Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Деревянные голуби

ModernLib.Net / Современная проза / Сая Казис Казисович / Деревянные голуби - Чтение (стр. 2)
Автор: Сая Казис Казисович
Жанр: Современная проза

 

 


«Сами слышали, сами видели – бога не забывала! Я ведь по-другому хотела, да только вы не захотели, не пожелали!.. Уж коли грех, то пусть на всех падет!..»

После той памятной ночи люди всю зиму судачили о том, что одна бедная женщина, у которой не было ни цента даже на керосин, забрела ночью на кладбище набрать огарков с могил. Извинившись в молитвах перед мертвыми, которым те свечки уже ни к чему, она стала собирать в суму огарки, словно грибы, чтобы вечером, когда засядет за пряденье, хибарку осветить. И вдруг слышит голос возле чьей-то могилки!.. Бабенка та, видно, не робкого десятка, перекрестившись, подошла поближе. Смотрит – женщина какая-то, светлые волосы по плечам распущены, из-под земли лишь по пояс выбралась и сорняки на собственной могиле обрывает. «Все могилки ухожены, – причитает, – за всех помолились, а мне никто даже свечечки маленькой не зажег… Никто креста не поставил, траву не выполол…»

И не успела богомолка произнести: «Упокой, господь, твою душу, а завтра я сама все тут выполю», – как та бедняжка вдруг совой закричала и вмиг исчезла.

Пересуды эти со временем немного успокоили Тересу, которая грешным делом подумала, что тогда на кладбище с ней говорила сама покойница Лабжянтене. Девушка совершенно отчетливо слышала голос, только со страху не разобрала слова. Она даже не помнит, как очутилась дома. Мать ушла к кому-то приглядеть за детьми, слышно было, как в закуте за стеной, позвякивая цепью, чешет рога коза, а Тересе все чудилось, что за ней гонятся кладбищенские призраки.

В ту страшную ночь Тереса переменилась не меньше, чем Ляонас, получивший дядино хозяйство. Разница лишь в том, что Лабжянтис стал кичливее, оборотистее и пронырливее, а Тереса, походившая до этого на весенний погожий денек, вдруг помрачнела, затаилась, как это делают птахи перед грозой или несчастьем.

Ни потрясение, которое она пережила на кладбище, ни чай из руты, ни жарко натопленная баня не помогли Тересе извести дитя в утробе. Однако ребеночек родился нездоровый: ножки у него были не больше того места, по которому Тереса определила, что у нее мальчик.

Она знала, что вот-вот разрешится, но матери сказала – не раньше, чем на масленицу, и та со спокойной душой ушла к соседям свинью потрошить, колбасы готовить. Тереса решила справиться в одиночку. Ей было все равно: умрет дитя – хорошо, оба они – и того лучше.

Почувствовав, что началось, она быстренько отодвинула в сторону прялку и еще успела поставить на огонь воду…

Ляонас же за все эти месяцы так и не появился. А встретив случайно его брата, она спросила, как поживает новоиспеченный хозяин.

– Горе мыкает, – ответил тот. В долгах как в шелках… Ищет невесту побогаче.

– Так чего ж принимал такой подарочек? – спросила Тереса, ища глазами, к чему бы прислониться.

– Дареному коню в зубы не смотрят, – осклабился брат Ляонаса и отправился своей дорогой, так и не сказав Тересе ни единого доброго слова.

И все же быть того не может, чтобы Лабжянтисы не пронюхали про ее беду. Так ведь и у него глаза есть, да и люди давным-давно языками чешут.

Когда Тереса, обмотав поясницу какой-то холстиной, встала с кровати и поднесла к печи своего младенца, вода в котле успела остыть. Зачерпнув пригоршню, она плеснула водой на головку ребенка и тихонечко прошептала:

– Нарекаю тебя Ляонасом – во имя отца, сына и святого духа…

Затем окунула малютку в прохладную воду и без сил опустилась возле корзины с торфом.

«Утонет!..» – успело мелькнуть в ее затуманенном мозгу.

«Ну и пусть…» – словно самой себе ответила она…

Через несколько дней соседи, а там и все прихожане злословили, что девица Буйвидайте из деревни Гарде удушила или иным способом прикончила своего младенца. В тюрьму ее, потаскуху этакую, в застенок!.. Но доносить в полицию и свидетельствовать в суде никто не хотел. Однажды ночью кто-то, не пожалев дегтя, сверху донизу вымазал ставни и двери лачуги… Мужчины при встрече с Тересой двусмысленно ухмылялись, а женщины, глянув так, словно кнутом по живому стегали, тут же отворачивались и договаривались промеж собой не звать больше мать с дочерью ни спрясть, ни наткать, ни на толоке подсобить – пусть убираются прочь ко всем чертям, пусть с голоду подыхают, в проруби пусть утопятся, а только не марать им доброго имени односельчан!

И лишь когда Тереса и впрямь задумала вербеной отравиться, люди понемногу оттаяли. А тут еще настоятель в день святой Магдалены душещипательную проповедь прочитал с амвона, в которой, не называя имен, заступился за Тересу Буйвидайте, велел простить ее прегрешения, как сам Иисус Христос отпустил грехи Марии-Магдалене…

Подоспело лето, а с ним забот стало невпроворот, и частенько женщины, взмокнув от непосильного труда, спрашивали друг друга: за какие грехи такое мученье, господи?! Пока эту рожь в снопы увяжешь, все руки осотом исколешь. Нет, такая работа только для Тересы…

А Буйвидайте любой работы не чуралась. Она и прежде не сетовала. Бойка была девка до всего, эта-то бойкость, говаривали люди, и сгубила ее.

IV

Повилас Контаутас, старший сын того самого Контаутаса, которого пчелка сгубила, хотя себе жену еще не подыскал, слыл в округе незаменимым сватом. Подобно хорошему адвокату, которому подавай дела помудреней, Повилас тоже любил сводить тех, кто давным-давно морил надежду в пропахших плесенью сундуках с приданым или всю до последней крошки затолкал ее вместе с крепким домашним самосадом в холостяцкую трубку.

Тем самым пеньком, что не так-то просто выкорчевать, была для сватов Забелия Стирблите из соседней деревни. Вроде и собой недурна, и в теле, и деньги водятся, а никто на нее до сих пор не клюнул, хотя девица уже в летах. На толоку ее не зазовешь, до гулянок тоже не охотница, а если парень с ней словом через плетень перекинется, то сам же потом со смехом и рассказывает: «Пенка-то наша перетрусила, как бы я ее не сгреб… Пусть уж лучше котам достается!»

Парни прозвали девушку Пенкой за то, что была она белой да пухлой, как творог на троицу, голосок цыплячий, а уж пальчики ее, конечно же ни разу лебеду в огороде не пропалывали – вторая барыня Сребалене, да и только.

Видно, Лабжянтису потому она и приглянулась, что на каждом шагу учился он у своего дяди Людвикаса. Барыня Серапина и летом надевает в костел белые перчатки, Ляонас велит делать то же своей Изабеле – четки-то грубые, можно мозоли натереть… Покуда тетя жива, пусть Забе набирается у нее господских манер, а черную работу по хозяйству найдется кому сделать.

К тому же святую правду и Повилас, сват, Ляонасу сказал, когда они вышли за порог оросить угол Стирблисова дома и так кое о чем посоветоваться:

– Все себе в жены ищут девку поядреней, бой-бабу… Потому как у них дневные дела-заботы на уме. А тебе, Ляонас, в самый раз о ночных забавах подумать, хе, хе, хе!.. Женатому мужику не только днем жить.

– Ладно уж, – согласился Ляонас, – пусть только она от банка поможет отбиться. А не то как бы меня Людвикас не выставил.

– Погоди, дойдем и до этого. Лиха беда начало… Пришлось Ляонасу отдать свату за Изабелу свою концертинку, а молодая в придачу одарила его бараном да рубахой. На свадьбу прикатили все Лабжянтисы, и один из братьев рассказал Ляонасу, что Тереса голодает, щавелем только и перебивается. Люди даже козочку ее на выгон не пускают, вот и пасут они ее с матерью по обочинам да в балках.

Поначалу Ляонас вроде как и слушать не хотел, комедию ломал:

– А я-то тут при чем? Вы про это Юргису Даукинтису лучше расскажите…

Но, увидя, что у братьев свое мнение на этот счет, потупился и пообещал кое-чего подбросить Тересе после свадьбы.

– Не примет, – единодушно решили братья.

– Так что ж мне теперь? Как бы вы поступили?

– Сотню мог бы подкинуть, – неопределенно пожал плечами тот, кто чаще остальных встречал Тересу. – Ей не скажу, попытаюсь мамаше всучить.

Денег у жениха при себе не было – сдал их на хранение Сребалюсу, поэтому, выпив, он открылся Повиласу. Сват дал ему взаймы полсотни, а вслух стал прикидывать, кого бы бедняжке Тересе сосватать, как из беды ее вызволить…

– Знаешь что! – обрадованно воскликнул Ляонас. – Свози-ка ты к ней Стасялиса Горбатенького. Что тебе стоит? Дорога, правда, не близкая, так ведь и коня не одалживать. Поверь – там золото, не девка! Я бы ее и тебе присоветовал, да боюсь по уху схлопотать. А Горбатенького ты настрой…

…Не помогли отцу Астрейкиса те ароматные лекарства – после рождества старик преставился. Чтобы приглядывать за скотиной, управляться с землей или даже жердину для частокола найти, нужны были сильные руки или, на худой конец, ноги – хозяйство обойти, показать подручному работнику, где пахать, где сеять, а что под пар оставить. Но ведь если зовешь на толоку, за это тоже нужно отработать – во время жатвы, обмолота или уборки картофеля. Денег взять неоткуда, а какой из Горбатенького работник…

Вот и уселись прохладным весенним вечерком за миской вареной фасоли Стасялис с Повиласом Контаутасом и давай поминать, словно в той молитве про всех святых, знакомых девиц и вдов, Эльжбет и Котрин.

Повилас:

– Живет в деревне Тарвайняй одна девушка, Анастазией звать. И пряха, и покладиста, и болтать попусту не любит, потому как ей доктора под шеей трубочку вставили, ну, вроде мундштука, что ли… Как притомится, давай пыхтеть-свистеть. Пыли еще боится… А в остальном, пожалуй, ничего. Молода… на первый взгляд.

Горбатенький утвердительно кивает:

– Это нам подходит… – И выкладывает на стол вареную фасолину примерно в той стороне, где живет эта самая Анастазия.

– Еще одна, Марийоной, кажется, звать. Под сорок ей, брат в Америке, муж под поезд сунулся. Двое ребятишек, один уж в пастухи пошел… Лицом не вышла, зато баба тертый калач. Чего-чего, а ума ей не занимать…

– Пожалуй, и эта сгодится, – говорит Стасялис и выбирает крупную перезрелую фасолину.

Немало они в тот раз повытаскивали из миски фасолин, да только… Привезет Повилас жениха в дом, посадит на лавку повыше и давай опешившей молодице зубы заговаривать:

– Ты, лапушка, не на горб его гляди – конем его лучше полюбуйся да бричкой! Хоть одним глазком когда-нибудь взгляни, что за гнездышко у дороги за вишнями-черешнями укрылось!..

Да только куда там! Лапушка хозяйка встает с кровати, хватает из угла березовый веник… Сватам становится ясно, что в этом доме не найти им «белой лебедушки, второй половинушки, сердцу услады».

– Спасибо тебе, Повилас, на добром слове, – наставительно сказала, выпроваживая их, вдова Марийона. – На богомолье лучше поезжайте! Там на паперти жену ему приглядите. А я, слава богу, и без вас обойдусь.

А Настя, та, что с трубочкой в горле, ни слова не говоря, отрезала им полбуханки хлеба, шмат сала, сунула все это Горбатенькому и в слезах вышла. Мужчины подождали немного – вдруг выставит на стол горькую, – но не тут-то было… Настя как ушла, так и с концом.

– Эх, пока суд да дело, не будем носа вешать, – бодро утешал сват съежившегося в повозке Горбатенького. – Видать, не она нам суждена… Да что там – вон безногие, безрукие и даже слепые себе подруг находят! А ты… Пощупай-ка, сколько у тебя всего! И уши, и глаза… Целых полторы ноги да полторы руки… И все прочее, надеюсь, не хуже, чем у других. Верно ведь? Словом, с детишками задержки не будет?

– Выдюжу, чего там…

– Ну, тогда поехали дальше!

Стасялис не артачился, не упрямился, но, натерпевшись стыда в нескольких домах, оробел и стал просить Повиласа, чтобы тот первым входил в избу, – может статься, Горбатенькому и вовсе не нужно будет вылезать из повозки. На нет и суда нет.

Так они потом и делали. Сват останавливал коня под самыми окнами и с кнутом в руках шел в дом, якобы дорогу спросить, а вскоре, вернувшись, сообщал жениху:

– И снова не наша суженая… Сама-то скукоженная, словно лапоть на плетне, зубы вон проела, а туда же! Ждет, видать, когда молодой хозяин на коне с бубенцами прискачет!.. Да чего там… тьфу! Поехали!

И они поехали в Гарде, к Тересе, а дорогу Повиласу объяснил и нарисовал кнутовищем на земле Лабжянтис.

Накануне Повилас велел Стасялису коня вычистить, репьи из хвоста и гривы вычесать, бричку надраить, – словом, чтобы все блестело, сверкало и развевалось! Чтобы, ворвавшись на полном скаку к девице во двор, сват мог сказать: «Женишок наш хоть и ростом не вышел, зато взгляни-ка в окошко – что за конь! Что за бричка! А кто коня любит, тот и жену приголубит! На руках, правда, носить, не сможет, зато и без того пешком ходить не придется…»

С громким тпруканьем осадив коня под окошком Тересы, сват краем глаза успел заметить, как занавеска отъехала в сторону и за горшками с тысячелистником мелькнуло две головы – одна простоволосая, а другая в косынке.

– Ага, рыбки на месте! Остается только забросить удочку, – сказал Повилас жениху и взял на этот раз с собой вместо кнута деревянного голубя, сделанного Горбатеньким.

Зная, что рыбки за окном, вытянув шеи, не сводят с него глаз, он прокатил по двору хлопающую крыльями птицу, а постучавшись и войдя внутрь, покружил еще со своей игрушкой по бугристому глинобитному полу.

– Это вам, когда детишки появятся… – сказал он наконец удивленным женщинам. – Как говорится, уздечка есть, к ней бы коня. По правде говоря, конь у нас имеется. Вон он, за окном, землю копытом бьет… А теперь о себе скажу, кто я таков. Сват я, Контаутас Повилас. Слыхали про такого? Жениха за дверью оставил. Робеет больно… Сгорбился там с перепугу и суда вашего дожидается. Отец у него помер, гнездо оставил, а в том гнезде такой вот… – и Повилас снова заставил деревянного голубя похлопать крыльями. – Хозяйка требуется, чтобы и за хозяина побыть смогла. К тому же и у горбатого сердце имеется – на что-то надеется…

Все речи Повиласа сводились к одному: можешь брать, а можешь – нет, дело хозяйское… Но сват уже успел приметить, что молодая (и впрямь девка хоть куда!), не дослушав его, норовит выскользнуть из избы. «Видать, разобиделась, – подумал он, – что этакой лилии прут корявый в пару собираюсь предложить…» Он удрученно замолк и кивнул матери на прощанье, собираясь напялить картуз и уйти. И вдруг заметил в окошко, что Тереса уже стоит возле повозки, одним махом подхватывает под мышки Горбатенького, кажется, уговаривая его войти в дом.

Затем она взяла его за руку и со смехом потащила за собой. А за порогом, видно, перестаралась, дернула чуть сильнее, и Горбатенький, которому, ясное дело, далеко было до ее беличьей прыти, споткнувшись, растянулся на глинобитном полу. Но Повилас тут же обернул все в шутку, сказав, что Стасялис еще ни одной девице так низко не кланялся. А не это ли и будет его суженая, самою судьбою дарованная?..

Тут уж Повилас разговорился, на слова красивые не скупился, хотя, пожалуй, впервые у него так тоскливо сжалось сердце оттого, что он сват, а не жених…

Когда Тереса не долго думая дала горбатенькому Станисловасу согласие выйти за него, люди пришли в крайнее волнение, про сон позабыли, борщи им поперек горла вставали, пока не нашли маломальское объяснение тому, как могла видная девка, кровь с молоком, выйти за такого колченогого да горбатого.

– Этот горбун для нее пустое место, – судачили деревенские, – ей лишь бы поближе к Ляонасу жить…

А односельчане Горбатенького, видя, как душа в душу живут Астрейкисы, как Тереса пашет, боронит да жнет, а Горбатенький все больше по женской части работает, качали головами: ну уж, нет… Жена Стасялиса и глядеть на Ляонаса не хочет. Может, она в отместку ему так поступила: мол, отказался от меня, голубчик, а теперь погрызи-ка локти с досады. Сгребай теперь ложкой золоченой свою Пенку…

И все же довела Тересу до такого отчаянного шага скорее всего злая людская молва, надточившая ее сердце, подобно червю. Жалко ей было и матушку, которой злоязычники не давали прохода, и к тому же часто во сне являлось ее загубленное дитя – все плакало, душу ей надрывало. И вот всевышний, сжалившись над ней, вместо того уродца ниспослал этого бедолагу: «Вот тебе живой крест за грехи твои. Не отвергай его – и обретешь душевный покой…»

А когда сердобольные кумушки спросили у Тересы Астрейкене, как она с таким умудряется, та весело ответила, что ее Стасис совсем как уж из сказки: на ночь вместе с одеждой все свои горбы сбрасывает и в доброго молодца превращается…

Женщины недоверчиво покачивали головами: ой ли?.. А сами, как те куры, все ждали, не подбросят ли им чего еще.

– Любила и я пригожего, – выдала им горсточку правды Тереса. – С виду красив, как пасхальное яичко. А под скорлупой не цыпленок, а сам нечистый оказался…

Женщины вроде бы одобрительно захихикали, а сами небось подумали: «Да ну тебя… Лучше уж лягушку, жабу прыщавую за пазухой таскать, чем с таким… «Фу-фу…» – как говорит барыня Сребалене».

V

Прошли, промчались, а то и неспешно проползли десять с лишним лет. Вокруг избы Астрейкисов с тарахтеньем катали деревянных птиц, гоняли перепуганных кур и галдели четверо здоровых, крепких малышей. Пятый Астрейкис появился на свет в начале войны, когда Тереса уже похоронила мать.

– Раз бог зубы дал, должен дать и хлебушка, – утешала себя и Горбатенького Тереса, придерживая загрубевшей ладонью разбухшую грудь.

Лабжянтис, уже давно схоронивший своего крестного Людвикаса и придавивший его тяжелым надгробным камнем, решил, видно, не уступать Горбатенькому – Забе тоже ждала шестого.

– Плодимся, святой отец, и размножаемся, как господом богом ведено… – полусмущенно-полухвастливо сказал Ляонас и выстроил в ряд на колядование своих трех сыновей и двух дочек.

Дети, помня, видимо, наставления отца, стояли держась за руки, чтобы ненароком не засунуть палец в нос или не уцепиться с криком за мамину юбку. Да и вообще пусть настоятель сам убедится, что в этом доме пастырю растят самых послушных тонкорунных овечек.

В стороне от своих мучителей-проказников, наполнявших с утра до ночи дом криком и визгом, тенью стояла, опершись на палку, одетая в черное Сребалене. Барыня лишь тяжело вздыхала. Конечно же и на этот раз она не решится вмешаться и пожаловаться настоятелю на домашних, которые обманывают и обижают ее, смеются над ней… А ведь, помнится, пономарь все ручки ей целовал. Почему бы ему сейчас тоже не заговорить с ней, не порасспросить о житье-бытье? Навестил бы, поглядел, как холодно в ее убогой комнатушке. Летом дети разбили окошко – и по сей день в той дыре тряпка торчит. Несчастная бегония, что стояла на подоконнике, замерзла. Никто не предложит Серапине дровишек посуше, а торф без них гореть не хочет. Вот и мучается она перед печкой, дует, покуда голова не разболится, дурно не станет… Потом махнет рукой и забирается в отсыревшую постель, а там – боже ты мой, стыдно благородному человеку и сказать про такое! – всю ночь вши ее донимают!..

А Лабжянтене еще брюзжит, что Серапина набирается этой живности на стороне, по чужим избам. Да только как тут оправдаешься! Ведь она и вправду с утра пораньше торопится к соседям, чтобы в тепле посидеть, от детского визга отдохнуть. Они-то хоть и чужие, а сочувствуют ей, барыней называют по-прежнему, им интересно послушать про то, что она в книжках вычитала, не жаль для нее лакомого кусочка.

На черный день отложила Сребалене сотню-другую литов, которым со временем стала грош цена. Узнав про это, Лабжянтис обозвал ее сквалыгой, отругал безбожно и на прощанье – вот ужас-то, недаром она хамов всю жизнь терпеть не могла – посоветовал этими литами… «фу-фу-фу!..»

Досталась ей после мужа корова-перводоинка. Соски что зубья грабельные. Ты ее доишь, мучаешься, а она тебя своим хвостом изнавоженным по лицу, по лицу! Потом и молока не хочется…

Отдали Серапине поросенка, какое-то пугало хворое. Ты, дескать, его откорми, а картошка и зерно за нами не пропадут… Тот околел – и снова Ляонас Серапину во всем винит. Она, говорит, и курам корму задать не умеет, пусть не ждет, что к ней служанку приставят. И тогда Сребалене, смахнув стареньким кружевным платочком мутную слезу, с благородным достоинством отказалась сразу от всего:

– Дайте мне только свой угол, покой, в еде не откажите, и больше мне от вас ничего-ничего не нужно…

Но разве можно обрести покой в доме, где носятся пятеро нахальных ребятишек, и разве кто-нибудь догадается покормить вовремя старого нелюбимого человека? Семейка спозаранку каши наестся – и в поле, а Серапина покуда раскачается, на кашу эту и куры глядеть не хотят.

К обеду дети, работницы и сам Лабжянтис проголодаются, как волки, и давай уминать суп картофельный или борщ, а к нему сало с душком, но Сребалене-то к такой пище не привыкла.

– Так, может, госпожа-барыня, вам и летом угодно мясца свеженького? – издевается над ней при детях Ляонас, вытирая рукавом жир с подбородка. – А чего ж, время есть, можешь под периной какую сотню индюшек высидеть, потом только успевай им шеи сворачивать… Глядишь, и нам крылышко перепадет.

Барыня лишь вздыхала в ответ – она не раз замечала, что люди тащатся с поля с посуровевшими от изнуряющей работы лицами, совсем как великомученики, которым вытянули все жилы, перебили суставы. Поэтому лучше держаться от них подальше, не раздражать.

Как бы там ни было, а только в сороковом году Лабжянтис переменился к батракам и в особенности к Сребалене, сделался мягким-премягким – чисто заячий треух! Боясь прослыть в глазах большевиков кровопийцей-кулаком, Ляонас перестал бриться, ходил в каких-то лохмотьях – настоящий бедняк, у которого, как говорят, дома семеро по лавкам… Один русский солдат даже пожалел беднягу, похлопал его по плечу и сказал:

– Не унывай, отец, ваша теперь власть будет!

Когда барыня Серапина перевела Ляонасу эти слова, тот одобрительно закивал головой и тоже солдата по плечу потрепал, а потом похвастался, что растит для советской власти пятерых детей, пятерых защитников нового строя!..

А нынче на дворе была осень сорок первого, и Лабжянтис, которого назначили старостой, мог снова выпустить когти и с лихвой отыграться за то, что пришлось ему натерпеться страху в прошлом году.

Чаще всего Серапина Петровна заходила теперь на огонек к Контаутасам. С приходом немцев туда слетелись все братья, и что ни брат, то крупная птица: один военный, другой монах, третий опять же не такой, как все люди.

Военным она называла Йонаса, который в армии выучился на шофера, а после службы осел в Вильнюсе, где служил, кажется, полицейским. Самый младший из братьев, Антанас, постригся в монахи и жил в монастыре капуцинов, а Повилас, как тот сапожник, что без сапог, сватал людей, а сам так и ходил в бобылях.

Едва началась заваруха, первым прилетел домой монах с белой от пыли бородой. Святые отцы капуцины, как теперь выяснилось, ждали не божьего пришествия, а гитлеровского нашествия, и достопочтенный отец Августин неожиданным образом превратился в Бекера, коменданта города Плунге…

Еще накануне возвращения брата-капуцина кто-то поздно ночью постучался сначала в одно окошко избы Контаутасов, потом в другое… Видно, человек был не здешний и не знал, в какой из комнат старый холостяк Повилас устроил себе лежанку. Надевая на ходу штаны, хозяин хриплым спросонья голосом поинтересовался, кого там принесла нелегкая в такую пору.

– Контаутасы здесь живут? – послышался за дверью нежный, почти детский голосок.

– Ну, здесь…

– Откройте, дядя Повилас.

Мужчина зажег фонарь и впустил в дом промокшую, одетую по-городскому девушку, которая со страхом и надеждой взглянула на него и спросила, не припоминает ли Повилас ее, не узнает ли. Она дочка мясника Берке из Телыпяй. Контаутас когда-то продавал им скот, не раз, бывало, заглядывал на чай. Ее отец с матерью часто говорили, что Контаутасы очень хорошие люди, поэтому всегда у них и покупали…

– Ладно, детка, только что с того?.. Лучше сними-ка свое пальтишко да давай его сюда, к печке, а я тебе пока поесть соображу… Ну, хотя бы хлеба с салом…

Повилас осекся, вспомнив, что евреи свинину не едят, поскреб в затылке, соображая, чем бы ему накормить гостью.

– Может, хочешь яичницу на масле?

– Ничего не нужно, дядя Повилас, потом… Я хочу сначала показать вам кое-что… Родители велели передать, если вы согласитесь…

Опасаясь, как бы Повилас не догадался сразу обо всем и не показал ей на дверь, девушка поспешно разорвала подкладку промокшего насквозь пальто и выложила на стол все фамильные драгоценности: мамины украшения, золотые часы отца, дорогой бабушкин браслет, ее сережки и свое жемчужное ожерелье.

– Это все из чистого золота. И камни настоящие, и жемчуг… – пояснила она, беспокоясь, что простой человек не сможет оценить по достоинству эти богатства. – Папа сказал, что когда все образуется, их можно продать и купить приличный дом в городе. Он велел вам отдать, а мамочка сказала: лишь бы со мной все было в порядке, а больше им ничего не надо… Только бы вы спасли меня…

Повилас сгреб со стола драгоценности, взвесил их на ладони и подумал, сколько же в них вложено смекалки, труда и чего только хочешь…

– А скажи-ка ты мне, воробышек, что делать тому, у кого нет таких вещиц? – посуровевшим голосом спросил он. Увидев слезы на глазах девушки, Повилас принялся ссыпать драгоценности в карман ее пальто. – Побереги для приданого… коли уцелеем. Завтра ненадежнее где-нибудь запрячем… до лучших времен…

Юдита – так звали девушку-еврейку – по деревенскому обычаю хотела поцеловать Повиласу руку, но тот, остановил ее, обнял, растроганно прижал к своей холщовой рубахе и, поглаживая по мокрым волосам заскорузлой ладонью, прежде всего дал гостье вволю выплакаться.

В дверях появился заспанный Антанас, который безуспешно пытался вытащить застрявший в спутанной бороде крестик. Той же ночью оба брата решили спрятать девушку в чулане, откуда можно попасть в погреб, двери которого выходят во двор.

Так в доме Контаутасов вместе с беженкой поселился страх, но сильнее его было другое, светлое чувство – что как бы ни была страшна военная година, а ты не только о своей шкуре думаешь, не в одних молитвах ищешь утешения… К тому же бобыли-братья и не заметили, что полюбили Юдиту не только как сиротку, скиталицу или дочь… Семнадцатилетняя девушка любезно называла их дядями и знать ничего не знала про их муки.

– Дядя Повилас, я вам тут рубашку залатала…

– Спасибо, голубушка.

– Дядя Антанас, доберусь я скоро до вашей бороды, укорочу, а то вечно в тарелку ею макаете.

– Короти, детка, чего там. Хоть по волоску вырви…

Нежданно-негаданно притарахтел на старом грузовике Йонас, а с ним жена, наполовину полька, и двухлетний сынишка. Вот и подвернулся удобный случай рассказать людям, что Юдита доводится сестрой этой самой польке и что приехала она чуть ли не из самой Польши. Поначалу Йонас, узнав, что в их доме прячется еврейка, страшно перепугался, раскричался, а под конец признался братьям, что сам-то он, можно сказать, дезертир. Довелось брату угодить в Вильнюсе в лечебницу для помешанных, теперь он и сам не может сказать наверняка, прикидывался ли ненормальным или на самом деле свихнулся после того, как однажды вез на расстрел вильнюсских евреев. Выйдя на другой день во двор, выкопал он яму, а затем принялся мастерить из лакированного платяного шкафа гроб. Перепуганная жена кинулась за доктором. Тот явился, а Йонас тут же его огорошил: «Что, уже?» И, поцеловав маленького сына, улегся в сколоченном наспех ящике. «А ты, Дана, – обратился он к жене, – выгреби из ямы всех лягушек. Не хочу, чтобы на моей совести были живые души». Прочитал он тогда молитву, перекрестился и выкрикнул доктору: «Хайль, Гитлер!»

Месяц провалялся в больнице, а выйдя оттуда, на работу больше не вернулся – занялся ремонтом грузовика, спрятанного в сарае Даниных родителей.

– Что, если гестаповские ищейки примчатся сюда по моим следам?! – бушевал он, очутившись в родном доме. – А тут еще еврейка… Капут нам тогда! Всем капут!..

– С тебя-то взятки гладки, – отрезал Повилас. – Свихнулся – и не рыпайся.

– А не то можем к кровати привязать, если хочешь, – в шутку предложил Антанас. – Как завидишь гестаповца, вытаскивай солому из матраца и жуй…

Немного пообвыкнув и успокоившись, Йонас вытащил из своего грузовика мотор, приладил к нему колеса, зиму потрудился и смастерил молотилку.

VI

Во время жатвы в сорок четвертом году слышно было, как далеко, под Шяуляем, глухо грохочут тяжелые орудия. Приближался фронт, и люди, словно мыши, торопились перетаскать с поля под крышу все его дары. Затем наспех все это обмолачивали, потому что зерно все же легче уберечь от огня, чем жито в закромах. У каждого уже имелись про запас выменянные у немецких солдат бензин, масло, оставалось только уговорить машинного мастера Контаутаса. И, как всегда, находились оборотистые люди, которые вечно норовили обскакать других. Они заискивающе улыбались Йонасу, пытались всучить какую-нибудь копченость или бутылку самогона, нашептывая на ухо, что рассчитаются по-божески… Не рожью костристой, как другие, а хлебом прямо из печи, янтарной пшеницей – хоть нанизывай из нее ожерелье.

Кому-кому, а Лабжянтису Контаутасы не могли отказать. Ляонас, который был старостой, не допытывался, откуда у них мотор и что за родственница живет в их доме. По мере возможностей старался староста не гневить людей, не забывал он и ругнуть новые порядки. Принесет, бывало, из волости казенные бумаги и непременно проедется в адрес тех, кто их сочинил. Тем более сейчас, когда в самый раз и со старой Сребалене поговорить приветливее.

– Вам, поди, тяжело таскать эти клумпы, барыня Серапина? Возьмите лучше мои калоши… Жена! Дай-ка ей новые носки… А клумпы оставьте себе на память. Пусть русские видят, как мы тут при немцах бедовали…

…Мужики, что подрядились на обмолот к Лабжянтису, ближе к вечеру увидели – до темноты им с работой не управиться. Какой прок тогда от угощения, от щедрого ужина, если к полуночи они через лавку от усталости не перешагнут? А у Йонаса была к тому же своя причина для беспокойства. Назавтра он договорился молотить у Горбатенького. С самого утра к Астрейкису придут помощники, а молотилки нет…


  • Страницы:
    1, 2, 3