после бомбежки. Многие из них достигали порой глубины пятнадцати футов. Чтобы как-то перебраться через препятствия, через траншеи перебрасывали доски. Один раз мы уступили дорогу нагруженной продуктами русской женщине, за которой бежало четверо или пятеро ребятишек, таращивших на нас удивленные круглые глаза. Встретилось нам и несколько необычных магазинчиков, вместо разбитых стекол в которых были вставлены доски или мешки с соломой. Мы с Гальсом, Ленсеном и Морваном любопытства ради заглянули в некоторые из них. На полках стояли разрисованные в разные цвета глиняные кувшины с напитками, растениями, сушеными овощами или густым сиропом.
Как поздороваться по-русски, мы не знали, поэтому разговаривали только между собой. Русские в лавочках смотрели на нас со смешанным страхом и улыбкой. Владелец магазинчика подходил с вымученной улыбкой, предлагая взять его продукты, надеясь таким образом умилостивить безжалостных вояк, какими мы представлялись его воображению.
Мы зачерпывали ложками сироп с желтоватой мукой, довольно приятной на вкус, немного напоминающей мед. Единственное, что мне не нравилось, – было слишком много жиру. Как сейчас передо мной встают лица русских. Вручая нам свой сироп, они улыбаются, произнося слово «орулка». Я так никогда и не узнал, что оно значит: приглашение отведать кушание или так называлась эта смесь. «Орулкой» мы питались все эти дни, что, однако, не мешало вовремя появляться и к обеду, начинавшемуся в одиннадцать часов.
Гальс с исключительной вежливостью брал все, что предлагали ему русские. Меня это порой даже раздражало: он клал в котелок все продукты советских торговцев, отличающиеся друг друга лишь консистенцией. Иногда в его котелке были смешаны пресловутая «орулка», вареная пшеница, селедка, нарезанная на кусочки, и прочие продукты. Что бы там ни было намешано, Гальс поглощал все, напоминая при этом ненасытного борова.
Впрочем, времени для отдыха особенно не было. Минск – важный центр армейских поставок. Нужно было отправлять грузы по назначению и распаковывать прибывающие.
Жизнь войсковой части этого сектора была на удивление хорошо организована. Приходила почта. Солдатам, уезжавшим в отпуск, показывали фильмы – нас, правда, на них не пускали. Были также библиотеки и рестораны, работали в которых русские, обслуживая немецких солдат. Для меня посещение ресторана обходилось слишком дорого, и я в них не ходил, зато Гальс, готовый пожертвовать чем угодно, лишь бы наполнить желудок, тратил здесь все свои деньги да и добрую часть наших. В обмен он подробно расписывал все меню заведения, не забывая немного и приврать. От его рассказов у нас слюнки текли.
Кормили нас гораздо лучше, чем в Польше, к тому же мы без особых затрат добавляли к рациону продукты, купленные на свои деньги. А это было необходимо. В начале декабря начались жуткие морозы, температура упала до пяти градусов ниже нуля. Снег, выпадавший в огромных количествах, не таял; местами лежали сугробы до трех футов высотой. В таких условиях поставка на фронт продовольствия замедлялась, и, как рассказывали солдаты, возвращавшиеся с передовой, где было еще холоднее, чем в Минске, им приходилось делить между собою скудные рационы. Недостаток пищи и морозы приводили к болезням, главным образом воспалению легких и обморожениям.
В это время рейх прилагал все усилия, чтобы защитить солдат от русской зимы. В Минск, Ковно и Киев были привезены в огромном количестве одеяла; зимняя одежда из овечьей кожи; калоши с толстыми мысками и шерстяным верхом; перчатки, капюшоны и переносные обогреватели, работавшие одинаково хорошо как на бензине, нефти, так и на алкогольном спирте; продукты, запечатанные в особые коробки, да и тысячи других необходимых вещей. Наша задача, конвойных войск Ролльбана, – доставить все это на передовую, где груз ждали наступающие войска.
Мы предпринимали сверхчеловеческие усилия, но успевали далеко не всегда. Никакими словами невозможно описать наши страдания – не от солдат русской армии (она пока только отступала), а от мороза. Дороги, находившиеся за пределами крупных городов (которых, прямо скажем, и так было немного), отремонтировать не успели; тем более не смогли провести новые. Пока мы осенью занимались гимнастикой, вермахт, проведя блестящее наступление, застрял в невероятной трясине вместе со всеми поставками. Наступили холода – и замерзли отвратительные колеи, ведущие на восток. На этих дорогах можно было проехать только в телегах, и все же появилась возможность перевозить войска. Но наступила зима, на огромные пространства России обрушились тонны снега, и движение снова оказалось парализовано.
В декабре 1942 года мы сопровождали грузы. Разгребали снег, чтобы наши телеги смогли продвинуться на пятнадцать-двадцать миль, но на следующий день все опять оказывалось засыпано снегом, и приходилось снова браться за дело. Под снегом были сплошные кочки и овраги, на которых мы постоянно спотыкались, а к вечеру приходилось подыскивать себе крышу над головой.
Иногда ночное прибежище сооружали наши инженеры, иногда мы устраивались на ночлег в избе или еще в каком-нибудь первом попавшемся доме. В помещение, предназначенное для одной семьи с двумя детьми, нас набивалось человек по пятидесяти. Особенно ценились специально для условий русской непогоды изобретенные палатки из плотной водонепроницаемой ткани; они были рассчитаны на девять человек. Еды было предостаточно, и хотя бы в этом наше существование оказывалось более-менее сносным. Мылись мы редко; стали заводиться насекомые; поэтому первое, что мы делали, возвращаясь в Минск, это проходили дезинфекцию.
Мне изрядно надоели и «священная Россия», и передвижение в повозках. Я, как и все, боялся попасть под обстрел, но в то же время мне пора было бы и пострелять из маузера, который постоянно болтался при мне без всякой нужды. Казалось, стрельба будет моей местью за мучения, доставляемые морозом, и волдыри, которыми покрылись мои руки от непрерывного разгребания снега. Кожаные перчатки порвались, и из них выглядывали мои заледеневшие пальцы. Ощущение холода в руках и ногах было настолько сильным, что казалось, холод пронзил меня в самое сердце. Температура не поднималась выше минус пяти градусов.
Нас расквартировали в пятнадцати милях севернее Минска для охраны огромного гаража военных машин. В деревне было восемь изб; мы заняли семь; лишь в одной, самой большой, жила семья русских: отец, мать и две дочери Хорские. Они говорили, что приехали сюда из Крыма; о родине своей вспоминали с ностальгией. Хорские содержали трактир; в нем мы питались – на свои деньги – и убивали время с попутчиками.
Снег прекратился, но мороз крепчал. Как-то вечером (к этому времени мы простояли в деревне уже больше недели) я отправился на два часа в караул. Я пересек стоянку, на которой были запаркованы машин пятьсот, а то и больше, наполовину засыпанных снегом. Весь день со страхом думал, как буду прохаживаться тут в темноте. Пока мы тут ходим, партизаны могут пробраться незаметно между машинами и всех нас перестрелять – чего уж проще. Правда, я уже успел себя убедить, что война, если она и идет, происходит не здесь, а где-то еще. Никого из русских, кроме торговцев и пленных, я пока еще не встречал.
Разубедив сам себя, я направился на свой пост, расположенный ярдах в пятнадцати от первых машин. Путь пролегал через траншею, выкопанную специально для того, чтобы мы могли дойти до самых машин или, наоборот, незаметно отойти. Прошел снег, и края траншеи поднялись еще почти на три фута; после каждого снегопада нам приходилось заново рыть окоп. Чтобы хоть что-то разглядеть, я встал на ящик. Я накинул на шинель еще и одеяло и едва мог пошевелить руками.
От порции алкоголя я отказался: от него мне становилось еще хуже. Начал настраиваться на противостояние ужасному морозу. Ночное небо было чистым; мне открывался обзор на сто ярдов. На горизонте виднелся чахлый кустарник. В разные стороны расходились телефонные провода; столбы, к которым они прикреплены, не прочно держались в земле и от тяжести снега часто заваливались.
Нос так и жжет от холода. Только нос: его я и высунул из-под одеяла. Шапка надвинута дальше некуда: она закрывает лоб и даже щеки. Сверху каска: ее полагается носить во время караульной службы. Поднятый воротник пуловера, который прислали родители, сзади доходит до края шапки.
Время от времени смотрю на технику, которую охраняю. Трудно и представить себе, что будет, если нам срочно придется уносить отсюда ноги. Двигатели, должно быть, промерзли насквозь.
Я пробыл на посту уже добрый час, когда на дальнем конце стоянки появилась чья-то фигура. Я забился в окоп. Перед тем как вытащить руки из карманов, отважился еще раз высунуться и посмотреть. Фигура направлялась в мою сторону. Может, это разводящий; а что, если большевик?!
Кряхтя от напряжения, я вытащил руки из теплых карманов и схватился за винтовку. Курок от мороза примерз к пальцу. Я взял оружие на изготовку и крикнул:
– Кто идет? Пароль!
Последовал правильный ответ, и я опустил ствол. И все же не зря принял меры предосторожности: это был офицер, совершавший обход. Я отдал честь.
– Все в порядке?
– Да, лейтенант.
– Ну, с Рождеством тебя!
– Как? Уже Рождество?
– Конечно. Смотри.
Он указал на дом Хорских. Покрытая снегом изба, казалось, ушла в землю, но узкие окна светились ярче, чем разрешали правила затемнения. А в окнах виднелись силуэты моих товарищей. Прошло несколько секунд, и из вязанки дров, вероятно пропитанной бензином, показалось пламя.
Три сотни голосов, как один, орали в тиши морозной ночи песню: «О Wainacht, о stille Nacht!»[7] Неужто такое возможно? В ту минуту все остальное, все, что находилось за пределами лагеря, потеряло для меня значение. Я не мог отвести взор от горящих окон. Лица одних товарищей освещал костер; лиц других не было видно. А песня продолжала звучать, теперь уже на несколько голосов. Не знаю, может, меня растрогала тишина ночи, но ничего лучшего в жизни мне не приходилось испытывать.
Впервые с тех пор, как я стал солдатом, мне вспомнилась юность. Что сейчас у меня дома? Что творится во Франции? Из сводок мы знали, что многие французы встали теперь на нашу сторону. Это прекрасно! Хорошо, что французы и немцы сражаются плечом к плечу! Скоро мы перестанем мучиться от холода. Война закончится, и мы будем дома рассказывать о своих подвигах. На это Рождество я не получил никакого подарка, который можно было бы потрогать руками, но зато узнал о союзе между двумя родными для меня странами, и этого было достаточно. Я знал, что теперь я мужчина, и отгонял от себя неотступную мысль: как хорошо было бы получить в подарок какую-нибудь заводную игрушку.
Мои товарищи пели, и наверное, по всему фронту точно так же пели тысячи таких, как они. Тогда я еще не знал, что именно в это время советские танки «Т-34», воспользовавшись тем, что из-за Рождества прекратилось наше наступление, сокрушили посты Шестой армии в районе Армотовска. Тогда я и представить не мог, что тысячи моих товарищей в Шестой армии (в которой служил и мой дядя) полегли в аду Сталинграда. Разве мог я знать, что немецкие города подвергаются разрушительным налетам английской королевской авиации и ВВС США? Мне и в голову не могло прийти, что французы изменят франко-германской Антанте.
По-своему это было самое прекрасное Рождество в моей жизни. Я ни о чем не думал и ничего не хотел знать. Я был один под огромным небом, на котором светились звезды. Помню, как по моей замерзшей щеке пробежала слеза – не от горя и не от радости, а от какого-то другого, странного чувства.