Пораспугал зятьев моих председатель и мне проходу не дает, все вытряхнуть с насиженного места хочет, словно жабу из палисадника.
– Ну как, Визгирдене, к детям перебираться не думаешь?
– Нет, – отвечаю, – мне ласточек от кота охранять нужно. Один прок от того болота, что гнезд нынче у меня под крышей не счесть.
– Хочешь не хочешь, а сносить тебя будем. Раз зятья от тебя отказались, ищи мужика, ты половину внеси, он – половину, да и стройтесь в новом поселке.
– А поселение у меня одно, – отвечаю, – на пригорке… Слава богу, и деревья там есть… Ты уж потерпи годик-другой, там и переберусь.
Пообещать пообещала, да слова не сдержала: уж три года пролетело, а я как жила, так и живу, и даже трудодни потихоньку зарабатываю. Только беды, словно тля, меня облепили: ветер да вороны крышу разворошили, и околела моя Буренка. Заведующий фермой по доброте сердечной солью коровьей ее угостил, та пить, видно, захотела, к озеру бросилась, да так и увязла, бедняжка. Там роднички такие, а под ними трясина – холодная как лед. Вытащить мы ее вытащили, но что с того? На ногах не держалась, пришлось скрепя сердце в столовую отдать.
Так и не заметила я, как докатилась: козу, наседку да кота в друзья-приятели взяла. Дочки мои с мужьями будто сговорились – письма писать перестали и сами ко мне ни ногой.
А как ждать перестала, совсем от них откреститься решила, по весне щукой к дому новенькая «Волга» подплыла, а в ней Казбарас. Жирку Адольфас за это время нагулял, животик над поясом свисает, золотыми зубами обзавелся, а все равно узнала. Регину же ни в какую! Очки что твои тарелки, волосы не то зеленые, не то голубые, а одета – и придумают же люди такое – вроде бы юбка, а на самом деле штаны. По голосу все же догадалась, что это дочка моя. Не успела она «мама» вымолвить, как слезы у меня из глаз хлынули, словно без родных я тут совсем пропадала. Не скажешь, что утром веселая была, ровно белка! И колючки у козочки из бороды вычесала, и несушкам костей паленых дала, чтобы скорлупа яичная покрепче была, и избу подмела. Вот только умыться не успела…
Что это я все о себе да о себе? Ведь меня Региночка с Адольфасом тревожат. Что за беда у них стряслась? Бывало, по дороге в Палангу ко мне заворачивали, а в последние годы так и не дождалась. Оказывается, в одно лето Регина на сносях была, а на другой год здоровье на курортах поправляла, в прошлом году по заграницам ездила, а нынче вот заглянула…
– А ребенок где же? Что ж показать-то не привезли?
– Успеем, – ответила Регина. – Может, и на все лето тебе оставим. У него что-то с костями. Доктора рекомендуют в деревне подержать, на свежем воздухе, козьем молоке, медке… Кстати, мама, как там наши пчелы, не повымерзли еще?
– Один улей у меня есть, – говорю. – Много ли малышу нужно? Только вот келья моя совсем прохудилась: полы прогнили, летом блохи так и скачут…
– Не волнуйся, мамочка. Приедут мастера и все тут заново переделают. Стоит моему Адису захотеть, тут и озеро снова появится. Глянь, как он дела свои обтяпывает.
Посмотрела я в окошко: зять выгружает из машины ящик с вином, за ним другой – видать, с закуской, а портфель с нужными бумагами – справками разными, разрешениями – жене подал. Затащили все это в горницу, а пока сносили, я на кухню побежала, думала, хоть яичницу зажарить успею. Куда там! Регине шкварок нельзя, а Адольфасу в район срочно нужно – все из-за ремонта этого.
Не успела я тряпки свои разложить, барахлишко изо всех дыр повытаскивать, а работники уж тут как тут и ну все у меня ворошить, громить, пыль столбом поднимать! Крышу сняли, потолок растаскали, печку разобрали, а окошки прямо с рамами повыставляли. Рена не выдержала, в Палангу удрала, а зять появился, команду рабочим отдал – и назад. Я-то к козочке на ночлег перебралась, а та, бедная, с непривычки всю ночь проблеяла, все за козлят своих переживала. Несушки мои опять же – пойди разбери, где они яйца кладут, где на ночь устраиваются. Одну за сараем нашла – только перья остались. Ищи-свищи, кто ей шею свернул – лиса, ястреб или мастер заезжий. И я слоняюсь по двору, как неприкаянная, а соседи завидуют: радуйся, говорят, построят тебе теперь не избу, а виллу. Будет в ней, как теперь принято, шик, блеск, треск…
Это уж точно. Окна на всю стену – зима настанет, как тепло удержать? Полы надраены – придется весной да осенью в сенях разуваться, чтобы грязь не таскать. И кота в комнату впустить нельзя – наследит, пусть теперь перед дверью лапы вылизывает. Ох, уж эти мне городские замашки, да простому человеку они хуже бедности.
Но скажите мне на милость: что за птица мой зять? Ведь из дальних мест человек, а поди ж ты, знает, где тут у нас поднажать, кому подмазать, кого по плечу погладить… И нате вам – на глазах убогая развалюха в городской дом превратилась! Денег-то теперь у людей куры не клюют, а зато как их с умом истратить, никто не знает. Вот и судите сами, что за власть, энергия и таланты у зятя моего Казбараса…
Теперь-то, известное дело, к новым стенам вовсе не подходят ни колченогий стол, ни дедовская скамья. Я и не знала, что Чесловас Гудас заделался директором мебельного магазина. Появился через пять лет и он, а с ним Рената. Только машина у них попроще, «Жаборожец» называется. И снова гляжу я на зятя и думаю, что в нем красивого-то осталось? Ветерок дунул, волосенки во все стороны разлетелись, а под ними лысина, как колено. Так и хотелось у Ренаты спросить: «Ты когда ж это супруга своего ощипать успела?»
Глянула я на дочку – что-то не в духе она: то ли сестре позавидовала, то ли Чесловас ей чем-то не угодил. Немного, правда, повеселела, когда Адольфас предложил им привезти на лето и свою дочку.
Устроили угощение, зазвали председателя колхоза, за столом он и пообещался снова поставить на ноги озеро – будет тогда зятьям моим где рыбку удить, отпуск проводить.
Адольфас намекнул Чесловасу, что и тот должен свою долю внести: пусть привезет сюда новую мебель и, самое главное, ковер шерстяной на всю комнату. Полы здесь холодные, а детям и верхом друг на друге покататься, и побаловаться захочется… Рената, чтобы цену мужу набить, заявила, что нынче люди из-за ковров с ума сходят, запросто Чесловасу сотенную за услуги предлагают, да тот рисковать не хочет.
А зять возьми и возрази: кое-кому, говорит, все же помог, иначе что я за торговый работник?
Услышал председатель про такое дело и тоже давай просить. Пообещал ему Чесловас, сам того не ведая, что по коврам этим неслышно-незаметно беда подкрадется.
В конце июня обе Рены мои учить меня стали, как нужно детям кашки разные варить, – сами-то они к морю решили отправиться за загаром. Адольфас из Вильнюса машину пригнал, на ней будка огромная, а в будке холодильник, новый почти, телевизор, кроватка детская и газовая плитка. И снова заботы на мою голову, где какую ручку покрутить, какую кнопку нажать, как за детьми успеть приглядеть, чтобы не лезли куда не положено.
Ренатиной дочке Дайвуте уже шесть исполнилось. Ладненькая такая девчушка, только косит немного. Доктор велел очки носить, а одно стекло залепить. В городе-то детворы не перечесть, от шалунов и насмешников не убережешь, вот и отдали бабушке на воспитание.
А за Арунелиса Регина тоже не зря тревожится – мальчонка и впрямь бледненький такой, косолапит. Раньше, бывало, таким ребятишкам матери давали глину с печки погрызть, а сейчас Регина понавезла кучу лекарств. Таблетки таблетками, но вся надежда у нее на Белянку, козочку мою.
Прислала письмо и Ирена. Обрадовалась я вначале, думала, и она с семейством навестит, но просчиталась… Извинилась дочка за долгое молчание, а затем давай, словно кукушка, свои беды-невзгоды считать. Свекровь ее хворала-хворала да прошлой осенью и померла, а сама-то она весной третьего должна родить… Римтас совсем с ног сбился, учебу свою забросил, а потом решил денег для семьи подзаработать – завербовался рыбу в море ловить. Теперь, пишет, целых полгода дома сидеть буду с пацанами своими и дочкой, которую в бабушкину честь Эляной назвали.
Не успела я письмо прочитать, слышу – за окном дребезжит что-то: зять Гудас на своем автомобильчике под самое окошко подкатил. Один ковер на крыше, дугой свернут, второй в середину втиснут… Девчата мои обрадовались, загомонили, а я все жду, когда же Чесловас в дом войдет. Присел он возле машины и ковыряет там что-то.
– Ну не раззява ли? – Рената моя вскинулась. – Опять поцеловался с кем-то…
Выкатилась я следом за всеми во двор, хоть и не очень-то разобрала, кто там кого поцеловал и почему у зятя весь лоб в крови. Чесловас на коленях перед машиной стоит, стекла лущит, а подбородок от волнения прямо дрожит. Распрямляется он и говорит:
– Женщину в лесу переехал.
Обе Рены перепугались, вопросами его засыпали: придавил или насмерть, видел кто-нибудь, не видел? Адольфас, которому привычное дело людьми командовать, прежде всего велел бабам замолчать, Чесловасу посоветовал холодной водой умыться, с сам сходил в дом за коньяком.
– Выпей и рассказывай все по порядку.
– Мне необходимо вернуться, – говорит Чесловас, – нельзя мне спиртного сейчас. С коврами-то боязно было стоять, а теперь вот разгружусь – и назад. Все равно милиция разыщет.
– Если не видел никто, им до тебя не добраться, – уверял Адольфас. – Поехали вместе! Опрокидывай своего «Жаборожца» в канаву, а я тебя домой доставлю. Оттуда позвоним в милицию, что ночью твою машину угнали. Усёк?
– Да очнись ты, ей-богу! – затормошила мужа Рената. – Не слышишь, о чем тебя спрашивают?! Кто-нибудь тебя там видел?
– Видели, – покрутил головой Чесловас. – Ничего не выйдет. Когда бензин наливал, поздоровался с кем-то.
– С бабами, больше тебе не с кем!
– Да брось ты языком молоть! – осадила я Ренату, а зятю совет дала: – Поезжай, дорогой… Может, не помер еще человек, в больницу его срочно нужно, а ты даже не остановился.
Тот уже согласен вроде, головой кивает, а дочка на меня как накинется:
– Не суйся со своими проповедями! Один полудурок в проруби хвост замочил, а другая дурочка с советом лезет: ты, мол, и голову обмокни!..
Обмерла я со страху, глянула на нее и подумала: эта-то уж точно псина из моего сна или свинья…
– Есть еще один выход, – вмешался Адольфас. – Давай вместе поедем – каждый на своей машине. Я выберу дорогу поуже и приторможу – ну, скажем, заяц мог перед носом выскочить, – а ты мою «Волгу» обгони – и в дерево. Вызовем автоинспектора, составит акт – чем не доказательство, что аварию ты совершил здесь, а не там?
Гудас снова чуть не согласился; но тут Регина, жена Адольфаса, на дыбы: не позволит она мужу ввязываться в эту историю, хоть ты ее режь. И ключи от «Волги» за пазуху сунула. Пришлось Адольфасу новую придумку предложить.
– Пожалуй, и в самом деле лучше признаться, – говорит. – Вызови к себе самого начальника и скажи с глазу на глаз: так, мол, я тек, несчастье случилось… Кто в нем повинен, вам лучше знать. Может, под градусом та женщина была, может, слепая или просто не выспалась… Испугался я, сбежал, а теперь прошу заступиться, как друга. Может, и самому когда-нибудь понадобится… как говорится, и я в долгу не останусь…
– Чего там рассусоливать, – поучала Рената, – ты в лоб спроси: «Какой комплектик приобрести желаете, румынский или финский?»
Стали они ковры вынимать да развязывать, а я в это время поцеловала Чесловаса в лоб и говорю:
– Ну вот, всех выслушал, а теперь поезжай и поступай, как тебе совесть подсказывает.
Осудили Чесловаса Гудаса на три года. Не помогли ни папаша, ни знакомства, ни выдумки. Только тогда я и узнала, что Винцялиса моего на машине сбил не отец Чесловаса, а он сам. Может, и к Рене моей подкатился скорее со страху, чтобы по судам мы его не затаскали.
Видно, и Рената догадывалась, да только кто ж перед этаким красавцем устоит… Беда свалилась немалая, одна она с дочкой на руках осталась – самое время о завтрашнем дне подумать, а Рената поплакала, на судьбу свою попеняла и укатила с Казбарасами в Палангу.
Кинули на меня тогда двоих ребятишек – Дайву и Арунаса. Городские дети до чего ж избалованы, этакие шалуны! Им говори не говори – как об стенку горох. Никуда от них не отлучиться – ни к соседям, ни по грибы, по ягоды. Сама-то я, словно коза моя, все на привязи да на привязи. Не успеешь отлучиться, а их уж и след простыл. На дерево полезли – трясешься, как бы не свалились, в лужу их потянуло – все думаешь, как бы не простыли. Возле телевизора оставишь – опять же боишься, чтобы не испортили чего или к электричеству не лезли.
Просила я мастеров, чтобы крышку к колодцу приделали, – забыли. Вот и приходится крутиться: воды наберу, а потом сруб тем старым рубищем, нарядом коровьим, обматываю. После несчастья с Винцасом зашвырнула я его подальше от глаз, пылилось оно где-то, плесневело, покуда мастера на свет белый не вытащили – на заборе развесили и диву даются, чей это наряд такой…
Прикинула я – вот уж десять лет минуло, как нет моего Винцялиса. Пойду, думаю, хоть могилку его навещу. Нарвала в палисаднике руты, гвоздики, лилию садовую срезала, которую еще сам Винцас мне откуда-то привез… Детишек загнала в огород горохом полакомиться и на прощанье сказала:
– Ешьте, сколько влезет, а потом до моего прихода во дворе поиграйте… Только к петуху не приставайте, не то глаза выклюет, к козе близко не подходите. Ты, Дайвуте, старшая, за хозяйку тебя оставляю.
Та уставилась на меня через какое-то стеклышко и спрашивает:
– А куда ты идешь? А что нам принесешь?
– Иду я далеко-далеко, – отвечаю, – и что найду, с тем и приду, на дороге не брошу.
Думала, прямиком через поле быстрее будет, но одного не учла, старая: поля-то теперь – глазом не окинешь, а луга вдоль и поперек оврагами изрезаны. Рожь прошла, за ней овсы начались, а за ними кукуруза. Поняла я, что этак мне и до вечера не добраться. И такое зло меня разобрало – сил нет. Но потом подумала: куда бы меня ни занесло, Винцас мой все равно меня видит. А может, и посмеивается в кулак…
Стала я назад дорогу искать и наткнулась на лен – целое поле. Так вот куда меня Винцас завел! Ленок уже желтеть стал, головки поникли, и кузнечики грустно так стрекочут… Вспомнила я, как в тот раз косынка на землю соскользнула – беленькая такая, в черный горошек, а сейчас в руке у меня черная, а точечки по ней светлые…
Опустилась я на землю, пригорюнилась, повздыхала и говорю Винцялису:
– Ну, я пошла – дети, сам понимаешь… Что за гостинец им придумать?
– Щавеля набери, – как живой, улыбается мне Винцас.
– Что ты, – говорю, – щавель уже перезрел, они его в рот не возьмут. Сам знаешь, нынешние дети не те, что мы когда-то…
– Видала? – показывает мне Винцас на лен. – Полег уже кое-где, с удобрениями перестарались.
– А может, ничего страшного, – говорю, – солнышко подсушит, ветерок продует – и поднимется…
Оставила я цветы, встала и отпрянула: никак камень зашевелился! Да это еж!.. Вот и подарю его внукам. Небось и не знают, что за зверь. Скажу: «Попробуйте его потискать – он вам покажет, как зверюшки этого не любят. Так же и котенок или цыпленок – только у тех колючек нет, нечем ощетиниться…»
Завязала я находку в узелок, домой пошла. Прихожу – никого во дворе. Кликнула я их раз, позвала другой – ни души. В сторону колодца глянула и похолодела: полотнища на срубе не видно! Может, рядом валяется, может, просто так его сняли, для забавы: помнится, и мы детьми любили в колодец кричать…
Зря надеялась – полотнище-то в воде плавает…
Стала я не своим голосом господа бога и людей на помощь звать, журавль опустила, а сама все шарю жердиной, шарю… Вытащила эту тряпку проклятую, и вдруг меня осенило: брошусь и я головой вниз, утоплюсь… Дверь в доме скрипнула – и снова меня надежда, словно прохладная вода, в чувство привела: а вдруг они не сами туда свалились, а только рубище это бросили?
Тут и Дайвуте появилась. Дрожит вся, всхлипывает, а сказать ничего не может, только головкой все в ту сторону кивает… Ясно, там уже Арунелис. И снова я за шест и давай воду в колодце мутить… Бывало, таким манером даже ведро утонувшее удавалось вытащить. Велосипедиста за забором увидала – к нему кинулась: почтальон наш, оказывается, почту вез. Вытащили Арунелиса, а он уж окоченеть успел, и тогда меня снова к станочку тому швырнуло…
Какие-то бабы незнакомые, словно сыр, зажали меня в тисках – по две с каждого боку, – ни рукой, ни ногой шевельнуть не могу. А они локтями пихаются: «Не на ту подногу нажимаешь, раззява безмозглая! Да ты ногти-то обстриги – не видишь, что ли, затяжки делаешь! Глянь, шпулю какую здоровенную намотала – в челноке не умещается!» Полотно мое и впрямь – страх глядеть: то жидкое совсем, точно сито, то чересчур плотное, ниток на нем каких-то ненужных полно…
С криком прогнали меня ведьмы эти от станка прочь, дубасить принялись. Одна в волосы вцепилась, рвет их горстями, словно лен, и другой швыряет, чтобы та из них ткала. А третья, что за станком сидела, давай челноки туда-сюда бешено гонять… в такой раж вошла, что и не разобрать, о чем четвертая мне все кричит.
Уж и не знаю, кто меня в чувство привел, – поняла только, что колотила да тузила меня дочка моя несчастная, мать Арунелиса. Что ж, бей, говорю, чего там… Ты бы еще больше озверела, скажи я тебе, что ты не дочь моя родная, а сука или свинья паршивая.
Адольфас топор схватил и ну рубить, в щепы разносить все, что под руку попадется. Окна высадил, двери изрубил, телевизор, кроватку детскую, кресла… Только, стол пощадил, на котором дитя лежало, в простыню запеленатое. Припал Адольфас к телу сына, зарыдал громко, а потом вдруг вспомнил, что до кухни руки не дошли. И такая вонь оттуда повалила, видно, от газовой плитки или от холодильника, что бедные родители не выдержали. Взяли Казбарасы своего Арунелиса, снова горько заплакали и уехали. На прощанье успели еще раз меня проклясть, будто я нарочно сына их на тот свет отправила.
Рената, другая дочка, помнится, перед уходом что-то не совсем злое сказала. Скорее всего о ковре побеспокоилась – скатала она его и пока у меня оставила. Разве ж все упомнишь, что тогда было. Припоминаю только, что, как начали меня бить, я все за руки их хватала, поцеловать хотела, прощения вымаливала, а под конец не выдержала:
– Вырастила я вас, в люди вывела, дайте вы мне, ради бога, покой…
Упросила соседей козочку мою взять, двери-окна наглухо заколотить – без посторонних с миром отойти решила. Пролежала я пластом несколько дней и вдруг ежика вспомнила – так тогда его под яблоней в узелке и забыла. Он-то меня с постели и поднял. Доплелась я до дерева, выпустила его, а он отощал, бедняжка, смотреть жалко… Чуть было голодом его не уморила. Ну не тронутая ли я? Внучонка загубила, а тут над ежом слезы лью!..
Наплакалась я под той яблонькой вволю, а потом решила косынку, в которой ежик был, выстирать… Глянула в колодец – и назад. Нет, думаю, на всю жизнь твоей водой попользовалась. Уж лучше за семь верст таскать или самой родничок выкопать.
Вот так снова я в колею вошла… Люди добрые окошки мне вставили, а осколки я собрала и в колодец выкинула.
И о зиме подумала. В детскую решила козу Белянку пустить – вместе оно веселее, чердак курам уступила, а хлев на дрова разобрала – благо мужики помогли. Время шло, и постепенно все живое и неживое встало у меня на свои места, боль сердечная поутихла, и мне захотелось даже найти себе какое-нибудь занятие по душе.
После ремонта краски разные остались, вот и придумала я оживить немного серые, обитые картоном стены. Из козочкиной шерсти смастерила несколько кистей. «За добро твое, – говорю, – что ты мне молока на похлебку даешь, нарисую я на всех стенках лужайку зеленую, иву плакучую – глодай на здоровье, парочку ягнят, стайку гусей для компании выпущу и пастушонка к ним приставлю, если получится, конечно…»
Краска жидкая оказалась – тут потеки сделались, а там коза боками стерла, и все равно мне такая комната милее. Долго придумать не могла, что бы такое для себя нарисовать. В комнате, где кровать моя стоит, нарисовала я небо голубое, а по нему звезды, но пришлось все заново переделывать – звезды-то не высохли, потекли. Сделала я из звездочек цветы, к растекшимся стебелькам листья пририсовала – чем не палисадник. А из лоскутков материи навыстригала бабочек – обыкновенных и диковинных… На другой стенке озеро у меня разлилось, вода в нем прозрачная-прозрачная… Рыбы в него напустила, водорослей насажала, а в самой глубине поместила нашу бывшую деревню, которая осела в памяти, словно на дно…
Комната от этого мне еще больше нравиться стала. Но, видно, желаниям человека нет предела. Чистую половину задумала я расписать на особый лад. И спохватилась: красок не хватит! А выполнить задуманное так хочется – ночами не сплю. Нашла все-таки выход: разложила на столе, на лавке тряпочки-лоскутки, – как понадобится, выберу нужный и сложу из этих обрывков всю свою жизнь. А коли клея древесного не хватит, в магазине докуплю.
Начала я с того вечера, когда Винцас меня впервые во льну поцеловал…
Солнышко уже за тучу прячется, пташки по деревьям на ночь рассаживаются, лен только сейчас раскрылся, так и светится! Что ни цветок, то лоскуток от моей косынки голубой. Повстречал зайчишка на краю поля ежа, а Винцялис – меня. Что же дальше будет?..
А дальше – и того лучше. Свадьбу свою кромсала, лепила и разукрашивала месяц напролет. К молодой, понимай, ко мне, лезет с поцелуями подвыпивший Иуда Фертел. Гости, раззявившись всяк на свой манер, горланят песню про музыканта, а тот успел наклюкаться и спит, уткнувшись носом в мехи гармоники. Так я про это и написала внизу, под столом:
Музыкантов на куски кошки разодрали,
Мыши с голоду-тоски в норы их стаскали…
На третьей полосе кумовья везут Реночку крестить, а впереди по дороге ползут танки, орудия, шагают солдаты… Кони взбрыкивают, крестная завернутое и лентами перевязанное дитя к груди прижимает, а вдалеке, за белокаменным костелом, черные клубы дыма, яркие языки пламени…
Подхватила меня моя задумка, совсем как ребенка на руки берут, а я и рада. Про еду, про сон позабыла и все равно довольна. Только бы не мешали мне, не лезли, уму-разуму не учили.
Однажды, когда я еще одна, без козы, в избе жила, написала письмо Ирене про беду, что тут приключилась, ей поведала, а нынче муж ее, Римтас Эйбутис, примчался. Думала, распекать меня станет, зачем козу в дом пустила, стены размалевала, но не угадала – понравились ему мои рисунки. Растрогался даже, поцеловал меня. И осмелела я:
– Чего же ты, говорю, Ирену с детишками не прихватил? Хотя, по правде говоря, побаиваюсь я теперь дочек своих – иди знай, у которой из них сердце шерстью обросло…
Оказалось, болеет его Ирена. По женской части что-то… Зато летом всем гамузом приедут.
– Ты пока воздержись рисовать, – сказал зять, – я в Вильнюс смотаюсь, хороших красок тебе куплю. А за деньги не достану, из-под земли выкопаю.
Столько понавез он мне тогда тюбиков, кисточек да бутылочек, что я не на шутку перепугалась. Покуда я тряпки кромсала, с меня и взятки были гладки, а тут – виданное ли дело – этакое добро даром переводить!.. А на прощанье зять еще раз меня огорошил:
– Я в Вильнюсе растрезвонил про твои чудеса, так что, если кто нагрянет, не удивляйся…
И так я разволновалась от этих слов, что вместо «спасибо» брякнула:
– Уж лучше бы ты, Римтас, вовсе тут не появлялся. Ничего мне не нужно – ни посетителей, ни красок твоих.
Сказала, а немного погодя устыдилась, на станцию автобусную помчалась извиняться, но не успела. Скисла, назад в свою скворечню поплелась. Так люди стали избу мою называть: половина окон в ней заколочена. Кое-кто еще больше язык распустил: живет, мол, в доме старая ведьма, и дьявол рогатый при ней – это козочка моя иногда голову наружу высовывает, все весны дождаться не может.
Тревога моя со временем улеглась, очухалась я, к богатству своему пригляделась и на первых порах старые картины яркими красками подправила.
А как дошла я до гибели Винпялиса, думала, сама богу душу отдам. Та алая краска – ну чисто кровь… А халат корове скроила из того, настоящего, что в сарае на деревянном гвозде висел, о беде напоминал… На изображение станка своего пустила кусок того же полотнища… Ткань, что я на картине тку, волохатая такая, расползается, а ноги у меня связаны. Бабы пальцами в мою сторону тычут, за волосы меня таскают и словами злыми, словно бичами, стегают: «Нескладёха ты, распутёха!.. Да пальцами-то живее шевели, – чай, не соски коровьи! Глянь, полотно своей жизни всюду позатягивала, а коль так, и уток ломай!..»
Следующая картина вышла куда веселее первой, мрачной и жуткой. Задумала я ее из трех частей. На первом полотне нарисовала трех женихов, ведущих спор за мою Рену. Один добротой решил взять, вильнюсскими башнями ее заманить. Другой, красавчик, в окружении могущественных дружков, а третий одной рукой на сердце свое горящее показывает, а другой – в сторону петли на ветке. Часть вторая – это когда я дочку на чистой половине спать уложила вместе со свиньей и собакой. Винцас с фотографии на стене глядит и посмеивается. На третьем куске нарисовала я свадьбы всех трех дочерей – как водится, по последней моде…
А дальше снова черная година: ножка утонувшего Арунелиса из-под простыни торчит, зять рубит в щепки свое добро, а дочка сукой бешеной в мать вцепилась. Что ж, из песни ведь слова не выкинешь…
Ни много ни мало девять картин получилось – светлых и темных. На последней себя изобразила – как я краски, лоскутки разложила и выстригаю из своего подвенечного платья садовую лилию. В дверях Винцас застыл. Похоже, позвать меня куда-то хочет, да не решается – все равно, пока не кончу свое занятие, не смогу с ним пойти…
Весной стали сбываться слова Эйбутиса: повалили ко мне гости незваные. Каждому показать все нужно, объяснить, что к чему, да еще при этом оправдывайся, почему сама в обносках хожу, а наряды свои на картины пустила. А один предложил даже немалые деньги, только бы я ему содрала эти картонные пластины со стены и увезти позволила.
Да разве ж могу я жизнь свою продать? Вот нарисую что-нибудь просто так – тогда пожалуйста, для хорошего человека не жалко, и денег не надо.
В один прекрасный день Рената как снег на голову свалилась, еще и с чужим мужчиной.
– Казбарасы мне написали, что ты, мама, всю семью нашу опорочить задумала… – прямо с порога накинулась она на меня.
– Что еще за семью? – не поняла я. – Козу свою? Кота? Больше у меня никого нет.
Так вот мы с ней вначале поговорили, а потом я ее в комнату провела – пусть увидит, как их порочат. Пробежали они оба глазами картины мои и ничегошеньки, конечно, не поняли, только осерчали ужасно, зачем я комнату в хлев превратила и новые полы почти сгноила.
– Полов-то мне хватает, – говорю, – а вот стенки к концу подходят. Придется, видно, взгромоздиться на что-нибудь и за потолок приняться.
– Пожалуй, не стоит тебе зря стараться, – говорит Рената, а сама все больше и больше на свинью становится похожа. – Казбарасы меня нужными бумагами снабдили, решила я дом продать. Вот этот человек посмотрит тут все, и, даст бог, сговоримся.
– Постой, постой, – чирикнула и я, – а меня куда же, картины мои куда денете?
– Да брось ты, мама… Таких картин на базаре завались – пять рублей штука. А насчет себя можешь не беспокоиться – пропишу тебя в городе, квартиру кооперативную побольше получим… Будет у тебя свой угол, чего ж еще?
– Спасибо, – отвечаю. – Есть у меня свой скворечник, не нуждаюсь ни в твоем углу, ни в зауголье.
– Позарез деньги нужны, – уже не просит, а требует Рената. – Муж, как ты знаешь, за решеткой, а мне взносы платить нужно за квартиру.
И хоть видит, что я, точно дерево под топором, корнями в землю вцепилась, знай себе по живому рубит.
– Не забудь, что в этом доме твоего, – побарабанила она кулаком по моей картине, – гнилье одно. А крыша, потолок, пол – все за Казбарасовы денежки.
А я снова за свое:
– Гнилье, не гнилье, а избушка эта моя, пока я на свете живу. А как помру, Ирене все останется. Она сюда с ребятишками скоро на все лето приедет.
– Нет, мамочка, Ирена больше никогда не приедет… Ты только не волнуйся – все равно рано или поздно узнала бы, – на пасху мы ее похоронили. Рак у нее был по женской линии… Мы тебя пощадить решили, на похороны не позвали. Побоялись, как бы на тебя снова не накатило.
– И в самом деле, с вашим здоровьем у дочки все же лучше, чем в доме престарелых, – забубнил тот приезжий, похожий на Фертеля.
Я за стенку покрепче ухватилась и вдруг вижу – Винцас руку мне с портрета протянул и зовет:
– Пошли со мной, Эляна. Пошли…
Может, я и согласилась бы пойти, но Рената с тем Фертелем под мышки меня подхватили и в камору темную потащили – снова полотно ткать…
Вот и описал я, Римтас Эйбутис, почти все, что слышал не раз от Ирениной матери. Вначале собирался ей самой это сочинение показать, чтобы радость человеку доставить. Чуял, что и рассмеется она не раз, и всплакнет украдкой, читая мой труд, но ругать не станет, это уж точно. А вышло все не совсем так.
Приехал я к теще вскоре после Ренатиного появления, да не застал ее дома – в психоневрологическое отделение ее положили. Навестил ее там. Обрадовалась Визгирдене, за руку меня схватила и первым делом про картины свои спрашивать стала.
– Не волнуйся, мама, – отвечаю, – все они уже у меня, и никто об этом не знает.
– Да как же мне не волноваться-то? Ведь больше от моей разнесчастной жизни и пользы никакой – только картины эти да одна дочка.
– Картины твои, – говорю, – особенно те, последние, ей-богу, хороши. Уж коли ты за одну зиму столько смогла нарисовать, сама подумай, сколько работы у тебя еще впереди! Ведь тебе, мама, всего шестьдесят.
– Только бы доктора смогли оторвать меня от этого проклятого станка… Когда я еще маленькой была, тетка моя, до чего ж скаредная, ткать меня учила. Господи, сколько крови она мне попортила!..