Passe Decompose, Futur Simple
ModernLib.Net / Отечественная проза / Савицкий Дмитрий / Passe Decompose, Futur Simple - Чтение
(стр. 4)
Автор:
|
Савицкий Дмитрий |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(375 Кб)
- Скачать в формате fb2
(175 Кб)
- Скачать в формате doc
(179 Кб)
- Скачать в формате txt
(173 Кб)
- Скачать в формате html
(175 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13
|
|
Вот здесь - инициалы. Рак? Психические отклонения? Пройдите со мной... Засучите рукав. Левая, правая - мне все равно... Анализ крови обязателен... Мари-Клод! Мадам Касскуй сделает вам рентгеноскопию и ректальную эхографию. Если анализы докажут, что вы здоровы - я забыл мочу, вот пробирка - комиссия решит на следующей неделе, может ли наш банк дать вам ссуду. Прижмите вату. Вы изрядно бледны, приятель... Под шестнадцать процентов. Вставьте палец. Нет, средний. Скажем так: давление и пульс. На чем мы? Тридцать шесть месяцев выплаты. Надеюсь, вы не должны другим банкам? Смотрите в глаза! Я вынужден поставить крестик. Здесь. Обильное потовыделение. Экстрасистола. Скачок давления. Распишитесь. Нет, лучше шариковой. Шесть экземпляров. Нажимайте, а то придется всё сначала. И дату. О'кей. Тринадцатое августа тысяча девятьсот... Почему они говорят - летит? Оно дергается! Скачет! Топчется! Девяносто первого. Всяческих благ! Самого-самого! Был чудовищно рад... Медленно он добрел до Бульмиша, продрался сквозь толпу итальянцев, пожиравших мороженое на перекрестке с Сен-Жермен, как в тумане потащился вниз по набережной. На Новом мосту стройная девушка выгуливала нервного колли. Проходя мимо, он тайком заглянул ей в лицо: девушке было сильно под девяносто. На террасе "Собаки, Которая Курит" сидел Робер - старый приятель и такой же старый мудак. Борис остановился, потом лениво сел и просидел, не заметив, минут двадцать. Робер только что купил дом в Лаванду. В прошлый раз, когда они виделись, Робер только что купил квартиру возле парка Монсо. Он улетал наутро на Сейшельские. В прошлый раз он улетал на Сен-Мартан. Лет десять назад Робер издавал журнал: левый, хулиганский, веселый. Потом он прогорел. Потом занялся недвижимостью. С тех пор он гонял на "порше", заваливался в гости с трехметровыми манекенщицами, платил за всех в кабаках и был дико скучен. - Баюшки. Dodo. Пора и честь... - выдавил наконец Борис, вставая. Их столик был последним уцелевшим на террасе. Все остальные стулья и столы официант уже снес вовнутрь и стоял в дверях, поджидая. Робер всегда оставлял царские чаевые. * * Спеленатый ночью, в темных шелках её лежал он, чувствуя в проеме окна слабо пульсирующий старый город. Горячее тело его вытягивалось и закручивалось, двигалось всеми углами, пытаясь сползти в сон. Дневные мысли, тени дневных мыслей держали его на плаву, отпускали, он с головой уходил в подвижную воду сна, но какая-нибудь одна, не мысль, не тень ее, а кривляющийся призрак, тень тени, выталкивала его на поверхность во влажные складки простыней, в эти широкие размотавшиеся бинты, в эту комнату, в которую через пробоину окна натекала ночь. Не зажигая света, он протянул руку и нащупал на ночном столике возле холодного браслета часов - рисовое зерно снотворного. Чудовищная горечь набухла под языком, сковала горло, порыв ветра тронул занавеску, звякнули деревянные кольца и запахло остывающими крышами, летней пылью и совсем слабо, жасмином. Тихо, на цыпочках, начал подкрадываться дождь. Где-то под карнизом зашуршал крыльями проснувшийся голубь: царапая когтями старый камень, расталкивая соседей, устраиваясь удобнее. Драхма под языком растаяла, а перевозчика не было и в помине. Профсоюз Перевозчиков Трех Рек. ППТР. Плеск весел и скрип уключин. Забегаловки нижнего берега Коцита и пивнушки верховий Стикса. Надпись над дубовой стойкой: "Солодовый эль "Мертвая Голова". Только что умершим - вечный кредит!" Воды трех подземных рек, сливаясь вместе, шумят бархатно-черным водопадом. Этаким "гинессом" без отстоя пены. Если на месте слива, стока, сброса этих вод выстроить из мрамора, мрамора и гранита электростанцию, то... То масленично-черные угри молний зазмеятся по проводам и гирлянды стеклянных груш вспыхнут стопроцентно черным, без проблеска, светом... ГЭС им. Гадеса... Нет...! ГЭС им. Люцифера! "Смерть - это власть Сатаны плюс электрификация всего Ада!" Экскурсии заспанных теней, бледных, как ростки сои, из Лимба в загорелый мускулистый рай, под голубое небо. Агентство путешествий "Рай & Ад". Девятый круг по самым низким расценкам! Уикенд в райских кущах! Семейным скидка 33%!.. И конкурирующее бюро путешествий - "Агентство Данте". Девицы, сделанные под Беатриче. Стучат на компьютерах, вырубленных из чистого оникса. - Сожалею, сэр! На конец месяца в рай все продано. Арабы, сэр, шейхи. Скупают все подряд! Грех жаловаться... Осталось два места в пекло. Для убийц малолетних и насильников со стажем. Как вам? Подойдет? Флорентиец все напутал. Настоящий ад - это лимб. Все серое. Все серое навсегда. Как шинель, как наждак, как пространство между Кенигсбергом и Кичигой. Клайпедой и Курильском. Керки и Кокуора. И на любую другую букву. Полумертвое. Полуживое. Не живое и не мертвое: limbus. Экскурсии автоБусами и лимБусами. Гы-гы-гы! Очень смешно, le maitre des corny jokes... Занавеска надулась опять, наполнилась как парус, опала... Я список кораблей прочел до середины. Аркесилай, Леит, Пенелей, Клоний, два здоровенных амбала - братья Аяксы. Аскалаф, Антрекот, Антиф, Гуней, Асканий... И все провоняло сыромятной кожей, кислой медью, свежеструганным деревом, смолой, козлятиной и дымом. Эпистроф, Эпиграф и сын Лаэрта. Наверняка был полтинником. Папаша, на самом деле, из Яфы. Спорю на канистру фалернского. Аминь. Он протянул руку к часам, не дотянулся и медленно сполз на другой край постели. Гийом купил "роллекс", тяжелый, как... Vingt-quatre mille! Cretin! И загнулся на той же неделе в сауне. С килограммовым "роллексом" на волосатом запястье. Готовым протикать до второго пришествия. Нужно хоронить avec. По дну переулка медленно прошли тяжелые. Мелкие, семенящие, обещая истерику, промчались вдогонку. Пауза. Всхлип. Нервный смех. Тишина. Ничего. Он представил себе город: тысячи тысяч постелей. Аккуратно заправленных, плоских, запаркованных как машины на лето в душных темных спальнях. Смятые и растерзанные, как его собственная: молчаливая возня с Морфеем: кто кого. Резного дерева, с причудливыми изголовьями, с распятьями на стенах, с портретами, фотографиями, афишами... Та худая гибкая филиппинка, над постелью которой висел двухметровый Ленин. Какой ужас! Оделся и ушел после неудачной попытки. Взгляд вождя сверлящий задницу... Поди тут... Постели с бронзовыми башенками и шарами - буддистские храмы! С балдахинами, с зеркалами над ними, огромные, как у Дежлы - за ночь не переплывешь! Дежла, лань, дитя, воспаленный монстр... Занялась производством потомства. Жиреет на финиках и марципанах... Сдвоенные кровати с хитрыми механизмами, регулирующими наклон и плотность, с гарантией на пятьдесят лет, как у Девинье. Пятьдесят лет храпа, стонов, сопения... Детские кровати, всегда немного жалкие, как бы ненароком попавшие под пилу, временные, как проездной билет из А в Б, из яслей в первый класс, из седьмого - на продавленную лежанку учительницы по географии, чьи холмы и долины, ах, не найти ни на одной карте. У Джулии все стены в спальне обиты стеганным, ночного неба, шелком. Ее постель - ничего общего со сном, с отдыхом. Место сражения, ринг, низина, в которую, утопая по щиколотку в росистой траве, медленно, сверкая щитами и копьями, спускаются, издали разглядывая друг друга, войска. Сдирала с кровати голубое в мелких звездах покрывало, обнажая бледно-розовые батистовые простыни - одним движением. Учила, как нужно раздевать любовницу. Освежеванная постель. Набухающая кровью. Всегда лишь наблюдал, как она мучается, заведя руки за спину, с рядом мелких пуговиц, крючков, молний. Носила все в обтяжку. Никогда не помог. Через зеркало в ванной смотрел на ее голые подмышки, белую, как куриное мясо, спину, худую шею с темными завитками волос. У Татьяны воистину солдатская постель. Койка. И потому, что она в возрасте маршала, и потому, что она - маршал. Кровать-корабль. Для скорых ночных перемещений. От одного берега бессонницы к другому. Волны рассыпанных книг на полу. Словарей. Журналов. Коротковолновый приемник. Держать связь с сушей. -Я понимаю, что они, ваши дикторы, говорят по-русски! Но почему такими приторно сладкими голосами? Так говорят только с очень маленькими детьми и душевнобольными. Хорошо про вас сказали: "Страна детей разного возраста!" Бутылка рома. Вернее бурбона. Буробоновая чума. Very bad! Два ружья на стене. Дега в простой раме: голубой спрут семи руконог совершенно несовершеннолетних танцовщиц. Рога мужа над дверью в гигантскую ванную комнату. - Гаррик был отличным стрелком. Это его рога... Так и осталось - рога Гаррика. Татьяна, La Dame qui Pique. - Во времена менее гнусные и более вегетарианские, мой друг, вы бы себе нашутили целое состояние в какой-нибудь московской " Утке В Цепях"... -Sosтояние? - закуривая давидоффа и пуская дым с фальшивым усердием к потолку... Кровать в комнате для гостей у Татьяны: lette matremoniale! На таких проходит жизнь поколений: зачинают, рожают, умирают, зачинают. Пуховые подушки, перины, пододеяльники, все крепкое, чистое, рассчитанное на сто десять лет. Простыни с вензелями Гаррика. G.H.G. Или - тахта, застланная истлевшим дырявым ковром в книжной лавке Уитмена. Продавленная и покосившаяся тахта. Вместо четвертой ножки - три тома Британники времен колониальных войн. Она пахнет пылью столетий, эта тахта. Очередной бездомный пиит из Константы или же Сан-Матео, укрывшись заношенным пальто, забытым Норой Блюм, тем самым мужским пальто, в котором она появилась со своим очкариком в Триесте, храпит, почивая, аки йог, на голых пружинах, лезущих сквозь ветошь. Под полками с калмыцким фольклором, диалектическим материализмом и Солженицыным. Старик Уитмен с луженой полиглоткой и маленькими острыми глазками. Уитмен, осторожно влияющий на духовное развитие молодых гениев. Укладывающих их спать в русском отделе. У Роз-Мари был простенький, из Самаритэна, матрас на полу. Роз-Мари, всегда розовая, словно только что из бани. Или - из Ренуара. Пила, как рыбка. И только патриотический гинесс или же - еще более патриотическое виски. В первый раз, зайдя как бы случайно: - Я шла мимо, и вдруг вспомнила, вот здесь он и живет! А будучи испорченной на все сто, я решила нагрянуть без звонка. Are you going to kill me?... Я некстати? И плюхнувшись на кровать, одним движением освободившись от босоножек, задрав юбку, вторым - стянула и швырнула в кресло розовые слипсы. - Boy, I was waiting for this moment! Oh, please, don't be silly... Come... Папа - ирландский профсоюзник, мама - училка. Каникулы в Греции и на Больших Канарских. Смылась в Париж учить языки. Пила, как подмосковная шпана, как какая-нибудь Зойка из Мытищ. Из горла, захлопнув голубые гляделки розовыми с белесыми ресницами веками. Заснула однажды вечером. Вскрытая как устрица. В то время, как. Мокрая как из-под душа... Двадцать лет. Обкусанные до мяса ногти. Своя в доску. Могла врезать с правой любому мужику. В ту последнюю ночь перед ее отъездом была гроза. Свирепая, как турецкий полицейский. На окнах ее крошечной студии не было занавесок. А на фига? Молнии проносились за окном, как сбитые миги. Роз-Мари! Пьяный солдат в канаве! Теперь живет в Ольстере. Тоже занимается делением на два. Сын и дочь. Пять лет? Семь. Уже семь! Никелированная на больших колесиках кровать в клинике. Со всех сторон тянутся провода. И Катрин с головой круглой, как кегля, после химиотерапии. Худая, как пляжный мальчик. Всегда мечтала похудеть. Не лучший способ. Катрин, застывшая, сложив руки на груди, примеряясь лежать под крышкой. Жуть! Стук земли о дерево. Сначала каждый удар отдельно. Оттельно. Отдельно каждый ком. Потом сухой ползучий, осыпающийся по краям, звук. Шмяк... Прсссс... И глухота. Глушь. Все плотнее. И затем скрип. Нет, не скрип! Мягкий, мокрый звук, словно гиппопотаму свела челюсти зевота. Вечности челюсти зевота. Свела. Лежать, вслушиваясь, как сквозь тебя прорастают корни сирени. Внизу за окном взорвалась музыка. Сволочь! Креслом, удравшим из концертного зала, медленно проехала машина с включенным на всю катушку стерео. Shut up! Развозит по городу Второй господина Брр. Аллегро нон троппо. Мне Брамса сыграют, чем-то там изойду. Salaud, крылатый морфинист, когда же ты, наконец, пришуршишь?! Днем все делают вид, что весь мир состоит из одних столов. Все связи в мире - меж столами. Хорошо по-русски: столоначальник. Начальник стола! Генерал-майор столов! В редакции Жан-Пьера - столище! Ворох телетайпных бумаг, горы вырезок, факсов, справочников, фотографий, строчка изумрудная, мигающая, живая, ждущая ответа - на экране компьютера. Стол Эрве - за два дня на джипе не объедешь. Бинокль нужен лейтцевских кровей, если хочешь другой берег стола увидеть. IBM, черный лак, гигантская тетрадь срочных свиданий, телефон-коммутатор с блоком памяти на тысячу номеров. Ворчащий, урчащий хромированный вентилятор. Нефритовый обелиск на неподписанных бумагах. Портрет президента с надписью через лацканы пиджака - "дорогому, во всех смыслах, для Пятой Республики трибуну от..." И умопомрачительное, изгибающееся, подставляющееся черной же кожи, кресло. Эрве: - Удобнее, чем в материнской утробе. Не помню... Стол Мэри в агентстве - сплошной наполеон бумаг. - Ради бога, ничего не трогай! Я одна знаю, что, где лежит... Стол господина Тюка в банке и стол старой мегеры в префектуре (ее лиловый высунутый язык с приклеенной пятидесятифранковой маркой!), стол в бюро путешествий на Реомюре, в приемной дантиста (специалиста по Данте), в советском консульстве - одинаковые дешевые полированные плоскости, разрезающие просителя пополам, выше паха, ниже сердца. В Lа Pelote, на последнем этаже спиралью вверх идущего гаража, где запаркованы лишь яги да вольво, над теннисными кортами одиннадцатого этажа, над крышами Парижа, в голубом дрожании воздуха - столы, застеленные крахмальными скатертями альпийской белизны. Баккара, серебро и то легкое дуновение чуть подогретого профильтрованного воздуха, которое бывает лишь в очень дорогих ресторанах. - Балтийский угорек, вчера самолетом, ca vous dit? В окне эйфелев подсвечник с облаком напяленным набекрень. И длинные ноги ухоженной мулатки под столом напротив. Приспущенный занавес скатерти и стройные темные ноги в туфлях на восемнадцатисантиметровом каблуке утопающие в кровавом ворсе ковра - Дельво! Стол в гостиной Рикуа. Осторожное радушие. Термостат отношений между приглашенными раз и навсегда отрегулирован и показывает 13.5 градусов. Снобизм grand cru. Почти не заметен. Но после того, как очередная фраза, выговоренная так, словно с детства мучают зубы, умирает в воздухе появляется легкий привкус: интеллектуальная тошнота. В доме Рикуа все ярлычки рубашек и пуловеров от Мюглера, Береты и Смальто аккуратно срезаны. Не дай Бог! Но все знают, что это Мюглер, Берета и Смальто. К салату и сыру подаются и нож и вилка, но, упаси Боже, прикоснуться к салату ножом. На тебе поставят большой готический крест. Bye-bye, love... Bye-bye, happiness! Репутация будет испорчена навеки. По-крайней мере в трех округах Парижа. Семейство Рикуа, устраивающее вечеринки в костюмах восемнадцатого века... Сшитых по заказу в театральной мастерской Ковальчика. Сорокадвухлетний Рикуа в расшитом серебром камзоле и треуголке, Рикуа активист шестьдесят восьмого года! Герой улицы Ги-Люссак! Стол у Рикуа, толстого стекла, подсвечен снизу и расписан под галле. Как и унитаз в WC. Там же в хорошо натопленном сортире, где пахнет синтетической черемухой стеллаж с книгами по психоанализу, карманный однотомник Троцкого и энциклопедия мировой кухни. В издательстве у Маркуса на столе сотни клочков бумаги с крупно вписанными именами и номерами телефонов: рандеву Маркуса, из которых почти все наскоро любовные, а заодно - деловые. Или же - наскоро деловые и, заодно, любовные. На старом, от дядюшки, барселонского еврея, столе с темно-синей, черной почти что кожей и гвоздями цвета запекшейся крови, записки эти, засохшие как мандариновые корки, скатанные в маленькие свитки - дрожат на сквозняках, словно их только что выгреб из карманов плаща Дон-Джованни мальчик-разносчик и принес из недалекой оперы... Всегда косая стопка нераспечатанных писем. Маркус вскрывает только те, в которых чеки. Он щупает, нюхает и смотрит конверты на свет. И никогда не ошибается. Все остальное вышвыривается подручным... Рядом с бронзовой лампой - давно нечищенные амурчики занимаются лазаньем по дорической колонне - старинный, чуть ли не из эбенового дерева, с серебряными инкрустациями, телефон. В который Маркус не говорит, а шепчет, язык высовывая, кончиком языка слова в трубку заталкивая, слюной капая, копной седых волос закрываясь... В плохо задвинутом ящике стола - Пентхауз. На бюваре всегда какой-нибудь предмет из другой жизни: дешевая брошка, кухонный нож, автомобильная свеча. И - на виду, всегда открытая, монбланом заложенная - чековая книжка: - Quanto, amor? "Cхема отношений в обществе, любит повторять Маркус, кристаллизуется в полночь. Кто - кого. И - как. Всё, мой друг, (хотите стаканчик? виски? водки? джина? красного? не советую - дрянное! коньяку? куантро?) - всё, что происходит в городах, это война столов против кроватей! И война кроватей против столов. Заговоры, перевороты, обходные атаки, измены, удары в лоб, в пах, в пух... Столы стараются захватить как можно больше кроватей, диванов, канапе, двуспальных, queen-size, холостяцких, девичьих, и просто матрасов, включая надувные. И не брезгуют и спальными мешками. Постели же атакуют столы. Забрасывают подушками, требуют контрибуций, набрасываются с толстыми ватными одеялами, заманивают устричного цвета шелками, подставляют изящную ножку, душат узким пояском пеньюара. Перемирие празднуется за столом, но интриги зреют среди разбросанных подушек. Мечты о мести лучше всего вынашиваются в горизонтальном положении, когда взгляд прожигает потолок. И лишь малая толика сделок свершается среди холмов коленей и одеял. Сумма прописью требует определенной твердости. Чтобы расписаться на чеке нужно встать. И тут возникает проблема: горизонтальные сделки в вертикальном положении выглядят бредом..." Исключением является сам Маркус, который не оставляет обойденной и самую последнюю, плохо бритую, переваливающую как утка, секретаршу. - Elle a du chien! Как всегда, когда о бабах - задыхающимся голосом. В его случае стол - это постель, а постель - это стол. Зная наверное, что комната как дымом наполнена голубым рассветным воздухом, он собрался уже разлепить глаза и взглянуть на циферблат, как мягко щелкнул, предупреждая о несущемся по проводам заряде, телефон. Он всегда нервно вздрагивал, прежде чем разразиться истерикой. Резко метнувшись, еще вслепую, еще в полубреду полусна, он нащупал аппарат, стоящий на полу. Грянул звонок, он сбил с телефона трубку, мешала ожившая простыня, приложил к уху. - Алло? В трубке сухо стрекотали электрические разряды, словно тысячекилометровый провод зацепил грозовое облако. - Алло? Из далекой грозы, из горячего стрекота цикад вылупился знакомый голос, отдышливый и хриплый. - Спишь? Я тебя разбудил? Это Ким... Отбиваясь от озверевшей вдруг простыни, он попытался дотянуться до выключателя: комната плавала в густых чернилах. - Прости, я никогда не помню, сколько часов, какая разница... Голос Кима шипел, словно ему перерезали глотку. Наконец Борис нащупал выключатель, лампа поползла с ночного столика, удержалась, вспыхнул свет, ночь отшатнулась к почерневшим враз окнам. На часах было полчетвертого. - Ким, сказал он, садясь, что-нибудь случилось? Трубка перестала шипеть, по самому краю слуха проскочила нью-йоркская полицейская сирена, и раздалось методичное бульканье. - Что пьешь? - Белую... - Водку? - Лошадку. "Белую Лошадь". Трубка отрыгнула. - Sorry... Слышь, помнишь, как мы зарабатывали свой миллион? - На бегах? Борис хмыкнул. - Неужто это было с нами?.. Туман в голове окончательно рассеялся, все было как на кокаине отчетливо резко и бессмысленно празднично. -Старик! Нам страшно повезло! Знаешь, что было бы с нами, если бы мы выиграли? Мы бы гнили сейчас на дачах в сосновом раю. Сечешь? Под вой самоваров и комариные арии... Не сердись, днем отоспишься, не на завод... Fuck! Что-то грохнуло, зазвенело. - Да я в общем-то не спал.. Так.., легкая бессонница... - Гомер, тугие паруса? - Ага, в точку! - Борис, помнишь эту стерву, эту курву из третьего подъезда? - Лиличку? Лили Марлен? Пергидрольную? - Ее. Угадал... Я ее в Блюмендейле видел. То, что от нее осталось. Ким зевнул. - Прости.. - You remember that bitch.., - перешел он на английский, и опять протяжно зевнул. - She looks like а nuclear war! Fresh like after exhumation. Holy shit! Wasn't you crazy about her? And me? - В Блюмендэйле продавщицей? - Смеешься? Народ отпугивать? Кто ее возьмет! Покупала какую-то косметику... Ты правда не спал? - Так.., бредил... Вернулся поздно.., жара... - Кинч, - вдруг сказал Ким голосом, от которого Борис вздрогнул, Кинч,- сказал он мягко, - пришли мне денег. Мне нужно срочно свалить отсюда. Завтра. Самое позднее - завтра. - У тебя собака? - спросил Борис и тут же пожалел: в трубке что-то скулило. - Слушай,- Ким не ответил,- мне нужно пять-семь тысяч. Я знаю, что у тебя нет. Поезжай к Татьяне. Возьми у нее. Скажи - для меня. Она даст. Я всегда был ее chouchou.... - О'кей,- сказал Борис. Ему вдруг стало холодно, хотя всем телом он чувствовал горячее до сих пор дыхание города.. Рука его зачем-то перевернула вверх дном пустую рюмку, стоявшую на журнале - темная капля поползла по щеке Делона. - Ты не можешь купить билет на карту? - спросил он. -А уж я тебе за это время нарою... - Из карт,- тяжело дышала трубка,- остались лишь игральные. Пришли через Америкен Экспресс. Возле Оперы. Это самое быстрое. Увидимся в четверг. Если вышлешь завтра. То есть сегодня. У тебя уже - сегодня... - Ким,- Борис посмотрел в окно, в сторону Монпарнасса, на юг-запад, туда, куда улетали, проваливаясь в трубку слова, - Ким, что случилось? Как Дэз? - Che succede? She's allright,- отчетливо сказал Ким, -she's more then allright. She's fucking dead. Несчастный случай. Пришли деньги. В трубке щелкнуло. * * Он выпутался из простыней, свесил ноги с кровати и какое-то время посидел так: разглядывая Делона на обложке "Матча", комок носка, ветку увядшего жасмина. Рядом с Делоном загорелая средиземноморская княжна показывала молодые груди и только что облизанные зубы. Делон был стар, носок - темно-серого, мышиного, цвета, шелка, жасмин - жалок до слез... Он оттер углом согнутого указательного пальца подтек на носу, встав, набросил на плечи халат и вышел на кухню. Он стоял на холодном кафельном полу у окна, жуя кусок ветчины с горчицей. Город за окном уже всплывал из волн ночи. Слабый розовый свет дрожал над крышами за колокольней Святого Евстафия. Пахло зеленью и мокрым асфальтом, прибитой пылью. Он представил себе захламленный лофт на Перри-стрит, штативы, лампы, софиты, рулон черной фоновой бумаги на стене, огни Нью-Джерси в окнах и Дэз - Дэзирэ в x-size свитере, выходящую из-за стойки кухонного бара с двумя высокими стаканами "черного бархата", "black velvet'a".... Франглэ-рускофф we spoke on! Японский бог! Дэзочка.., как звал ее Ким. Почти - козочка.. Дэзирэ... Желанная. Merde! Shmerdz! Далекий самолет протащил над линией горизонта пухлую, подожженную рассветом, нитку, выпуская ее из серебряного брюха. Где-то рядом заверещал будильник, и хлопнуло окно. Борис зевнул, почесал всей пятерней щеку. - Герань, сказал он вслух,- нужно полить герань. И вдруг дико, до помутнения в глазах, захотел спать. * * Впервые Ким Щуйский спрыгнул с поезда в одиннадцать лет. Дело было в России, ранней осенью, и по платформе станции Салтыковская ветер гнал сухие листья и мелкий сор. В тамбуре было накурено; кислый воздух был пропитан пивным перегаром и запахом пота мрачных, плохо бритых мужчин. В те времена двери открывались вовнутрь и автоматического контроля не было и в помине. На Киме были небесного цвета брюки, сшитые матерью ко дню рождения. Правая штанина еще в апреле, в городе, попала под цепь велосипедной передачи и была застрочена серой ниткой. Выцветшая просторная тельняшка досталась Киму от двоюродного брата, курсанта нахимовского училища. На голове у Кима была потертая кожаная кепка, из-под которой торчал непокорный русый чуб. Стоя в открытых дверях, глядя на стремительно приближающуюся платформу, на высокие сосны, в которых мелькало все еще по-летнему сильное солнце, Ким затылком чувствовал тупое любопытство взрослых. Он давно уже воображал этот первый шаг, прыжок в никуда. Много ночей подряд в эти дачные летние месяцы, ночей до краев наполненных комариным зудом, лягушачьим пением, лунным светом, льющимся сквозь низкие мохнатые ветви елей с силой водопада, ему полумечталось, полуснилось, как он, лихо отклонившись назад и вбок, спрыгивает на темно-синюю после дождя платформу и, небрежно пробежав два-три метра, останавливается под восхищенными взглядами во все еще мелькающих окнах. С завистью и замиранием сердца он наблюдал не раз, как вываливаются на полном ходу из душного тамбура скуластые пригородные парни, отпускные солдаты, неуклюжие с виду мужики с цементного завода. Курсанты летного училища, крепко сбитые в наглаженных, со стрелками, гимнастерках, соскакивали целой ватагой. Но лучше всех был знаменитый футболист, наезжавший чуть ли не каждый день в гости к высокогрудой золотоволосой генеральской дочке, жившей возле пруда в розовом кирпичном тереме, заросшем гигантскими мальвами и пионами. Футболист, отклеившись от исписанной матерщиной стены тамбура, высовывался наружу и ветер запускал пятерню в его волосы, рвал широкий ворот динамовской футболки, обнажая крепкую шею и загорелую грудь. Он спрыгивал легко, в самом начале платформы, когда электричка все еще мчалась как угорелая и тормоза лишь начинали скрежетать. На какое-то мгновение он повисал в воздухе - папироска в зубах, руки в карманах широких парусиновых брюк - затем мягко приземлялся и, спружинив на мускулистых кривых ногах, не сделав ни шага, поворачивался спиною к поезду, вынимал изо рта "беломор", сплевывал для красоты и исчезал в пыльных кустах бузины, там, где был лаз в станционном заборе. В тот самый первый раз Ким слишком долго смотрел на смазанную скоростью платформу. - Что, паца, очко играет? - спросил хриплый голос сзади, и Ким, не дослушав, шагнул в летящую навстречу пустоту, и мир, перевернувшись вверх ногами, ударил его сверху и сбоку и потащил по шершавому асфальтовому небу. Ссадины и ушибы заживали обычно на Киме, как на кошке: неделя пройдет и под отодранной коркой уже лоснится новенькая розовая кожа. На этот раз ладони, локти и спина заживали целый месяц. Мать делала ему примочки ромашки, прикладывала мякоть алоэ, мазала календулой, но, к величайшему его удивлению, не ругала. На следующее лето, едва переехав на дачу, еще бледный и городской, Ким на второй же день отправился назад, зайцем, в Москву, спрыгивая на каждой станции. Перед самой столицей у него начали трястись колени и в глазах от слез полыхала живая радуга. В четырнадцать лет, на спор, он спрыгнул с поезда на платформу с завязанными глазами - "на слух", как он объяснял любопытным. Лучший друг, Борька Завадский, пари проиграл и в тот же день притащил Киму главную свою драгоценность - от отца доставшийся трофейный цейссовский бинокль. Ким жил с матерью в Замоскворечье, в угловой комнате старинного особняка. Три ионические колонны украшали фасад осевшего от старости дома. Вывеска конторы по трудоустройству инвалидов была прикручена к входной двери. Контора занимала большую часть особняка. Однорукие мужчины в огромных заношенных пальто, в шинелях без погон, в телогрейках курили в вестибюле, мрачно бросая взгляды на крашенную тусклой бронзовой краской когда-то мраморную Диану с обломком копья в руке. Безногие вкатывались в приемную по деревянному пандусу, задирая головы к потемневшему плафону потолка. Пухлые ангелы в оспинах револьверных отметин сквозь бурую ряску грязи грустно смотрели вниз. Над боковой дверью, за которой начинались двери коммунальной квартиры, висел выцветший плакат: "Моральный кодекс строителя коммунизма - в жизнь!", а ниже, от руки, корявая приписка с просьбой вытирать ноги. Лепнина потолков бывших зал делилась на геометрически непонятные части перегородками комнат, и на долю Щуйских приходилось полкамина, ползеркала и ноги, к соседям летящей, богини на потолке. Маленькие ноги в складках алебастровых, так же к соседям летящих, одежд. Пол в коридоре и в комнатах был выложен паркетом, но половицы западали, как клавиши мертвого рояля. Два окна в комнате Щуйских выходили во двор, где в начале июня цвела немощная городская сирень, а в сентябре под развешенными простынями и плескавшимися на веревках рубахами тяжело склоняли головы кровавые георгины. Сквозь ветви тополей, лежа в узкой и давно уже короткой кровати, в цейссовский бинокль Ким рассматривал окна дома напротив. В окнах медузами плавали одинаковые рыжие или же лимонные абажуры, на подоконниках в зарослях кактусов и гортензий спали коты. В одном окне на четвертом этаже неподвижно, буддой, всегда сидел сморщенный, как китаец, старик. Рядом на том же этаже, в начале одиннадцатого, вечером, появлялась молодая женщина в белом медицинском халате. Равнодушно и слепо глядя во двор, всегда одинаково усталыми механическими движениями, она раздевалась. Сначала исчезал халат, потом медленно, пуговица за пуговицей, расстегивалась блузка, женщина зевала и, прежде чем расстегнуть лифчик, подняв локти, показывая темные подмышки, выбирала из тяжелого пучка шпильки, и, мотнув головой, распускала волосы. Затем она заводила руки за спину - Киму становилось жарко и неудобно под колючим клетчатым одеялом - и, как кожуру с апельсина, сдирала лифчик с полных грудей. На какое-то мгновение она оживала, и Киму казалось, что сквозь подвижную тень тополя она смотрит в упор прямо на него. Но взгляд обрывался, лицо гасло, и вскоре гас и свет в окне. Лишь старик-китаец продолжал сидеть, чуть повернув голову ухом к улице, словно прислушиваясь к ее ночному прибою. Цейссовский бинокль и зевающая, потягивающаяся молодая медсестра в окне вызвали у Кима однажды весенним вечером странную судорогу. Матери, к счастью, дома не было, и он лежал под пледом униженный и ошеломленный. Его тело, часть его тела по крайней мере, обладала, оказывается, жуткой самостоятельностью.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13
|