Passe Decompose, Futur Simple
ModernLib.Net / Отечественная проза / Савицкий Дмитрий / Passe Decompose, Futur Simple - Чтение
(стр. 9)
Автор:
|
Савицкий Дмитрий |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(375 Кб)
- Скачать в формате fb2
(175 Кб)
- Скачать в формате doc
(179 Кб)
- Скачать в формате txt
(173 Кб)
- Скачать в формате html
(175 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13
|
|
Агентство мод платило сказочные деньги, сезон лишь начинался, цвел дрок и лоррье, ночь наступала внезапно в восемь вечера, словно перегорали небесные пробки, и была черна, как засвеченная пленка, местное вино напоминало армянское и было тяжеловато, как и гримерша Амели, чья буйная фантазия не знала границ и - не требовала виз... До пяти вечера можно было валяться на пляже. Обгорелое мясо северян дымилось в тени зонтов. Итальянцы базлали так, словно у каждого в глотку был вделан громкоговоритель. Худой пацан в мокрых, к телу прилипших трусах, предлагал прокатиться верхом. Груда старых диванных подушек, валялась на раскаленном песке: верблюд по имени Курт Вальдхайм и верблюдица - Брижит Бардо... Толстые, в складках опадающей кожи, блестящие от крема, глядящие на мир сквозь дорогие сен-лорановские очки, шестидесятилетние немки отправлялись в розовые песчаные дюны в сопровождении четырнадцатилетних жиголо. Трое мальчишек на одну веселую бабушку. Тридцать немецких марок что на них купишь в наше время в Европе? В ярко-синем, если долго смотреть - почти черном, несмотря на жару, небе медленно скользил параплан, натягивая серебряную нитку, таща за собой прыгающий через волны катер. Из сбруи подвесных ремней свисали четыре ноги. Старый араб в белом гостиничном кителе, прямой как палка и как палка худой, с каменным лицом, на котором под полоской седых усов трещиной была прорезана презрительная улыбка, обносил пляжников охладительными напитками. Мокрый лабрадор нес в зубах оранжевую тарелку фрисби. Мир делился на черных и на белых, на тех, кто уже отоспался, отдохнул и загорел, и на тех, кто нервно озирался на пляже, не зная, куда швырнуть свое куриное мясо, свои голубые мощи. Здесь были фанатики загара, промасленные, как неаполитанские кабачки, не признававшие кремов с фильтрами и - такие же одержимые борцы с ультрафиолетовыми лучами, каждые полчаса втиравшие в кожу "стопроцентный экран" или "фактор 22"... Постепенно голубокожие темнели, обугливались, наглели, начинали шуметь по вечерам, забывали про режим, заказывали лобстеров, но приезжали новенькие, щурясь, выходили на балконы, долго смотрели на золотую морскую рябь, спускались к бассейну, прятались под зонты, спрашивали теплая ли вода... Через неделю и они уже катались верхом на Вальдхайме, летали по небу под куполом параплана, ныряли с пирса и горланили на пляже до самого утра... После пяти можно было начинать снимать. Тридцать пять купальников, столько же шляп, очки от солнца, часики, бусы... Ким ловил в видоискатель поляроида атлетическую Бетти, в то время как заботливая Амели втирала ему в спину и плечи очередную порцию крема, заодно скрывавшего и следы её острых коготков. Самой знаменитой из трех манекенщиц была Криста. Ее высокие скулы, ямочки на щеках, вороного крыла коротко стриженые волосы, не голубые, а синие, пронзительно синие глаза, её губы, зубы и даже её особая яблочно-розовая кожа - не сходили с обложек журналов. Ирма была немкой по паспорту; её отец был бразилец, мать - швейцаркой, вышедшей вторым браком за немца. Её было труднее снимать: менее спортивная, чем Бэтти и Криста, она была сказочно женственна и обладала качествами, которые не брала плёнка - великолепным грудным голосом, фантастическим чувством юмора и дипломом экономиста. Когда-то Ким сходил по ней с ума. Но после проведенного вместе уикенда в весеннем Сен-Мало, раз и навсегда охладел. Они остались друзьями. Вернее - они стали, наконец, друзьями. В последнее время, где бы Ирма не снималась, за ней постоянно ездил венгерский миллионер, толстый как паша, застенчивый как девушка, Иштван Бальфаз. Он объявил ей, что рано или поздно, через год или через десять лет, она выйдет за него замуж... Со стаканом дрянного местного пива и пачкой черно-белых поляроидных проб Ким сидел на топчане в подвижной тени веерной пальмы, когда-то чей-то голос за спиною произнес: - Ви имеете времьа? От перегрева бывает и не такое. Он оглянулся. Девушка из кафе на улице Ваван лежала на ярко-красном полотенце Coca-Cola и улыбалась большой застенчивой улыбкой. За её спиной на табурете у бара шлепала ладонью по стойке, ища спички, её сестра. - Мир тесен,- пробормотал Ким. - Каникулы? - Что-то вроде,- ответила девушка, садясь. - А вы фотограф? - Что-то вроде,- передразнил Ким. Они рассмеялись. Она протянула руку: - Дэзирэ... - Ким,- сказал он. - Вам не нужна ассистентка? Я всегда мечтала стать фотографом. Я даже была на стаже в Эксе. В прошлом году... Она вытащила из соломенной пляжной сумки старый ободранный "роллефлекс" и теперь стояла перед ним, протягивая свое сокровище. Кроме солнечных очков и современного фигового листа на ней ничего не было. * * Худая, крепко сбитая, с широкими мальчишескими плечами, с небольшой крепкой грудью (как говорила Татьяна - ровно столько, сколько поместится в ладони...), с большими серыми глазами, высокими скулами, с копной темнорусых мокрых волос она и сама могла бы быть моделью. Разве что слишком крупный рот: щелкунчик. И, конечно же, для топ-модели ей не хватало десяти-пятнадцати сантиметров. Но в её возрасте ещё растут... Подошла загримированная, причесанная Криста. Бретельки серебристо-лилового купальника были, пожалуй, слишком длинны. Амели отправилась за кофром с нитками. Притащился одинокий ковбой Лаки. Он потреблял какие-то цветные таблетки и, время от времени, его воспаленные глаза начинали выглядеть, как стекла калейдоскопа. Лаки замерил свет у персиковой щеки Кристы, подмигнув Дэзирэ, прохрипел: - Мы где-то встречались, а? У меня память на лица. В Антибе? Каннах? - Терпеть не могу Ривьеру.., - сказала Дэзирэ. - Этих богатеньких старичков с их девицами... Где-то высоко прокашлялся динамик и женский голос произнес: - Господина Тууликки Коскениеми просят к телефону... Ветер разорвал по складам финское имя, и белобрысый вождь обгорелых краснокожих, щурясь и напяливая на мальчишескую голову бейсбольную кепку цвета давленной клубники, выступил из полосатой тени бара. Они успели отснять лишь три купальника. К шести вечера появились первые облака, небо начал затягивать грязный занавес шедшего с материка песчаного шторма, две шляпы улетели к верблюдам, захлопали окна и, выплеснув наружу полбассейна, в воду плюхнулся проснувшийся наконец Иштван Бальфаз, вернувшийся в гостиницу на рассвете на двух такси - в одном он ехал сам, во втором - небольшой местный оркестр, устало наяривавший нечто, смутно напоминающее чардаш. Вечером всей компанией сидели в ресторане. За огромными окнами бушевало ночное море. В непроглядной, ветром изрытой тьме, протяжно ухало и на желто подсвеченный песок пляжа выбегала пузырчатая пена, таяла, слышался глухой рокот новой налетающей волны и, сидящий возле дверей музыкант, держа ауд вертикально, брал тревожный, для европейского уха наизнанку вывернутый, аккорд. Все кроме розового гиганта Отто, нового дружка Бетти, пили ледяное "мюскаде". Молчаливый Отто налегал на пиво. Стол был завален каркасами и клешнями лобстеров и по замечанию Хаппи, был похож на свалку старых автомобилей. Иштван Бальфаз появился в самом конце ужина, заткнул салфетку за ворот фосфоресцирующей в полутьме ослепительно белой рубахи, заказал бутылку "Сиди-саад" и королевский кускус. После десерта, к которому никто не притронулся, Ким подошел к сидевшим у окна сестрам. Обе были в одинаковых светлых открытых платьях. Старшая, Ирен, преподавала сольфеджио и вечерами играла на рояле в крошечном джазовом клубе возле Лионского вокзала. Ким узнал, что раньше у семьи был дом на острове, но после смерти матери - детали не сообщались - отец, получивший пост в ООН, дом продал и теперь строился во Флориде. Вернувшись к своим, он услышал конец какого-то анекдота, автоматически хохотнул со всеми вместе, зевнул и потребовал счёт. Наклонившись к его уху и глядя в сторону, метрдотель сообщил, что господин Бальфаз опять заплатили за всех... Ким пожал плечами и, перехватив взгляд венгра, сложил ладони вместе и нырнул в фальшивом благодарственном поклоне. Затем он зевнул в салфетку еще раз, почувствовал руку Амели у себя на коленях, закрыл глаза, ища в памяти ужасно смешной анекдот, дабы внести и свою лепту в коллективное содрогание, но тут все встали и задвигали стульями. В коридоре его нагнал Отто. Смущаясь и ища французские слова, великан поинтересовался, не знает ли Ким, где можно найти в это время пачку презервативов. - Try a plastic bag! - хотел было посоветовать Ким, но вместо этого отправил его к венгру, который путешествовал с доброй дюжиной чемоданов и кофров, со своим стерео, спутниковым телефоном, запасом сладкого золотистого токая и дорожной аптечкой, содержимое которой могло бы спасти от болезней население небольшой африканской страны. Он вышел пройтись перед сном. С трудом высвечивая скользкие плиты и покрытую пленкой песка воду бассейна, внутри шара водяной пыли одиноко горел тусклый фонарь. На пляже кто-то пьяный бросался в грохочущие волны, его оттаскивали, южный край тьмы был задран и разлохмачен, и мутно мелькала то ли звезда, то ли фонарь шалупы. Он вернулся в номер, Амели журчала в ванной, разделся, вяло плюхнулся на сухие, как жесть гремящие простыни, взял в руки потрепанное карманное издание автобиографии Канетти и, не успев раскрыть, заснул, как в детстве или в армии, словно катапультировался. Проснулся он рано, не было и семи, двойная дверь террасы была распахнута настежь, и тугие волны солнечного света, бесшумно и лениво бились о стены, сухими брызгами рябили на потолке. Где-то на окраине слуха звякало стекло, поскрипывали колеса коридорных тележек, слышался приглушенный смех и негромкая, словно пущенная наоборот, музыка местного радио. Обезглавленная Амели представляла собою пейзаж перед битвой: крутые холмы и нежно очерченные долины, небольшой сад, скрытый курчавым кустарником, рубиновый крестик, сбившийся на спину, перекрученные во сне простыни, Голова её была спрятана под подушку. Пришлось довольствоваться оставшимся. * * За несколько дней до отъезда Иштван Бальфаз устроил джипповый набег на материк. Первый "лендровер" вёл Хаппи, второй - Отто. Ким не поехал и вечером пригласил сестёр отужинать в "Абу Навас". В ресторане было полупусто и, хвала Аллаху, полутемно. Столики были освещены свечами, официанты скользили бесшумными тенями, из прорезей вентиляции хлестал арктический воздух, и приятно вибрировали струны неизбежного ауда. За большим круглым столом невдалеке гуляла местная компания: крупные усатые дяди, каждый с солидным запасом жировых отложений. Лица их были мрачны. Маска мачо в любом южном краю ближе к похоронному бюро, чем к цирку. Ирен, сидевшая к тунисцам лицом и по привычке улыбавшаяся, притягивала их внимание. Ким рассеяно слушал её рассказ о детских каникулах на острове, об их служанке Фатиме, которая обладала даром предвиденья, но извещала о грядущем со скукой, как иные рассказывают надоевшие истории из прошлого. Фатима знала, что мать сестер умрет, но лишь намекала на болезнь, словно не хотела обижать хозяйку... Свое предсказание она смутно связала с "дальней дорогой", с новой жизнью в далекой стране " на другом конце света". Как и в дождливом Париже в феврале, Ким был заинтригован возможностью ненаказуемо в упор разглядывать лицо Ирен, знать, что она знает об этом и чувствовать её доверчивую открытость. Лицо её было полнее и женственнее, чем лицо сестры: словно снятое через размывающий фильтр. Дэзирэ всё еще была девочкой-подростком, почти мальчишкой - с острыми углами и резкими движениями. Слепота Ирен придавала её осторожным жестам еще большую мягкость и округлость. Она жила на слух и наощупь. Её обнаженность, нескрываемая, открыто вовне обращенная чувствительность были ее единственным оружием. В какое-то миг Ким представил себе её крепкое загорелое тело, её зрячие ласкающие руки и его окатило кипятком, и опять, как и тогда, когда он тайком снимал её в кафе, он знал, что она читает его мысли - лицо её слегка дрогнуло и губы шевельнулись, собираясь что-то сказать. Дэзирэ тоже, на долю градуса, изменила положение головы. Он понял, что и она умеет читать мысли. По крайней мере, если они касаются её сестры... - У меня есть ваши фотографии..., сказал он, смутившись. - Я вас снял тогда в кафе, в Париже. Если вам интересно, я вам пришлю... Это был явный ляп... Прислать слепой её портрет... Болван! К счастью официант принес украшенные листьями мяты дыни, бутылку "магона", в салфетку завернутые горячие хлебные лепешки. Ким много пил: три виски в баре, большая рюмка водки за компанию с сестрами, холодный, но тяжелый "магон". Он не знал, о чем с сестрами говорить, а потому нёс несусветную чушь, рассказывал про сибирский атомный город, про слепых от радиации уток, про белые ночи в Питере, пустые a la Magritte, площади, затем, без перехода, про Бориса, который пытался приспособить русский способ хохмить к французскому языку. - Его последний перл, не знаю, право, не родил ли кто из французов подобный же шедевр, это: - Elle a pleurе comme la Madeleine de Proust... Дэзирэ хмыкнула, но по лицу её было видно, что она не поняла. Она вообще была немногословна. Да и слушала рассеянно, настроенная на какую-то, одной ей известную, волну. Волосы, собранные в пучок, высокие скулы, худая шея - она следила за сестрой, словно была её матерью или нянькой... Почти не притронувшись к дыне, она опять курила, теребя свободной рукой тускло мерцающую нитку жемчуга на загорелой шее. Ближе к полночи на разваливающемся такси они перебрались в свою гостиницу, миновав заслон скучающих на лестнице вышибал, спустились в диско. И лишь здесь, в пестрой полутьме, среди быстро вращающихся голубых лучей и пульсирующих звуков, Дэзирэ ожила. Народу было мало, и она танцевала почти что одна. С первых же па Ким понял, что она занималась балетом, её тело знало и язык классического танца и жаргон современного. Ирен, полулежа на плюшевых подушках полукруглого дивана, потягивала из высокого хайбола что-то кровавое. Ее полная грудь туго натягивала лиф платья. Потянувшись за пепельницей, Ким оказался рядом с этой нежной выемкой, отороченным кружевом разрезом декольте. Медленно, как во сне, он дотронулся губами до влажной кожи, словно вытирая губы провел из стороны в сторону... Ирен не вздрогнула, не отстранилась, но над его головой звякнул в стакане лед, и на шею капнуло холодным. От Ирэн шел терпкий запах туберозы. Она ничего не сказала. Он ничего не сказал. Она перестала улыбаться и смотрела теперь в сторону. Её маленькое ухо было пунцового цвета. Лицо ее, шея, грудь, одно обнаженное плечо покрылись мелкими каплями пота. Вернулась Дэзирэ, потянула сестру за руку. Ким перенял из её руки хайбол, поставил на столик. Ирен танцевала, почти не двигаясь с места. Бешеный ритм Копакабаны она разделила на какой-то свой коэффициент. Дэзирэ, прикрывая собой сестру от приближавшихся танцоров, страховала каждый ее шаг, . Улыбка опять взошла на лицо Ирен, но теперь она раздражала Кима. Он повернулся, ища глазами официанта, и чей-то визгливый голос выплюнул из полумрака: - Laisse moi! Fais pas chier! ... Как это часто бывало с ним в последнее время, он спросил себя: где я? что я делаю здесь? среди четырнадцатилетних тунисских жиголо, дюссельдорфских старух, одноразовых шведок и парижских pdg? - А где ты хотел бы быть? -спросил он сам себя. Музыка перешла на slow, на сладкий, как шерри, свинг. Скрипичная группа накатывала высокие круглые волны, и альт-саксофон прозрачно и меланхолично вышивал на фоне брызг что-то знакомое. Кажется, это называлось "Зимняя Луна"... Наконец появился официант, мрачный тип с нездоровым цветом лица, от его блейзера несло цветочным дезодорантом. Ким заказал полбутылки шампанского, подошла Дэзирэ, потянула его за руку. Он осторожно повел её, но она, как боксеры входят в клинч, быстро прижалась к нему, и он почувствовал ее руки у себя на шее и ее щеку у своей щеки. Какое-то время они топтались на месте, и Арт Пеппер раскручивал и раскручивал гигантскую спираль своей меланхолии, потом в его руках оказалась Ирен, и от уколов ее сосков и мягких ударов ее бедер у него заныло в паху. Краем глаза отметив, что Дэзирэ отправилась к тяжелой партьере, скрывающей дверь в туалет, продолжая чуть заметно двигаться, он поцеловал её в полуоткрытый чуть кислый рот, она остановилась и он почувствовал ее мягкий живот и ее пальцы, продирающиеся сквозь волосы на его загривке. - Танцевать, это как спать стоя,- сказал он. - Честное слово, я сегодня ставлю рекорды пошлости. - Вы наверное плохо спите? - Да нет.. - Тогда вы, наверное, имеете в виду что-нибудь другое... В этот момент грянула "Лихорадка в субботу вечером" и Ким, взяв Ирен за руку, как школьницу, отвел к столику. Через полчаса Дэзирэ, отказавшаяся от шампанского и пившая стакан за стаканом воду, сказала на ухо Киму: - По-моему, моей сестре пора спать... Elle se couche tot... И подумав, не без знака вопроса, добавила по-русски: - Йей поздно... И только тут, повернувшись к Ирен, Ким поняла, что она была тихо и безнадежно пьяна. Её бокал был тут же конфискован, и сама она была отбуксирована в номер на втором этаже. Ким помог уложить ее в постель, и пока Дэзирэ раздевала сестру, вышел на балкон. Полная луна ярко освещала пляж и гладкое, словно замерзшее, море. С полотенцем в руках появилась Дэзирэ. - Ca vous dirait d'aller vous tremper avant de dormir? Они спустились по полуосвещенной лестнице и, миновав конторку с дремавшим дежурным, вышли к бассейну. Целая ватага кошек брызнула врассыпную. На берегу, не оглядываясь, Дэзирэ сбросила халат на песок и вошла в воду. Ее голое тело, облитое лунным светом, было не таким мальчишеским, как днем. Она плавала, как торпеда; светящийся серебряный след тянулся за нею. Ким сел на песок. Его слегка тошнило. Медленно он развязал шнурки парусиновых туфель, стянул брюки, расстегнул рубаху. Оставшись в одних трусах, он поежился, затем, прыгая на одной ноге, стянул и их. Он шел по мелководью в теплой парной воде. Каждое движение поджигало воду. Шаг - вспышка. Было видно далеко, до самых дальних строений на востоке, до цепочки огней на западе. Он нырнул в темную, полную взвешенного песка, мглу, тут же вынырнул, фыркнул и перевернулся на спину. Коротко, оцарапав глаз, упала звезда. Луна, наполовину скрытая грязного цвета облаком, была огромной и теплой, как грудь немолодой кормилицы. Он перевернулся опять и, медленно выбрасывая руки, поплыл ленивым кролем, чувствуя, как против воли оживает, просыпается, трезвея, тело. Мимо проскочила, возвращаясь, торпеда. Он повернул вслед за ней, но угнаться было невозможно. Он вообще плавал до стыда плохо. Не хватало дыхания, старый ужас вместе с солью был растворен в воде. В восемь лет в Тушино его задел бесом несущийся милицейский катер, и он чудом спасся от винта. В тот день он наглотался зеленой воды, но еще больше - страха. Он видел издалека, как Дэзирэ вышла из воды, как накинула на плечи халат, как отжала, склонив голову, волосы. Он хотел выйти на несколько метров левее, но потом понял, что это глупо, и пошел прямо к своим вещам. Он стоял голый, отряхиваясь, когда она подошла. - Полотенце почти сухое, - сказала она, протягивая. Он медленно вытерся, натянул брюки, сгреб в охапку вещи. Взявшись за руки, как дети, они пошли по освещенному луной пляжу к гостинице. Где-то далеко трещал мотор мотоцикла. Слабо плескалась волна. - Чего мне здесь не хватает,- сказала Дэзирэ,- так это цикад... Он посмотрел на нее сбоку. Опустив голову, она улыбалась, словно знала что-то такое, о чем он и не догадывался. - Эта милая брюнетка - ваша жена? - наконец спросила она. -О, нет! Подруга... Когда-то я был женат, но счастье это продлилось лишь шесть месяцев. Развод был веселее свадьбы... - Mais elle a pleure comme la Madeleine de Proust...? - Ничего подобного! Девушки часто выходят замуж, чтобы отделиться от родителей. Это и был ее случай. Гостиница была погружена в сон. В широком окне коридора морской пейзаж фосфоресцировал, как картина гиперреалиста. У дверей номера он выпустил ее руку. - Спокойной ночи, мадемуазель,- сказал он тихо. Спокойной ночи, месье,- сказала она, улыбаясь, и по-парижски они расцеловались... - Dormez bien... Подушка пахла Амели, простыни гремели, как жесть, и сухо кололся невытряхнутый песок. Он хмыкнул, дернув ногой, вспомнив, как Дэзирэ смотрела на него, пока он вытирался, что-то приятное и давным-давно забытое начало обволакивать его, он повернулся на живот, зарылся в подушку, затем, без перехода, увидел темный сруб деревенского колодца, изумрудным мхом отороченные бревна, тень своей взлохмаченной головы, качающуюся на расходящихся зеркальных кругах маслянисто-черной, иссиня-аспидной воды. * * На следующий день, в затишье сиесты, два покрытых рыжей пылью "лендровера" подрулили к козырьку гостиницы. Вяло и с кислым видом разбрелись длинноногие дивы и загорелые ковбои по номерам. Компания не добралась до Карфагена, все, кроме Бальфаза, были больны знаменитой местной разновидностью дизентерии: la djerbiainne. В самолете тем же вечером они заняли места, благо кресла не были пронумерованы, в хвосте, ближе к туалетам. Бальфаз вручал каждой вернувшейся из уборной девице новую порцию иммодиума. Отто отказывался от лекарств. Осунувшийся Хаппи жевал зерна тмина и запивал их водкой. Его загар слинял, и был он непривычно бледен. Полузакрытыми глазами смотрел он в окно на широко пылающий закат и зло шевелил желваками. Париж приближался медленно, Франция наползала рывками, словно кто-то тянул к югу, к морю - стягивал с неё пестрое лоскутное одеяло. * * Июнь Ким провел в Венеции. Еще зимой он получил одномесячную стипендию, что-то вроде премии, от фонда Ирмы Рубенфельд. Он жил в удобной двухкомнатной квартирке недалеко от Кампо Сан-Поло. Студия была на последнем этаже, и в круглых корабельных окнах, выходивших на юго-восток, плескалась не зеленая вода каналов, а горячее море черепицы. Он никогда не был в Венеции летом, в сезон, но в первое время стада туристов, шум, атмосфера ярмарки, базара не раздражали его. Он знал Венецию зимнюю, почти пустую, он помнил piazza под снегом и пересекающих её цепочкой по диагонали, как пустыню Гоби, по-военному закутанных, неизбежных, японцев... Он помнил Гвидекку под мокрыми струями снега и густой туман на острове Сан-Франческо дель Дезерто, туман, в котором кто-то огромный и невидимый полоскал горло, в то время как неразличимая за монастырским парапетом ухала и чмокала вода. В памяти его отпечатались ледяные молочно-синие рождественские ночи на набережных и клубящийся лиловый, крупно-зернистый свет фонарей на мостах, ожоги ледяного ветра на палубе вапоретто, и вкус густого chocolatte con pannе в крошечной забегаловке возле Фениче. И все его снимки тоже были зимние, синие, как китайский фарфор, серые, как влажная фланель, с теплыми пятнами рыжего - каминных отсветов на потолке, абажуров за занавесками, задних огней овощной баржи, пришвартованной к стене узкого, как рукав старого пальто канала, баржи, торгующей в клочкастой тьме яблоками и картофелем, цветной капустой, луком и гирляндами чеснока... Никогда и нигде, даже в сибирской тайге, он не мерз так, как в январской Венеции. Стоя на корме ночного вапоретто, валко, как призрак мимо призраков, скользящего вдоль чуть освещенных стен Дуганы, он, свирепея, пытался отвинтить одеревеневшими пальцами крышку серебряной фляжки с граппой. Ветер с лагуны высекал из глаз крупные слезы, проклятая крышка наконец поддавалась, и малиновое тепло, не грея, медленно стекало по пищеводу, отказываясь смешиваться с кровью, и оставалось лежать в желудке, как расплавленная лужа олова. "Лейка" замерзала, мотор ее молчал, и приходилось носить блок батареек под свитером, в нагрудном кармане рубахи. Треножник кусал пальцы, объектив, стоило дыхнуть в его направлении, запотевал, слезы стояли в глазах, отказывались стекать по щекам, застревали в щетине и окончательно мешали наводить на резкость. Он удваивал, утраивал чувствительность пленки, рассчитывая больше на глубину резкости, чем на собственное зрение. И все же зимняя Сирениссима была на чудо хороша на этих эктахромовских слайдах. Ободранные стены дворцов в оранжево-черной мгле тлели тусклым золотом. Силуэты сгорбленной пары, старика со старухой, бредущих по набережной возле Арсенала в клубах светящегося изнутри тумана могли быть иллюстрацией к Чистилищу. Лак гондол в ясные дни был фиолетовым. Молоденькая продавщица в пурпурном, в талию, бархатном платьице, размноженная в зарослях стеклянной лавки бесчисленными зеркалами, сидела, забывшись с надкушенным яблоком в поднятой руке. Косой снег чуть заметно заштриховывал снимок. Арктическим хладом напитанный мрамор ступеней и портиков церквей, был шероховат и бел, как лоб мертвеца. И все это было пористым, точечным, как живопись начала века - форсированная проявка давала крупное зерно. * * И вот теперь, в июне, он узнавал и не узнавал свою Венецию. Она была, как оставленная любовница, живущая с другим: преувеличенно веселая, нарочито распахнутая, вызывающе и сомнительно счастливая. Город был кошачьей столицей, и везде, где мог, он снимал кошек: за оградой домика Д'Ануццио, в тупиковой Рио Пизани, в саду возле пирса, где их было за сотню, у ног согбенного каменного Гоббо, на могиле Стравинского, на недалеком надгробии Эзры Паунда. Они напоминали ему банды пригородной шпаны. Среди них не осталось детей Нини, этого любимца Верди и принца Меттерниха, белоснежного душистого Нини, жившего когда-то в кофейне возле Фрари. Нынешние, одинаково грязно-серые, драные, вызывающе независимые, они грелись на черепице крыш, спали в чужих садах, выглядывали из-под зачехленных синим брезентом сидений гондол, волочили крыс по церковным плитам или, вжавшись в мшистые камни лестниц и выпустив когти, что-то брезгливо ловили в жирной, изумрудно вспыхивающей, пресной воде каналов. Как-то на закате, возле моста Кавали он наехал двухсотмиллиметровым зуммом на морду взъерошенного рыжего котище, который, время от времени озираясь, пожирал гору спагетти в томатном соусе. Спагетти, вываленных на аккуратно подстеленную Cariere Della Sera. На одном из проявленных слайдов зверюга исподлобья зло смотрел в объектив - из его пасти длинно свисали нити спагетти. Город был кошачьей столицей, заселенной каменными львами. Он попробовал сделать серию хвостатых и крылатых - и бросил. Он так никогда и не научился снимать округлый камень, только - плоский. И лишь один лев уцелел на снимках - лысый, возле ворот Арсенала. Снятый снизу в ветреный, с порывами солнечного ливня день, он плыл, полный царственного отвращения, в клубящихся облаках над куполами разноцветных зонтов бельгийских туристов. Свет в этой летней Венеции вызывал в нем восторг и ужас. Солнце наполняло город, как витая струя воды наполняет голубой эмали ванну. Город по самые крыши затоплен был подвижным легким светом. И свет этот, отраженный в воде каналов и лагуны, в тысячах, в сотнях тысяч окон, витрин, иллюминаторов, зеркал, солнечных очков и ручных часов, вибрировал и дрожал. Портативные радуги пульсировали тут и там, длинные голубые шпаги лучей раздирали дневной мрак узких улочек. Магазинчики стекла полыхали веселыми пожарами. Солнечные зайчики вприпрыжку и врассыпную скакали по плитке площадей. Он работал теперь с передержкой, почти засвечивал пленку, пытаясь получить бледные пастельные тона, слабо прочерченные контуры. Никаких панорам, как можно меньше облаков, неба, открытого пространства. Вернее, если небо, если облако, то отраженное в оконной раме или - на лакированном боку полицейского катера. Он снимал двери, ставни и карнизы окон, перила каменных, стертых веками прикосновений, мостов, башмаки Гольдони на площади Святого Варфоломея, чаек и ободранные шесты возле пирса Церкви Босоногих, нефритовую, поцелуями утопленников чмокающую, воду за колоннами Ca' d'Oro, груды чернильно-серебряных, как музейная кольчуга, анчоусов на прилавках Рыбного Рынка, бесконечные ступени, лестницы, мох, плесень... Перед отъездом он провел два дня на невысоких мостах, снимая скользящие мимо вапоретто. Пассажиры не отворачивались, не каменели, как это было бы в Париже, они поднимали головы, женщины улыбались, мужчины наигранно хмурились. На одном слайде он нашел позднее Маргарит Дюрас, или ее двойника темные очки, высокий, под подбородок серый свитер, малиновый, залепивший лицо соседу, вьющийся шарф. На другом была парочка влюбленных розово-голубая голорукая и золотоволосая, как и положено, тринадцатилетняя Джульетта и вжимающий ее в матрас мускулатуры глянцево-черный Яго. Кто-то плохо сброшюровал томик Шекспира... * * Он вернулся в Париж ночным поездом. Дня два всё было удивительно милым, теплым, своим. Потом, как гуща на дне кофейной чашки, появилось раздражение. Очарование первых лет парижской жизни давным-давно прошло: возвращаться в город было всегда приятно, но Париж жил на тощие дивиденды прошлой славы. В городе, не смотря на десятки концертов и вернисажей, сотни спектаклей и выставок - ничего не происходило. Отсутствовал какой-то коэффициент, какая-то химическая составная была потеряна. Это был город удобный для карьеристов, рвачей, молодых белозубых волков, готовых пить кровь любой группы, город гоголевских чиновников, изъяснявшихся по-французски, нуворишей Сантье, коктейльных псевдоинтеллектуалов, махинаторов всех цветов радуги. - Что ты хочешь, говорил Борис, города живут и умирают точно так же, как и люди. Париж испустил последний вздох, заглушенный воем сирен и песнями Бреля где-то сразу после мая шестьдесят восьмого. Баррикады на Бульмише и горящие ситроены на улице Школ были последней попыткой не сгнить, нахамить в лицо Второму Закону Термодинамики. Мы появились здесь слишком поздно. Надо рвать когти... Здесь слишком удобно жить. Но это сон среднего качества - недостаточно глубокий и счастливый, чтобы забыть, что существует весь остальной мир...
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13
|