По нашему желанию наши тела должны быть немедленно сожжены в том месте, где я осуществлял большую часть моей ежедневной работы за двенадцать лет службы своему народу.
Берлин, 29 апреля 1945 г. 4.00
Николас фон Билоу».
Вот так кончилась эра легких побед и успехов на военном и дипломатическом поприще «блистательного» авантюриста. Фюреру только и осталось, что писать завещание, а для нас не было и уже не могло быть неожиданностей, которые бы изменили ход событий. Все живо чувствовали грядущую близкую победу. За каждым новым штурмовым ударом бойцы спрашивали: «Гитлера, Гитлера не видали? Не пропустить бы как-нибудь!»…
В немецкую столицу входила суровая, карающая правда.
Рано утром 30 апреля разгорелись упорные бои за рейхстаг. Во второй половине дня бойцы из батальона В. И. Давыдова и С. А. Неустроева ворвались в здание, и над рейхстагом взвилось Красное знамя.
Битва за Берлин подходила к концу. А 2 мая сопротивление противника в городе полностью прекратилось. Только нашему корпусу в тот день совершенно неожиданно досталась работенка, но уже не в воздухе, а на земле. Случилось так, что гитлеровцы большой группой — до 3000 солдат и офицеров — с танками, штурмовыми орудиями вырвались из Берлина. На их пути — а лежал он, разумеется, на запад, — находился аэродром Дальгов. Истребители одной из наших авиадивизий, базировавшихся здесь, быстро были переброшены на соседний аэродром. А в бой с гитлеровцами вступили все, кто остался, в том числе личный состав управления нашего корпуса.
Пилоты помогали нам, как могли, штурмовали наседавшего на нас противника. Но особенно четко сработали наши артиллеристы — несколько батарей. Вовремя подошли также двенадцать танков и бойцы из 125-го стрелкового корпуса.
Весь день шел ожесточенный бой — немцы дрались остервенело, терять им было уже нечего. Но к вечеру все утихло. 1450 солдат и офицеров мы взяли в плен, около 400 уничтожили.
А в Москве в этот день был подписан приказ Верховного Главнокомандующего. В нем говорилось, что войска 1-го Белорусского фронта при содействии войск 1-го Украинского фронта после упорных уличных боев завершили разгром берлинской группировки войск и 2 мая полностью овладели столицей Германии городом Берлином — центром немецкого империализма и очагом фашистской агрессии, что Берлинский гарнизон прекратил сопротивление, сложил оружие и что нашими войсками взято в плен в Берлине более 70 000 немецких солдат и офицеров.
«В боях за овладение Берлином отличились, — как отмечал приказ, — летчики главного маршала авиации Новикова, главного маршала авиации Голованова, генерал-полковника авиации Руденко, генерал-полковника авиации Красовского, генерал-лейтенанта авиации Савицкого, генерал-лейтенанта авиации Белецкого, генерал-майора авиации Каравацкого, генерал-майора авиации Скока, генерал-майора авиации Сиднева, генерал-майора авиации Дзусова, генерал-майора авиации Комарова…»
Соединения и части, наиболее отличившиеся в боях, приказывалось представить к присвоению почетного наименования Берлинских.
В честь победителей над Москвой прогремели двадцать четыре залпа из 324 орудий.
7 мая войска нашего фронта во всей полосе вышли на реку Эльбу. Берлинская операция завершилась, а к 8 мая сопротивление противника было сломлено повсеместно. В этот день состоялось подписание акта о безоговорочной капитуляции фашистской Германии. Война закончилась.
Вскоре мне довелось побывать в Берлине. Запомнился рейхстаг. Громады его колонн, испещренные следами пуль и осколков, уходили в небо и все были расписаны автографами Победы.
«Мы — с Волги…» — приходили бойцы к рейхстагу и писали на его стенах. «А мы — из Москвы…» — появлялись другие надписи. Величие Победы волновало душу, и вместе с начальником гарнизона и комендантом города Берлина генерал-полковником Берзариным мы тоже оставили свои автографы. Помню, ключом среди многих фамилий я нацарапал: «Летчик-истребитель Евгений Савицкий».
Теперь, когда я вспоминаю павший Берлин, его руины — картины немого гнева и возмездия, а среди них наши солдатские кухни, полные борща и каши — они дымились на всех площадях и улицах начавшего уже доживать города, — мне невольно приходит на память одно письмо. Прислал его в редакцию военной газеты спустя годы после войны старшина Шевцов. Один из тех, кому выпало жить, кто дошел до Берлина. Он писал:
«Мой путь до рейхстага был прост. До войны проживал я в Пушкино, в зверосовхозе. Родился в Рязани в двадцать третьем году 22 июня. В сорок первом 1 июля подал заявление и добровольно пошел на фронт. Попал в 17-ю Московскую дивизию ополчения в кавалерийский эскадрон разведки. Под Любанью в начале августа получил первое крещение огнем. 3 октября попал в окружение, вышел из него в Москву 29 октября и пошел обратно — на запад. Наро-Фоминск, Можайск, Темкино, Ржев. Под Орел. Опять Вязьма — там ранило 28 ноября сорок второго. Госпиталь. В апреле попал под Спас-Демьянск. Наступать стали. В августе дошел до Белоруссии. 12 октября сорок третьего участвовал в боях с первой польской дивизией под Ленино. Ранение получил. Потом — Витебск. Оттуда послали в военное училище — с марта по сентябрь. Формировка в Пушкино. Правда, дома был целый месяц! Как во сне. Потом опять фронт. На Варшаву, Первый город Германии — Арнцвальд, за ним Франкфурт-на-Одере, Шверин, Берлин. Расписался я на колонне рейхстага 1 мая в 11 часов дня и пошел дальше на Эльбу. Там выпустил последний снаряд 3 мая в 21 час. До победы шесть дней не воевал — не с кем было. Встретились с союзниками. 15 сентября 1945 года демобилизовали по ранению, их у меня пять. Потом приехал домой в Пушкино, в зверосовхоз. Работаю здесь плотником. 23 года будет на одном месте. Все хорошо. У меня жена, дочь уже работает. Пошел рядовым разведчиком, окончил войну старшиной, командиром САУ-100. Ордена Красной Звезды, Отечественной войны. Две медали „За отвагу“. За Москву, Варшаву, Берлин. За Победу».
Но, словно вспомнив что-то, старшина в конце письма добавил одну строчку: «Да, от Орловской области до Ржева на пузе все исползал. — И расписался: — Петр Шевцов».
Вот и весь сказ о войне, о пережитом. Не убавить не прибавить.
Наше время видело столько героев, что научилось уважать их не умиляясь. Ну, восемнадцатилетний парнишка добровольцем пошел на фронт. Многие уходили. Ну, попал в окружение, ползал под пулями. Умирая от ран, выжил, вернулся с того света и снова в бой. Что ж, на то война. Многие были ранены. Но вдумаемся в слова: «Расписался на колонне рейхстага 1 мая»…
Утром первого мая — на тысяча четыреста десятый — день войны — наши бойцы стояли в покоренном рейхстаге. А в Париже, Лондоне и Вашингтоне гудели колокола. Это французы, англичане и американцы служили молебны: Совинформбюро сообщило, что здание германского рейхстага взято!
Трудно сейчас сказать, кто первым поставил на нем 1рвой победный автограф. Рассказывают, что командир пулеметной роты капитан Забид Хахов в минуту затишья обратился к парторгу:
— Сегодня Первое мая. Надо бы память оставить об этом дне.
И тогда старший лейтенант Исаков предложил выбить на стене рейхстага имена штурмовавших его солдат.
Где-то на колонне расписался в тот день и Петр Шевцов. Мало кому известно имя старшины. Нет на его груди ни Золотых Звезд, ни чужеземных крестов. Но сколько героизма, самопожертвования, терпения и душевной красоты русского солдата в одной этой фразе: «Мой путь до Берлина был прост…»
Глава восемнадцатая.
И вечный бой…
Итак, война закончилась. Многих волновало тогда, какой окажется для нас мирная жизнь. Куда ехать? Кем работать? Как жить?.. Для меня такие вопросы не вставали. Лишь бы летать, лишь бы работать на благо Отечества с наибольшей отдачей сил, энергии А где? Да где прикажут!
Я еще не задумывался и не отдавал себе полностью отчета в том, какой глубокий перелом произошел во мне в результате всего, что пришлось видеть и пережить за четыре года войны. Конечно, сострадание к людям, желание жить в мире и никому не причинять зла — эти чувства владели тогда не только мною — многими. Было приятно сознавать, что уже не потребуется ждать боевых распоряжений, организовывать боевые действия корпуса, сознавать, что боевых потерь уже ни сегодня, ни завтра не будет…
24 июня 1945 года в Москве состоялся Парад Победы. В тот же день был опубликован приказ о демобилизации старших возрастов, затем ряд правительственных решений о восстановлении городов, жилищном строительстве, возрождении сельского хозяйства. Мир входил в свои права. И все-таки безоблачной ясности в нем не просматривалось. Нередко приходилось слышать такие разговоры: «Знаешь, я думаю, войны теперь не будет долго. — И тут же настороженное сомненье: — А если… если они нападут?..»
Сомнения-то оказались не праздными.
Как стало известно позже, на исходе войны в Европе Черчилль приказал фельдмаршалу Монтгомери собирать и хранить немецкое вооружение. А с весны сорок пятого авиация США и Англии принялась за аэрофотосъемку обширных западноевропейских территорий — около двух миллионов квадратных миль. Это были целые операции под кодовыми названиями «Кейс Джонс» и «Граунд Хог». Проводились они под руководством генерала Донована — главы Управления стратегических служб и начальника разведки при Эйзенхауэре генерала Сиберта. Работали наши недавние союзники, судя по всему, весьма добросовестно: для аэрофотосъемки они приспособили шестнадцать эскадрилий тяжелых бомбардировщиков! Потом Сиберт докладывал, что операции оказались успешными и вполне могут обеспечить им ведение будущих кампаний в Европе. Пока же там шла невиданная в истории охота за патентами, новейшим научным оборудованием, опытными образцами военной техники гитлеровцев. А после победных торжеств агенты Донована пересекли демаркационную линию Германии и умудрились закопать на ней множество радиопередатчиков, которые тоже можно было использовать в случае необходимости.
Да что говорить, уже на четвертый день после Победы на аэродроме Темпельгоф, где стояли наши боевые машины, приземлился американский самолет, и это свое появление экипаж объяснил выработкой горючего в баках. А посмотрели — лететь бы им да лететь до своих-то: горючего на самолете было вполне достаточно. Затем то же самое продемонстрировали два «мустанга». Тогда маршал Жуков запросил Сталина: «В связи с тем, что за последнее время участились случаи самовольных полетов самолетов союзников над территорией, занятой нашими войсками, и городом и летчики союзников не выполняют требований идти на посадку, прошу указать, как с ними поступать».
Указание пришло незамедлительно: «Всех иностранцев союзных нам государств как военных, так и гражданских, самовольно проникающих в район Берлина, задерживать и возвращать обратно…»
Так и приняли к руководству: возвращать обратно!
Как-то, уже в конце сорок пятого, я вылетел в Бранденбург — а стояли мы тогда возле Фалькензее, на аэродроме Дальхоф — и вдруг вижу, наперерез мне идет истребитель с опознавательными знаками Великобритании. Я насторожился. Смотрю, что же он дальше будет делать. Англичанин тоже заметил меня: покачал крыльями — мол, давай сойдемся, померяемся силой.
«Ах, ты…!» — вырвалось у меня не совсем утонченное для слуха выражение, и, недолго думая, я бросил свою машину в сторону англичанина. Тот мгновенно среагировал — выполнил переворот — и завязался у нас воздушный бой.
Бой этот не был настоящим, то есть мы, вчерашние союзники, не били друг по другу из пушек. Но ведь и учебным его не назовешь. Что это за учеба такая: прилетел ни с того ни с сего к чужому аэродрому — словно с неба свалился — очень, видишь ли, охота ему подраться с Иваном. Понятно, о тонкостях дипломатических отношений, об осложнениях, которые могли возникнуть между двумя сторонами, ни англичанин, ни я в те минуты не задумывались. Меня заботило одно: достойно проучить иностранного пилота. Ишь ты: вызов делает… Это дважды-то Герою Советского Союза! (Вторично это высокое звание мне присвоили в сорок пятом.)
Короче, завелся я, и как там тот англичанин ни сопротивлялся, как ни крутился, в хвост ему зашел я. А с земли за поединком, как потом выяснилось, наблюдали. Наблюдали внимательно и с нашего аэродрома, и с соседнего, где располагались англичане. И сообщил об этом мне в довольно откровенной форме уже не на аэродроме, а в своем штабе маршал Жуков.
Не стану пересказывать всего, о чем я тогда передумал, что пережил. Но когда вошел в кабинет маршала, по лицу Георгия Константиновича понял, что разговор предстоит серьезный.
— Садитесь. Я жду связи с Москвой… — как-то односложно сказал он, и тут же последовал вызов.
Звонил Сталин. По первым отрывочным фразам ответов Жукова я догадался, что речь идет о моем поединке.
— Нет, претензий никаких не поступало…
Молчание. Потом снова:
— Так точно. Он здесь… — Георгий Константинович на мгновенье прикрыл телефонную трубку ладонью и сказал, обращаясь ко мне; — Будете говорить с товарищем Сталиным…
Дословно я сейчас не передам разговора со Сталиным, но помню, вопросы его касались нашей встречи с летчиком из Англии, и я подробно докладывал, как все это происходило. В заключение Сталин спросил:
— Значит, наша машина лучше английской?
— Лучше! — убежденно ответил я. Затем Сталин попросил Жукова. Георгий Константинович что-то внимательно выслушал, сказал:
— Да, да, генерал хороший. — Попрощался и положил трубку.
От Жукова я уехал в хорошем настроении. Вернулся в штаб корпуса, соединился с командармом Руденко и доложил о вызове к маршалу.
— Говоришь, товарищ Сталин интересовался, чья техника лучше? — переспросил командарм, когда я передал ему разговор со Сталиным.
— Так точно! Интересовался.
— Ну, в этих вопросах он не хуже нас с тобой разбирается, — заметил Сергей Игнатьевич. — Просто, видимо, захотел получить информацию и» первых рук. В общем, рад за тебя. Хорошо, что так кончилось…
Некоторое время спустя после памятного разговора я был назначен с повышением — начальником Управления боевой подготовки истребительной авиации Военно-Воздушных Сил.
Подумал — но все-таки расскажу, как я получил вторую Звезду Героя.
Это произошло через месяц после Победы — в середине июня. В мае, числа примерно 12 или 13-го, когда мы еще добивали фашистов, торопившихся из Берлина на территорию, занятую американскими войсками, было принято решение эвакуировать меня в Центральный госпиталь имени Бурденко. Дело в том, что левая нога моя после ранения никак не заживала. В ней было множество мелких осколков, от которых она постоянно кровоточила, не давала покоя, и врачи, категорически запретив летать, отправили меня тогда в Москву на операцию.
Собственно, как отправили? Пересел я с истребителя на связной трофейный самолетишко, дал по газам и пошел с курсом на восток. Сопровождал меня мой надежный боевой товарищ Леша Новиков. Долго ли, коротко ли добирались, но долетели до столицы, и в тот же день меня уложили на операционный стол. Положение-то с ногой оказалось серьезное, даже критическое. Напрасно, выходит, я сопротивлялся, доказывая медикам, что температура у меня от простуды, что все пройдет само по себе: лечить — через неделю, не лечить — через семь дней! — и продолжал летать…
Хирурги решительно вырезали из больной ноги все осколки — память боев, вставили на время какую-то трубку для дренажа, заштопали рану и наказали строго: «Теперь полный покой… Считайте, что вам повезло».
С таким приговором согласиться я никак не мог. Началась подготовка к Параду Победы, мне доверили представлять наш истребительный авиакорпус, и вдруг — на тебе: «Покой…»
Едва врачи ушли из палаты, я перехватил костыли и начал тренировку. Целый день ходил по коридорам, переходам, закоулкам старого госпиталя. К вечеру нога, естественно, распухла, снова поднялась температура, и чувствовал я себя совершенно разбитым. Так что костыли пришлось отложить в сторону, положенное отлежать. И уж не знаю, сообщение ли о награждении меня второй Золотой Звездой так подействовало или время сработало — организм молодой, сильный был, что там долго-то выздоравливать в тридцать четыре года! — но когда узнал о награде, о том, что вручать ее будет в Кремле сам Калинин, про ногу я тут же забыл. А в палату ко мне началось настоящее паломничество. Едва ли не со всех отделений госпиталя поздравить с наградой шли врачи, медсестры, раненые, которые могли передвигаться. Приезжали и представители от командования ВВС.
Не скрою, рад я был, как мальчишка! Там, в Крыму, когда после ранения мне впервые зачитывали Указ о присвоении звания Героя Советского Союза, высокая эта награда осознавалась как-то иначе. Должно быть, не до лишних восторгов было. Враг ведь еще вовсю хозяйничал на нашей земле…
А тут, похоже, можно было уже подвести итоги боевой работы — боев больше не предвиделось… Вот они. За годы войны я совершил 216 боевых вылетов, сбил лично 22 самолета противника, 2 — в группе. Корпус наш выполнил 28 860 боевых самолето-вылетов, в которых летчики уничтожили 1653 вражеских самолета! Прямо скажу: цифра эта немалая. Не случайно в приказах упоминался 3-й Никольский, Краснознаменный, ордена Суворова II степени, ордена Кутузова степени истребительный авиакорпус. Двадцать один раз Москва салютовала нам, другим частям и соединениям, отличившимся в боях за Родину.
Я не скрывал радости за своих воздушных бойцов. 32 летчика-истребителя нашего корпуса стали Героями Советского Союза!
И вот Георгиевский зал Кремля — пантеон русской воинской славы. Как в торжественном строю золотом на белом мраморе высеченные строки — названия пятисот сорока пяти полков, флотских экипажей, батарей, фамилии более десяти тысяч человек, награжденных орденом Георгия Победоносца — «За службу и храбрость». Здесь имена полководцев А. В. Суворова, М. И. Кутузова, флотоводцев Ф. Ф. Ушакова, П. С. Нахимова. Нет такой страницы в истории русского оружия, в списке его побед, которые именами героев не оставались бы на стенах Георгиевского зала.
Летите, росские орлы,
Карать рушителей спокойства!
Во всех странах гремят хвалы
И слухи вашего геройства.
В Георгиевский зал мне пришлось явиться на костылях — иначе пока не получалось. Меня это страшно тяготило, чувствовал себя неловко, явно не в своей тарелке. А командование госпиталя ко мне еще и врача приставило — для сопровождения.
Когда награждаемые собрались, среди них я увидел много знакомых лиц. Летчики, пехотинцы, танкисты… Со многими из этих людей я бил врага в воздухе, ходил в прорывы по тылам противника…
Награды героям вручал Калинин. Михаил Иванович слабо, по-стариковски пожал мне руку и спросил:
— А что ваши ноги? Ходить будете?
Помню, как громогласно выпалил ему в ответ:
— Ерунда, Михаил Иванович! Это — перестраховка медицины. Я хоть сейчас танцевать могу!..
Калинин улыбнулся, пожелал мне крепкого здоровья, счастья. А потом несколько слов сказали трое награжденных. Один был рядовой пехотинец, второй — танкист, а от авиаторов — я. В своих пятиминутных речах мы поблагодарили за награды, заверили, что будем бдительно и надежно охранять мирный труд нашего народа, и разъехались.
В тот вечер, да и потом я не раз возвращался мыслями под своды Георгиевского зала, возвращался в наше военное прошлое. По грандиозности, самоотверженности, жертвенности, героизму минувшей Великой войны найдешь ли ей равное?..
Расскажу вот об одном летчике. Я просто не могу, не имею права не назвать в этой книге его имени, не рассказать о нем.
Итак, в сорок четвертом году, летом, где-то в небе Прибалтики в неравном воздушном бою была повреждена машина летчика И. М. Киселева. Все, кто находился на аэродроме, видели, как подбитый истребитель тянул к посадочной полосе. Иван, так звали пилота, скромный, по-девичьи застенчивый паренек, прибыл к нам сравнительно недавно, большого опыта не имел, и мы все замерли в ожидании — справится ли он с машиной, дотянет ли до аэродрома…
Летчик приземлил свой истребитель, но с посадочной полосы срулить уже не смог. Когда я подъехал к самолету и быстро забрался по плоскости к кабине пилота, чтобы помочь ему выбраться оттуда — судя по всему, Киселев был ранен, — то увидел картину, которая перевернула всю мою душу. Молодой летчик буквально висел на ремнях, голова его беспомощно упала на грудь, пол кабины был залит кровью, и непонятно в луже этой крови где-то в стороне лежала его оторванная нога…
На всю жизнь запомнился мне взгляд летчика, когда его уложили на носилки.
— Товарищ генерал… — с трудом проговорил он. — Я вернусь… Вы разрешите летать?..
Что я мог ответить тогда? Конечно, пообещал, пожелал скорее поправиться и встать в боевой строй.
Прошло не так много времени. И вот на аэродроме, уже на чужой земле, ко мне однажды подошел, слегка прихрамывая, летчик и, по-военному четко представившись, напомнил о данном ему слове. Я узнал Киселева сразу. Глаза его выдавали напряжение, тревогу: откажут или разрешат?.. Решалось дело очень серьезное. Мне нелегко было бы не сдержать слово, которое я дал своему летчику, но посылать в бой?.. Минута тянулась вечностью и для него, и для меня, и наконец я принял решение:
— Бери, Иван, свой истребитель. Разрешаю!.. Что еще добавить к этой истории? Летчик Иван Михайлович Киселев мужественно сражался с врагом до самой Победы. Я лично подписал представление его к званию Героя Советского Союза. На счету бойца было 136 боевых вылетов и 14 сбитых самолетов противника.
Всякий раз, когда меня спрашивают о героизме и героическом, о природе подвига, я вспоминаю Ивана. Человек долга, такой, как Иван Киселев, способен проявить мужество и на последнем пределе человеческих возможностей совершить подвиг — закрыть своей грудью амбразуру, пойти на таран вражеского самолета, не отступить перед лицом любой опасности.
Сколько таких героев дал наш народ в годы Великой Отечественной войны!
Но подвиг, на мой взгляд, для нашего солдата не был самоцелью. В основе каждого подвига всегда лежал высокий патриотизм, священная любовь к Отечеству, готовность в любых, самых трудных условиях выполнить боевой приказ и добиться победы.
Вспоминаю разговоры с пленными немецкими летчиками. Сколько раз бывало: собьет какой-нибудь наш молоденький лейтенант этакого сверхчеловека с рыцарскими железными крестами, и вот просит надменный ас показать, кто же это сумел срезать его — короля воздуха! Такая спесь у немцев особенно заметна была в начале войны. Ну так вот явится Иван или Петр, смотрит враг на своего победителя и не верит: совсем простецкий с виду парень — и вдруг такая воля, такое удивительное мужество в бою!.. Философию, видишь ли, придумали о загадочной славянской душе: мол, к жизни русские не привязаны, чуть ли не презирают ее. А кое-кто и так считал: в России, дескать, человека — личности как таковой — и вовсе не существует. Одна темная толпа, которую и гонят под огонь комиссары. Или вот еще рассуждения были: русских-де чересчур много, поэтому они легко могут позволить себе такую роскошь — умирать храбро.
Тошная, ей-богу, философия. Смертники всякие, камикадзе — да разве это по нашей части? Культ смерти в истории России никогда не находил последователей. Мне довелось повоевать, и я знаю: если в бою кому-то из моих боевых друзей и приходилось отдавать жизнь, так только потому, что для каждого из нас было нечто еще более ужасное, чем смерть. Это жизнь с сознанием, что ты предал своих товарищей.
Среди русских людей во все века считалось, что струсить — это покрыть себя позором. «Жизнь положи за други своя» — говорили воины Суворова, Кутузова, и не случайно имена этих великих полководцев были упомянуты в обращении Советского правительства к народу в трудные для Отечества дни сорок первого года.
В боевой обстановке минувшей войны как на земле, так и в воздухе нередко складывались ситуации, когда люди шли на помощь друг другу, не щадя своей жизни. На то, как говорится, и война. А нам, истребителям, у которых даже тактической основой являлась боевая пара — ведущий да ведомый, — особенно важны были такие профессиональные элементы подготовки, как слетанность, взаимопонимание в воздухе, постоянная готовность защитить, прикрыть в бою своего товарища. Без этого боевую пару и представить-то не могу.
Но как же со страхом? Или действительно русские к жизни своей не привязаны?
Страх, инстинкт сохранения жизни бессильны, когда человек свято верует в дело, за которое он борется, когда инстинкту самосохранения противостоит убежденность и сознательность, страху — мужество его преодоления. Переступить через естественное чувство самосохранения, жажду выжить, уцелеть — с этого, на мой взгляд, и начинается героизм отдельного человека, столь необходимый для нравственной энергии всего общества.
Не всякий мог найти в себе такие силы — преодолеть себя. Помню, под Воронежем один молодой, еще не обстрелянный и не обожженный порохом пилот в сложной ситуации воздушной схватки оставил группу товарищей. После боя его спросили, в чем дело. Повод был — на самолете якобы отказали пушки. Проверили. Действительно, оружие оказалось неисправным. Но по законам военного времени разве имел летчик право бросать поле боя, на котором гибли его товарищи?.. Истребители, как правило, держались всегда до конца и даже на горящих машинах били врага, а уж если выходили из боя, то все вместе.
Дело давнее. Я не хочу называть имя того летчика, тем более что он осознал случившееся — глубоко переживал свою вину перед товарищами. Да и они простили ему: в боях молодой пилот вскоре вернул к себе доброе отношение и доверие.
А вот то, что произошло у нас на Никопольском плацдарме — случай хотя и единственный, — запомнилось всем и надолго.
Был в одном полку летчик по фамилии Халугин. Пилот как пилот — летал неплохо. Ну да мало ли у нас опытных да умелых-то бойцов было. И все же однополчан Халугина удивляло его везение в воздушных боях. Такая порой карусель раскрутится, что не знаешь, как вернулись, — кто, как говорится, на честном слове, кто с одним крылом, а машина Халугина всегда целехонька и невредима. За все кубанское сражение — ни одной пробоины. «Везучий!» — говорили летчики. Про себя же многие недолюбливали его: самонадеянный такой был, с гонорком. Смущало еще одно обстоятельство: многие ведущие, летавшие с Халугиным на задания, погибали в боях, а он — хоть бы что.
Замполит полка Тимофей Евстафьевич Пасынок первым усомнился в честности этого летчика. Пришел как-то в землянку к пилотам и заявил: «Сам слетаю в бой с Халугиным!» А повод к тому появился: лейтенант Сухоруков отказывался ходить с Халугиным на боевые задания и просил замполита полка заменить ведомого.
И вот вскоре на перехват большой группы бомбардировщиков противника подняли четверку наших истребителей. Взлетели Пасынок, Туманов и Халугин с ведомым.
— Атакую «юнкерсы»! — передал по радио замполит полка, ведущий группу, а Халугину приказал связать боем «мессершмитты». С первого же захода вражеский строй дрогнул: Пасынку и Туманову удалось нарушить их боевой порядок. Немцы в таких случаях долго не думали: побросают свои бомбы куда придется — и восвояси. А тут хоть и засуетились, но поле боя не оставили: поддержка «мессеров» была надежной.
Тогда замполит полка со своим ведомым снова ринулись сквозь огненные трассы к вражеским бомбардировщикам. Истребители прикрытия отрезали им путь — завязался неравный воздушный бой. Хороший-то боец, как бы там трудно ни было, все вокруг видит. Иначе нельзя — собьют. Так вот Пасынок, отбиваясь от наседающих «мессеров», заметил, как Халугин вышел из боя — его самолет все дальше и дальше удалялся от переднего края на восток.
— Вернись!.. — кричал Тимофей Евстафьевич вдогонку Халугину. — Приказываю: вернись!..
Но голоса его тот словно не слышал, и как бы закончилась неравная схватка, неизвестно. Хорошо, что вовремя подошли на помощь нашим летчикам пилоты соседнего полка.
Когда мне рассказали об этом, я даже не поверил. Не мог представить, чтобы кто-то из моих истребителей дошел до такого: бросить товарищей… За трусость в бою коммунисты полка исключили Калугина из кандидатов в члены партии.
И все же я решил проверить летчика в бою лично. На следующий день приказал перелететь ему на аэродром, где располагался штаб нашего корпуса. Жду час, второй — пилота нет. Только к вечеру он долетел до нас, объяснив свою задержку потерей ориентировки: не повезло, пришлось садиться на нескольких аэродромах и так далее. Что уже там было проверять-то?.. Разжаловали Халугина как труса в рядовые — ив штрафную роту!
Единственный такой вот случай за всю войну.
Вообще, я заметил, рядом с трусостью почти всегда идет ложь. Это большой изъян души и сердца. Благородный человек не унизится до лжи. А пользующийся таким оружием никогда не достигнет желаемого. За свою жизнь мне довелось видеть ложь в разных ее проявлениях. Среди людей простых, порой грубоватых, однако не склоняющих ни перед кем голов, презирающих рабские качества, крепчал в моих ровесниках тот поистине русский характер, который испокон веков славился свободолюбием, неприятием лжи, лицемерия, криводушия.
Да молодых и во все-то времена отличала тяга к высокому, вдохновенному. Не случайно, утверждая себя в жизни, многие называют своими героями Артура Овода, лейтенанта Шмидта, выступивших на Сенатской площади декабристов, первого в мире космонавта Юрия Гагарина. Стремление к яркому, героическому вполне объяснимо. Но ведь кто-то должен пахать землю, определять погоду на завтра, командовать взводом, печь хлеб. Почему же обязательно считать, что подвиг можно совершить только при каких-то исключительных обстоятельствах? Мы порой даже не замечаем, как начинаем подменять реальные трудности эстетикой трудностей. И уж кажется иному, что если он не испытал пятикратной перегрузки при старте космического корабля, то не может себя и человеком ощутить.