Но садиться все равно надо: мотор последние капли горючего дожигает. Если даже принять бой, на пару виражей не хватит. Правда, с высотой порядок, высота есть.
Радирую Шпунякову:
— Буду атаковать с ходу. Ты не прикрывай. Садись, как только выберешь удобный момент. Это — приказ!
— «Дракон»! Понял тебя. Ты атакуешь, я — ведомый.
Хитрит Шпуняков, мелькнуло у меня. И приказ не выполнить не хочет, и поступить по-своему норовит. Раз ведомый, значит, обязан прикрывать.
Но спорить было уже некогда. Один из «фоккеров», увлекшись штурмовкой, оказался совсем низко над аэродромом. Резко снизившись, я завязал с ним бой и на первом же вираже зашел ему в хвост. Длинная очередь — и немец воткнулся в грунт. А через несколько секунд мой Як-3 уже бежал по полосе. Тут же, вслед за мной, сел и Шпуняков.
Все произошло настолько быстро, что немцы не успели среагировать, упустив прямо из-под носа легкую добычу. Когда я заруливал с полосы, мотор у меня заглох: горючее было выжжено до последней капля.
— На один вираж всего и хватило, — удивляясь, что все кончилось столь удачно, сказал я чуть позже Шпунякову.
Группа «фоккеров» уже ушла на запад.
— Для него оказалось достаточно! — усмехнулся Шпуняков, кивая в сторону сбитого самолета.
Очередь, как выяснилось, прошила немецкого летчика насквозь. Он, видимо, упал грудью на ручку, и машина, потеряв управление, сразу же врезалась в землю. По документам, которые мы нашли на трупе, удалось установить, что немецкий летчик был ведомым известного фашистского аса.
— Вот уж не повезло, так не повезло, — сказал кто-то из летчиков. — Такой пилотяга, а его, как мальчишку, на последних каплях горючки срезали!..
В годы войны таких неожиданных развязок хватало с избытком. По существу, война сама по себе — одна сплошная нештатная ситуация. Порой случалось такое, что пока собственными глазами не увидишь — поверить трудно. Не то чтобы наперед предусмотреть — просто в голову не придет.
Возвращались мы после штурмовки аэродрома противника под Мелитополем. Основную группу вел капитан Маковский. Я в паре с ведомым шел выше — в прикрытии. Во время штурмовки завязался скоротечный бой, но вышли из него, как мне показалось, без потерь. А когда сели у себя на аэродроме, гляжу: двух машин недостает. В том числе и машины ведущего группы, капитана Маковского. Как же так, думаю, ведь я с ним на обратном пути по радио переговаривался?! У Маковского все в полном порядке было: ни единой пробоины не получил и горючего в баках вполне достаточно. Куда же он мог деться?
Недоумения мои развеял командир звена, не помню сейчас его фамилию. Доложил, что Маковский вскоре после нашего разговора передал ему приказ вести вместо него группу, а сам отвернул в сторону. Куда и зачем — неизвестно. Кто-то сказал, что во время штурмовки ведомый Маковского внезапно пошел на вынужденную. Видимо, что-то случилось с машиной. Еще, думаю, загадка. Мало того, что Маковского нет, оказывается, и ведомый его сел на территории противника. Час от часу не легче…
И вдруг над верхушками сосен показался Як-7б. Низко идет. А главное, силуэт какой-то странный — над кабиной вроде надстройки что-то возвышается. Самолет Маковского. Откуда на нем надстройке взяться?..
Сел Маковский нормально. Смотрим, а из кабины у него чьи-то ноги в сапогах торчат.
Оказалось, Маковский вернулся на место вынужденной своего ведомого. Сел рядом. А кабина на Як-7б тесная, на двоих никак не рассчитана. Вдобавок немцы на бронетранспортере прямо на них шпарят. Раздумывать, словом, некогда. Запихнул Маковский к себе в кабину ведомого вниз головой — иначе не получалось — и взлетел в таком виде на глазах обалдевших от неожиданности немецких автоматчиков. Те даже огонь со своего бронетранспортера не успели открыть.
— Как же ты истребителем управлял? — спросил я Маковского. — Ведомый-то у тебя не из щуплых.
— А что делать? — отвечает тот. — Да мне, честно говоря, его верхняя половина не очень мешала. Вот нижняя часть туловища у него действительно массивная.
Сейчас, конечно, смешно вспомнить. Но тогда не до смеха было. Товарищ в беде — надо выручать. А на виду у противника каждая секунда считанная. Решать, как выйти из безвыходного, казалось бы, положения, пришлось с ходу.
Говоря о летчиках-истребителях, я, естественно, не имею в виду, будто профессия наша из ряда вон выходящая. У летчиков-испытателей, например, те же нештатные ситуации — чуть ли не рабочие будни. Каждый вылет у них — встреча с неизвестностью. Немало и других, не связанных с авиацией профессий, требующих от человека максимальной собранности, сильной воли, умения мгновенно находить в сложной обстановке единственно верное решение. Сфера человеческой деятельности бесконечно широка и многогранна, она практически неисчерпаема, как и сам человек.
И все же берусь утверждать, что профессия летчика-истребителя — одна из тех, где к человеку предъявляются наиболее жесткие требования, где само дело, которое он делает, ставит его в особый ряд. Уверен, например, что практически любой летчик-истребитель после соответствующей переподготовки может стать летчиком-космонавтом. Не случайно большинство командиров космических кораблей в прошлом летчики-истребители. Этим я хочу подчеркнуть, что уровень массовой подготовки летного состава нашей истребительной авиации сегодня настолько высок, что летчик-истребитель способен решать самые сложные и ответственные задачи.
И я горжусь этим. Горжусь делом, которому отдал всю свою жизнь. Горжусь товарищами по профессии — и теми, которых знаю лично, и теми, с которыми незнаком, — горжусь их трудной, опасной работой, их самоотверженностью и беззаветной преданностью избранному делу, их чистой и бескорыстной любовью к великолепной боевой машине — истребителю. В этом и заключается мой ответ на вопрос, почему я стремился летать на боевых истребителях-перехватчиках даже тогда, когда в этом, на сторонний взгляд, особой нужды не было.
Вскоре после того как меня утвердили в должности заместителя главкома Войск ПВО страны, разбился Кадомцев.
Незадолго до его гибели меня спросили, кого бы я мог рекомендовать на ставшее вакантным место командующего авиацией ПВО. Ни минуты не колеблясь, я назвал Кадомцева. Он к тому времени не только блестяще справлялся с обязанностями заместителя командующего, но я всесторонне изучил весь круг задач и проблем, стоявших перед авиацией ПВО. Работать с ним было одно удовольствие. Кадомцев все схватывал на лету, особенно остро реагируя на все новое, перспективное и передовое. Кипучая энергия, постоянная склонность к инициативе уживались в нем с трезвой сдержанностью, присущей зрелому, сознающему всю меру лежащей на нем ответственности руководителю. Мне в ту пору исполнилось пятьдесят шесть. Кадомцев был значительно моложе. Но опыт он успел накопить не по годам богатейший. Великолепно разбирался во всех вопросах, досконально знал положение дел на местах и к тому же летал практически на всех типах истребителей. Лучшего преемника себе я и желать не мог.
Рекомендации мои приняли во внимание, и Кадомцев был назначен на должность командующего авиацией ПВО. Но поработать на новой должности ему, к сожалению, довелось недолго.
В тот период как раз проходил испытания новый сверхзвуковой перехватчик. Это была отличная боевая машина, способная развивать скорость около трех тысяч километров в час и набирать достаточно большой потолок. Называть я ее не буду, скажу только, что бортовой номер того опытного экземпляра, о котором идет речь, был «тройка». Меня утвердили председателем государственной комиссии по приемке нового самолета и летчиком облета. Все экземпляры опытной машины находились, естественно, в распоряжении летчиков-испытателей, но «тройка» не имела специальных заданий, связанных с испытательной программой, и была закреплена за строевыми летчиками, чтобы получить оценку еще и с их стороны.
В качестве летчика облета я уже свободно владел машиной, совершая на ней ежедневные тренировочные полеты. Кадомцеву показалось обидным, что заместитель главкома летает на новом перехватчике, а он — командующий авиацией — нет. И, не ожидая конца испытаний, обратился с просьбой разрешить ему летать на «тройке». Ни у меня, ни у главкома ПВО маршала Батицкого не было причин отказать в просьбе, и Кадомцев поспешил воспользоваться полученным разрешением. В первый полет его, как и меня, выпускал известный летчик-испытатель А. В. Федотов. Спарки не было, и Федотову не оставалось ничего другого, как ограничиться привычным уже для нас методом обучения. Однако это ничуть не помешало Кадомцеву быстро овладеть машиной и успеть совершить на «тройке» около десяти полетов.
За день до того как Кадомцев в последний раз поднял в небо истребитель, я работал на «тройке» в зоне. Машина вела себя как обычно. Не выявил никаких неполадок и взлетевший после меня другой летчик облета, совершивший на ней очередной тренировочный полет: все системы действовали безотказно, и никаких поводов для беспокойства ни он, ни я не выявили.
Авария произошла неожиданно.
Едва Кадомцев набрал высоту и вошел в зону, кабину истребителя заволокло дымом — загорелся левый двигатель. Кадомцев включил тумблер противопожарной системы и, сделав разворот, взял курс обратно на аэродром. Однако с земли уже настаивали на катапультировании.
Но Кадомцев хотел спасти машину.
— Левый двигатель я отсек. Противопожарная система сработала, — сказал он в эфир. — С пожаром, думаю, удастся справиться. Буду садиться.
На КП видели, что истребитель перестал дымить. Но там не исключали возможность, что пожар лишь загнан внутрь, и поэтому вторично предложили катапультироваться. Кадомцев не согласился. Он, видимо, либо верил, либо очень хотел верить, что все обойдется благополучно. До аэродрома оставалось каких-то несколько минут лета.
— Хочу спасти истребитель, — передал он на землю. — Правый двигатель у меня работает. Буду садиться на одном двигателе. Все будет хорошо.
Но Кадомцев ошибался. Позже комиссия по расследованию причин аварии установила, что принятых мер оказалось недостаточно и загнанное внутрь пламя пережгло в конце концов тяги рулей управления. Система управления вышла из строя, когда Кадомцев, заходя на посадку, шел уже по прямой. Чтобы дотянуть до полосы, ему не хватило каких-то полутора-двух минут. На подходе к аэродрому предстояло пересечь реку. Рули отказали в тот самый момент, когда под плоскостями истребителя показалась вода. Самолет упал в реку. При падении он взорвался, причем взрывом машину разнесло на куски.
Кадомцева не стало…
Гибель Кадомцева все мы переживали тяжело. Его не только уважали как талантливого летчика и способного руководителя, но и любили. Все, кто его знал, долго еще испытывали глубокую душевную боль, горькое чувство бег возвратной утраты. Память о нем жива среди его друзей до сих пор.
Но я говорю о чисто человеческих чувствах. Что же касается самой аварии, она какого-то особого, чрезвычайного впечатления на летчиков не произвела. И уж, конечно, отнюдь не по причине душевной черствости. Просто для всякого летчика-истребителя любая нештатная ситуация в воздухе, даже если она кончается катастрофой, никогда не представляется чем-то из ряда вон выходящим, являясь в его глазах неизбежным риском профессии, ее издержками. Трагедия, понятно, остается трагедией, но без них в авиации покамест не обойтись. Абсолютно надежную технику человек создавать еще не научился. Особенно если иметь в виду такую сложную машину, как современный сверхзвуковой истребитель-перехватчик.
Испытательные полеты продолжались, и новую машину после соответствующей доводки запустили в серию.
Если в качестве председателя государственной приемочной комиссии и летчика облета мне постоянно приходилось иметь дело с самой новейшей техникой, то в служебные командировки я чаще всего продолжал летать на полюбившемся мне истребителе-перехватчике Як-25. Эту машину для меня несколько доработали — добавили баки с топливом, так что с одной лишь посадкой я мог долететь до Дальнего Востока. Кроме того, на самолете было не двойное управление, как на боевом Як-25, а одинарное. Летал со мной обычно майор И. Шулудяков — исполнял штурманские обязанности. Летали мы с ним отнюдь не при «генеральском минимуме». «Генеральским минимумом» летчики шутливо называют ясную безоблачную погоду. Выходило, что из общего правила — летать летчиком-истребителем до сорока — могут, как говорится, иметь место и исключения. Водку я никогда не пил, табаком не баловался, спорт тоже не бросал, у меня и теперь дома стоят спортивные гимнастические брусья; вот и приходилось медикам лишь разводить руками, перед тем как сделать в документах очередную официальную отметку: к полетам годен без ограничений.
Готовил истребитель к полету мой неизменный техник Володя Гладков. С Гладковым меня свела судьба сразу после войны. До него техником самолета у меня был младший лейтенант Меньшиков. Оба — великие знатоки своего дела. Особенно Гладков. С ним я всегда чувствовал себя, как у Христа за пазухой, знал: никогда не подведет.
Техник в жизни летчика занимает особое место. Летчик в известной степени, можно сказать, у него в руках. И если руки эти золотые, как, к примеру, у того же Гладкова, спать можно спокойно. К утру машина будет в полном порядке, а следовательно, не придется опасаться за материальную часть и во время полетов.
Летчики обычно дружат со своими техниками. А если характеры не сошлись, если возникла личная неприязнь или то, что теперь называют психологической несовместимостью, то летчика переведут на другую машину. Именно летчика, а не техника. Техник закреплен за самолетом и машин без крайней нужды не меняет. Так надежнее. Дружба бывает не только у людей, в авиации нередко дружат и с машиной. Хороший техник не только назубок знает закрепленный за ним самолет, но и часто относится к нему, как к одушевленному существу. Вникает в его норов, изучает все его слабости и мелкие недостатки, следит за тем, чтобы его сложный, требующий постоянного ухода железный организм вовремя получал все, что ему положено: профилактику, смазку, контроль за работой всех его систем.
Словом, сама суть вещей требует в отношениях между летчиком и техником полного взаимопонимания и доверия. А это и есть основа любой дружбы. Дружбы, возникающей независимо от чинов и званий. По званию, понятно, старше чаще всего летчик.
Хотя случается и наоборот. Но командир в этой паре всегда летчик. И субординация между ними соблюдается. Ничего не попишешь — устав требует. В армии даже дружба подчиняется требованиям дисциплины. И если летчик называет своего техника по имени, то тот в свою очередь обращается к нему согласно званию: товарищ майор или, скажем, товарищ генерал-лейтенант. Но теплоте душевной это не мешает. Техник, хотя это и не входит в его прямые обязанности, перед взлетом обычно приставит к самолету стремянку, поможет летчику пристегнуть привязные ремни, подсоединить кислородную маску, поправит, если надо, лямки парашюта. А после посадки, пока еще летчик в кабине, первым вопросом, который он услышит на земле, будет непременное: как работала материальная часть? И если у летчика есть какие-то замечания, их тут же вместе и обсудят. Здесь разговор идет, что называется, по душам, без официальностей. То же самое и во внеслужебное время. Если, скажем, техник уехал в отпуск или попал в госпиталь, летчик берет на себя заботу о его семье. Той же монетой платит при аналогичных обстоятельствах и техник. Делается все это, разумеется, совершенно бескорыстно, по велению души. Оба отвечают за одно и то же дело, оба любят его, а отсюда — и общий язык. Самолет между ними тот третий, который, вопреки житейскому присловью, никогда не бывает лишним.
Взаимоотношения такие, надо сказать, типичны только в среде авиаторов. Ни в одном другом роде войск ничего похожего не существует. Авиация и тут предъявляет к людям свои особые требования.
Помню, как переживал Гладков, когда я в послевоенной Германии вбил себе в голову, что непременно добьюсь способа разогнать машину, перед тем как после одной полупетли пойти на вторую.
— Ничего не выйдет у вас, — озабоченно твердил Гладков. — Скорости не хватит.
Полупетля, или иммельман, как известно, фигура сложного пилотажа. Сначала идешь как на обычную «мертвую петлю», а когда самолет находится в верхней ее части в положении колесами вверх, делаешь полубочку и выворачиваешь тем самым самолет в нормальное по отношению к земле положение. Я же решил прибавить к одной полупетле вторую, чтобы получить новую фигуру высшего пилотажа, выглядевшую в пространстве как вертикальная восьмерка. Позже эту изобретенную мной фигуру стали именовать двойным иммельманом.
Но это было позже. А тогда Гладков стоял на своем.
— Ничего не выйдет, — озабоченно твердил он мне. — Скорости вам не хватит.
А по глазам чувствовалось, что Володе Гладкову, как и мне, очень хотелось, чтобы вышло. Он внимательно всматривался в схему, которую я рисовал для него прутиком на песке, и все повторял свое:
— Не хватит скорости!
И ее действительно не хватало. Едва только я пытался начать вторую полупетлю, самолет раз за разом неизменно срывался в штопор.
— Башку свернете! — пробурчал наконец себе под нос, окончательно рассердившись, Володя. — Бросьте вы эту затею. Мало, что ли, и без того фигур высшего пилотажа… Вполне, думаю, достаточно. А восьмерка ваша просто нереальна. Вторая полупетля разгона требует. А откуда в верхней точке иммельмана большой скорости взяться? Ее там, считай, практически вовсе нет.
— А если разгон начинать еще в положении вверх колесами? — вслух думал я. — А на полубочке продолжать набирать скорость?
— А что? — разом воодушевился Гладков. — С земли незаметно будет. Пожалуй, стоит попробовать, товарищ генерал.
«Ага, — думаю, — раз мой Гладков на официальный тон перешел, значит, и в самом деле тут что-то есть».
И я начал пробовать. Было это, кстати, в конце 1945 — начале 1946 года.
Перед иммельманом самолет сперва разгоняют в зоне и фигуру начинают только после того, как наберут нужную скорость. Сначала я определил необходимый ее минимум и засек положение стрелки на приборе. Затем стал раз за разом крутить обычный иммельман и, не делая попытки переходить в конце его на вторую полупетлю, старался только загнать стрелку прибора в нужное место. Брал перед выходом в верхнюю точку полупетли на себя ручку, заставляя перевернутый вверх колесами самолет опускать нос и набирать тем самым разгон, а затем продолжал наращивать скорость в процессе выполнения полубочки. Стрелка прибора раз от раза становилась все ближе и ближе к заветной цифре. Наконец удалось загнать ее куда нужно. Все! Скорость есть. Теперь можно приступить к делу…
И сразу же получилось.
Заканчивая очередной иммельман и убедившись, что стрелка прибора колеблется там, где нужно, я тотчас же начал вторую петлю и благополучно завершил ее второй полубочкой. В итоге мой Як-3 описал в воздухе полную восьмерку. Двойной иммельман — фигура, которой прежде не было в программе высшего пилотажа и о которой еще никто никогда не слышал, — получил свою прописку в небе.
— А как перегрузки? — выпалил в меня Гладков вопросом, едва я закончил рулежку после посадки.
Физиономия его так и сияла нескрываемой радостью. Да и как иначе! Пилотировал я, а машину готовил техник. Есть, значит, и его доля в нашей общей удаче.
— Вполне терпимые! — ответил я. — Зови Рубахина.
Командир полка Рубахин знал, чего мы с Гладковым пытались добиться, но в успех нашей затеи не верил. А когда я продемонстрировал ему в тот же день свою восьмерку над аэродромом, тоже загорелся: дай, дескать, и я попробую.
Я, понятно, на земле все ему подробно объяснил, и Рубахин, так до конца и не веря, что у него тоже получится, неожиданно для самого себя, да и для меня в том числе, сразу же выполнил двойной иммельман.
— Терпеть не могу штопора! — объяснил он на земле собственную удачу. — Вот и старался вовсю, набирал скорость, чтобы не сорваться…
— Когда знаешь, сколько ее нужно, повторить фигуру — не фокус! — не без доли ревнивой обиды в голосе отозвался Гладков. — И вовсе ни при чем тут нелюбовь к штопору.
Гладков, надо заметить, попал в самую точку. Если есть необходимый разгон, выполнить вторую полупетлю не составляет особого труда.
А вот штопорить летчики действительно не любили.
Хотя, конечно, выходить из штопора умел каждый. И все же неприятное это дело… А если сорвешься в штопор близко ох земли, и самолет угробишь, и сам выпрыгнуть не успеешь.
Когда через несколько дней из Москвы ко мне прибыла комиссия по инспектированию боевой подготовки летного состава во главе с полковником Ткаченко, никто из них не поверил в возможность новой фигуры высшего пилотажа. И Ткаченко, и прибывшие с ним летчики-инспектора Середа и Ефремов, с которыми мне впоследствии довелось вместе работать в Управлении боевой подготовки истребительной авиации ВВС, только и твердили про штопор.
Непременно сорвется машина! Откуда ей взять нужную скорость…
Я лишь улыбался в ответ: слышал, мол, от своего техника, и не однажды слышал. Гладков стоял рядом и молча кивал: дескать, что было, то было — не отпираюсь.
Наконец Середа не выдержал и пошел к самолету. И надо же так случиться, действительно сорвался в штопор. Сделал пару витков, вывел в горизонт машину, зашел на посадку, сел.
Ткаченко тут же за свое:
— Я же говорил, сорвется. Вот и сорвался.
Но Середа ему возразил:
— Не в том дело. Вина моя: забыл взглянуть на прибор — на том ли месте, где надо, стрелка. Придется еще раз повторить.
Но со второго раза у Середы получилось. А вслед за ним выполнили двойной иммельман и Ефремов, и Ткаченко.
Позже новая фигура высшего пилотажа вошла в курсы боевой подготовки, ее уверенно выполняли многие летчики-истребители. А Гладков гордился тем, что ему довелось принимать участие в обогащении программы высшего пилотажа новой фигурой и любил вспоминать об этом.
Как-то нам с ним предстоял длительный, с промежуточными посадками перелет — служебная командировка в части, дислоцированные на нашей дальневосточной границе.
Камчатский аэродром встретил меня во всеоружии суровой дальневосточной природы. О красотах ее не говорю: края эти завораживают человека первозданной мощью и необузданной силой. Дают знать себя эти силы и во вполне конкретных своих проявлениях. Как-то, сидя за завтраком, я заметил, как качнулась и поплыла в сторону люстра, а лежавшие на тарелках ножи с вилками едва слышно звякнули.
— Ничего особенного, — успокоили меня. Это Авача о себе напоминает. Легкое землетрясение.
Вулкан Авача неустанно дымил, будто на его вершине кто-то разжег гигантский костер. Глядя на дымящуюся громаду, мне не раз уже хотелось подобраться поближе и заглянуть в кратер. Землетрясение показалось подходящим поводом, и я, не откладывая дела в долгий ящик, решил им воспользоваться.
По моей просьбе подготовили самолет. Раннее безоблачное утро обеспечивало прекрасную видимость. Кратер лежал подо мной как на ладони. На всякий случай я вначале кружил над ним на высоте пятьсот метров — могли быть сильные восходящие воздушные потоки или выброс камней. Но и с пятисот метров кратер был хорошо виден. Правда, мешал дым и пар, но тут уж ничего не поделаешь — вулкан-то действующий. Потом я снизился до пятидесяти метров и выбрал радиус виража так, чтобы не удаляться далеко от жерла вулкана. В кратере тяжело ворочалась раскаленная лава. Она то вспучивалась, поднимаясь вверх, то оседала. Причем, оседая, выбрасывала всякий раз облако пара и дыма. Иногда взметывались вверх и какие-то огненные куски багрово-малинового цвета. Один из таких выбросов оказался сильнее остальных, и мне пришлось сделать обратный крен, чтобы отвалить в сторону. На всякий случай я вновь набрал высоту и покружил над кратером еще несколько минут. Сильное зрелище. Какая же невообразимая мощь скрыта в недрах земли, подумалось мне, а мы ходим над огнедышащей пучиной по тонкой корке земной тверди, как по тонкому льду, и не задумываемся над тем, что у нас под ногами!..
Странно все же устроен человек. Живет на пороховой бочке, а думает о чем придется, только не о том, чтобы с нее слезть. Это я уже не о раскаленной магме, а о накаленности атмосферы в мире. И не о людях вообще, а о тех, кто беспечно подкладывает и подкладывает пищу для огня в костер гонки вооружений. Будто у них есть какая-то особенная, персональная, что ли, возможность выскочить невредимым из пламени, если упустить время и дать ему опалить весь мир. Нет, обратного крена тут не дашь и отвернуть в сторожу, как я отвернул от кратера, никому не удастся…
Мы знаем, что такое война. Мы не хотим войны. Но мы к ней всегда готовы. Потому что только готовность к ней может остановить тех, кто позволяет себе забыть, что сидит вместе со всем человечеством на одной пороховой бочке.
Возвращаясь из командировки, я решил проверить боеготовность одной из частей ПВО с помощью своего давнего метода: предупредить по радио — пусть перехватывают. Без промежуточной посадки все равно не обойтись — необходимо было заправить баки горючим. Почему бы попутно не провести и проверку… Тем более к способу этому я давно уж не прибегал, и в частях, скорее всего, о нем успели забыть. А значит, какая-никакая, а будет польза. И тут со мной произошел незначительный сам по себе казус, который впервые навел на мысль: а не пора ли бросать летать. В сущности, такой пустяк оказался лишь поводом для того, чтобы обнажить зревший процесс, происходящий в тот или иной период в душе каждого летчика. Каждый из нас временами остро чувствует, что сколько ни оттягивай, а расставания с профессией летчика-истребителя все равно не избежать. В такие минуты становится и горько, и грустно. Но их надо пережить, чтобы вновь летать. А потом пережить еще раз, после того как летать перестанешь. Но к этому я еще вернусь…
А в тот раз я, связавшись с КП части по радио, настолько рьяно старался запутать собственные следы, так часто менял курсы, что в конце концов выжег чуть ли не все горючее, и пришлось сесть на запасной аэродром.
Пока заруливал на стоянку, пока из кабины вылезал, пока дежурного вызвал… Словом, время идет, а меня и перехватчики найти не могут, и на основной аэродром не прилетел. В общем, поднялся переполох.
Инцидент вскоре был исчерпан. Для всех, кроме меня самого. Пришла мысль о том, что мне скоро шестьдесят и что по всем правилам и канонам давно бы пора перестать летать на боевых истребителях, — пришла и не отступала. Я ее гнал, а она возвращалась ко мне вновь и вновь. Суть, конечно, не в том, что я увлекся и не рассчитал горючее. У летчиков за грех это не считается. Суть заключалась в моем возрасте. На деле, он мне ничуть не мешал. Физически, телесно, что ли, я его не чувствовал. И сил, и здоровья хватало с избытком. Зрение, слух — абсолютная норма. Быстрота реакции если и снизилась, так совсем незначительно; во всяком случае, о том, чтобы это могло подвести меня при полетах, и речи не могло быть. Словом, если бы изменить дату рождения в документах да вдобавок забыть, что она изменена, — летай и дальше! Но дата оставалась на месте, и забыть о ней было невозможно. Моральный фактор вступал в противоречие с физическим. В глубине сознания копилось какое-то странное ощущение, словно я сбился с дороги, понимаю, что сбился, но не хочу этого признать.
А тут еще, когда я вернулся из командировки, главком поддал жару.
— Не совестно тебе людей пугать? — посмеиваясь глазами, громыхал на весь кабинет своим могучим — того и гляди, стекла задрожат! — басом Батицкий. — Небось ориентировку потерял, вот и плюхнулся на первый попавшийся аэродром? А? Признавайся!
— Не на первый попавшийся, а как положено, на запасной, — возразил я.
— А мы сейчас проверим! — гремел Батицкий.
Настроение у главкома в тот день было отличное. Надавив кнопку, он приказал доложить, какой у меня был запасной аэродром, когда я уходил от поднятых на перехват с основного аэродрома истребителей. И хотя Батицкому, разумеется, подтвердили, что я сказал правду, но правда эта была неполной. Выходило, будто я сел на запасной аэродром не вынужденно, а вполне сознательно. Так, по крайней мере, понял дело Батицкий.
Чувствуя, что мне приходится преодолеть в себе какое-то внутреннее сопротивление, я взял себя в руки, откашлялся и, старательно выговаривая каждое слово, сказал:
— По существу, вы правы, товарищ маршал. Хотя я и сел, как докладывал вам, на запасной аэродром, но не по своей воле, а из-за того, что горючего ее хватило.
— Ну и что? С кем не случается?! — удивленно взглянул на меня Батицкий.
Он уже успел забыть начало нашего разговора и теперь не понимал, отчего я вдруг вновь заговорил об этом, да еще таким напряженным тоном. Объяснять я ничего не стал, и мы заговорили на другую тему. Но какой-то осадок у меня остался. И горечь его я ощущал до самого вечера. И опять дело было не в самом разговоре с главкомом: разговор как разговор — начался с шутки, закончился обсуждением текущих дел. Обычная встреча в рабочей обстановке. Осадок объяснялся результатом собственной внутренней неудовлетворенности; он только напомнил о себе в кабинете главкома, а накапливался давно и сам по себе. Он был итогом скрытой работы, подспудного процесса в нижних этажах сознания, внезапно обнаруживший себя в остром привкусе душевной горечи.
Однако летать я не прекратил.
Было много трудной, подчас тяжелой, всегда ответственной, но интересной работы. Были новые истребители — великолепные боевые машины, которые создавались в конструкторских бюро и о которых сегодня рассказывать еще рано. Я по-прежнему возглавлял государственные приемочные комиссии, по-прежнему поднимал в воздух сверхзвуковые перехватчики в качестве летчика облета. Шли годы, но в судьбе моей ничего не менялось, и мне не хотелось ничего менять.
Однако день, о котором в глубине души я теперь никогда не забывал и который неизбежно должен был наступить, наконец пришел. Он стал днем, который положил конец моей профессии летчика-истребителя. Мне в ту пору шел шестьдесят четвертый год.
Поздним вечером 1 июня 1974 года я приехал на один из подмосковных аэродромов, где обычно проводились тренировочные полеты. Зарядивший с утра дождь прошел, но небо оставалось затянутым сплошной облачностью. Впрочем, именно такую погоду и обещали синоптики. В плане моем значился ночной полет в сложных метеорологических условиях. Лететь предстояло на одном из недавно принятых на вооружение сверхзвуковых истребителях-перехватчиках. Полетное задание: высота 21 тысяча метров, скорость 2650 километров в час. Обычное задание, обычная для летчика-истребителя работа.