Так уж повелось, что машиниста и молотильщика усаживали обедать в отдельной комнате, чтобы остальные не пускали понапрасну слюни при виде лакомого кусочка и шкалика. Не ударил лицом в грязь и Лабжянтис. Досыта накормив двоих основных работников, он попросил молотильщика, чтобы тот не совал в машину целиком весь сноп сразу – могут остаться необмолоченные зернышки в колосках… Тот, известное дело, согласился, и теперь не загруженная полностью молотилка громко рычала, прося добавки. Йонас крикнул работнику, чтобы тот накладывал потолще – мотор выдюжит. А если зернышко-другое и останется, Лабжянтис не обеднеет. Молотильщик или заартачился, или просто недопонял, и Йонасу пришлось лезть наверх самому.
Около часу работа шла как по маслу, а потом то ли машинист оступился, то ли второй случайно задел его вилами – только вдруг Йонас закричал страшным голосом, и люди увидели, что молотилка выплевывает окровавленную солому. Кто-то успел сбросить приводной ремень.
– Нет больше ноги… – выдохнул, побелев, как полотно, машинист. – Прокрутите барабан назад, вытащить помогите…
Люди заволновались, зашевелились, словно муравьи, все стали что-то кричать, объяснять, но без толку. Один орет: «Коня запрягайте, в больницу надо!» Другой торопит за настоятелем, а Лабжянтис вроде как голоса подсчитывает:
– Так кого везти? Кого, говорите же! Настоятеля или доктора? Доктора или настоятеля?
К счастью, нашлась все же трезвая голова, кто-то принес полотенце, им туго стянули ногу над коленом, чтобы унять хлещущую ручьем кровь. Другие пригнали телегу, на которой перевозили солому, уложили туда раненого. И снова загвоздка: куда везти – домой, к ксендзу или в больницу?.. Контаутаса, видно, так доконала боль, что ему было все равно.
Пока решали, что да как, из дому прибежали жена Йонаса и Юдита. Они-то и придумали выход поумнее. Ведь неподалеку в леске полно немцев. Хромых, увечных и перестарков, которых, судя по всему, переправили с фронта сюда строить какие-то укрепления. И уж наверняка у них должен быть доктор.
Юдите в гимназии неплохо давался немецкий. Спеша через поле к лесу, девушка мысленно заучивала свою просьбу по-немецки и для верности повторяла ее вполголоса, совсем как перед уроком:
– С мужем моей сестры несчастье. Нужна срочная операция. Помогите, пожалуйста…
Сидящие возле одной из палаток солдаты кивнули на пожилого офицера с изможденным лицом. Тот сидел на пеньке и, поставив на колени полную каску грибов, не спеша чистил их. Равнодушно выслушав взволнованную просьбу девушки, немец так же безучастно взял еще один гриб, срезал шляпку и показал червивой ножкой в сторону Шяуляя:
– Слышите?
Этим доктор хотел сказать, что там сейчас кипят бои, каждую минуту гибнут немецкие солдаты и что хотя он лишь мысленно с ними, ему не до какого-то там крестьянина. Но Юдита не могла так легко сдаться, не могла, возвратившись к телеге, всего-навсего беспомощно развести руками.
– Ну да, это гроза надвигается, – ответила она немцу. – Ночью дождь будет, а утром, господин доктор, сами увидите, сколько грибов появится.
– Нет, – ответил немец, – это пушки…
– Хотите пари? На что спорим? – улыбнулась Юдита, зная, как красит ее улыбка, и попыталась пронять этого немца по-другому. – Я вас умоляю, помогите ему.
Бывалого вояку трудно было провести, он, конечно, понял ее хитрость и все же с кривой ухмылкой отодвинул в сторону свои грибы.
После операции Йонас шутил, а может, в полузабытьи ему и впрямь так показалось, что ногу ему не доктор отрезал, а пара лютых овчарок отгрызла. А он, дескать, все слышал и чувствовал: те овчарки цепями гремят, из рук доктора рвутся, и каждая норовит урвать кусок побольше…
На следующий день к Контаутасам ввалились два немецких солдата. Они сделали больному укол, проверили температуру и взяли за это кусок окорока. Юдита еще дала им полные фуражки яичек, но те все никак не хотели уходить и требовали, чтобы девушка назначила одному из них свидание.
– Меня звать Фриц, а его – Иван… – кривлялся немец. – Кто вам больше по душе?
– Ни тот, ни другой.
– Не обижайтесь, только вы очень на еврейку похожи.
– Так ведь у меня и имя еврейское – Юдита.
– Ну вот, и имя, и… немцев не любите.
– А это смотря каких… Господину доктору можете передать, что я очень обязана ему. А теперь не мешайте мне заниматься делами…
Спустя несколько дней санитар Фриц снова пришел перевязать Йонасу ногу и стал требовать, чтобы ему позвали переводчицу Юдиту. Та уже успела спрятаться.
– Арбейт Юдита, арбейт, – разводили руками домашние, показывая куда-то вдаль.
Йонасова жена только плечами пожимала: «Чего там спрашивать, если не понимаю я ни словечка…» На прощанье немец вытащил из кармана большую плитку шоколада, кусочек мыла и велел отдать все это Юдите.
Но и эти знаки внимания со стороны назойливого санитара были напрасными, и в следующий раз он не застал девушку дома. И тогда он стал подкарауливать ее, как только выдавался свободный вечер. Повилас посоветовал Юдите переждать какое-то время у Астрейкисов. Та согласилась, и он пошел к Горбатенькому договариваться.
Вспомнил Повилас и про Лабжянтиса – и места у того хватит, и не заподозрит старосту никто… Но где-то в глубине души копошилась мысль, что их дружба с Лабжянтисом скреплена всего-навсего ивовыми прутиками зеленой юности – совсем как тот полуразвалившийся плетень на пастбище. Ляонас вон проволокой колючей отгородился. А глупые его овечки, которые прежде в тенечке под забором жались, нынче все бока себе ободрали. На каждой колючке по клочку шерсти оставили…
Когда Повилас порой задумывался над судьбой земли-матушки, его выводило из себя то, что любая власть непременно гектары подсчитывала и своими податями да налогами заставляла мужичонку наизнанку выворачиваться и родных до седьмого пота загонять – пусть они каждый лоскут земли обдерут, искромсают, только бы выгоду приносил, да такую, чтобы в мешок засыпать можно было… Повиласу же дороги хотя бы вон те валуны – совсем как глаза у поля, нос и испуганно перекошенный рот. А молодой лесок чуть пониже напоминает порыжевшую бороду, растущую на том же огромном поле-лице…
Контаутасы владеют целыми пятнадцатью гектарами, зато пашни у них не больше, чем у Горбатенького. А тот, хоть у него семья мал мала меньше, больше всего на свете любит свою горушку с могилками, появившимися там в чумной год. Люди в таких пригорках устраивают хранилища для картошки, но Астрейкис со своей ребятней насажал там цветов, понавешал скворечников, внизу лавочку смастерил… Приковыляет, бывало, сядет и смотрит, как те здоровые, зажиточные да знатные корпят и корпят на своих полях. Зачем это нужно? Так ли уж велика разница, в хромовых или кирзовых сапогах в костел идти, в сосновом или дубовом гробу тебя в последний путь проводят?.. «Мне от своего горба все равно не убежать, мешка денег никогда не нажить – научу хотя бы детишек радоваться тому, что другие, глядишь, и ногой оттолкнут», – говаривал Астрейкис.
В мае, когда цветет сирень, три дня подряд в полдень до людей, что трудятся на полях, доносился стук: это Горбатенький колотил деревянными молоточками в подвешенную на дереве дубовую доску, созывая всех от мала до велика на кладбище. Таков в тех краях обычай. После первого удара раздается второй – тут уж и такт, и музыка другие. И, наконец, третий – короткое требовательное постукивание, требовательный призыв прекратить все разговоры, утихомирить детей, загасить трубки и, опустившись на колени, приступить к молитве.
Многим любопытно было поглядеть, как это искалеченному, скрюченному болезнью Астрейкису удается отстучать на обыкновенной доске настоящие мелодии. То кажется – он ругает кого-то, и тут же его музыка становится веселой, а там, глядишь, и призадуматься велит. В те дни Станисловас как бы чудесным образом преображался, суставы его обретали гибкость, становились подвижными. Молоточки в его руках так и мелькали – то ударит здесь, то по ветке, то по краю доски, то по ее середине… Тра-та-та-бум, тра-та-та-бум – уследить просто невозможно. Чудится, забарабань он еще быстрее, еще стремительнее, сермяжка на его огромном горбу лопнет и из-под нее покажутся крылья, Статис взмахнет ими и взмоет, словно аист, в поднебесье. А люди внизу задерут головы и увидят – есть все же на земле святая правда: горбатый Астрейкис, что всю жизнь лягушкой подскакивал, вознагражден за свои мученья!..
В доску люди колотили палками и тогда, если где-то умирал больной. Соседи прибегали на стук проститься с человеком, погоревать с близкими, о болезнях поговорить и проводить с молитвой только что отлетевшую Душу…
Повилас недолго пробыл у Горбатенького. Глянул – ребятишек полная изба, да и Тереса опять на сносях, как ни крути, Юдите здесь места не найдется.
– Может, к моей сестре ее? – предложил Горбатенький. – И от дороги в стороне, и места у них сколько хочешь.
На том и порешили. Стасялис хоть сейчас сбегает предупредить.
Тереса предложила Контаутасу поесть с ними вареных бобов, но мужчинам было недосуг, и она высыпала по паре горстей прямо им в карманы.
Ближе всего пройти к сестре было мимо Контаутасов, и, провожая Повиласа, Горбатенький вспомнил вдруг, как они когда-то прикидывали, к какой бы завалящей девице посвататься… Быстро же промчалось почти двадцать лет!
Весело распростившись со своим сватом, Горбатенький не успел съесть и десяти бобов, как вдруг услышал во дворе у Контаутасов два выстрела. Недоброе предчувствие охватило Стасиса, и он поспешно повернул назад. Не разбирая дороги, прямо по расстеленному льну, по картофельному волю примчался туда. Глядит – Антанас с Йонасовой женой уже несут из сарая в избу залитого кровью Повиласа. А на Юдите блузка разорвана, волосы разметались. С громкими рыданиями она все гладит Повиласа по груди, хочет помочь ему, что-то пытается сказать, только невозможно разобрать ни слова.
Лишь через час девушка смогла вразумительно объяснить, что в сарае ее застал тот самый немец. Начал приставать, рвать на ней одежду, а она закричала и принялась звать на помощь. Тогда-то, видно, и вернулся Повилас. Схватив вилы, ворвался внутрь, увидел, что там делается, и вроде бы ударил того Фрица ногой или даже вилами, и то из пистолета ба-бах – и был таков…
Повилас сразу же стал кашлять кровью, потерял сознание, но когда его уложили, попросил воды, узнал всех вокруг и сказал: «Прощайте…» И покуда не угасли последние силы, не отрываясь глядел на Юдиту… Девушка все поняла и, разрыдавшись, старалась больше не прятать лицо.
Горбатенький, бросившись к тому злополучному сараю, схватил с земли два булыжника и попытался отстучать по стене всей деревне печальную новость. Но облепленные глиной камни выскальзывали из рук, к тому же по другую сторону стены лежал горой не обмолоченный еще урожай Контаутасов, поэтому хоть головой об нее бейся, стена молчала, как немая.
Точно так же в те времена научились хранить молчание и люди. Молчали, чтобы не лишиться куска хлеба, детей, родного дома и собственной жизни.
VII
Когда на могилу Повиласа был положен последний венок и люди пропели «вечную память», Тереса Астрейкене, стряхнув с колен землю, вполголоса, но строго сказала Ляонасу:
– Отойдем в сторону. Дело есть.
И хотя жили они по соседству, Тереса впервые за столько лет решилась поговорить с Лабжянтисом с глазу на глаз.
Они свернули за угол полуразвалившейся кладбищенской ограды. Тереса шла впереди, и когда она остановилась и повернулась лицом к Ляонасу, тот невольно отпрянул, испугавшись, нет ли при ней ножа или еще чего-нибудь. Но Астрейкене сжимала в одной руке лишь промокший от слез носовой платочек, а другой стала обдирать мох с камней, из которых была выложена ограда.
– Ну, так говори, не тяни, – нетерпеливо сказал Ляонас. – Чего ради ты на меня взъелась?
– Постой, налюбоваться на тебя дай… Давненько вот так, нос к носу, с тобой не сталкивались. А ты и полысеть вон успел…
Лабжянтис нахлобучил картуз, который все еще держал в руке.
– Супруга навощила или сам оплешивел, когда фрицам в задницу лазил? – не унималась Тереса.
– Да будет тебе, не место тут для таких разговоров… Уж не на меня ли всю беду взвалить хочешь? Ведь Повилас и мне был как брат. Сколько раз ему говорил: «Чего ради ты связался с этой еврейкой?..» Завлекла солдата, а теперь воет.
– А у тебя вечно другие виноваты… Только бы других поучать… Может, не знаешь еще, что ублюдка твоего я со свету сжила, а потом всю молодость, жизнь свою за этот грех загубила… А ты, клещ ненасытный, совесть, у тебя, видно, жиром заплыла… Скажешь, не из-за тебя Йонас без ноги остался? А из-за Йонаса и Повилас. Да если бы не та нога, будь спокоен, Юдита ни за что бы не сунулась к немцам. Видали, Юдита ему виновата!.. Гадючье отродье! Лучше бы твоя мамаша руты наглоталась, чем такого выродка на свет производить!
– Послушай, Тереса, – выдавил Ляонас, – давай покороче: что тебе от меня нужно?
– Спросить хотела – ты исповедоваться ходил после того, как у материнской могилы велел мне дитя свое загубить? Любопытство меня разбирает, что тебе на это настоятель сказал… Получил отпущение грехов? Сколько велел молитв прочитать?
– Сколько надо, все мои… Каждому за себя.
– Ну, нет, дорогуша! Я тебе твои грехи не простила. И не прощу, покуда не искупишь их одним добрым делом.
– Вряд ли угрозами чего добьешься…
– Я пока и не угрожаю. Через недельку-другую большевики вернутся… А теперь слушай. Что хочешь придумай, а того немца, что Повиласа застрелил, убери. Да не таращь ты зенки-то и не вздумай снова со своими проповедями… Или ты с тем Фрицем расквитаешься, или я тебе все припомню, дай только срок!
– Что ты болтаешь, Астрейкене! Таруте!.. Да ты в своем уме?! Немца, к тому же вооруженного… Ведь его выследить, подкараулить надо! Я его и в глаза-то ни разу не видел!
– Ничего, я покажу. Он в твоем лесу грибы собирает. Вот и ты сходи по грибы… Или еще чего придумай. Да не забудь топор прихватить… Рядом торфяник, топи… Никто больше знать не будет – только ты и я.
– И взбредет же на ум такое, ей-богу! – передернул плечами Ляонас. – Может, он и без нас домой не вернется. Зачем же грех на душу брать, совесть марать?..
– Совесть?! А ты бы спросил у тех, кто людей сотнями к яме сгонял да расстреливал. Ведь ты с ними запанибрата, вот и поинтересовался бы, куда они совесть свою подевали. Отрубил хоть один из них после этого себе руку? Камень на шею привязал? Это я нюни распустила – из-за твоего ублюдка жизнь загубила. А теперь твой черед. За то дитя, за меня, за Повиласа…
– Пошла ты к черту! – осмелел наконец староста. – Известно тебе, где он по утрам бывает, вот и действуй. А я руки марать не стану.
– По-твоему, я все равно замаралась, мне можно, да? Хватит, наблеялась за свою жизнь овечкой, пора и когти выпустить!..
Осторожно переступая через лужи, опасаясь задеть юбкой за лопухи, из-за угла появилась Изабела.
– Что вы тут делаете оба? Вас уже хватились – слащавым голоском произнесла Лабжянтене. – Никак Астрейкене вздумалось мужа моего с пути сбивать… хи-хи-хи…
– Хочешь, давай поменяемся, – предложила Тереса, – ты с Горбатеньким моим поживи, а я с твоим. Говорят, старая любовь не ржавеет…
Однако Изабела прикинулась, что не слышит или не понимает ее слов.
– Люди спрашивают, куда ты подевался, – обратилась она к Ляонасу, даже не взглянув на Тересу. – Контаутасы всех непременно зовут к себе. Если ехать, так ехать.
Лабжянтис пообещал, что скоро приедет, а сам все думал, как бы полюбовно закончить разговор с Тересой.
– Я с тобой уже давно хотел… – сказал он, – сблизиться, что ли… Да подумал: чего прошлое ворошить, молодо-зелено… Повилас, царство ему небесное, мог бы подтвердить, что и я тогда локти грыз.
– Хватит чепуху болтать! Зароешь немца, тогда и Повиласа помянем.
И тут Тереса заметила приближающегося к ним Горбатенького.
– Ну, и чего ты притащился? – крикнула она ему издалека. – Садись да поезжай домой, к детям. А я и пешком доберусь. Слышишь, что я сказала?
Станисловас съежился, словно от удара, хотел что-то сказать, но сдержался и заковылял прочь. Тересе вдруг стало жалко мужа, на сердце будто тяжесть навалилась оттого, что так несдержанно вела себя сегодня – излила на окружающих всю накопившуюся в ней желчь. Но сделанного не воротишь. Бросив Лабжянтису: «Убирайся», она размашистой мужской походкой зашагала, словно за плугом, в противоположную сторону.
Ляонас хотел нагнать ее и сказать: «Ладно, согласен. Только покажи мне того немца». Ведь по нынешним временам можно что угодно наобещать. А как до дела дойдет – ищи ветра в поле…
Так оно и случилось. Когда люди вернулись с кладбища домой, немцев в Палакяй не было ни слуху ни духу. Там, где стояли опутанные сеткой машины и пятнистые палатки, сновали ребятишки – все выискивали, не оставили ли им солдаты что-нибудь интересное. Горбатенький сходил к своей горушке, в которой немцы оборудовали железобетонный бункер. Вернувшись, застал Тересу дома и поделился с ней своей радостью: у них теперь будет замечательный погреб! В том бункере можно будет хранить свеклу, картошку, летом квашеную капусту, а весной можно набрать бочку древесного сока. Выходило, что только сейчас они и заживут по-настоящему…
Он понял это и смутился. Похоже, Станисловас радовался тому, что им оставили за Повиласа эти… Тяжело вздохнув, Астрейкис потер ставший вдруг неожиданно тяжелым горб на груди и, бросив взгляд на вздутый живот жены, неожиданно закончил разговор так:
– Шестой, видно, родится уже не при немцах. Как по-твоему?
– Ты что, на седьмого нацелился? – натянуто улыбнулась Тереса, и Станисловас с радостью подметил, что в голосе ее нет злости. Горбатенький больше не чувствовал вины за то, что сделал ее несчастной на всю жизнь.
…Уже который день подряд по большаку в сторону Клайпеды с ревом двигались немецкие танки, урчали машины, вереницей тянулась самая разношерстная военная техника. По грохоту пушек люди угадывали, где русские. Те, кто жил неподалеку от дороги, словно кроты, зарывали в землю или прятали в подполье старинные сундуки, набитые одеждой, постельным бельем, копчеными окороками и даже мешками с зерном. На худой конец, если избы сгорят, под землей кое-что уцелеет.
И вот однажды, в самый разгар таких «кротовых работ», как бабахнет!.. Казалось, мурашки не только по телу, по земле прошли. Грохнуло где-то совсем близко – над лесом высоко взметнулся черный столб дыма. У Лабжянтисов по одну сторону избы повылетали все стекла. Монах Контаутас потом рассказывал, что его едва не засыпало в погребе, а рядом с Горбатеньким вонзился в землю бог весть откуда залетевший кусок черепицы.
Спустя час в Пашакяй заявился пономарь из соседнего местечка Леплауке, весь покрытый копотью, оглохший от взрыва. Из его бессвязного рассказа можно было понять главное: русские уже под Тельшяем. Это они обстреляли застрявший в Леплауке немецкий состав, который волочил за собой огромный плуг – рельсы разворачивать, а еще там было несколько вагонов с минами, чтобы мосты взрывать…
– Только тра-ба-бах!.. Пресвятая богородица!.. Оба паровоза, как спичечные коробки… От станции – горстка пепла… Полместечка в щепки разнесло. От дома моего вот такая горсточка… Все пораскрошило… Курам поклевать. А колокол в костеле так раскачался, что и теперь звонит – слышите?.. Пресвятая богородица!.. Нету больше у меня дома, жены нет – вот и пошел куда глаза глядят… А вы чего стоите?! Уходите тоже! В землю заройтесь! Падайте ниц, пригнитесь пониже!..
Контаутасы, Лабжянтисы и тот пономарь, что нагнал на всех страху, поспешили укрыться в бункере Горбатенького. Барыню Сребалене усадили в ее любимое кресло-качалку, и мужчины так и принесли ее сюда, потому что Серапине нездоровилось после вчерашнего купанья.
Это Ляонас предложил ей вчера помыться, а Изабела велела подыскать барыне что-нибудь из своей одежды, Серапинино же плюшевое пальто столетней давности приказано было засунуть со всей ползающей по нему живностью в печку или закопать. Купаться Серапина Петровна согласилась с удовольствием, а от хозяйкиных тряпок отказалась:
– Платье с чужого плеча?.. Фу-фу!.. Вот придут русские, снова рубли появятся, деньги настоящие в ход пойдут, тогда и куплю.
Сребалене стала рассказывать людям в бункере о том, какой удалью отличались русские казаки, как вежливо обходились с женщинами офицеры и как довелось ей однажды побеседовать с красными.
– И за что их так называют? – раскачиваясь в кресле, удивлялась вслух барыня. От волнения она сбивалась на русский язык. – Люди как люди… Разве только происхождения незнатного да воспитания другого. Все мамашей меня называли, о здоровье справлялись. А я им в ответ: «Благодарю за внимание, только меня здесь все барыней величают. Мамашу свою, говорю, вы, видно, дома оставили…»
– Самое главное, барыня Сребалене, скажите им, что здесь все свои, – вежливо перебил ее Контаутас-Одноногий.
– И что брата нашего ироды те застрелили… – добавил Антанас, которого все звали теперь не иначе, как Монахом.
– А как же! Непременно расскажу, – любезно пообещала Серапина Петровна.
– Не будь мы тут все заодно, – громко возвестил Лабжянтис, – не только Повиласа, всех бы вас за Юдиту на тот свет отправили. Так и скажите им, Серапина Петровна: друг за дружку горой стояли!
– В самом деле, а где же та девочка? – поинтересовалась Сребалене.
– Ушла… Подальше от вашего хваленого братства, – ответила Тереса, поскольку многие не знали, что Юдита прячется у сестры Горбатенького.
– Я им все как следует растолкую, никого в обиду не дам, – уверяла Сребалене, впервые почувствовавшая себя счастливой оттого, что в ней нуждаются, почитают ее. – Они меня еще по прежним временам помнят. Знают, что живет здесь ветхозаветная барыня…
Потерявший рассудок пономарь, который сидел понурившись и не обращал внимания на остальных, вдруг встрепенулся и горько расхохотался.
– Что это ты? Чего развеселился? – спросил Одноногий.
– Подумал-подумал и вспомнил, что нет у меня ни кола ни двора… Может, и жены нету… И так легко стало – сам не пойму, отчего… Я, пожалуй, пойду…
– Далеко ли ты уйдешь? Дорога немцами забита. Чего доброго, за шпиона примут.
Пономарь снова рассмеялся, свернул из обрывка газеты самокрутку, но вместо того, чтобы курить, стал ковыряться ею в ухе.
– По-вашему, он сбрендил? Заговаривается? – опять громко проговорил Лабжянтис. – А я все его речи насчет жены и прочего, ох, как прекрасно понимаю. И на меня порой находит… Барыня, как ваши ножки, не мерзнут? Поставьте их сюда, на узел. От цемента холодом тянет… Вот и я себя порой спрашиваю: когда же ты был счастлив? А тогда, когда не было у меня ни хозяйства, ни этой ребячьей капеллы… Всего-то богатства одна концертинка! Сколько песен я тогда насочинял!.. Помнится, был у нас один юбочник по фамилии Даукинтис. Ужасно нос задирал, что у него одного на всю округу велосипед есть… А я возьми да сыграй на вечеринке такую песенку:
Юргис на велосипеде
С новою девчонкой едет.
Завезет ее в лужок,
Опрокинет под стожок…
– Фу-фу-фу! – брезгливо прервала его Сребалене.
– Не бранитесь, барыня. Я и без того за свою польку от Юргиса по шее получил. Не успел как следует оклематься, а тут дядя Сребалюс меня призывает и говорит: «Плохи мои дела, Ляонелис, банк да хвори за глотку держат, дохнуть не дают. Детей мне бог не дал, так что бери себе мое хозяйство и тащи его, словно тот крест в гору…» Сами подумайте, да разве ж тогда можно было не брать, коли давали!.. Помните, барыня, как я вам тогда ручки целовал?
С громким хрипом переведя дыхание, Сребалене смахнула слезу.
– Так и пролетели годы мои молодые, – продолжал сокрушаться Ляонас. – И попал я, словно кур в ощип, словно колодник на каторгу. Я не слепой, вижу, как за моей спиной пересмеиваются… Ладно! Могу откромсать по нескольку гектаров кому угодно! Тереса, бери, не жалко! Хоть и сегодня, при свидетелях…
– Отдайте вы ему, бога ради, его концертинку – ехидно сказала Тереса Контаутасам, которым некогда досталась эта гармоника. – Пусть наяривает, раз от этого он счастлив.
– В земле копаться мы тут все не охотники, – подал голос бывший машинист. – Нам бы деньжат побольше да зерна с той земли. И скотинка не помешает…
– И чтобы других можно было в кулаке зажать, да? – снова съязвила Тереса.
Увидев, что людей не проймешь воспоминаниями, Ляонас снова обратился к своей тетке:
– Заступитесь хоть вы, Серапина Петровна, за меня. Расскажите русским все как есть. Ведь сам я голытьба был, как крот жил, кротом и останусь. Правда, порой забывал я про вас, тетушка, ведь день-деньской в поле надрывался, зато вот пусть полюбуются они на мои руки. Чем не свидетельство? Паспорт, что сама земля горемыкам выдает…
Он взял старуху за руку и испуганно отшатнулся.
– Барыня Серапина!.. Барыня!.. Антанас, дай сюда свечу! Она что-то затихла… Боже, да что же это!.. Серапина Петровна! Серапина Петровна!..
По углам бункера слабо мерцало несколько свечек, засунутых в бутылки, прилепленных к лавке или прямо к полу. От каждого взрыва, движения руки или громкого слова они будто вздрагивали вместе со всеми. Прикрыв ладонями фитили, люди столпились вокруг кресла. Вцепившись в подлокотники костлявыми пальцами, мечтательно откинув голову, в нем покачивалась мертвая барыня Сребалене.
Когда бывший монах запел молитву по усопшей, к бункеру подкатил танк, упершись пальцем своей пушки прямо в дверь. Мощные прожектора осветили люки и с любопытством скользнули по входу в бункер, рядом с которым Горбатенький воткнул в землю своего деревянного голубя.
Насколько он помнил, эти пестрые птицы всегда были к добру…
1974
Примечания
1
Л и т – денежная единица в буржуазной Литве.