Савеличев Михаил Валерьевич
Червь времени (Подробности жизни Ярослава Клишторного)
Глава первая. СЛАВА
Осень длилась вечность, и это было прекрасно.
Зима, лето скучны - только мороз, только жара, словно идеальные добро и зло, без полутонов, без переходов, без дьявольской смеси характеров, без перчинки споров, лишь уныло-постное благодушие тихого семейного счастья, воскресного огородничества, да экранных вечеров в обществе говорящих голов, стучащих вязальных спиц и наскучивших непонятных книг.
Весна, конечно, интереснее, как интересен сам процесс изживания жизни, когда ты точно знаешь, что тебе когда-нибудь стукнет лет тридцать-девяносто, что промерзшие черные деревья распустятся новой ярко-зеленой листвой, за школой наступит пора университетов, а на улице с каждым днем будет все теплее и суше.
Это подъем, взгроможденный перед тобой фактом собственного существования, ты словно альпинист, включенный в бесконечную связку бредущих к вершине людей, опутанный, прикованный к ним тысячью веревок и карабинов, и как бы ты не старался оттуда вырваться, остановиться, сесть на каменистый склон и, жуя травинку, просто посмотреть на безумие со стороны, все равно ничего бы не получилось, потому что рядом с тобой бредет самый безжалостный надсмотрщик - Время, подгоняющий тебя черной плеткой страха смерти и забвения.
Господи, какие мы все наивные - идем по рассыпающемуся от тяжести тел и накатывающего сверху жара, изъеденному солнцем и водой льду, вперед, через грязь, лужи, отвратную кашу прошлогодней листвы к лелеемому отпуску или каникулам, и считаем, что это и есть жизнь, что уж теперь-то нас ждут исключительно цветение, бодрость, купание в реках. А хитрое Время сменяет кнут на большущий пряник, и вот мы уже на вершине, спуск с которой отныне есть личное дело каждого.
Поэтому осень честнее и свободнее. Она никуда не заставляет ползти, карабкаться, никого не подгоняет и не вздыбливает новых вершин. В ней есть и лето, те самые деньки, когда набранная скорость жаркого движения августа выносит из условных календарных рамок солнечные деньки и зелень, но потом инерция затухает, ей на смену приходит тепло разложения, где уже нет места изумрудному и бирюзовому, запахам травы и асфальта, а только растекаются по влажному листу непогоды акварельные оттенки от желтого до красного, а глубокая и холодная синева венчает ледяную свежесть утра и дым костров.
Есть в осеннем ландшафте уголки зимы, сыплющей в самом конце ноября мокрым снегом на черную землю с редкими волосками увядшей травы; белыми паутинами мерзлых луж; последними мокрыми и страшными в своей окончательной смерти листьями; плотными и тяжелыми от воды снеговиками, грязными, унылыми - преждевременные и незаконные плоды породившей их осени. Но на этой линии от горной вершины до ее подошвы порой верх берет нежданная весна с дождями и оттепелью, сильным ветром и белоснежными кучевыми облаками, но только лишь для того, чтобы оттенить гордое умирание, холод, истощение и приходящую вслед за расточительным богатством голодную свободу.
За все это время прошли сентябрь и часть октября, если календарные вешки еще имеют какое-то значение. Тепло бабьего лета осталось в невообразимой дали, и он теперь в полной мере наслаждался всеобщим угасанием, тоскливыми ливнями, растущей ночью и лужами. Но осень не приедалась, ее хотелось все больше и больше, чтобы дождь моросил постоянно, именно моросил - уныло, безысходно, раздражающе, повисая на лице и шапке, проникая какими-то путями под анарак, делая влажной рубашку, тихо и усыпляюще стуча в окна.
Он сидел на зеленом макете броневика с полосы препятствий, что за плацем, обозревал расчерченную уже почти смывшейся белой краской ровную асфальтовую площадь для редких парадов и отработки строевых упражнений, краснокирпичную громаду казармы за высокими мокрыми и голыми липами, длинное приземистое здание учебных классов с прячущимся там скелетом Т-62, в котором при желании можно было отыскать многочисленные солдатские "нычки" со спрятанными банками сгущенки и джема.
Ему сейчас не хотелось ни грозы, ни сильного ливня. На них хорошо смотреть дома, сидя на широком подоконнике, обхватив колени и выключив везде свет, привалившись виском к дребезжащему, холодному и почему-то мокрому стеклу, наблюдая то за клубящимися тучами, то за домом напротив, то за отражением в грозе своей собственной физиономии. В такую непогоду не то что бегать, в школу идти не хочется. На счастье дождик сейчас именно такой, какой он и желал, но в этом не было его заслуги, так как над погодой он не имел власти, просто повезло.
В проходе между учебными классами и солдатским магазином показалась бегущая трусцой фигурка в ярко-красном анараке, синих спортивных штанах и удивительно белых кроссовках. Девушка (а то, что это существо женского пола было ясно, во-первых, по стилю бега, с каким-то забавным загребанием ногами, а во-вторых, никто, кроме Марины, не должен был здесь появится в столь ранний и сумрачный час в вызывающе гражданской одежде) свернула направо, пробежала вдоль здания, старательно огибая все лужи, вышла на финишную прямую и уже в полную силу помчалась мимо бетонных планшетов с фигурой неизвестного солдата в Трептов-парке, боевым путем части и цитатами из классиков марксизма-ленинизма об армии. Тут она уже не обращала внимания ни на какие лужи, смело разбрызгивая их во все стороны, в том числе и на себя, так что когда она взобралась на броневик ноги ее по колено были мокрыми, а кроссовки хлюпали.
- Привет.
- Привет.
Они поцеловались и он почувствовал на своих губах вкус дождя, странную смесь мокрой коры, свинца с пряностью пота. Девушка подложила под себя ладони, чтобы окончательно не промокнуть на крупных каплях, больше уже похожих на лужицы, так как масляная зеленая краска не давала дождю растекаться или впитываться, превращая жидкие осколки туч в выпуклые линзы, через которые хорошо были видны все неровности грубо обструганных и халтурно окрашенных досок, свесила ноги и стала бить пятками кроссовок в бок уродливого экспоната полосы препятствий. Слава сидел по-турецки и ему было плевать на мокроту.
Он искоса разглядывал Марину и искал в себе хоть слабый намек на стыд. Она была не в его вкусе - рыжая, коротко стриженная, с выпуклыми глазами, чуточку нагловатым, и доступным выражением лица. Может быть, в этом все и дело - в доступности? Или в легкости и простоте общения? Уж чего, чего, а сложности ему были не нужны. Никакие, абсолютно. Даже тройки в дневнике, тем более, что учеба не создавала ему никаких проблем. Всего-то десять минут на письменные задания. Тоже время, конечно, еще одна крупинка в пустыне, принадлежавшей ему целиком, и только ему. А еще она напоминала ему двоюродную сестру. Не внешностью, а - манерой разговора, выражением, интонацией, иронией, и еще, почему-то, руками. Грусть об ушедшем навек? О бурной реке, превращенной им в огромное стоячее болото?
- Сколько у нас сегодня уроков? - спросила Марина.
- Шесть.
Девушка помолчала, водя пальчиком по крохотным лужицам. Слава ждал.
- Мне иногда кажется, что осень никогда не кончится. В начале учебы дни всегда тянутся медленно, но теперь это уже перебор, - она стянула с головы капюшон, подставила лицо дождю и закрыла глаза. После пробежки волосы потемнели и слиплись в мелкие кудряшки. На лице у нее еще сохранились веснушки. - Хотя я люблю дождь.
Он посмотрел на девушку и улыбнулся. Все-таки она была красивая. И какой сейчас смысл думать о том, чего нет и не будет. Все их отношения начнутся здесь, в четвертом военном городке, в маленьком, заштатным Пархиме, в Германской Демократической Республике, где-то осенью и где-то в тысяча девятьсот семьдесят восьмом году, и здесь же, где-то осенью, а может быть и зимой, где-то между семьдесят восьмым и семьдесят девятым, они закончатся. Вина - это нежелание ответственности за грех, а если грех существует только у тебя в голове, если никто, ни единая душа вовеки и присно о ней не узнает, а господь бог и не заметит, то о чем можно говорить, в чем можно винить себя?
Можно только провести ладонью по ее щеке, собирая дождь, можно осторожно спуститься губами по горячей шее, можно толкнуть слегка в плечо, укладывая ее на холодное и мокрое дерево, можно проникнуть рукой под анарак, шерстяную кофту и майку, почувствовав гладкую и упругую кожу ее живота, огладить маленькие груди, не стянутые лифчиком, можно снова провести по животу, чувствуя сильное сердцебиение, отдающееся даже там, можно забраться под трусики и делать то, что уже давно позволено не только руке, и смотреть на ее раскрасневшееся лицо, приоткрытые губы. Просто смотреть и чувствовать, что она начинает дрожать, стискивать бедрами его ладонь, слышать ее вздохи и в самый последний момент погасить стон поцелуем. Вообще-то, ему нравилось слышать как она переживает оргазм, но здесь было не то место и не то время.
- Я люблю дождь, - повторила Марина, не отпуская его руку, прижав ее своими ладонями. Красные пятна на щеках постепенно сжимались, бледнели, но она не открывала глаза. Слава ощутил ее дрожь, только дрожала она теперь просто от холода, подсунул свободную руку под ее шею, поднял и прижал девушку к себе.
- Ты меня любишь? - спросила Марина.
- Я тебя люблю, - легко и покорно ответил он. Вопрос относился к категории запрещенных и ему не сразу удалось научиться так просто на него отвечать. Когда-то он пытался убедить девчонок не спрашивать его об этом, но правильный ответ был залогом близкой постели и относительного душевного спокойствия - заклинание, эффективное, но недолговечное. Он искал обходные пути, говорил то честно, то уклончиво, целовал и занимался любовью, но вопрос перетекал из романа в роман, а жить без романов было и здесь скучно. - Когда мы окончим школу и уедем в Союз, я найду тебя и мы поженимся.
Марина освободилась от его рук, встала и принялась отряхивать с анарака не успевшие в него впитаться капли. Натянув капюшон, она слезла с крыши, спрыгнула на землю и сказала ему, рассматривая свои кроссовки:
- Мы отсюда никогда и никуда не уедем, Слава. Ну что, побежим?
Он не сразу понял в чему относятся ее последние слова и сообразил только тогда, когда она уже побежала к вымощенному булыжниками спуску к медпункту, занимавшему первый этаж правого крыла казармы. Там она затерялась среди зарослей турников, шведских лестниц и прочих причиндалов спортивной площадки, но Слава не стал ее догонять.
Городок постепенно оживал. На плацу появились первые бегущие солдаты, несмотря на дождь и холод обнаженные по пояс, обутые вместо тяжелых кирзовых сапог в кеды и кроссовки, что выдавало в них старослужащих, а смотрелись они от этого достаточно забавно. Слава спрыгнул с броневика, помахал знакомым и медленной трусцой тоже направился к спортплощадке, наискось через плац, пробежав по пожухлой траве газона и ходу шлепнув ладонью по мокрой и скользкой черной коре высоченных лип, посаженных в один ряд, как будто и их выстроили на парадный марш. Через двадцать лет от них ничего не останется, как ничего не останется от военного городка, трибуны, планшетов и тысячи других вещей. Из высокого полукруга выхода казармы, бывшей в незапамятные времена домом для рейтарской конницы вытекали зевающие солдаты, строясь для утренней пробежки и ежась от порывов дождливого ветра.
- Эй, Слава! - окликнули его из редкой группки дембелей, ленивыми галками рассевшихся на лавках, когда он примеривался к турнику и стирал с блестящей перекладины дождевые капли, от которых при подтягивании жутко мерзли пальцы. Это был Сергей, с которым они часто боролись в спортзале и в охотку терзали измочаленную боксерскую грушу.
- Здравствуй, Сергей, - пожал он его руку. - Сейчас, подожди. Выполню сегодняшнюю норму, - он подскочил, удобнее ухватил ледяную металлическую палку, и стал подтягиваться, ощущая как разгоняется в мышцах застоявшаяся кровь, как ему, после долгого сидения на броневике, становится тепло, а в голове - относительно пусто, то есть он снова входил в то привычное состояние, в котором и должен был находиться самый обычный школьник, ученик девятого класса сорок седьмой школы Группы советских войск в Германии С.Клишторный, без особых талантов и дарований, твердый хорошист и никудышный товарищ. А родители еще удивлялись - откуда у него столько силы воли подниматься каждый день в пять утра и в любую погоду бежать, бежать, бежать до полного изнеможения. Это не сила и не воля, это избавление, очищение, необходимое вживание в роль, точнее не в роль, так как жизнь, даже здесь, все-таки не театр, а возвращение в самого себя. Именно поэтому он давно разлюбил спать.
Сергей выбросил окурок, взял в каждую руку по траку и принялся их выжимать, громко вдыхая и выдыхая, обливаясь дождем и потом, покрывшими его лицо и торс такой плотной сеткой капель, что казалось он стоит не на улице, под ударами октябрьского ветра, а потеет где-нибудь в дьявольски горячей сауне. Слава, перестав подтягиваться, закинул ноги на перекладину, отпустил руки и повис вниз головой. Анарак съехал немного со спины, но было даже приятно почувствовать холод разгоряченной кожей. Да и мир предстал в несколько необычном виде - вырастающий из черной и коричневой небесной тверди дощатый забор, испачканный солидолом, с повисшей внизу ржавой колючей проволокой, свесившиеся остроконечные красно-черепичные крыши немецких домиков, корни яблочных голых крон. Все это нависало над близкой, текучей, мрачной землей с миллионами бьющих вверх мелких фонтанчиков, теперь беспрепятственно забирающихся под одежду. Руки не доставали до мутного зеркальца небесной лужи, собравшейся в ямке под турником, но в его коричневой глубине можно было увидеть собственную физиономию, морщинистую и старую.
Усевшись на железках для качания пресса, они курили "Яву" и попеременно позевывали, заражая друг друга. Говорить особо было не о чем. Он рассказал о подружках, о новом гаштете, Сергей, как обычно, ругал ротного, умудрившись при этом не использовать ни одного матерного выражения, расписал подробно навороты своего дембельского альбома, о котором Слава так много слышал, но еще ни разу не видел, потом они поспорили о преимуществах "семьдесят двойки" против "абрамса", а так как Сергей, несмотря на двухгодичную службу в номерных самоходных гробах и попадание не в одно неприятное и чреватое чэпэ (в последний раз на учениях его машина каким-то образом, несмотря на гироскоп, черпнула дулом земли, а потом командиру танка пришла в голову идея выстрелить по мишени), оставался большим поклонником советских бронетанковых войск, то Слава принялся расписывать преимущества американцев, особенно проявившиеся во время "Бури в пустыне", а Сергей, конечно никогда еще не слышавший ни о каких бурях, горячо защищал первоклассную отечественную технику.
Слава с интересом изучал нынешний солдатский быт, сравнивая его с тем, что он прошел сам. Особых различий не обнаруживалось, все то же потрясающее сходство с местами не столь отдаленными, все те же три золотые темы для разговоров - хавка, женщины и дембель, какой-то специфический идиотизм всей системы (копаем отсюда и до обеда, эй вы, трое, идите оба сюда), собственный язык для общения, который потом мало кто уже мог воспроизвести на гражданке - выветривался моментально, зато так же моментально возвращался при встрече с сослуживцами без жен.
Когда-то с Сергеем они были закадычными друзьями (он давно привык обо всем думать в прошедшем времени - проще и путаницы меньше, да и, в общем-то, точно), учились в одной школе (еще один маловразумительный парадокс), так же занимались в одном спортзале и бегали за одной девушкой. Иногда он ловил себя на довольно примитивном и детском чувстве, какое в нежном возрасте ощущаешь при просмотре хорошо известного, но страшноватого фильма, где в самых острых эпизодах хочется хлопать в ладоши от радости и кричать: "А я знаю, а я знаю!". Сознание собственной мудрости и прозорливости опьяняет, конечно, но в данном случае все это не имеет ни смысла, ни вообще реальности. Хотя сдерживать улыбку от ощущения козыря в рукаве тоже не было нужды - ценить хорошее настроение, ускользающее и непрочное, он научился, поэтому, наверное, его смех не к месту, дружеские похлопывания и опасные сексуальные изыски несколько смущали учителей, друзей, знакомых и любимых, но Слава не обращал на это внимание. Он знал, что все самое главное здесь - в нем, и только в нем. Он давно прошел школу социализации, лживого растягивания губ и сдерживания смеха, сдал экзамен и теперь мог благополучно обо всем забыть. Очень трудно вновь научиться любить себя, после того, как был взрослым.
Слава оставил Серею всю пачку сигарет, хотя был уверен, что тот до вечера, на который у них была намечена встреча в спортзале, все выкурит или раздаст, но тащить их домой, а потом в школу не хотелось. Конечно, от запаха табака так просто не избавишься, но родители, не находя, да и не выискивая никаких улик, на запахи не обращали внимания, как не обращали внимания на его ночные отсутствия дома (правда, очень редкие - лишь тогда, когда отец Марины был на дежурстве, а ее мать - в ночной смене на котельной). Это была еще одна приятная загадка нынешней его жизни, и не стоило разрушать ее неловкими действиями - завалявшимися пачками сигарет и презервативами.
Чтобы не сталкиваться с бегущими повзводно и поротно солдатами, Слава протрусил за казарму, где на обширном пятачке между массивным зданием и решеткой забора, словно составленного из целого арсенала железных зеленых копий с белыми наконечниками, скрепленными широкими полосами по низу и верху, да еще узкими перекрещенными железками, что очень облегчало уход из городка не через КПП, а прямо через забор, или сквозь гостеприимно разогнутые древки, возвышались все те же черные, голые и мокрые деревья, а между ними шли остатки бывшей здесь когда-то дороги, от которой остались редкие островки брусчатки. Некоторые малыши любили здесь бродить под самыми окнами казармы, где в хламе из нее выбрасываемом всегда можно было найти интересные и полезные вещи, как то - целые патроны и просто гильзы, бляхи от ремней, сломанные значки спортивной и мастерской классности, обрывки рисунков из дембельских альбомов, увеличительные стекла и магниты от каких-то раскуроченных приборов, и еще множество всяческого барахла, обладающего для детей ценностью гораздо большей, чем купленные в магазине игрушки.
Как-то Слава ради смеха поинтересовался у очень серьезного и очень толстого приятеля сестренки по имени Миша и без всякого соответствующего прозвища (которые опять же, как не удивительно, в данной точке пространственно-временного континуума были не в ходу ни у школьников, ни у малышей, разве что кудрявого Ильку Грабаря за глаза и для краткости называли Пушкиным), зачем им нужно все эти вещи, на что тот, побренчав оттопыренными карманами синенького анарака, чуть ли не лопающегося у него на брюхе, отчего малыш очень забавно напоминал Винни-пуха, важно ответил, польщенный вниманием взрослого к его малолетней персоне, что он не любит когда у него пустые карманы. Славу ответ полностью удовлетворил и он даже презентовал парнишке случайно найденную в подсобке спортзала толстенькую пачку наклеек от пивных бутылок.
Запах на задворках казармы стоял тоже специфический - дух формалина, бинтов, йода и прочей антисептики, выливающийся широким потоком из проветриваемых помещений медсанчасти, где Слава был частым гостем. Больничный фимиам не перебивался никакими ароматами осени, вымокших деревьев и земли, свежестью дождя и не рассеивался разгулявшимся ветром. Сквозь ветви лип светились многочисленные окна, лишенные занавесок, и поэтому можно было разглядеть двухярусные солдатские кровати, столы и шкафы канцелярий, да украдкой курящих у раскрытых форточек дежурных.
Морщась от не очень приятных воспоминаний, навеянных медсанчастью, Слава ускорил бег, прижал подбородок к груди, чтобы дождь не заливал глаза, перепрыгивал через многочисленные осколки луж, так что заныли икроножные мышцы, напоследок, в самом конце аллеи, перед таким же краснокирпичным зданием штаба части, он подпрыгнул, ухватился за мокрую ветку, опрокинув на себя водопад дождя, и выбежал на пятачок перед КПП, собственно, так всеми в городке и называемый - "пятачок". Дальше путь лежал по асфальту между солдатской столовой и складом, между чайной с двухскатной красной черепичной крышей, круглым слуховым окном и невообразимой датой 1913, выбитой над ним в барочной рамке, а также огражденным сетчатым забором учебным караульным городком, где высились игрушечные вышки, ангары, склады, вились аккуратные заасфальтированные дорожки. За чайной можно было срезать путь, пробежавшись по хорошо утоптанной тропинке через детскую площадку, чьи границы были выложены не высоким, но широким бетонным паребриком, однако Слава решил уважить тщетный труд тех, кто хотел заставить народ ходить более длинным путем, периодически перекапывая тропку, и направился вдоль периметра навстречу редким горящим окнам самого крайнего жилого дома.
На углу, где в незапамятные времена располагалась карусель, убранная еще до появления здесь Славы из-за многочисленных разбитых детских лбов, и от которой остался только толстенький металлический столбик, торчащий из растрескавшегося бетонного основания, он перешел на шаг, а у уныло торчащего обломка вишни остановился, глубоко подышал, наслаждаясь ощущением даже не молодости, обманчиво посещающий в редкостные мгновения бодрящихся стариков, терзающих себя очистительными клизмами, физкультурой, сыроедением и воздержанием, а неисчерпаемой детскости, когда тело не требует никаких допингов в виде алкоголя, табака, секса, а просто черпает оптимизм, веселье, довольство из казалось бы бездонного источника возраста в шагреневой коже. Он перепрыгнул через паребрик, сел на лавочку и стал обозревать такой знакомый, родной вид детской площадки с маленьким деревянным домиком, песочницей, замысловатым сооружением из комбинации шведских лестниц, турников и еще чего-то, воздвигнутым совсем недавно, как не трудно догадаться - прямо на тропинке, многострадальные вишневые, грушевые, яблочные деревья и черешня, на которых день-деньской висели стаи диких обезьян.
Слава сел по-турецки, локти установил на коленях, подбородок упокоил на переплетенных пальцах и закрыл глаза. Привычным усилием подавил возникший тут же приступ страха, нашептывающий, что как только он откроет глаза, то все-все-все окажется исключительно сумасшедшим сном или предсмертным бредом, агонией. Нет, только не это. У него были все шансы сойти с ума несколько лет назад, когда он боялся спать и чуть ли не все ночи бродил по городку, тщательно сверяя те, самые первые воспоминания с тем, что он видел, покрываясь холодным потом, когда что-то, какая-то мелочь не сходилась, но потом он действительно вспоминал, что все так и должно быть, что он путает свои старые ностальгические сны с вернувшейся явью, и на какое-то мгновение ему становилось легче. Тогда его спасла Ира... А, может быть, просто привык?
Тишина. Только ветер, только благоухание осени, пожалуй, лишь в это время можно понять насколько бодрящей бывает агония. Упаси Бог представляться вторым Александром Сергеевичем, но Слава понимал его ощущение этой поры и его творческий экстаз в Болдино. В мире было пусто, Творец и Природа на время куда-то ушли, исчезли, предоставив людям выбор - умирать или заново наполнять мир, но уже не божественными созданиями, а своими собственными, пусть несовершенными, ущербными, но все равно живыми и вечными. И кто виноват, что у одного получались стихи, а у другого - хороший урожай картошки.
Мир слишком тесен для человека. Речь здесь идет, конечно, не о всяких умствованиях об устремленности человеческой мысли куда-то туда - в космос, в душу, в фантазию и прочую метафизическую дребедень, а лишь о чисто физическом, телесном ощущении. Людей слишком много, домов слишком много, слишком много ненужной информации о том, как живут другие, которым посчастливилось родиться не здесь, что усугубляет ощущение скученности, духоты, страха. На обыденном уровне как-то редко осознается насколько психологически травмирует зажатость в переполненных автобусах и стояние в очередях за курами. Зато подспудно, подсознательно мы напрягаемся, звереем, готовы перегрызть друг другу глотку просто за возможность вот так в тишине и покое посидеть на лавочке, подышать воздухом.
Здесь Слава не ощущал тесноты. Было просто холодно и никто не грел его насильно гнилым дыханием и парфюмерией. Еще стоит немного поработать над мыслями, изгнать, выдохнуть их из себя минут на десять, слиться с великой пустотой, перестать существовать, уподобившись эмбриону, зеркалу, отражающему мир полно и незамутненно, сделать еще один, теперь уже решающий и безвозвратный путь к счастью. Он плакал и не понимал почему - от тоски утрат или от радости возвращения.
Городок постепенно оживал. Горели уже почти все окна - собирали в школу детей, провожали мужей на службу, офицеры по одиночке шли в сторону штаба и казармы, надвинув на лоб фуражки и подняв воротники форменных плащей, кто-то зевая выгуливал собаку - редкое здесь зрелище, дождик как-то совсем скис, замер, повиснув в воздухе мокрой пылью, в небе неожиданно наметился просвет, поросший редкой облачной тиной, в него сразу же с любопытством сунули тусклый фонарь полной Луны, в надежде разглядеть что-нибудь путное на туманном дне, испуганно завыл пес и на него сонно зашикал хозяин. Нужно было идти домой, залезть под горячий душ, выпить дрянной кофе (другого здесь просто еще не было), набить сумку книгами и продолжать перечитывание этого самого интересного произведения его жизни. По висящему на шее секундомеру Слава позволил себе еще минутку померзнуть, затем слез со скамейки, растер затекшие ноги и побрел к своему подъезду мимо темных арок, похожих на мутные глаза, не очень приветливого и темноватого четвертого дома, посмотрел на полусмытые рисунки на асфальте глазастых девиц и классиков, попрыгал с булыжника на булыжник еще одного остатка старинной дороги, вскочил на металлическую полосу, ограждающую вымершие цветы в импровизированных клумбах из камазовских или зиловских шин, с нежностью посмотрел на "читательную" скамью, где летом молодежь смирно сидела и читала книжки, спрыгнул на свое крыльцо и вошел в подъезд.
Дверь в подвал была открыта и оттуда тянуло углем, кошками и раками, что было неудивительно, так как еще летом отцу Андрея Разумного, заядлому рыбаку и не дураку выпить, пришла в голову гениальная по нынешним местам идея - выращивать раков, тем более что в гаштетах их не подавали, и немцы вообще не понимали - как такое можно потреблять с пивом. Правда эксперимент он решил начать отчего-то с крабов, точнее с одного краба, непонятно каким ветром занесенного в Пархим. А кормить его поручил, естественно, сыну, не забывая ежевечерне интересоваться ходом приручения несчастного членистоногого и отвешивая ему (сыну, а не крабу) по ходу дела воспитательные подзатыльники. Вся малышня сходилась на показательный и, надо сказать, малоаппетитный просмотр кормления животного, покатываясь со смеху от уморительно-брезгливого выражения на лице Андрея, когда он опускал в мутную воду с плавающими кусочками огурцов, редиски и укропа, отчего бульон приобретал нехорошее сходство с окрошкой, свои дрожащие руки, чуть ли не зажмурив глаза и затаив дыхание (воняло жутко), шарил там невозможно долго, словно краб прятался в некоем потайном углу цинковой коробки из под патронов, не на много превосходящей по размеру само животное.
Когда возбуждение народа доходило до апогея, Андрей вытаскивал ошалевшего краба на свет божий, и тот сонно шевелил клешнями и дрыгал ногами - ему явно было плохо. По мере увеличения испускаемого запаха, банку переместили сначала в коридор, потом на лестничную площадку, потом на ступеньки подвала, затем в самый дальний угол подвала. Краб то ли сдох, то ли был съеден, но до сих пор ходили невнятные слухи о таинственных подвальных стуках и об укушенных загадочной тварью за большой палец левой ноги.
Улыбаясь забавным воспоминаниям, Слава постоял в проеме, ведущем в крабовое логово, потирая руки и хлюпая носом, ему тут же пришла мысль о теплом лете, беспечных днях, в роли дриады представилась Марина, лежащая обнаженной на поляне, прорезанной мозаикой света и тени от медитативно качающейся листвы, вспомнились вязкая, ленивая пустота и тишина сиесты, мороженое со взбитыми сливками, велосипеды и книги. Сильный порыв ветра смыл задумчивость пригоршней холодных капель на шею, Слава рассмеялся, сам себе погрозил пальцем и стал подниматься по лестнице на второй этаж. Лестница была деревянной, слегка поскрипывающей, но очень милой и родной. Он подумал, что наверняка у некоторых вещей есть способность существовать вне времени и пространства, в виде безобидной чистой идеи, принимая образ чего-то банального, обыденного, просто и естественно встраивающегося в любую, сколь угодно сложную картинку бытия. Взять хотя бы эту самую лестницу - четыре пролета, давно не крашенные коричневые ступеньки, посредине протертые до грубого волокнистого дерева, неуклюжие деревянные перила, теплые на ощупь в любую погоду и время года. Сколько всего на ней происходило - по ней спускались и поднимались, с нее падали и ее красили, резали перочинными ножичками, устраивали из коробок прибежище для бездомных котят, втаскивали и вытаскивали мебель, рассыпали сумки со снедью и взламывали захлопнувшиеся двери топором, целовались, чистили сапоги, курили, ругались, занимались любовью и дрались.
Не стоит выводить из этого перечисления глубокобессмысленные обобщения, вроде - жизнь есть лестница, фальшивые прозрения, наподобие - жизнь не идет, просто мы поднимаемся и спускаемся по лестнице, лицемерные афоризмы, как то - вверх по лестнице, ведущей вниз. Речь не о том. Просто данная конкретная лестница попадалась Славе несколько раз на протяжении всей его долгой жизни. Они не были просто похожими, его не обманывала память - это были одна и та же вещь, уникальная и неповторимая - здесь, в Германии, там, в Союзе, и еще дальше - у озера. Он отмечал сей факт без особого удивления, без рефлексии, почти походя, тут же заметая восторг узнавания грязной шелухой одолевающих проблем. Что-то мы все-таки очень здорово не понимаем в мире, не замечаем, а если и замечаем, то сразу же забываем удручающие несвязки, помарки, дыры, в конце концов, в окружающей реальности. "Расслоение" предметов, непонятные трамвайные маршруты, никак не вписывающиеся в трехмерную логику, случайные люди, спрашивающие сколько сейчас времени и вполне уверенные, что находятся сейчас в совсем другом городе и в другом году, городские карты, вопиюще противоречащие действительному положению вещей. Мы готовы скидывать это все на обманчивую память, на ошибки топографов и не полную вменяемость случайного собеседника. Мы воспринимаем мир искаженно, верим глазам и здравому смыслу, забывая об огроменном слепом пятне, где и резвятся наши рациональность, здравый смысл и убогие "общепринятые" теории.
Слава остановился перед такой родной и знакомой дверью с крохотным глазком, окрашенной масляной краской в голубой цвет и криво нарисованным красным номером "47", непонятно откуда взятым, так как по всем расчетам здесь должен был красоваться номер "12", ну, в крайнем случае, - "13". Еще одна загадка мироздания, на которую не обещали давать ответ. Звонить он не стал, хотя все наверняка уже встали, открыл дверь своим ключом, висевшим у него на шее вместе с секундомером, и окунулся в уют натопленной квартиры и какофонию самых разнообразных звуков - шум воды в кранах, свист кипевшего чайника, утробный гул печки в гостиной, визг Катьки, музыку из приемника (телевизор молчал с самого приезда в Германию, показывая лишь замечательное по качеству изображение). Мама возилась на кухне, Катька разнагишенная носилась по всем двум комнатам, прыгала с кровати на кровать, стаскивала с кресел паралоновые подушки в желтых меховых накидках, отец невозмутимо брился в коридоре, немыслимым образом вывернув челюсть, короче говоря, помощь Славы пока никому не требовалась, ванная, на удивление, пребывала в пустоте и спокойствии и, кто-то даже позаботился не выключить воду и не погасить колонку. Горячая вода жутким напором хлестала прямо в сливное отверстие, никелированный кран дрожал и дребезжал, пар подымался до потолка и сквозь него загадочно светились стройные ряды синих огней в нагревателе, тронутом патиной ржавчины и украшенным богатой коллекцией наклеек с изображениями гербов немецких городов. На самом почетном месте - в геометрическом центре дефицитного сооружения, имеющегося не в каждой квартире (кое-где до сих пор топили титаны), красовался герб Пархима - коронованный красный бык с печальными глазами и большими слюнявыми губами. Славе бык нравился необычайно.
Вообще, как иногда Славе казалось, ванная комната была самым большим помещением в их квартире. Ванная, отнюдь не маленькая, стиральная машина, деревянный ящик из-под велосипеда, теперь наполненный непонятным барахлом, сам велосипед "Уралец" как-то терялись здесь, скрадывались. К тому же, шумы и голоса здесь явственно имели если не эхо, то некую гулкость, которую можно наблюдать или в совсем пустых комнатах, или в очень больших залах с хорошей акустикой. И, наконец, ощущение простора дополнял непонятный холод, не изгоняемый отсюда ни горячей водой, ни жарко натопленной маленькой печкой, ни душным и изнуряющим летом, когда везде открыты настежь окна.
Разогретое тело уже стало остывать, тепло через босые ноги уходило в холодные деревяшки пола, зубы начинали постукивать, но Слава не залезал в воду. Это тоже был кайф, даже еще больший чем удовольствие, удовольствие от тепла, от сытости, от молодости и беззаботности. Страх, боль, тоска сильнее и ярче раскрашивают промокашку бытия с расплывающимися чернильными картинками незамысловатого физиологического наслаждения. Поэтому для полноты ощущений нужен карандаш - твердый, остро заточенный, продавливающий волокнистую мягкую основу яви, оставляющий на ней четкий след, можно даже с крохотными разрывами небытия - беспамятства, или совсем уж отвратительных переживаний тошноты, одиночества, жалости. Однако этим не следует злоупотреблять, все нужно в меру, и обычное закаливание - неплохой компромисс со все еще голодной душой.
Вода оказалась горячей, что особенно приятно после озноба, мурашек и пропотевшей одежды, а ванна по теперешним временам представлялась просто огромной, и в ней можно было не просто разлечься, а развалится, не рискуя коснуться даже кончиками больших пальцев ног того места, куда втекает струя кипятка, где голубизна пузыриться, приобретая оттенок сильно разбавленного молока, где темнеет решетка верхнего сливного отверстия и где пуповина лески соединяет ее со скрывающейся в глубине пластмассовой пробкой. Поэтому надо пользоваться мгновением, которое и здесь остается мгновением, особенно если оно прекрасно, потихоньку-полегоньку соскользнуть спиной и задом по шершавой эмали, ставшей такой после маминых экспериментов по очистке ржавчины соляной кислотой, войти в кипящий водоворот всей плоскостью ступней, но только чуть-чуть, в меру, как это требует суджок-терапия, почувствовав как от кончиков пальцев начинает подниматься колючая и плотная волна. Затем следует упереться локтями в стенки, чтобы полностью не нырнуть, выставить над поверхностью только нос, закрыть глаза и внутренним взором провожать вал, разбившийся в паху на десятки бурных рек, безжалостно вонзающихся в живот, порождая напряжение, растущее без всяких обнаженных миражей, воображаемых соитий, похотливых фантазий, черпающее энергию из чего-то иного, гораздо более глубокого, чем секс, но высвобождающееся мощным оргазмом, семяизвержением, погружая в нирвану, не требующей продолжения ласк, поцелуев и нежных слов. Так честнее.
В дверь некстати постучали и донесся голос отца:
- Слава, тебе полотенце нужно?
- Да, - пробулькал он, но его кажется услышали, так как в коридоре завозились, послышался отчетливый шлепок, дверь распахнулась и влетела потная, красная Катька с большим комком полотенца в вытянутых над головой руках. Тут же полотенце полетело в воду, ребенок исчез, естественно не закрыв дверь, а Слава сражался с быстро идущей ко дну тряпкой, пытаясь спасти хоть небольшой сухой кусочек, расплескивая воду и обрушивая в ванну стоявшие под колонкой шампуни (как всегда кем-то не закрытые), куски черного и страшного хозяйственного мыла да тюбики с кремами и пастами.
В итоге полотенце каким-то непонятным образом намоталось на Славу, как будто тяжелая и голодная анаконда. Густая и почему-то разноцветная пена, взбитая его попытками выбраться из столь навязчивого объятия, вылезала за края ванны, как взошедшее тесто, и хлопьями падала на пол. О медитации пришлось забыть, тем более что от сквозняка вода неожиданно быстро остыла. Закрыв для начала дверь и морщась от мокрого и скользкого пола, хождение по которому напоминало хождение по заброшенному склизкому подземелью, Слава хихикая принялся отжимать полотенце, но от его титанических усилий ткань только угрожающе трещала, не становясь нисколько не суше. Прекратив это бесполезное занятие, он бросил его обратно в ванну и накинул отцовский махровый халат, который тот никогда не использовал по прямому назначению, а надевал лишь в качестве вечернего домашнего костюма. В коридоре он чисто автоматически поймал отцовские же тапочки (отец уже почти в полном обмундировании чистил на лестничной площадке сапоги) и, спотыкаясь о Катькины игрушки, сел на диван, распаренный и по-хорошему уставший.
Если не обращать внимания на творческий беспорядок, наведенный совместными усилиями уставшего в усмерть Славы, не нашедшего вечером сил сгрести со стола горы распечаток, пухлые тома классиков, немецкие и английские словари, исцарапанные компакт-диски, разобранные до невменяемого состояния дискеты и еще тысячи мелочей - той самой шелухи, вполне материальной, но необходимой только для того, чтобы выпестовать одну единственную приличную мысль; если не обращать внимания на бардак на полу и креслах, оставленный уже Катькой (прикасаться к столу ей было строго настрого запрещено под угрозой отлучения от "Улисса"), короче, если отвлечься от постороннего и проходящего, то комната была пустой и функциональной. Диван, кресло, телевизор, круглый стол, стул, печка, да еще несколько выбивающийся из аскетической обстановки трельяж, вокруг которого с матерью велась затяжная позиционная война, категорически отказывающейся переместить его в коридор, или, на худой конец, к себе в спальню.
В незапамятные времена были здесь и книги, но лет семь назад (по летоисчислению червя), где-то в августе, Слава все их безжалостно раздал друзьям и знакомым, но деревянную полку, висящую над изголовьем дивана, снять не удосужился. Там теперь одиноко лежал Джойс, с таким мелким шрифтом, что Катьке его приходилось выдавать не более чем на полчаса, для сохранения детского зрения, да пылился рисунок струтиоминуса.
По экрану ноутбука бегала маленькая собачка, справляющая свои дела под вырастающими и расцветающими после этого столбами. Выключить бы, лениво подумалось, но мозговой сигнал застрял на уровне челюсти, и разрядился зевотой. В комнату заглянул отец, помахал рукой, что-то спросил (Слава как раз зевал) и скрылся. Хлопнула входная дверь. В ванной нечто рушилось и плескалось, видимо Катька решила постирать, или почистить зубы.
- Идите кушать, дети, - позвала наконец-то мама.
Слава сглотнул слюну, поворошил высыхающие волосы, вытащил за ухо из ванной комнаты мокрого и перепачканного стиральным порошком ребенка, слабо верещащего и сопротивляющегося, усадил его на кухне за стол, зажав сестру между столешницей и холодильником, налил себе кофе и, прихлебывая, стал смотреть в посиневшее окно, за которым прорисовывалась тень раскидистой яблони, стараясь даже краем глаза не смотреть на неэстетичное и негигиеничное зрелище кормления человекоподобного существа манной кашей с комками.
Маму спасало то, что при всем своем упрямстве, вертлявости, вредности и прочих прелестях подрастающего поколения, Катька отличалась неуемной болтливостью, из-за чего терпения держать крепко зажатым рот, отворачиваясь от громадной, по ее разумению, ложки с самой противной в мире кашей, хватало ровно настолько, насколько ей в голову приходила очередная шальная мысль, нерассказанная новость или анекдот. Ребенок открывал рот, мама мудро давала ей высказать основное содержание, а когда начинались второстепенные подробности, затыкала его кашей.
- А вот еще анекдот мне его Ленка рассказала она от родителей услышала ну не то чтобы услышала просто случайно зашла домой после школы а я ее как раз на плацу ждала ты ведь помнишь нам нужно было воробья в тетрадь наблюдений зарисовать а на помойке ой на плацу они самые смирные и толстые и приходит мужик к сексопатологу это такой врач который трахаться учит мама фы фафа фахие фяки флафы фуфаеф тьфу и говорит доктор я наверное лесбиян ну это тети такие которым мужчины не нужны а доктор и спрашивает почему это он так фефил а фоф фефу фу фак фофук фофко фафифых фуфин а мне тянет на женщин тут подъехал автобус а мальчишки дураки такие считают что кто в автобус последний зашел тот дурак ранец у меня и расстегнулся а там кислота какая-то была фа фаме фе фифки фофофтифа фа фы фемя совсем не слушаете тьфу какая же гадость эта ваша каша а помнится я кушала в шикарных ресторанах и мне нравились грибы кокот и стерлядь а вот икру я не люблю...
Каша незаметно кончилась и начались мучения с молоком. Здесь Слава был с Катькой внутренне солидарен - большей гадости трудно найти. Молоко разбавлялось водой где-то один к десяти и не в пользу молока. После такого пойла можно было не мыть бутылку, но свое мнение из сомнительных педагогических целей Слава держал при себе. Допив кофе и желая прекратить пытку молоком, перешедшую все мыслимые рамки, фонтанируя на клеенку и окно, Слава спросил свое запотевшее изображение:
- Может быть, мне спеть вам?
- Дава-а-а-а-ай-ай-ай-ай!!! - заорала Катька, мама укоризненно на него посмотрела, а он пошел за гитарой, вытирая лицо рукавом халата. Молоко действительно было дрянью.
Со вчерашнего дня на гитаре накопился умопомрачительный слой пыли, скрывшей в своей мутной глубине исцарапанную темную лаковую поверхность и богатую подборку страшненьких немецких девушек, похожих на истощенных обезьянок. Не найдя ничего подходящего в пределах досягаемости, Слава обтер пыль об желтое покрывало дивана, задумчиво поглядел на оставшиеся на синтетическом меху безобразные грязные полосы, морщась стряхнул их на пол все еще шершавой и влажной рукой, обшлагом халата тщательно, до блеска отполировал гриф, побренчал нечто легкомысленное и абсолютно немузыкальное, и вернулся на кухню. Там установилось относительное перемирие - Катька пыталась отодвинуть от себя тяжелый стол, извиваясь как пиявка, а мама сидела напротив и, навалившись на столешницу, задумчиво глядела на дочь.
Слава сел на свободный стул в торце, спиной к старой плите, давно используемой не по назначению, а лишь как оригинальный шкаф для посуды. Левый локоть его упирался в раковину и даже немного подмокал от воды, текущей на грязные тарелки и чашки, разбрызгиваясь во все стороны. Шкаф, расположенный по правую руку, на самой верхней полке которого таились от вездесущей Катьки коробки конфет и печенья, особо не мешал, но и не давал простора для рок-н-рольского "драйва" с тряской головой, прыжками, эквилибристикой инструментом и прочими примочками, от которых Катька млела и, несмотря на строги запрет брата, тайком рассказывала всему классу и, по слухам, даже пыталась изобразить кое-что из репертуара тонким голоском, но с неиссякаемой энергией. Мама к таким излишествам относилась спокойно, папа, когда присутствовал, критиковал, но Славе казалось, что им все равно нравится, хотя они ничего не понимали ни в современной музыке, ни в роке, ни в стихах.
Сейчас Слава чувствовал себя на подъеме и решил порадовать Катьку если не вудстокскими изысками, то хотя бы акуститеческими эффектами, короче говоря, ором, криком и фирменной (не его) хрипотой. Его мечтательная и расслабленная поза настроила слушателей на нечто спокойное, в духе "Наполним небо добротой", поэтому от первых же аккордов они вздрогнули. Задребезжали окна. Это было неправильно, нарушало и замысел, и канон, но кто ему мог на это указать? Полная луна, глядевшая в окно, требовала своего, утопая в светлеющей синеве, небесной мандалой вытягивая из души и глотки слова, музыку, взамен вливая настроение и вдохновение.
"Полная луна наблюдает за мною
Я вышел во двор, я стою у окна
Ранняя весна полощет зубы водою
Растопырила пальцы в небо без сна
Полная луна, облака пробегают
Сгорбившись, мимо, не попасть бы под гнев
Собаки мычат, коровы лают
Как черти с рогами, ад - вылитый хлев..."
У Катьки медленно, то ли от страха, то ли от изумления, отвисала челюсть, и Слава очень постарался что бы заключительные слова "иди ко мне" прозвучали особенно по-вампирски, с отзвуком темных подземелий и лязгом цепей на пыльных скелетах. Это ему удалось, как удавалось все и всегда.
Воцарилось молчание. Слава вытер трудовой пот и помассировал почти что вывихнутую челюсть.
- Еще спеть? - угрожающе поинтересовался он.
- Это ты сам сочинил? - подозрительно спросила Катька.
- Сам, - чистосердечно сознался Слава. - Так что, может железнодорожником продолжим? К черту дороги, под откос поезда, - заорал он, решив взять если не аккомпанированием, то вокалом.
- Хватит, хватит, - замахала полотенцем мама. - А ты уроки на сегодня сделал?
Вопрос был настолько необычный, что Слава, а заодно и Катька, почувствовав что следующий подобный вопрос будет задан ей, изумленно уставились сначала на маму, потом друг на друга, прыснули и засмеялись. Концерт мамой был настолько умело и незатейливо прекращен, что Слава осознал это только после того, как уже отсмеялся, вытер слезы и засунул гитару в раковину. Та естественно там удержаться не смогла, загремела на столик с набитой тарелками сушкой, заварочным чайником, электрическим самоваром и початым полиэтиленовым медвежонком с искусственным медом. Все это разлетелось в разные стороны, полетело на пол, мама каким-то чудом успела схватить сушилку, а самовар прилетел прямо Славе в руки. Не повезло медвежонку, который покатился по полу, оставляя тягучую сладкую полоску. Слава наподдал ему ногой и пошел одеваться.
Костюм оказался выглаженным, но затем измятым чьими-то ногами, хорошо отпечатавшимися на синей ткани глубокими вмятинами в ауре мелких морщин. Слава поднял пиджак, с надеждой потряс его, но ничего особенно не изменилось - вмятины расплылись безобразными шрамами по спине, воротник сломался и вообще экзекуцию, учиненную над школьной формой, можно было признать за оригинальное произведение то ли искусства, то ли имитации, то ли "ниндзюцу", когда всего лишь один штрих искажает, маскирует и выдает нежелаемое за действительность. С брюками было проще - их просто завязали узлом и при разглаживании ладонями они, в отличие от пиджака, стали как новенькие. Пришлось включить утюг, сгрести с гладильной доски напластования белья, полотенец и непонятно каким образом там оказавшиеся толстенные тома воспоминаний Жукова с фотографиями, которые он когда-то давным-давно любил рассматривать, и приступить к уничтожению компроматов на маленькую паршивицу. Гладилось легко, а в голову приходили все более интересные идеи быстрого и безболезненного укрощения строптивой.
Занавеска, отделяющая зал от спальни, отодвинулась и на высоте обычного взрослого роста появился тщательно задрапированный хитрый глаз и, подражая маминому голосу, Катька сказала:
- Какой ты у меня молодец, сынок. Я так тобой горжусь!
Слава замахнулся утюгом, глаз скрылся, послышался очередной за это утро шум, видимо сестренка все-таки сверзилась со стула, залаяла собака, и пришлось отреагировать голосом:
- Катя, не трогай компьютер! Укусит!
А не пора ли о чем-нибудь подумать, спросил он себя. Какое замечательно бездумное утро: бег, дождь и Марина смыли все с меня. Только рефлексы, только смех. Пожалуй, сегодня я поставлю личный рекорд по медлительности.
Он вспомнил далекие проклятущие сны, в которых он очень куда-то спешил, торопливо одевался и собирался, но всегда забывал нечто очень важное, всегда его отвлекали пустыми разговорами, трогали за пуговицы и врали в глаза, а он с полной безнадежностью, в каком-то оцепенении, полусне смотрел за окно, где уже безжалостно светало, а бой часов подтверждал, с сочувствием или с издевкой, - все, опоздал, опоздал, опоздал. Тогда он на ватных ногах, полуодетый, с портфелем, откуда выпадали книжки и тетрадки, выходил из дома и оказывался в блаженной пустоте; улицы, ярко освещенные раннеосенним солнцем бабьего лета, четко вырисовывались в льдистом воздухе и своим простором подтверждали - ты опоздал, но ты выиграл...
Пиджак был еще горячим и одевать его, чтобы париться в теплой комнате, не хотелось. Сидя на незастеленной родительской кровати, так и не убранной, Слава застегнул рубашку, затянул галстук, по нынешней моде - короткий, но шириной не меньше, чем лопата, натянул носки тем способом, который особо раздражал маму, то есть не собирая их в складки, дабы пальцы сразу упирались в заштопанный ... м-м-м ... носок, или конец носка? ... а натягивая их одним мощным движением, от которого трикотаж трещал и довольно быстро рвался. Опять же не вставая ловко натянул брюки, перекатившись на спину, застегнулся и затянул кожаный ремень, покрытый неимоверным количеством клепок, из-за чего тот, если его не утянуть до самой последней дырки, имел тенденцию под действием земного притяжения сползать вниз, естественно, вместе с брюками.
Теперь дело за дипломатом. Оклеенный картинками, как чемодан кругосветного туриста, кейс валялся под столом и если бы был оставлен там открытым, то все та же вездесущая пыль заполнила бы его до краев, а потом стала бы высыпаться из него, пока не погребла окончательно. Слава прикинул - сколько же дипломат мог там проваляться со вчерашнего дня. Выходило до жути много, и он пошел на кухню за тряпкой. Мама мыла посуду, Катька в некотором изумлении листала "Родную речь" и зачитывала избранные отрывки про девочку Клаву, которая решила не ходить в школу и на беду для своего душевного равновесия и покоя встретила мальчика, боявшегося собаки. Слава не понял к чему это - задали на сегодня, или Катька развлекает маму, но спрашивать не стал, взял полотенце, намочил край в горячей воде и принялся оттирать чемоданчик, брезгливо сгребая с крышки волокнистые катышки и хлопья.
Так, что на сегодня нам необходимо? Он сверился по чистому дневнику с единственной надписью над правилами его пользования "Ярослав Клишторный", но ничего, естественно, на этот счет не нашел, побросал на всякий случай в дипломат "Физику", "Химию", "Английский язык", "Биологию", "Начала анализа" и "Тригонометрию", да сунул соответствующие тетрадки и еще пару чистых, на случай, если будут уроки литературы или географии. Получилось слишком тяжело и пришлось выбросить "Химию", хотя что-то подсказывало - сегодня уж она попадется обязательно. С Катькиным портфелем, не уступающим Славиному по цветастости, но превосходящий по блеску катафотов, было проще. Ассортимент и номенклатура уроков, тетрадей, карандашей, фломастеров и ручек у второклассников оставались неизменными изо дня в день, нужно было только контролировать выполнение домашних заданий, своевременное и полное заполнение дневника, отвечать на письменные послания учительницы и выкидывать жвачки, фантики, комиксы, открытки, в общем все то, что отвлекает от учебы, увеличивает вес портфеля и сутулит неокрепший детский организм.
В "Математике" Слава обнаружил коллекцию вкладышей к жвачкам о приключениях Отто и Алвина и ради интереса пересчитал их. По слухам полный комплект состоял из пятидесяти различных фантиков, здесь же их было сорок восемь, не считая двойных, видимо - обменного фонда. Забавные истории глуповатой зеленой обезьяны и помеси утки с пингвином увлекли Славу, тем более что здесь были такие раритеты, как "барашки", "парикмахерская", "груша", "посылки", и он, даже, не поленился достать немецкий словарик, чтобы прочитать диалоги.
За этим занятием его и застала Катька уже облаченная в унылую черно-коричневую форму с белым воротничком и большим октябрятским значком. Она тут же отобрала фантики, засунула их в кармашек передника, и показала язык.
- Тогда сама собирай портфель, - мстительно сказал Слава и показал на вываленные на кровать учебники и тетрадки.
- А тебя никто и не просил их вытаскивать, - отпарировала девчонка. - Сам досмотр производил, сам и складывай, жандарм несчастный. А я прекрасно и без портфеля обойдусь.
И ведь обойдется. Это был какой-то странный "бзик" у вполне вроде бы нормального ребенка - складывать портфель она категорически отказывалась, не поддаваясь ни на какие посулы, уговоры, лесть и угрозы. Однажды, эксперимента ради, Слава, с благославления мамы, действительно не собрал ей портфель и Катька действительно пошла в школу без ничего. В итоге он за это и поплатился, так как на второй перемене его отыскала Катькина учительница и потащила к завучу, где они потом долго и нудно выясняли обстановку в семье Клишторных и убеждали внимательнее относиться к сестре. С тех пор Слава зарекся и, не вступая в пререкания, покорно все сложил на место, ссыпал туда пфенниги и фантики и вручил сумку ребенку.
Катька и Слава уходили всегда вместе, но после ритуального махания руками маме их дорожки расходились. Слава нырял в арку и шел к Марине, а Катька вообще направлялась в противоположную сторону от КПП, где на пяточке должен был уже стоять школьный автобус. В последнем подъезде их последнего дома, находившийся по странной прихоти строителей с обратной стороны, жили Катькины подруги и приятели. Там, на детской площадке, сооруженной совсем недавно, на врытых в землю разнокалиберных шинах они собирались поутру в свой клуб, и уже всей гурьбой двигали к автобусу. Когда Слава шел к Марининому дому, он видел сидящие фигурки, слышал крики, смех и игривый девчоночий визг.
На улице слегка рассвело, но именно таким рассветом, который еще больше скрадывает окружающий мир, надувает вялый шарик дня, но на его обвисшей резиновой оболочке городок выглядит каким-то нечетким, сморщенным, крошечным, а в бороздах реальности таится мрак. Пришлось постоять на крыльце, пока глаза привыкли к отступающей ночи, да немножко поежиться, отдавая осеннему холоду дань частью впитанного телом тепла дома и печки. В соседнем подъезде тоже хлопнула дверь и по булыжникам застучали каблуки. Кажется это была Кристина, редкостная дылда в их классе. Вслед за ними вышел толстый, важный, надутый Андрей. Он зевал, моргал маленькими хитрыми глазками и не собирался здороваться.
- Как спать хочется, - пробормотал он в темноту. - Только засыпаешь, а уже вставать пора. А еще и по субботам учимся. Мрак какой-то.
Помимо крабов, Андрей был известен своим проектом пятидневки, которым замучил учителей, директора, родителей, да и детей. Почему-то он был уверен, что в первые годы его учебы школьники на вполне законных основаниях отдыхали по субботам, но потом хитрые учителя решили поменьше нагружать себя и теперь мучают бедных учеников, которым так хочется гулять. Сначала его лекции и призывы дети воспринимали на ура и даже старшеклассники поддались на эту провокацию. По мысли крабовода действовать надо было настойчиво, упорно, уверенно, но без насилия и хулиганства. Широкая агитация среди контингента учителей, с его точки зрения, была идеальным средством борьбы, но идеи категорически отказывались овладевать массами. В результате дело затянулось, заглохло, заросло травой и потеряло всякую перспективу. Ряды сторонников поредели, а мстительные десятиклассники нередко отвешивали Разумному оплеуху.
- А ты днем спи, - посоветовала серьезно Катька.
- Поспишь тут, - по инерции пробормотал Андрей, но потом, сообразив от кого исходит столь дельный совет, разозлился. - Зат...
Слава выглянул из-за угла, где уже собирался закурить, и укоризненно посмотрел на Андрея, тот поперхнулся, почесал уже занесенной рукой затылок, кивнул и нарочито медленно пошел вслед за Кристиной.
Катька прыснула и показала спине Разумного такой длинный язык, что он напомнил Славе слишком эмоциональный смайлик в фидошной конференции. Люди на такое анатомически не способны. Отсыревшая сигарета наконец распалилась, но табак почему-то отдавал ароматом чая, причем не цейлонского и не индийского со слониками, а какого-нибудь грузинского - с богатейшим набором различных пород деревьев. Слава набрал полную грудь этой дряни и выпустил в до сих пор раззявленный рот ребенка густой синеватый поток, от которого маленькое чудовище зашлось в кашле, а брат отвесил все-таки причитающийся ей подзатыльник.
- И много на это труда ушло? - спросил он, разглядывая сигарету без всяких признаков ее потрошения и повторного набивания. Ювелирная работа. Косячок.
Катька сморщилась и впечатала свой кулачонок ему в живот с такой силой, что если бы он не среагировал и не сделал шаг назад, то внутренностям не поздоровилось.
- Дурак! - крикнула она со слезами. - Я хочу курить и я буду курить, и проваливай к черту ебать свою рыжую стерву!
- Абсолютли импособл, - хладнокровно ответил Слава и выпустил ей в лицо очередную порцию чайного дыма.
На этот раз Катьке удалось достать ногой до его голени, Слава ахнул и пропустил еще один удар по шее, после которого он долен был лечь в ближайшую лужу и немного подремать. Техника ребенка не подвела, но вот силенки быстро иссякли, и Слава успел хлестнуть ее по щеке. Катька отлетела, но в конце концов ничего страшного не случилось. Она совершенно спокойно сидела на скамейке и потирала красный отпечаток его ладони, а он морщась тер ушибленную кость и про себя матерился.
Почему же так холодно? Слава дохромал до скамейки и сел рядом с сестрой. Она тихо шмыгала, толкалась острым как спица локтем, но он чувствовал - внеплановую бурю ему удалось погасить в зародыше. Хорошо еще, что это на нее дома не нашло, или в школе.
Слава вытряхнул из пачки все сигареты, поочередно их перенюхал, пять из них безжалостно растер между ладонями, не поленился подняться, дотащиться до открытого подвала и выбросить туда заварку вперемешку с ошметками папиросной бумаги. Вернулся обратно и почему-то трясущимися руками зажег нефальсифицированную цигарку. Пару раз затянувшись, он спросил Катьку:
- Ну что, будешь? - и протянул ей дымящийся "БТ".
- С ума сошел? - проворчала Катька, оттолкнув его руку. - Тут же наша училка бродит.
Но потом она воровато огляделась, выхватила сигарету, забежала в подъезд, откуда буквально через секунду выскочила с надутыми щеками и красными слезящимися глазами. Вставив оставшийся фильтр в не успевшие сомкнуться Славины пальцы, она сделала глотательное движение, а затем с невыразимым наслаждением медленно выдохнула никотин вверх, в сочащиеся дождем облака. Слава поневоле залюбовался сюрреалистическим зрелищем и щелчком отбросил бычок в лужу.
- Неужели так холодно? - раздался задумчивый голос.
Катька от неожиданности выпустила весь дым сразу, непонятно как уместившийся в ее тщедушном теле, делаясь похожей или на дракончика, страдающего изжогой, или на странную личность с буржуйкой в животе. Слава попытался рукой разогнать табачную тучу, но потом пожал плечами.
Это был Мишка, которого не то чтобы уж совсем не стоило принимать во внимание, но и уделять его догадкам и намекам время и действие пожалуй не стоило. Он появился из ихнего же подъезда, хотя жил в соседнем доме и по всем детским ритуалам должен был дожидаться Катьку на той стороне, или старательно обойти дом. Задняя дверь сквозного подъезда довольно часто ритуально заколачивалась неизвестно из каких соображений, разве что в подтверждение известной шутки о том, как можно отличить русских за границей (все они лезут в одну дверь), но взрослые жильцы вроде не возражали, а до детей никому заботы не было. Вполне естественно, что молодое поколение против этого сильно сопротивлялось, а так как право голоса не имело, то самостоятельно пришло к испытанному методу борьбы за права угнетенных и обездоленных - к терроризму, в данном случае - против этой конкретной двери.
Дверь ломали, отбивали, снимали с петель, поджигали и поливали кислотой. Затем ее чинили, забивали, одевали на петли, тушили и спрыскивали щелочью. Жалобы родителей, соседей, Катьки и компании настолько надоели Славе, с наступлением холодов почувствовавшему кайф от отсутствия в подъезде сквозняков, что он раздобыл краску и снабдил дверь с двух сторон надписью большими буквами: "Дорога для ослов". По действенности она была сродни волшебному заклятью, хотя взрослые опять морщились, читая каждый раз эту дурость.
- Ты что - осел? - хмуро пошла Катька в стратегическое наступление.
- Вроде этого, - невозмутимо отпарировал мальчишка, перехватывая тяжеленный сине-желтый портфель, словно набитый как минимум противотанковыми минами.
- Ладно, пошли, ишак, - смилостивилась вредная Катька, отдала ему свою ношу, чтобы как-то компенсировать развивающееся у дружка искривление позвоночника, и поскакала в обход дома, мимо Вовкиного и Валькиного балкончиков, забежав по пути на горку, где шел высокий зеленый деревянный забор, отделяющий городок от немецких садово-огородных участков. Толстый дружок спокойно шел сзади.
Проводив их взглядом, Слава рассмеялся и закурил очередную сигарету. Почему-то опять попался чай.
Спешить не стоило. Считается, что нельзя быть постоянно счастливым. То есть, конечно же можно, при определенных и явно фантастических условиях, но кому и зачем это нужно? Здесь имеется своя очень большая бочка дегтя - так устроен человек, что осознает свое счастье в девяносто девяти процентах постскриптумом, когда оно задрало лапки к верху и почило в бозе. Реанимация, увы, бесполезна. И вообще, как-то приучены мы к скоротечности, мимоходности и убогости нашего счастья. Все наше счастье в том, что несчастья быстро проходят, или становятся привычными.
Подумаем о себе, родном. Можно ли из этого нечто полезное выудить? Притупляются ощущения, признаем честно, здорово притупляются. И приходится такому близкому, родному, любимому лезть под чью-то очередную юбку, колотить сестренку, пакостницу этакую, напарываться на железки, или того хуже - запускать руки в огроменную дерьмовую кучу, вонь от которой доносится и сюда. Опять же, приводим себя к общему серому знаменателю (смотри выше или раньше). Тупик. Ловушка. Подспудно ломаешь над этим голову вот уже... неважно сколько дней-лет, но возвращаешься, а точнее - воспроизводишь все то же поведение. Хочешь насладиться теплом - замерзни. Хочешь есть с аппетитом - голодай. Хочешь дикого, необузданного секса - воздерживайся. Хочешь отдохнуть - бегай до изнеможения.
Все-таки хитрые были эти монахи, не дураки, дело знали. Можно и от мыслей греховных получать кайф неземной. Главное тело держать в строгости, душу усмирять, а уж тогда шальная мысль о еде, о тепле, о женской попке не хуже грозового разряда по центру удовольствия будет.
Слава открыл дипломат, оценивающе осмотрел устрашающую кучу учебников и тетрадей, сразу же покрывшиеся капельками влаги, словно вспотели в душной атмосфере тесного чемодана. Он вытащил "Литературу" и захлопнул узилище. Несчастная книга многое претерпела на своем веку - ей явно не везло на хозяев, превративших обложку с портретом Толстого в нечто изъеденное то ли зубами, то ли особой формой книжного рака. Страницы, не потерявшие на кончиках белизны из-за редкого использования книги по прямому назначению, были, тем не менее, превращены в доски объявлений, глупых и неприличных комментариев, как правило с использованием, в основном, пиктографического письма и фаллических символов, а также в картинную галерею карикатур на классиков, переделанных из их же портретов, причем фантазия питекантропов зацикливалась только на добавлении бород, усов и первичных половых признаков. Бессознательное так и перло оттуда. Тут никакого Фрейда и Юнга не надо - весь психоанализ как на ладони, то бишь на листе. Он открыл последнюю страницу, где в табличке должны были быть имена и фамилии бывших владельцев, но они, на свое счастье, ограничились коряво написанными псевдонимами Колян и Толян, причем из дат выходил потрясающий срок их пребывания за партой. Столько не живут.
До этого он как-то не рассматривал свои учебники - лежат себе стопкой, ну пусть и лежат, рассыхаются. Но теперь книжный полутруп вызывал смесь омерзения, жалости и решимости действовать. Реанимация, массаж сердца, искусственные легкие и почки, перекись водорода и клей уже ничем не помогут умирающему. Он сделался ненужным сам себе, но остальные продолжают заботиться о нем, привязывают к себе только из мелкого чувства, чувствишка продлить собственное спокойствие. Не внешнее, а какое-то глубинное и полностью эгоистичное - убежденность в бессмертии окружающих. Пусть растение, пусть блевотина и экскременты, но все же жизнь, жизнь... А достоин ли он жизни? Так ли он умен? Хороший ли сеятель? Каков урожай? Судя по противной шершавой бумаге, убористому тексту, мельканию фамилий Герцена и Чернышевского, глупым вопросам и впечатанным жирным шрифтам истинам в последней инстанции, то не очень.
Берем первый лист, титул, так сказать, и, взвесив его на языке, особых претензий не имеем. Все четко и ясно, единственное такое место в учебнике. С легким сердцем его оставляем и приступаем к введению, Введению, "Введению". Оно похоже на отвесный, неприступный горный кряж - глаза срываются со строк и ничто не может заставить удержаться на покрытой льдом стене, никакие страховки в виде собственного пальца, водящего по буквам и опережающему взгляд. Ну что тут поделаешь? Надо смело сказать: "Долой!". Чушь и ерунда. Кто сказал, что учебники учат?! Боже, как противно она рвется, как неприятно ее брать, словно влажными руками залезаешь в сухую землю.
Обрывки страниц уносились ветром, который подхватывал их на лету, выдирал из луж и грязи большим и тщательным пылесосом, взметал высоко вверх, как будто пытался прилепить к облезшим и мокрым ветвям раскидистой яблони. Не так сложно понять, как трудно разорвать. Пальцы от холода скрючились, ногти посинели, кожа стала твердой и толстой, как перчатки, а бумагу вроде как натерли солидолом. Где-то на горизонте маячила мысль-удивление - и что я такое творю, но сложность действа заслоняло ее Великой китайской стеной.
Эфтаназия завершилась успешно - остались титульный лист и автографы питекантропов, не считая переплета, конечно. Слава провел пальцем по щеточке, оставшейся от вырванных страниц, закрыл склеп и бросил его в дипломат, переложил вместилище на колени и, возложив на него руки, попытался сосредоточить взгляд на воображаемой линии горизонта, захламленной в городке заборами и домами. Кто-то безмолвно присел рядом на лавку (Слава увидел краем глаза сумрачный силуэт). Первым заговаривать не стоило, тем более что он уже почти рассмотрел четкий огненный полукруг, обрамленный звездами, а незваный сосед не спешил начинать беседу.
Слава достал потрепанную книжку из "рамочной" серии, открыл на заложенной странице и принялся читать.
Глава вторая. ИСТОРИЯ ГЕРОДОТА
Отъезду Геродота из Галикарнасса сопутствовал ряд драматических событий. Оскорбив не делом, но словом Архистратига и, вдобавок, не ведая что творя, бросив тому под ноги свой свиток с просьбой о выезде из полиса, заставив столь дерзким поступком побледнеть громадных нубийцев-телохранителей, он получил в наказание пятнадцать суток заключения в подвалах и провел их в обществе безъязыких варваров, даже там - во влажном, душном мраке - кутающихся в громадные мохнатые шкуры неизвестных животных.
Каждый день, как гражданин, он получал на веревке корзинку с кувшином вина, твердым, как камень, сыром, ломоть хлеба и кисть винограда - последнее уже персонально от Демосфена, в глубине души раскаивающегося за свою несдержанность и жесткость по отношению к любознательному юноше.
Но юноша после недолгого отчаяния и по здравому рассуждению не счел себя оскобленным - наверняка его паспорт, визы и путевые листы потихоньку перемалываются в недрах Галикарнасской администрации, ошалевшие от жары и мух писцы выводят египетские иероглифы, сверяясь с широкими, как колеса боевых колесниц, и такими же неподъемными справочниками, посыльные голуби шныряют между департаментами, а кошки лениво машут лапками, бессильные ухватить вертких птиц. И вместо того, чтобы в полном одурении от бездельного предвкушения отъезда слоняться по городу, шарахаясь от голых путан и с тоской поглядывая на свиточные лотки, у него была возможность уже сейчас окунуться в океан загадок и попытаться выудить из него красивую блестящую рыбешку.
Океан загадок в душах борисфенских варваров и вправду пованивал, но не рыбешками, а тухлыми мидиями, но Геродот как-то притерпелся к злому аромату и с каждым разом усаживался все ближе к безмолвной кучке людей, нарочито громко чавкая и щедро проливая вино на пол. Варвары беспокойно хрюкали, шевелили ушами, словно скотина на водопое, жались ближе к стене, но убежать от соблазна они не могли, и хруст проклятого сыра залезал под веки, чесал ноздри и закручивал пустые желудки крепкими двойными узлами.
Однако, к разочарованию юноши, когда он с потрохами приручил дикарей и те готовы были даже подарить ему одну из своих шкур, намертво пришитую жилами к рукам и плечам каждого варвара, то обнаружилось, что языки их действительно остались дома или были прибиты к мачте триремы береговой охраны. Геродот собственноручно ощупал обрезки в их широких зубастых ртах, но ничего членораздельного из них извлечь ему не удалось, кроме имитации ветров над широким и спокойным Борисфеном, шума камыша в маленьких озерах и урчание в них же хищных лягушек.
Тогда он пытался общаться с ними жестами, писать на восковой табличке финикийские закорючки и прикладывать ухо к кадыкам, заросшим жесткими варварскими волосами, но жестикуляции дикари не понимали и боялись, вжимая головы в плечи, таблички они пытались съесть, пуская слюни от запаха меда, а внутренние звуки доносили лишь урчание пустых желудков. Больше ловить в их душах было нечего, а сыр и хлеб пробудили в отвыкших от еды кишечниках такие шторма и дурные ветры, что Геродот счел за благо прекратить свои расспросы, отодвинуться в самый дальний угол, как раз под шипастым створчатым люком.
Темнота не давала вести счет дням и кормежка здесь мало чем помогала - хитрые стражники давно были известны своими шалостями - дабы ввести провинившихся в заблуждение относительно оставшихся дней отсидки они спускали пайки крайне нерегулярно. Заключенный на дню мог покушать раз шесть, а потом дня два воздерживаться, уныло цыкая зубом. Сверху иногда прорывался смутный свет, слепивший отвыкшие глаза Геродота, доносился запах моря и близкого порта - щедро сдобренной солью и йодом смолы и, почему-то, бананов.
Шум и гул города падал величественными бархатными полотнищами на юношу, окутывая и погружая его в грезы. Сны тьмы были поразительно яркими и фантастическими - в земляных стенах открывались окна в другие миры и страны, чудесные галеры проплывали в фиолетовых небесах, витые башни попирали твердь, а из круглых отверстий высовывались песьи головы и большими круглыми глазами изучали сомлевшего юношу. Видения эти даже привлекли варваров, и они осмелились придвинуться самовольно к спящему гражданину, но ветры Борисфена и Понта Эвксинского в придачу все еще гуляли в их кишках, прорывались со свистом наружу и разгоняли тонкую материю магии и гипноза. Тогда собачий народ оборачивался разрозненными скелетами, башни осыпались песком, а легкие галеры обрастали металлом и плевались огнем. Варвары качали головами и отодвигались, а Геродот вскакивал в испарине и орал в замкнутый люк, жалуясь на несправедливость приговора.
На исходе первой недели ему спустили молоденькую путану, оплаченную доброжелателем, но та оказалась чрезмерно худой и неопытной, к тому же светящиеся в темноте глаза жадных варваров привели ее в такой ужас, что никакого толка от нее добиться было уже нельзя. Хитрые стражники весело подбадривали парочку, давали советы и пытались дотянуться копьями до голого зада девушки.
Геродот же, совсем одуревший от скуки и видений, допытывался от посетительницы о событиях в городе, однако глупая путана только повизгивала и слюнявила его подбородок. В конце концов он разжал ей пальцами рот, влил туда кувшин прогорклого вина и заткнул куском сыра. Путана свалилась почти замертво, а задремавший неудавшийся любовник окунулся по неопытности в ее сны, где она представала важной матроной, сам Экзарх прислуживал ей на пиру, а мускулистые юноши целовали ей ноги и делали массаж ступней.
Проснулся Геродот от того, что в привычное безмолвие вплелась прядь тишины совсем уж странной и только храп путаны мешал уловить ее источник. Пришлось двинуть девку по зубам, прикрикнуть на сокамерников и, встав во весь рост, прислушаться. В караульном помещении наверху явно было не все в порядке. Непонятная повседневная деятельность стражников, по шуму напоминающая возню тараканов за шкафом, теперь замерла и как Геродот не пытался, он не мог уловить ни кашля, ни отрыжки, ни взрывов лошадиного ржания, играющего роль смеха. Створки слегка обвисли - видимо новобранец, в чью обязанность входило и днем и ночью висеть на веревке и прижимать их, тоже куда-то испарился вместе со всеми. История требовала своего разрешения, скука и неудачи разбудили в Геродоте вулкан деятельности, и он заметался по камере, грызя ногти и спотыкаясь о голые ноги варваров.
О том, чтобы вскарабкаться по глиняной стене и дотянуться до люка речи и быть не могло - даже противным гекконам этот трюк не удавался и они периодически падали на головы заключенных. Любопытно, что сомнительная этичность и правомерность его намерений не особо беспокоили Геродота - наверху творилось явно что-то неладное - берберские ли пираты вновь незаметно прокрались к стенам города, внезапно вынырнув из пучины на своих лодках-гробах, кракен ли проснулся, осерчав на дурную кормежку или свалившийся на щупальце корабль, груженый амфорами с маслом - в любом случае его место было на стенах - воином, летописцем или просто зевакой. Жажда приключений и историй породили обильное слюнотечение и к нервным жестикуляциям бегающего из угла в угол юноши добавились беспорядочные плевки и бормотания.
Неожиданно, варваров это нисколько не запугало, они стали хлопать ладонями по голым коленям, выбивая такт, мычать безъязыкими ртами и трясти головами, закатив глаза под самый лоб. Путана с тоски присоединилась к ним своими всхлипами и воем. А Геродот тем временем тонул в собственном воображении: боги спустились с Олимпа, и впереди шествовал могучий Геракл, тщетно пытаясь прикрыть торс мелковатой львиной шкурой, чтобы изящная Гера не слишком уж фамильярно похлопывала его чуть пониже спины... Геродот изумленно потряс головой и с яростью посмотрел на плачущую девчонку. Могучие египетские демоны с птичьими головами остановили солнце в небе и закрыли его луной, но клювы их судорожно раззевались и ни один звук не выходил оттуда... Варвары заботливо поставили юношу на ноги и толкнули его в пустующий уголок с разобранной лежанкой.
Геродот с головой укрылся драным одеялом и зарыдал от отчаяния. Варвары и путана притихли, потом девушка перебралась к Геродоту и прижалась к его трясущимся плечам. Дикари сбились в тесный кружок и переговаривались сверканием глаз, озаряя полумрак яростными вспышками. Тоска и бессилие бессмысленно бегали босиком в голове, наматывая круги, словно обезумевшие скакуны на ипподроме, где-то в животе поселился непереносимый зуд - игольчатый зверек ворочался и рвался прочь из темнице, и Геродот затащил добросердечную путану под покрывало. Соитие вышло яростным, души рвались сквозь тела друг к другу, но медовая сладость скрывала янтарную безвкусность, путана опять слюнявила его уши, а он, прижимая ее к себе, прислушивался к благословенной пустоте в желудке.
Архистратиг Демосфен не верил в богов - ни в мрачных египетских, ни в склочных олимпийцев, ни в еврейского Единого. Он верил, что Земля круглая, что звезды - это множество миров, населенных такими же болванами, как тоскующий в тюрьме Геродот, и что в гавани поселился морской змей, по ночам воруя с палуб галер бочонки с солониной и бурдюки с индиго.
Впрочем, в змея он до поры тоже не верил - вернее было винить мздоимствующих таможенников, пока однажды самолично не увидел высунувшуюся из моря глупую башку, по-собачьи обнюхивающую сваленный кучами товар на пирсах. Архистратиг в ту ночь сидел на зубце стены, пил из кувшина заваренный кофе и размышлял о звездных путешествиях. Голова их моря его нисколько не испугала, не переставая хлебать бессонную горечь, Демосфен зарисовал чудовище мелком на стене, а на следующий день уже листал финикийский каталог морских животных. Книгу ему привез зять вместе со связкой засоленных голов ее бывших владельцев - народа вороватого, о чем свидетельствовал не только их печальный конец, но и штамп Александрийской библиотеки на титульном листе. Демосфен обещал самому себе как-нибудь вернуть книгу, тем более что и сам он числился в должниках и дарителях этого уважаемого заведения, но оказии все не подворачивалось, и укоризненные послания за просрочку чтения копились в углу кабинета.
Змей печальными геродотовскими глазами смотрел с тридцать первой страницы каталога. Демосен отметил место закладкой, распорядился отправить внуку девку поглупее и назначил на послеобеденное время совещание.
Закопченное стекло позволяло рассмотреть на светиле множество темных пятен, согласно тайному египетскому трактату и мудреным астрономическим статьям Гельсинорской обсерватории предвещавшим еще более жаркое лето и неурожай оливок, и именно с этого Демосфен начал свою речь. Сытое собрание оглаживало животы, в голодный год никому не верилось, особенно Распорядителю-экономисту, из которого масло этих оливок сочилось даже из ушей. Слово затем было предоставлено Распорядителю-экономисту и тот, чертя графики прямо на столе, выкладывая их виноградинами и кусками мяса, убедительно показал, что торговля ширится, народ богатеет, скот тучнеет... "А путаны?" - хмыкнул Демосфен. "Дешевеют", - не моргнув глазом ответил толстяк.
При всех своих недостатках, главным из которых был постоянный, неутолимый голод, Распорядитель-экономист воистину был профессионалом и имел невероятное чутье на возможные стихийные бедствия, а вдобавок мог определить урожайность с точностью до одной амфоры. Архистритиг подозревал, что радения за дела народные есть с его стороны не что иное, как просто страх самому остаться голодным. Но не важно какого цвета собака, лишь бы она сторожила дом.
Кстати, о собаках. Зять на совещание пришел, задумчиво пил воду и, кажется, совсем не слушал экономические споры. Не его ума было дело. Морской змей погоды не делал и не избавлял от обязанности в обиду государство не давать, радеть честно, не мздоимствуя, вешать пиратов и топить в море контрабандных рабов. Богатый полис привлекал хитрых финикийцев, жестоких египтян, заносчивых афинян и просто Кибела знает кого, желающих обманом ли, силою урвать кусок хлеба и глоток вина.
Таможенные галеры сновали по всему побережью, умело пользуясь течениями, ветрами, тайными заливами, волшебным огнем и летучим десантом. Кто и что только не попадались им в руки! Запрещенные ткани с яростными божествами Пунта, крамольные книги и свитки о связях с загробным миром, где загубленные души кричали из каждого иероглифа, божественная пудра, оживляющая покойников и лишающая души живых, слонята и тигрята для личных зверинцев, перволюди, обросшие шерстью, знающие допотопные слова и яростные в любви, для развратных матрон, огненная вода с далекого севера, пьянящая сильнее чем вино, рождающая не веселие, но леденящую печаль, и многое, многое другое.
А недавний случай вышел совсем злой. Под палубой критского торговца прятались неведомые люди с пришитыми шкурами, хохлами на головах и татуировками на задах. Цивилизованных языков они не понимали, лопотали что-то похожее на заклинания (отчего и впрямь поднялась волна), и Аристотель устало приказал отрезать им колдовские языки и прибить к той мачте, на которой уже качался незаконопослушный критянин. Оставленная в живых команда, обреченная на соляные рудники, клялась, что о дикарях ничего не ведала. Утомленный долгой погоней за прыткой галерой и раздраженный с каждым днем расширяющейся Ойкуменой, Аристотель махнул рукой и спалил корабль.
Мир определенно катился в бездну. Учения о шарообразности Земли Аристотеля не трогали. С каждым разом он убеждался, что к лоскутку Ойкумены кто-то пришивает еще и еще полотно, причем не диких, пустынных земель, а населенных странными народами, как на подбор вороватыми и лживыми. Где они - хитрые троянцы? Воинственные ахейцы? Мрачные нубийцы? Искусные атланты? С ними можно было сразиться лицом к лицу, лоб в лоб, они не убегали, как трусливые лисы из курятника, отравляя воздух своим страхом, они умели владеть мечом, знали толк в морских сражениях, яростно кусали свои щиты и продавали свои жизни очень дорого. Где они все? Что с ними случилось? К каким богам обратиться за ответом? Какой провидец мог дать мудрый совет?
Когда Геродота посадили в тюрьму (совершенно справедливо, о чем бы там не выла досточтимая Таис), Аристотель пересмотрел все его свитки, книги, дощечки, но и там не нашел понимания. Каждая буква прошлого была пропитана воинским потом и окроплена кровью патриотов, но они ничего не добавляли к тому, чему Аристотель был свидетелем - жирная скотина Распорядитель-экономист никак не находил поводов к тому, чтобы похудеть.
Следующим вопросом повестки было изведение змея.
Аристотель мрачно предложил гадину не трогать, а наоборот - приручить ее всевозможными способами. Например, скармливать змею всех подвернувшихся пиратов, контрабандистов и мздоимцев. "А зачем?" - осведомился Архистратиг. А затем, чтобы нес тот службу государственную, из под воды чуя финикийцев. "Не обожрется?" - резонно заметил Демосфен. Аристотель прикинул, подсчитал и парировал, что столь обильная пища наверняка привлечет еще кого-нибудь из его змейского племени, а уж вдвоем - втроем гады пучинные справятся.
Распорядитель-экономист, судя по всему, язвительности беседы не уловил, и идея о приручении змеев произвела на него самое благоприятное впечатление. Он напомнил о давнишней заявки из Фессалии на всяких чудных животных для тамошнего зверинца. "Вот и лови его на свое брюхо", - разъярился Аристотель. Демосфен рассмеялся и приказал принести кувшины с кофе.
Змея действительно было всем как-то жалко, но слух о нем ширился, в последующие месяцы купцы могли задрать цены на перевозку из-за этой мнимой опасности, а проклятые деньги решали все. Аристотель вновь мрачно предложил набить какого-нибудь гражданина потолще ядовитыми травами и отдать на растерзание чудовищу, дабы тот жизнью своей благородной город великий спас от угрозы, прославив в веках храбрость эллинов и память оставив по себе благодарную. Гад же морской не настолько голодный, дабы кидаться на храбрых людей и достойных, опасливо погладил свой живот Распорядитель-экономист, может он пищи плохой и не взять, нюхом звериным почуяв обман, и вновь корабли и торговцев пугать и тиранить, амфоры красть и смрадом на девок дышать...
Архистратиг захлопал в ладоши, возвращая граждан достойных с турнира поэтов, честь самому Аполлону... тьфу, а при чем тут девки? Обсуждение вопроса вновь продолжилось прозой. После длительных диалогов пришли к выводу, что реальных способов справиться с гадом всего два - поймать его в сети или глушить прямо в стихии морской бочками с волшебным огнем. Опыт такого варварства, после которого рыба всплывала брюхом вверх, уже имелся - года два назад так справились с нашествием пиратов на потаенных лодках, как змеи пробравшихся в гавань и топивших суда. Потом еще долго вылавливали в океане разрозненные части берберцев, а акулы совсем перестали нападать на купающихся граждан, обожравшись дармовым угощением.
Несмотря на протесты Распорядителя-экономиста, большинством решили испробовать все-таки бочки, предварительно удалив из гавани торговые галеры и прогулочные яхты, чтобы случайно не повредить. Архистратиг приказал выделить все нужное для зоомахической экспедиции и сварить в нужных количествах волшебного огня. В конце аудиенции, когда толстяк выкатился из трапезной, Аристотель, про себя ругая достойную Таис, обратился к Демосфену с просьбой разрешить Геродоту посмотреть на маневры. Архистратиг показал на вазу с сушеными фигами и выразился в том смысле, что - фиг ему.
Конец времени из поэтического образа превратился в заурядный зуд, и Геродот догадался, что если ему не удастся выбраться из проклятой ямы, то он кого-нибудь тут придушит. Хотя бы храпящую и пускающую слюни путану. Он воочию видел громадные космические песочные часы, где буран несбывшегося выродился в легкий бриз, и по барханам свершившегося величаво переступали верблюды, изредка останавливаясь, чтобы выдрать очередную колючку. Неожиданно для самого Архистратига, он выбрал для провинившегося самое жесткое наказание - мучение неудовлетворенным любопытством. Геродот вытер слезы и снова заорал.
Неожиданно рев его возымел некоторое влияние - крышку люка откинули, внутрь просунулась мальчишечья голова и ребячьи глазенки уставились на онемевшего узника. Мальчик шепеляво спросил: "Што слущилось?", и Геродот пал на колени и молитвенно поднял руки к вероятному спасителю. Однако боги послали ему уж очень несмышленого, если не сказать - туповатого гонца.
Мальчишка постоянно отвлекался, пропадал, шастая по покинутым охранниками кельям, приволакивал оттуда всякий хлам и бросал им в Геродота, смеясь и повизгивая как поросенок. Юноша продолжал стоять на коленях, отчаянно снося пытку Олимпийцев, лил жертвенное вино на жертвенный сыр и обещал сжечь их в ближайшем храме во славу Зевса-громовержца... легконогого Гермеса... могучего Геракла... темного Аида... божественной Артемиды... но анонимный божок продолжал свои шалости, и задумавшемуся над списком остальных богов и героев только по счастливой случайности удалось избежать удара по голове тяжелым боевым щитом гоплита, непонятно как вообще оказавшегося в барахле стражников и как маленький паршивец дотащил его до дыры.
Грохот щита разбудил варваров. Они вскочили на ноги, заметались по темнице, размахивая шкурами словно неуклюжими мохнатыми крыльями, поднимая в воздух весь мусор, скопившейся в яме. Мальчишка заворожено уставился на это зрелище, совершенно очарованной мелькающими в тонких лучах света разноцветными татуировками на их задах. Геродот получил передышку и возможность наконец поговорить с благодарным зрителем, однако забившаяся в горло пыль не давала выйти ни одному слову.
На помощь пришла путана. Отвлеченный от дикарей теперь уже видом голой девчонки, развратный мальчишка сообщил, что все в городе ловят змей, которые заползли в канализацию и кусают в срамные места облегчающихся граждан, а самый большой гад разлегся в гавани, откусывает мачты с кораблей, плюется огнем и поет песни человеческим голосом, и все пошли туда посмотреть как он поет, но змей уже не пел, он плюнул огнем, весь город со всеми взрослыми сгорел, и вот остался только он один, и он сейчас думает кем ему быть - архистратигом или ночным стражником, хотя ему больше нравятся ночные стражники - у них палки с шариками, и еще им можно ночью не спать, а ночью...
Варвары перестали метаться. Их тяжелые крылья опали вновь драными шкурами, поднятые в тесноте ямы ветры угасли, пыль осела на телах заключенных, превратив потную кожу в подобие мрамора, и Геродот окончательно прокашлялся. Он задвинул путану в темный угол и попросил мальчишку скинуть ему веревку или лестницу. Почуяв выгоду хитрое дитя принялось отчаянно торговаться и поначалу юноша нашел это забавным.
Мальчугану были клятвенно обещаны сладкой патоки безмерно, несколько ящиков египетского фигурного печенья, воздушный змей, ручной пардус, дощечки для рисования и цветные мелки, удочка, настоящий фракийский меч и еще куча всяких безделушек. Аппетиты испорченного ребенка росли с каждым кивком головы Геродота, но юноша не учел, что даже наивность детей имеет свои пределы. Легкость, с какой грязный и вонючий узник одаривал его стольким богатством, в конце концов насторожили мальчишку. Он прищурился, вытер нос и потребовал настоящую яхту.
Раздражение в Геродоте к этому моменту вышло уже из всяческих берегов, ничего из вышеперечисленного он отдавать этому будущему ростовщику не собирался, а намеривался по освобождению хорошенько пройтись ремнем по его заду, дабы неповадно было мзду искать с попавших в беду.
Яхту Геродот пообещал, но мрачный огонек в его глазах подорвал все доверие, и мальчишка высунул язык. Ничего ему не надо было. Он хотел быть стражником в тюрьме, охранять важных государственных преступников и поэтому проверял себя - насколько он устойчив к лживым посулам. Геродот подпрыгнул, пытаясь дотянуться до руки провокатора, но мальчишка был резвее и напоследок огрел его свитком сдачи и приема дежурств.
Собеседник исчез, но сделал важное дело - люк был теперь окончательно открыт. Оставалось придумать как преодолеть три человеческих роста высоты без всяческих подручных средств. Геродот растерянно осматривался в поисках незамеченной им лестницы, и тут по земле прокатился один вал, затем другой, воздух сгустился до обещанной сорванцу патоки, в уши воткнулись колья тяжелого гула. Юноша попытался сохранить равновесие, но ступня угодила в появившуюся трещину, Геродот замахал руками и упал. Голова его стукнулась о медную шишку щита гоплита и перед ним вновь раскинулись видения.
Видения были скучными, неинтересными и пыльными. Они болели от удара, и Геродоту все казалось, что он наконец-то получает освобождение, вылезает из ямы, но в самый последний момент над ним возникает Архистратиг, бьет его по голове бестиарием в толстом переплете из свиной кожи с металлическими накладками, и он вновь летит во тьму ямы, вновь выбирается, снова получает порцию мудрости по темени...
Многострадальная голова его покоилась на теплых костлявых коленях путаны. Она макала пальчик в кувшин и вином стирала грязь с его чела и щек. Кажется, она плакала. Лежать вот так, в сумраке с женщиной действительно было хорошо. Геродот устало улыбнулся, но нырнуть обратно в грезы не успел.
Ужасная голова со светящимися глазами заслонила разбавленный свет, жутко загримасничала. Страх разлился горячим потоком внутри груди, Геродот дернулся, а неловкая девушка ткнула ему ногтем в глаз. Боль отогнала страх и уже одним глазом юноша разглядел, что это был не придуманный мальчишкой змей, а дикарь, силящийся что-то сказать своим безъязыким горлом. Отчаянно потирая слезящееся око, Геродот сел и вопросительно промычал на местном варварском. Дикарь удовлетворенно закивал и принялся подпрыгивать к открытому люку, хлопая себя по заду. Остальные узники совсем разволновались - они схватили друг друга за плечи и стали ходить по кругу, притоптывая, подпрыгивая и посматривая на задумавшегося Геродота. Глаза их сверкали, пришитые шкуры выпрямлялись, набухали, а разбавленное вино сумрака вдобавок разгонялось разгорающимися, словно звезды после заката, татуировками на задах.
Дикари отчаянно чего-то хотели.
Что может хотеть жаждущий в пустыне? Оазиса с водой и сочными финиками. Что может желать усталый путник? Приюта и отдохновения в молчаливой компании. Что может отчаянно искать ученый муж среди столпов великой цивилизации? Знаний, общения, понимания и споров с коллегами. Что может сниться узнику? Небо и свобода, свобода и небо...
Варвары просили у Геродота свободы и неба. Именно так - не моря, не суши, не хлебы, не вина, не женщин. Понимание этого исходило откуда-то изнутри и больше ни с чем нельзя было спутать эту необъятную холодную синеву в мятежных немых душах. Нет ничего проще пообещать то, что не можешь дать, одарить тем, чем не владеешь. Геродот с усмешкой поднял вверх большой палец, приложил другую руку к сердцу и вынес свой приговор: "Невиновны". Дикари пали в ниц перед самозванным судьей и юноша почувствовал раскаяние и жалость. Но его шутка возымела самые невероятные последствия.
Освобожденные борисфенцы (или откуда они там были) втолкнули на середину некую молоденькую личность, судя по тонким костям и наивным глазам. Его положили на живот, четверо одноплеменников взялись за руки и ноги создания и растянули варвареныша, как морскую звезду на просушке в сувенирной лавке. Старик с клочками бороды на подбородке склонился над его светящимися татуировками и принялся тыкать в них длинной костяной палочкой, похожей на самое обычной писарское стило. Варвареныш мычал и дергался, но его держали крепко. Вволю натыкавши в тощую задницу, отчего тамошняя татуировка как-то побледнела, старик раздраженно махнул переусердствовавшим помощникам - юные кости вовсю трещали.
Варвары расступились, подвергнувшийся непонятной операции поднялся, покачиваясь и тряся головой, как снулая лошадь. Геродот с изумлением наблюдал за всей этой процедурой, но понять ничего не мог, тем более что путана больно вцепилась ему в плечи и повизгивала, вероятно думая, что следующей подвергнется странному наказанию.
Юный варвар стоял в облаке смутного света, задрав голову к верху, раскинув в сторону руки. Вдруг Геродоту показалось, что тот принялся оседать, словно земля не держала его, расслабилась под ним из твердой глины в жидкую грязь, принимая в чрево священную жертву. Но дело оказалось забавнее и загадочнее. Варвареныш никуда не проваливался - широкие, разлапистые ступни твердо опирались на окаменевший пол, сквозь который, кстати, не просачивались даже нечистоты, а стекали по предусмотренным желобкам в специальные отверстия, но его ноги укорачивались, утолщались, шли складками, пока между телом и пятками не осталось расстояние в ладонь шириной. Искореженный юноша взмахнул руками и исчез. Геродот закрыл рот и пихнул назад локтем, чтобы путана не слишком на нем висела.
Борисфенцы тем временем спокойно расселись и поглядывали на люк, откуда вскоре упала подъемная лестница. Исчезнувший заглянул в отверстие, поманил Геродота и тот быстро принялся карабкаться наверх к желанной свободе. За ним поднялась девушка, а за ней все варвары. Компания столпилась в караульном помещении с любопытством рассматривая учиненный непонятно кем разгром - самими ли охранниками или негодным мальчишкой.
Дикарей особо заинтересовали реестровые списки - грудой сваленные в углу плесневелые свитки приема и выдачи арестантов, отметки о кормежке, наказаниях и поощрениях граждан Галикарнасса. Они вертели намотанный на костяные и деревянные палочки желтый пергамент, сплошь покрытый корявыми значками, причем каждый охранник использовал какое Зевс пошлет на душу письмо - поумнее и пооброзованнее вырисовывали иероглифы, другие - финикийские закорючки, третьи - греческие, а кто-то из неграмотных умудрялся просто рисовать маленькие картинки, живо изображавшие все события скучной смены.
Геродот ощущал некое беспокойство - как не крути, а он нарушил предписание Архистратига, выбрался из тюрьмы и помог бежать еще куче борисфенских варваров. Преступление было под стать государственной измене, хотя еще было непонятно кто кому содействовал при побеге - гражданин варварам, или варвары гражданину. Ярко представилась картинка заседания семейного суда, где отец хмуро молчит, поглаживая лежащую на коленях плетку, мать во весь голос причитает и клянется всеми богами в невиновности бедного ребенка, дед слушает адвоката, а жирный Пантелеймон, щедро подмазанный всеми тремя в тайне друг от друга, умело вьет судебную казуистику, от которой мухи дохнут на лету.
Однако ничего иного он поделать не мог - не запихнешь же дикарей обратно в яму, да и не было в них ничего опасного, разве что татуировки на задницах, хотя и это - еще как посмотреть. В Афинах, говорят, и не на том месте наколки делают на забаву женам и любовницам. Заключив шаткий мир с собственной совестью и любопытством, Геродот одел подвернувшийся шлем, достал из арсенала броню, наколенники, нагрудники, мечи, кинжалы и принялся все напяливать на себя, путаясь в ремнях и застежках.
Ловля обещала быть забавной. Галикарнасс намного отставал от блестящих Афин по части развлечений, переворотов, тираний и войн. Являясь по сути чудовищно разросшейся деревней, по недоразумению обнесенной каменной стеной, полис был лишь продолжением раскинувшихся вокруг оливковых плантаций. Граждане трепетно сохраняли в крови вчерашнее плебейство и любое событие, мало-мальски выходившее за рамки атмосферных явлений, вызывало нешутучную бурю страстей.
Пропустить поимку змея было все равно что не прийти на собственные похороны - в обозримом будущем полису не грозило ничего интересного и неосведомленный гражданин просто бы выпадал из общественной жизни, если не имел возможности на должном уровне поддержать разговор о гаде морском, когда-то нападавшем на город и требовавшем ежедневно в жертву по одной красивой девственнице. И если с красавицами особых проблем не было, то запас невинности исчерпался столь быстро, что пришлось змея оного изничтожить, пригласив одного из олимпийских героев.
Демосфен сидел в походном деревянном кресле с низкой спинкой и широкими подлокотниками, как раз позволяющими устойчиво поставить кружку с абиссинским кофе, которое в городе никто, кроме него, не мог и не хотел потреблять. С площадки на стене открывался широкий вид на гавань, откуда уходили последние корабли, с моря доносился скрип мачт, весел и отчаянная ругань похмельных навигаторов, самым приличным словом в которой был только "змей".
Солнце вставало со стороны суши, порт покрывался широкой городской тенью, но день обещал быть жарким - уже сейчас в резкую прохладу морского бриза вплетались раскаленные языки, слизывающие мурашки утреннего озноба. Полис не спал. Граждане стояли на стенах, толпились на берегу, обсуждали предстоящую битву, дети носились по опустевшему пирсу, но занятые родители не обращали внимания на их шалости. Пришли не только семьями в полном составе, но некоторые додумались привести с собой рабов из грамотных, расставив их по разным точкам, велев пошире раскрыть глаза и уши и подробно записывать на табличках все увиденное и услышанное, чтобы потом рассказать все хозяевам. Рыночная ценность подобных свидетелей должна была вырасти неимоверно.
Из обрывков разговоров Демосфен заключил, что не все разделяют его решения извести гада. Граждане поделились на две партии - одна была согласна, что змей являл собой угрозу не только жизням ни в чем не повинных торговцев, но и самой морской торговле. Другие орали, что все это чушь - если и съест безвинная зверюга пару финикийцев, так это только на пользу пойдет торговле - меньше на базаре обманывать будут. Зато змей привлечет в наше захолустье столько зевак и ученых, что золото рекой потечет в карманы граждан.
Картины процветающего Нео-Галикарнасса с мраморными домами, широкими площадями, золотыми фонтанами, оживленным портом, в который ежедневно прибывают все новые роскошные пассажирские триремы со всей Ойкумены, праздными гражданами в пурпуре и серебре, бесконечными пирами и торжествами во славу змея морского - покровителя полиса, постепенно овладевали охлосом.
Народ волновался, кое-где перебранки переходили в легкие потасовки между партиями "змеистов" (или "зеленых" - гад, по слухам, был зелен, как лавровый лист) и "анти-змеистов", но ни на что более серьезное обыватели не решались. Архистратиг дивился собственной мудрости, до последнего дня скрывая от граждан предстоящую поимку, не сделав никакого объявления, так как трудно было себе представить до чего дошел бы энтузиазм жителей за время подготовки операции. Мы, конечно, за демократию, но пусть она будет в соседнем полисе.
Наконец, в гавани осталась одна боевая галера - сорокавесельный корабль с тараном из железного дерева, торчащими по бокам угрюмыми, закопченными стволами огнеметов, легкими катапультами и странным, наскоро собранным из досок сооружением на корме, который Аристотель называл миноукладчиком. Несмотря на видимую неуклюжесть, запутанный такелаж, галера была одним из лучших и быстроходных кораблей береговой охраны и недаром называлась "Дельфин". Широкий парус и профессиональные гребцы-нубийцы (не рабы, а щедро оплачиваемые наемники) позволяли догонять самые резвые финикийские лоханки, а огнеметы и десантные катапульты отбивали всякое желание у мрачных критских пиратов померяться силами.
Насколько мог видеть Демосфен, на палубе "Дельфина" не было никакой суеты. Громадные, эбеновые гребцы сидели на своих местах, полный боевой расчет команды - кормчий, такелажники, бомбардиры, десантники стояли в ряд и слушали последние наставления Аристотеля. Понять, что он им втолковывал, было сложно - Аристотель никогда не жестикулировал, говорил не громко, но внятно и попутный ветер не доносил ничего связного до ушей Архистратига. Наконец последнее слово было сказано, команда бросилась занимать предписанные уставом места, народ, изможденный ожиданием представления, взревел, засвистел, захлопал в ладоши и охота началась.
Галикарнасская гавань имела узкий вход, сжатый по обоим сторонам разноцветными языками рифов, разросшихся настолько, что белесые отмели выступали среди волн, а преодолеть барьер не могла и легкая рыбацкая лодка. Но внутри море вновь набирало глубину. Почти до самого берега и пристаней дно тонуло в вечной мгле, так что там было бесполезно искать упавшую за борт амфору с золотом. Таким образом, морскому змею действительно было где расплаваться, а перед Аристотелем стояла сложная задача разбросать бочки так, чтобы выбить змея из его логова с наименьшими затратами боезапаса. Накануне они с навигатором и лоцманом прикинули точки постановки мин и теперь "Дельфин" неторопливо направился к первой из них - как раз на траверзе маяка.
Весла врезались в волны, ударил барабан и галера замедлила ход. Первая бочка с привязанным грузом и взрывателем из индийской лампы - достаточно дорогого и для непосвященного непонятно как действующего устройства - покатилась по направляющим реям и замерла над водой, всей силой навалившись на стопоры. Навигатор, сверившись еще раз с лоцией, махнул рукой и мина ушла под воду. Ветер донес одобрительный рев с берега. Всего нужно было подсадить двенадцать червей в эту прокисшую головку сыра, как называл про себя Галикарнасскую гавань Аристотель.
Ему сегодня ничего не нравилось. С утра достойная, но очень уж сварливая Таис вновь замучила его слезными просьбами походатайствовать перед Архистратигом насчет их мальчика и в его голову закралось нехорошее подозрение, что все то, чем его удивляла всю ночь скромная жена, было лишь прологом к неприятному разговору.
Идиоту не помешает теплая светлая яма и ничего он, неподкупный Аристотель, не будет замолвливать перед уважаемым Демосфеном, тем более, что замолвить словечко перед папой могла бы и сама достойная Таис, если правда не боится затем отведать спиной вкус спартанской плетки мужа, который на дух не переносит мздоимства во всех формах, тем более семейных. Аристотель кипел, Таис рыдала, в конце концов ему настолько стало жалко жену, что он отказался от завтрака и убежал в порт.
В порту его ждала другая неприятность. Установленные на бочках запалы оказались негерметичны и как только их стали для пробы поливать водой они принялись искрить. Механик ругался по-фракийски, тряся обоженной рукой, и от черных слов лампы хваленого индийского качества принялись вообще плевать огнем. Благо что торговец-иудей спорить не стал, молча взял таблички с рекламациями и вывалил из мешка другую партию приспособлений. Аристотель распорядился снять с шеи иудея петлю и отпустить честного купца. На этот раз Пифагор остался доволен.
"Дельфин", легко подчиняясь рулю и веслам, изящно маневрировал внутри гавани, устанавливая минное поле, скучающие десантники смотрели в черную воду, тщетно пытаясь усмотреть несчастного змея, граждане на берегу махали руками и что-то кричали. Страсти накалялись, зрелище приближалось к своей кульминации, а Аристотель злорадно думал, что большего успеха у публики ему уже никогда не добиться и сегодня же надо будет, оседлав вал скоротечной популярности, взять за толстое пузо Распорядителя-экономиста и выбить из него деньги на достройку "Акулы", уже второй год гниющей на стапелях. Он настолько живо себе представил как трясет толстую, жирную складку на брюхе Агасфена, сидящего на минной бочке с искрящим запалом, а за окном толпа скандирует: "А-рис-то-тель! А-рис-то-тель!", что все утренние неприятности как-то поблекли и гадостный абиссинский кофе приобрел несвойственный ему аромат неразбавленного вина.
Геродот безнадежно опаздывал. Проклятые ремни никак не хотели застегиваться, шлем постоянно съезжал на глаза, тяжелые наколенники настолько туго обхватили ноги, что мешали не то что бежать, но и просто ходить. Подкладка на броне кое-где истерлась и металл царапал кожу, словно маленькие голодные зверьки бегали по немытому торсу. Тощая путана всеми силами помогала снаряжаться, услужливо поддерживая амуницию, помогая справиться с наиболее вредными застежками, прикрепляя к многочисленным крючкам метательные ножи и диски и помогая отрегулировать перевязь для меча. Ее молчаливая услужливость была очаровательна - несомненно девчонка воспитывалась в правильной патриархальной семье, пока ее не продали в местный дом радости.
Геродот ободряюще ей мычал, от нетерпения размахивая легким коротким мечом и топором, отчего в караулке стало тесно, и варвары опасливо поприжимались к стенам, чтобы не попасть под руку взволнованному юноше.
Где-то делалась история, страсти накалялись, со стороны порта доносились взрывы и рев толпы, а Геродот намертво застрял в дверях. Он дергался, сучил ногами, бил рукояткой меча по косяку, но проклятая броня оказалась слишком широкой и не хотела выпускать его на свободу. Наконец в спину ему ударили чем-то тяжелым, в боку хрустнуло и незадачливый новообращенный гоплит вывалился наружу.
Солнце уже выгнало последние тени с улиц, синева с домов и плит мостовой забралась в узкие щели вентиляционных отверстий, уступая место белизне и розоватости египетских гранитов, золоту божественных статуй и зелени садиков. Геродот в оцепенелой задумчивости от тупой боли в теле смотрел на нависающий над ним город и представлял как к нему сейчас подойдет мудрый Плотин и трескуче поинтересуется, почему столь достойный сын столь достойных родителей до сих пор не на пропедевтике.
В поле зрения действительно возникли ноги, но они были стройны и изящны и, скосив глаза, достойный сын достойных родителей увидел свою подругу, все еще никак не удосужившую одеться и только прикрывающая бритенькое женское место ладошкой, не целомудрия ради, а, скорее, профессиональным жестом, оттеняя его нежность и возбуждая похоть. Геродот почувствовал на мгновение себя полным ослом, но тут девушку оттеснили варвары, подняли его на ноги, поправили обмундирование и прислонили к стене.
Варвары, пока он приходил в себя, сочли службу свою законченной, обязательства - исполненными, наказание - исчерпанным и зашагали толпой в противоположную от порта сторону, ориентируясь видимо на морской бриз, надоедливым сквозняком пронзающий лабиринты улиц, подталкивая в спины крестьян и задувая в глаза пьяных моряков. Они прыгали с плиты на плиту, размахивали руками и плащами, словно стараясь взлететь как огромные, неуклюжие птицы.
Там, где мраморная река, заторенная мавзолеем, вновь разливалась вширь и где уже не было места рощицам, лавкам, постаментам с окаменевшими телами героев минувшего, дикари выстроились стройным клином, расправили плащи, побежали навстречу оливкового жара, легли широкими грудными клетками на ветер и подхваченные им, словно невесомые китайские воздушные змеи, взмыли в небо, покрыв серебристую синеву безобразными треугольными оспинами. Геродоту показалось, что он слышит их курлыканье, но, наверное, это было ошибкой - языков-то у них не было.
Надо сказать, что обращение борисфенских дикарей в птиц произвело на юношу некоторое впечатление, но он читал и слышал истории позанятнее - и про людей с песьими головами, и про туземцев вообще без голов, пожирающих путников животами, - однако сам факт вторжения чудесного в унылую городскую жизнь, пропахшую оливками, рыбой и бычьими потрохами следовало воспринимать как знак свыше, как разрешение, одобрение его планов сбежать от провинциальной тоски, посетить самые блестящие полисы Ойкумены, беседовать с египетскими жрецами мрачных и тайных культов, увидеть пирамиды и сфинкса, похлопать по большому пальцу Колосса Родосского, посидеть в прохладе храма Артемиды в Эфесе.
Геродот кинул путане плащ, висевший рядом со входом в тюрьму, и зашагал к порту. Тяжелая гоплитская амуниция давила на плечи, стягивала грудь, гирями повисла на ногах. Надежды на то, что она как-то утрясется, усядется на подходящие для броневых пластин анатомические выступы и впадины пока не оправдывались, все мешало, все терло и натирало, цеплялось непонятными заусенцами и защемляло кожу. Увесистые мечи - короткий, для схваток в тавернах и узких улочках, и длинный, для массового расчленения вражеской пехоты в открытом поле, - мотались из стороны в сторону, царапали стены домов, задевая иногда и верную путану, завернутую с головы до ног в стражеский плащ и семенящую позади своего трехдневного господина. Девушка вскрикивала от ударов, но не отставала - преданность галикарнасских женщин издавна ценилась у знатоков.
Опустевший город представлял собой непривычное и пугающее зрелище. Улицы и площади почти без единого человека, брошенные лавочки с зеленью, сластями и пивом, запертые дома и дома с распахнутыми дверями, отсутствие привычной толкотни, особенно на подступах к порту, где достойные граждане начинают разбавляться египетскими и финикийскими торговцами, дворцы съеживаются, ветшают в таверны и притоны, обильно перемежающиеся с заведениями эскулапов и костоправов, варварскими заклятиями да модными клизмами лечащих от чрезмерного потребления и того, и другого.
Нет, нельзя было сказать, что полис полностью опустел в одночасье. Люди, конечно же, были - старые, морщинистые матроны с сопровождении компаньонок (подешевле) и нубийцев (подороже) входили и выходили из храмов, в золотых лавках скучали подмастерья, подружки семенящей позади путаны смотрели с верхних этажей притонов, целясь в симпатичного гоплита колоссальными грудями, рабы в ошейниках тащили домой пьяных хозяев. Но в целом сдержанный Галикарнасс сейчас напоминал Помпеи, чьи сошедшие с ума от азарта граждане с утра до вечера пропадали на стадионе, наблюдая за различными соревнованиями, от чего про них сочинялось масса анекдотов.
Незадача была в том, что городской стадион, выстроенный по повелению Архистратига, не был способен вместить всех граждан, так как строительством в свое время заправлял Распорядитель-экономист, озабоченный больше неурожаем оливок и спадом в морской торговле, самым прямым образом сказывающихся на размерах его брюха, из-за чего проект он урезал до такого минимума, после которого виновных обычно обвиняют в воровстве и вешают высоко и коротко. Однако приглашенный счетчик, ведающий тайнами двух колонок записи, переведя расходные таблички на свой язык, не нашел особых нарушений. Дело тогда пустили на самотек и оно погрязло где-то в недрах канцелярии, да и Демосфен втайне был рад такому обороту - массовые зрелища он не жаловал, справедливо почитая свидетельством упадка нравов.
Это было еще одной причиной стремления Геродота покинуть семейное гнездо. Надежд на организацию Олимпийский игр, или, даже, Аполлонических состязаний по причине убогого стадиона не было никаких - многотрудно завлеченные в полис верховные жрецы соответствующих комитетов только оскорбленно воротили носы и невнятно что-то обещали после обильных подношений. Несколько попыток кончилось ничем и Геродот окончательно потерял надежду увидеть в родном полисе кого-то еще, кроме немилосердно лгущих торговцев-проходимцев, вечно пьяных моряков, не видящих дальше носа своего корыта, и шпионов, нагло допытывающихся о видах на следующий урожай оливок.
Все было как в повторном сне. Он бежал мимо загадочных статуй и фигур через бесконечную анфиладу комнат боясь опоздать и зная, что уже безнадежно опоздал. Воздух густел, обволакивая тело, мраморный пол прогибался под ногами и он пробивался броней сквозь ласковую прохладу встречного бриза. Времени на то, чтобы достать длинный меч с суровой вязью на длинном клинке: "Не обнажай в таверне", не было... Да и помог бы меч? Враг был невидим, он прятался где-то далеко, но умудрился все-таки дотянуться своим вязким кулаком, увесисто ткнул им в незадачливого гоплита, смял стальные плиты и опрокинул бронированного бойца на спину.
Геродот опрокинулся. Пытаясь ухватиться за пустоту, неуклюже толкнул локтем свою подругу, обрушился на податливую землю, кем-то предусмотрительно не замощенную мрамором. Это их и спасло. Совсем невысоко над лежащими прозрачность ветра сгустилась до текучей синевы, курлыкающие в небе борисфенские варвары и облака исказились неузнаваемо, земля зашевелилась и высь скрылась в огне. Жар ласково опалил лицо, разогрел металл брони и заставил дымиться кожаные застежки. В воздухе проросли длинные ветви копоти, мечущиеся из стороны в сторону, как пальмы на ветру, оставляя на стенах домов неясные отпечатки.
Маневренность "Дельфина" и выучка команды позволили установить минное поле задолго до того, как среднему, ошалевшему от жары гражданину пришла в голову резонная мысль, а что он тут вообще делает? Гад морской на то и гад, что и куснуть не за что может, да и мины эти кто знает - взорвутся так, что пол-полиса костей не соберет. Особенно неуютно почувствовали себя те, кто правдами и неправдами занял места в первом ряду, у самой кромки моря, но отступать при всем желании было некуда - сзади напирала галерка.
С галеры передали, что все бочки находятся на своих местах, и Демосфен дал свое добро на продолжение операции. Громадный и черный, как сама смерть, вольноотпущенник и личный телохранитель Архистратига Прокл таким же большим зеркальным щитом пустил необходимое количество солнечных зайчиков к "Дельфину", и охота на змея вошла в свою решающую стадию.
Собственно, Демосфен уже при всем желании не мог ничего изменить - бочки на поплавках висели в толще воды и на них работали механические затворы, чтобы через определенное число щелчков запустить в смесь искру от индийской лампы. Взрывы должны были быть не одновременными, а поочередными, дабы первым только разбудить зловредного гада, вторым - обеспокоить, третьим - разозлить и так далее до самого последнего, который или разорвет змея, или оглушит его окончательно. Последнее считалось предпочтительнее, так как Распорядитель-экономист уже подсчитывал доходы от туристов со всей Греции и Египта, съезжающихся в Галикарнасс взглянуть на чучело морского чудовища.
Сам Аристотель знал - операция пойдет совсем не так, как это было предусмотрено в том свеженаписанном свитке, который он мудро оставил дома. Если в море что-то происходит, то происходит самым наихудшим образом, гласила древняя микенская мудрость и не было еще случаев, ее опровергающих. Хотя, при определенных обстоятельствах, менее нервных и более предсказуемых, Аристотель нашел бы много смешного в плане поимке, особенно - психологический портрет змея и стадии его эмоциональных состояний, один в один почерпнутые из арабского трактата Ибн Сины "О душе и родах".
Свет от гигантского щита ненормального Прокла, которым можно было сжечь эскадру в Карфагене, ослепил капитана и пока он протирал глаза смоченной в вине тряпкой навигатор направил галеру в центр гавани - место не самое безопасное, но никто не мог дать гарантии, что глубинные мины не сдетонируют и не разнесут в щепы подвернувшегося "Дельфина". Парус был забран, помощник ударил в барабан, задавая неспешный ритм, и галера подобралась к точке засады, где предстояло (по плану) ждать, наблюдать и хватать змея за жабры.
Вахтенные висели на реях, обозревая пустынные воды. Архистратиг вчера предлагал наградить первого увидевшего чудовище, но Аристотель сразу пресек это, заявив, что у него на галере у каждого свое место и своя задача, и если кто-нибудь, кроме вахтенных, увидит змея, гада, Распорядителя-экономиста с толстым брюхом, то значит он не нес службу, а глазел по сторонам, как идиот на стадионе, и тогда его не награждать надо, а лупить розгами.
Толпа не почувствовала напряжения момента. Одуревшие от ожидания люди расселись на песке, мокрых валунах, на спинах собственных родителей и рабов, уже не было слышно свиста, никто не махал руками и набедренными повязками. Зрелище утреннего моря с рядами кораблей на горизонте, с изящной галерой в гавани было, конечно, прекрасным, но недостойным длительного ожидания.
Клепсидра перед Демосфеном, синхронизированная с таким же прибором на "Дельфине", отмеряла последние капли, но взрыв произошел раньше намеченной отметки. В море что-то громко стукнуло, словно разбилась большая амфора с маслом, в небо взвился пенный фонтан ярко оранжевого цвета и грязное пятно стало расплываться по воде и... В общем-то, это было все. Распорядитель-экономист и то пускает воздух громче, с детским недовольством подумал Архистратиг. Ему виделось это несколько величественнее и грандиознее - дым, пламя, кровь, хвосты и зубы... Хлопка не хватило и на то, чтобы разбудить всех сомлевших граждан - некоторые так и проспали начало легендарной охоты, отчего впоследствии неоднократно рвали на себе волосы и завидовали тем счастливчикам, которые не пропустили ни одного мгновения творившегося на глазах эпоса.
Волна от взрыва угасла под самым бортом "Дельфина", лишь ласково погладив галеру по свежеочищенному от всякой нечисти медному брюху. С запахом оказалось похуже - легендарная вонь толстобрюхого Анаксемандра казалась изысканейшим ароматом по сравнению с тем, что разносилось оранжевой гадостью, высыпавшей на поверхности моря. Что за ингредиент давал такой эффект не знали и крупные профессионалы по приготовлению волшебного огня, да особо бороться с этим не пытались - в сражении все средства поражения противника хороши. Аристотель приказал команде надеть повязки, пропитанные благовониями, и злорадно посмотрел на берег. Бочек было еще много.
Наблюдатели на мачте не дали никаких сигналов - змей от взрыва в его обители и не почесался, но ничего иного пока ожидать не приходилось - если под окном добропорядочного гражданина прирезать неповинного прохожего, то гражданин вряд ли озаботится жалобными криками о помощи. Тут надо во все горло кричать: "Пожар!!!", уж Аристотель эту публику знал. Он подправил клепсидру, вытряхнув пару капель лишнего времени, и продиктовал писцу очередную запись в вахтенную табличку.
Вторая бочка должна была взорваться на противоположной стороне гавани. Так и произошло, и с таким же результатом - удар, фонтан, вонь. Правда здесь охота оказалась успешней - на поверхность моря всплыло несколько дохлых или оглушенных рыбин, обрывки водорослей и чудом уцелевшие обломки мины. Аристотель приказал пересчитать погибших морских обитателей и занести результат в журнал.
Море замерзло на пятый раз. Галикрнасская бухта и раньше не отличалась чистотой, особенно у берега щедро сдобренная отбросами торговли и мореплавания, где в промежутках между пирсами качались на волнах обломки старых корабельных обшивок, обрывки набедренных повязок, остатки пищи или блевотины, отходы повседневной вахтенной жизни, когда отлучки с корабля запрещались и приходилось пользоваться крохотной площадкой на носу галеры, опустошая кишечник и вдыхая вонь прошлогодних фруктов. К этому моменту взрывы внесли свою лепту в виде погибших рыб, разорванных в клочья медуз, размочаленных водорослей и еще Зевс знает чего, за исключением самого змея. Оранжевая дымка расползлась по гавани, накрыв ее, и уже запускала когти в глаза и рты зевак.
И тут началось - плавно и лениво покачивающийся на волнах "Дельфин" вдруг замер, а палуба под ногами моряков приобрела неприятную надежность твердой земли. Море разравнялось, словно туго натянутая на горлышко амфоры ткань, ветер вмерз в воздух, замерев в оранжеватой голубизне маслянистыми изгибами, солнце проткнуло его льдистое тело и миллионами копий пробило толщу воды до самого дна.
Самое лучшее место наблюдения и самое бесполезное с точки зрения оперативного руководства операцией конечно же было у руководства. На третьем взрыве к Демосфену присоединился Распорядитель-экономист, чтобы собственными глазами удостовериться и сосчитать полноту затраченных на операцию казенных средств. Прибыл он с персональным лежаком и огромной корзиной с едой, откуда настолько заманчиво пахло, что Архистратиг принялся копаться в этом изобилии, отвлекшись от зрелища. Момент начала он пропустил, колеблясь в выборе между копченой курицей и обжаренной зубаткой, а нечленораздельные звуки, издаваемые толстяком, принял за застрявший у того в горле персик ("Ну, наконец-то, подавился..."), пока его по плечу не похлопал Прокл.
Превратившись в твердую драгоценность, больше похожую на сиреневый янтарь с мушкой-кораблем на самой вершине, море слепило, пылало, выжигало глаза голубым блеском. Замершему от удивлению Демосфену показалось, что сквозь огненную пелену он видит как в глубине гавани растет и ширится темное пятно, но тут рванула шестая мина, разбивая и корежа неожиданное волшебство.
Впервые в своей жизни Аристотель увидел как трескается море. Нет, он много слышал об этом - о загадочных твердых океанах на самом краю Ойкумены, где вода становится тверже стали, где белизна яростно кусает кожу и превращает в камень глаза, где громадные голодные звери пожирают друг друга, где горы плавают, а вино крошится изъеденной ветром скалой. Тысячи таких сказок рассказывали ему финикийцы, прежде чем окончательно потерять опору под ногами, бормотали невнятно пьяные египтяне, чьи рассказы тут же записывал притаившийся под столом писец, жестами показывали волосатые варвары, сметая подвернувшиеся под руку кружки.
Теперь, словно по упавшей с плеча нерадивого раба амфоре, по замерзшей воде разбежались трещины, одна из которых прошла рядом с "Дельфином", и корабль оказался на самом краю пропасти, где на умопомрачительной глубине виднелось дно, а в толще окаменевшего моря как ни в чем не бывало продолжали лениво плавать огромные морские создания, бодро шевеля жабрами и плавниками. К этому моменту клепсидра еще раз отсчитала нужное число капель, и новый взрыв уничтожил страшное чудо. Оно оказалось хрупким, как и всякое чудо, сделанное обленившимися богами, настолько привыкших к ритуальным жертвам, что уже не видящим необходимости являться людям и творить подвиги.
Отвесные стены трещины пробились мириадами водяных струй, галера облегченно осела брюхом, почуяв податливую упругость, волна натянула блестящую ткань, разорвала ее, подавая пример миллиарду своих верных подружек. Над оранжевым фонтаном в воздухе еще крутились кусочки твердой воды, а разъяренные боги все-таки решились явить людям свое могущество. Вода вспухла чудовищным нарывом, белесая зелень налилась зловещей чернотой, сквозь поверхность выросли колоссальные иззубренные паучьи лапы, в щетке ворсин которых застряли водоросли и медузы, море напряглось, тщетно стараясь не выпустить из своего чрева мрачный плод, и бессильно опало, стекая с воспарившего в воздух Нечто.
Лапы с деревянным скрипом и металлическим клацаньем подогнулись под брюхо, закрепились в предназначенных для них выемках, свисающие ворсины подтянулись, закрепляя их, и Аристотель с некоторым облегчением понял, что это не чудовище и, даже, не берберские пираты. Над его кораблем колоссальной мухой висела Машина - странная, пугающая, могучая, но все-таки Машина. Рванувшая рядом с ней мина повредила обшивку и такелаж, и теперь одна из лап бессильно скребла среди обрывков ворсин и остатков крепежных механизмов. Аристотель ткнул замершего барабанщика и весла втиснулись в неподатливую воду.
Мачта "Дельфина" чуть не скребла Машину по днищу, и притаившийся наверху наблюдатель с изумлением наблюдал как над его головой проплывают замысловато витые и подергивающиеся веревки, которые спускались и вновь уходили в многочисленные отверстия, грубо выделанные медные пластины, разъеденные солью почти до самого основания, железные стволы упоров, покрытые богатой золотой инкрустацией. Любопытный вахтенный попытался дотронуться до одной из накладок, но поверхность украшений угрожающе затуманилась снопом искр. Внутри штуковины гудело, перекатывалось и с треском ломалось. Через равные промежутки времени из такелажных скреп вырывался пар и растекался по меди немедленно тающей изморозью.
Галера, наконец, стала выходить из-под гигантской тени на солнце, брюхо Машины плавно завернулось наверх, оступаясь лишь на многочисленных закопченных отверстиях, откуда резко и неприятно пахло.
Демосфен забыл о еде. Происходящие в гавани метаморфозы лишили мясо и рыбу вкуса, и даже Распорядитель-экономист жевал кусок курятины, лишь машинально продолжая начатый процесс. Черное нечто, вылезшее из моря, совсем не походило на змея, а заодно и на все остальное - подводные лодки берберов, плавучие башни атлантов и титанические прогулочные триремы римлян. В этом нечто крылось больше угрозы, чем в тысяче праздношатающихся по Галикарнассу граждан Вечного города, совсем одуревших от круиза и от нечего делать задирающих мрачных прохожих. Архистратиг начал жалеть о своем решении начать охоту за гадом глубинным и отнял у толстяка невыносимо хрустевшую костями копченую курицу.
Отсюда хорошо было видно, что "Дельфин" стал медленно выбираться из-под брюха этого..., этой... штуковины, на палубе суетились люди, приводя в боевое состояние катапульты и огнеметы, Аристотель о чем-то беседует со спустившимся с мачты наблюдателем, а повисшая в небе клякса пока никак не реагирует. Галера готовилась к сражению.
Творившиеся в гавани чудеса каким-то невероятным образом проходили мимо сознания лицезреющих их граждан. Толпа вяло шумела, поглощала прохладительные напитки и мороженое, образовавшиеся группы по интересам обсуждали нечто более важное. Метаморфозы моря и странное создание с лапами осталось на периферии интереса и, конечно, не шло ни в какое сравнение с эффектным змеем - его громадным могучим телом, огромными зубами, зеленой шкурой и золотистыми огроменными глазами. Даже самая удивительная машина была жидковата на фоне яростной и необузданной природы. Дети безуспешно пытались попасть в нее камешками.
Аристотель всегда следовал совету воинственных атлантов: "Хочешь жить в мире - готовься к войне". Поэтому к моменту атаки на "Дельфине" все приготовления были по большей части сделаны - выдвинуты и закреплены щиты над гребцами, щедро полита палуба, снаряжены катапульты и огнеметы.
Противник был в воздухе - чуть повыше уровня боевой римской триремы, поэтому с тактикой боя особых проблем не возникало. Беспокоило лишь незнание маневренности Машины и огневой мощи. Наблюдатель насчитал два десятка отверстий - предположительно для извержения напалма, что производило определенное впечатление. Однако Аристотель по опыту знал - в сражении гораздо больше значит увертливость и непредсказуемость, из-за чего в свое время практически безоружные финикийцы шутя топили бронированных плавучих слонов атлантов.
Машина была огромной - в ней умещалось пять длин "Дельфина", и, следовательно, можно было предположить ее медлительность и неуклюжесть, что бы там не двигало ее по воздуху - китайские реактивные двигатели или индийские электрические лампы.
Пожалуй, это поинтереснее змея. Аристотель чувствовал прилив сил и не боялся умереть. Такие шансы стать героем боги дают не всякому и, как бы там не обернулось потом дело, слава в Ойкумене им гарантирована.
Но дело грозило обернуться совсем плохо. Как вскоре оказалось, надежды и расчеты Аристотеля не оправдались - враг был невероятно маневрен и вооружен.
Воздушная Машина внезапно оказалась впереди отплывающей галеры, внутри нее что-то угрожающе завыло, и неуклюжее сооружение на корме "Дельфина" разлетелось вдребезги, легко ранив горячими деревянными щепами двух пехотинцев. Чем ей не понравился миноукладчик решить было затруднительно, может быть, приняла его за наиболее важную часть корабля, раз люди решились нарушить эстетику изящных обводов столь нелепым сооружением.
К счастью, второй и третий удары пришлись мимо - враг не сделал поправку на ветер, и галеру только легко и мягко подтолкнуло. Грохот взрывов облепил судно, палуба противно задрожала, но море привычно слизнуло вибрацию. Аристотель был удовлетворен - противник опроверг его ожидания, но, в тоже время, продемонстрировал свои слабости - он не понимал ветра и движение галеры, даже столь медленное относительно его скорости, оказалось для него во многом непредсказуемым. А ведь "Дельфин" еще не показал своих атакующих возможностей.
Однако нападать в лоб было глупо. Врага надо было заманить, отвлечь, обмануть, и он давал для этого все поводы. Корма галеры ему определенно не нравилась - из одного отверстия Машины к кораблю протянулся длинный, дымный шлейф, что-то серое вонзилось в доски и новый взрыв потряс судно.
Раненый в хвост "Дельфин" присел, корму захлестнула волна, а когда вода сошла, то в палубе дымилась аккуратная круглая дыра. Нырнувший туда моряк вскоре показал большой палец - течи не было - и Аристотель приказал развернуть правую катапульту. Клепсидра показывала приближающийся срок, время текло как вода - поплавок подтверждал, что они вышли на планируемую диспозицию, а тщеславный враг требовал преподать ему хороший урок.
Хорошо смазанный затвор сработал беззвучно, только свистнул воздух от распрямившегося упора, и липкий мешок полетел к Машине. Он сочно шмякнулся об ее покатый нос как раз над огнеметами, смола растеклась, не дав грузу соскользнуть вниз, и через положенное число тактов граната сработала. Машина неуверенно покачнулась, накренилась, чуть не срезав высокую волну, замерла и уже тут получила удар в днище - взорвалась предназначенная гаду морскому мина. "Дельфин", не дожидаясь пока враг придет в себя, распустил парус, ритм барабана стал чаще, и галера вновь стала наращивать разрыв с нападающим.
Огненная вспышка затмила солнце, раскаленный вихрь опалил моряков, а море горело. Позади корабля стремительно растеклась лужа огня, шипя и огрызаясь на холодные волны, стремясь дотянуться дымными щупальцами до стремительного "Дельфина". Прозрачное небо стало заволакиваться клубами копоти, и ветер вязнул в тягучих черных обрывках. Противники временно потеряли друг друга из вида, и Аристотель получил сомнительную передышку.
За время сражения с его стороны особых потерь еще не было - двое раненых, дыра в палубе и разбитый миноукладчик, который так и так надо было разбирать к Аиду. Но и успехов пока не наблюдалось - враг получил пощечину, враг разозлился и Зевс его знает на что он решится. Схватка переходила в огненную стадию, а уж в ней ничьей точно не бывает - либо ты его, либо он тебя.
Паника возникла в задних рядах. Те, кто стояли впереди у самого моря, были очарованы происходящим. Но их выкрики, комментарии, ответы искажались ветром, слухом и нелепыми фантазиями, такими, что и в шелесте листьев воспринимают божественное откровение. Масштаб битвы в воображении лентяев, успевших лишь на самые худшие места в театре, приобретал космический размах, а вонючая Галикарнасская гавань становилась ареной сражения разъяренных богов.
Скорее всего, причиной панического бегства стало любопытство. Устав бесполезно вытягивать шеи, прыгать и теребить за плечи впереди стоящих, зеваки решили забраться на стены города. Мысль эта пришла в головы сразу многих, толпа отхлынула от моря, занимавшие первые ряды почуяли странное разряжение за спинами, кто-то бросил клич, что змей уже в городе, и порт стал быстро пустеть. Горячий ветер жалил спины и пятки бегущих, люди кричали, падали, поднимались, снова падали.
Со стены вид действительно был лучше. Демосфен едва ли заметил беспорядок в порту - до рези в глазах он вглядывался в облако копоти и мгновения ему казалось, что он видит галеру. Очаг огня в море не затухал, черный дым расползался по ветру, придавливал маслянистым брюхом волны. И тем не менее, словно странное затишье возникло в гавани, наливаясь напряжением, силой, чтобы оглушительно лопнуть ослепительными китайскими искрами. Архистратиг еще сильнее сжал толстое плечо заверещавшего Распорядителя-экономиста, когда увидел наконец выдирающийся из черной кляксы "Дельфин".
Тело корабля было все исполосовано грязными мазками, нелепый миноукладчик исчез с кормы, а в парусе зияли многочисленные дымящиеся дыры. Впрочем, от ветра и так было мало толку - по эту сторону он окончательно задохнулся в лежащем на море облаке. Весельный ряд не был изломан, все гребцы оставались на своих местах, и галера приближалась к берегу. Однако Аристотель и не думал бежать - с кормовых огнеметов в невидимую в дыму цель вонзились две белые струи. Демосфен ничего не мог разглядеть в проклятой черноте, но Аристотель явно видел своего противника - огнеметы взяли теперь левее.
Это был самый длительный залп, который только могли позволить медные наконечники. Огонь раскалил их до цвета солнца, чешуйчатые накладки в виде мрачных горгон медленно оплывали как свечи, а палуба угрожающе дымилась. Командир расчета огнеметчиков сложил руки крестом, но Аристотель и сам понимал, что кормовые орудия теперь вышли из строя. Нужно было разворачиваться к врагу носом, но на это требовалось время. Огромное количество времени. Непозволительно огромное. Кормчие налегли на руль, "Дельфин" слегка накренился, левый борт сушил весла, но вот времени действительно не хватило.
Машина раздвинула языки пламени и надвинулась на галеру. Корабль оказался в самом невыгодном положении - бортом к врагу, и тот этим воспользовался. Стена огня обрушилась на "Дельфин", и все и вся вспыхнуло на ней как вымоченные в волшебном огне тряпки.
Растолкав охрану Геродот взобрался на стену, когда сражение, по большому счету, кончилось. Вытирая слезы то ли от копоти, то ли от горя, Архистратиг о чем-то шепотом говорил с Распорядителем-экономистом. Тот на удивление послушно кивал головой, хотя речь несомненно шла о деньгах. Демосфен только мельком взглянул на облаченного в броню, нисколько не удивился его появлению, лишь дав сигнал телохранителям - пропустить.
Из-за зубцов стены в небо поднимались два иссиня-черных столба дыма, и Геродот не мог сообразить - что горит в гавани? Чуть ли не на цыпочках подобравшись к краю, он выглянул в амбразуру. Море оказалось обезображенным двумя неряшливыми огненными пятнами, в середине одного из которых пылала галера. Непонятное почерневшее сооружение, похожее на диск для метания, испорченное отверстиями и заусенцами, висело над "Дельфином", нисколько не озаботившись тем, что языки пламени лижут его днище.
Геродот все-таки не успел увидеть эту часть истории. Она миновала безвозвратно, оставив лишь дым, пламень и головешки.
Тем временем воздушной Машине надоело поджариваться на собственном огне, и теперь она медленно удалялась от берега в сторону открытого моря. Геродот оторвался от печального зрелища и стал беспокойно оглядываться, пока не усмотрел прислоненный к соседнему зубцу сигнальный щит.
Солнце было сильнее огня, даже волшебного, а море не хотело гореть. Пожар в гавани стихал, ветер наконец прорвался сквозь плотные жгуты дыма, злые волны с тоскливым воем откусывали от искрящих пятен громадные куски и ласкали обоженные бока "Дельфина". Но врагу это было уже не интересно. В свист ветра вплетался механический гул громадной мельницы, Машина то приседала над волной, зачерпывая зелень, то взлетала повыше к солнцу, высушивая мокроты больного моря. И было в ее движениях какое-то оскорбительное равнодушие, издевательское безразличие к мимоходом сотворенному злу.
Насмешка заставляла сжимать чуть ли не до хруста зубы, а также придала силы - медный щит вспыхнул на солнце, послушные управляющим рычагам пластины сдвинулись, вогнулись, солнечный зайчик на боку улетающего противника сжался, вонзился в закопченный металл и прогрыз там большую дыру. Самодовольный гул разбавился визгом, Машина подпрыгнула вверх, осела, на боку расплывалась желтая оспина и из нее вытекала чернота.
Врагу это очень не понравилось и первый залп по городу он сделал даже не изменив курса. Пространство вновь прочертили сияющие линии, беспорядочно уткнулись в стены, в портовые строения, прошли над головами Архистратига и его свиты и упали где-то далеко позади.
Воздух вспыхнул. Пылали люди и камни, айперон сочился из невидимых туч, собирался на земле в бурные, жгучие потоки и прокатывался по улицам и площадям Галикарнасса, обращая граждан, рабов и путников в живые факелы, разжимая им рты и царапая коготками языки и гортани.
Мрамор трескался и на его розовой поверхности проявлялись страшные картины мучений каторжников карфагенских каменоломен, дерево испарялось, не успевая даже загореться, оставляя пустоты на месте деревянных сооружений.
Души мертвых из фамильных склепов, опасаясь покосившихся крыш, покидали свои жилища и плачущими тенями ходили по полису, хватая прохожих и жалуясь на несправедливость. Слепые в первый и последний раз видели свет, безумные теряли остатки разума, воры выкидывали краденное из окон, лжецы просили милости у обманутых.
Взяв первую и самую легкую добычу, ожиревший от обильной еды огонь лениво упал на землю, хватал за туники мечущихся граждан, но уже не был ни на что способен. Ему нужен был помощник - молодой, яростный, исходящий голодной икотой. Машина приближалась к городу, чтобы начать новую атаку.
Просверленная солнечным лучом дыра в ее обшивке почернела, оттуда поднимался нездоровый дым, как от заживо сожженной жертвы, левый бок слегка заваливался, а из огнеметов тонкими струями вытекала тягучая жидкость, словно слюна бешенного пса. Видимо враг полностью списал со счетов "Дельфин", на котором все еще бушевал пожар и он походил на погребальную лодку северных варваров, так хоронившие своих прирезанных в драках соотечественников на потеху публике и на проклятья жрецов.
Однако Аристотель был великий боец. Где-то там, среди ослепительной тьмы огня и чада в разрушенном механизме экипажа все еще сохранялись некие крепкие нити управления, неподдавшиеся мучениям и пыткам факелами, и которые не выпускал из горящих рук капитан, даже не пытаясь сбить с одежды надоедливые языки. От боевой мощи галеры почти ничего на осталось, сдетонировавшая начинка разнесла вдребезги один из носовых огнеметов, но второй, несмотря на потрескавшийся зев, все еще был готов к употреблению.
Об особой точности прицеливания не стоило и говорить, но ее сейчас и не требовалось - Машина неторопливо проплывала перед носом "Дельфина", черпая воду и скребясь о его носовой таран.
Говорят, что в Афинах есть праздник воды, когда все граждане полиса выходят с полными бурдюками на улицы, поют песни во славу Посейдона и окатывают с ног до головы друг друга, желая счастья и долголетия. Нечто подобное произошло с врагом. Искореженный огнемет выплюнул на его витую спину безобразную мокроту, и та повисла на выступах, ожидая пока внутри затлеет, вспыхнет божественный огонек, воспламеняя таинственную субстанцию, секрет приготовления которой стоил жизни многим шпионам, чьи головы с немой тоской до сих пор смотрели с шестов в сторону родных берегов.
Взрыв когтистой лапой сгреб, смял, скомкал Машину, внутри которой что-то громко рвалось, разбивалось и трескалось. Иззубренный как финикийский нож обломок срезал нос "Дельфина", а последний, удивительно ледяной выдох врага задушил пожар. Вода запустила жадные руки в трюм галеры, и оба противника стали быстро тонуть.
После тщательных подсчетов как-то внезапно похудевшего Распорядителя-экономиста оказалось, что убытков не так уж и много. Из людей никто не пострадал, так как огонь Машины, как оказалось, был бессилен против плоти, а несколько ожогов и сгоревшие туники в счет не шли.
Команда героического "Дельфина" была подобрана римской триремой, и Аристотель во время отчета Распорядителя-экономиста перед Архистратигом почесывал покрасневшее лицо и был подозрительно задумчив. Однако особых аргументов в пользу достройки "Акулы" приводить не пришлось - толстяк самолично выступил с такой инициативой, дабы не подвергать многочисленных завистников и врагов соблазну поживиться за счет беззащитного полиса.
На следующий день все на той же триреме Геродот был выслан из Галикарнасса.
А еще через год к дверям Архистратига подбросили корзинку с тощим младенцем женского пола. Демосфен распорядился назвать ее Историей и отправил с кормилицей на свою виллу.
Глава третья. МАРИНА
Под лавкой от мороси постепенно разливалась, набухала лужица, которая не впитывалась в глинистую землю, и, хотя ботинки были на толстой подошве, ступни ощущали подленькую влажность, готовую вцепиться в кончики пальцев мертвой хваткой крохотных тисочков. Слава пошевелил пальцами насколько позволяли носки и обувь, но избавиться от неприятного ощущения не удалось - это тебе не зверьки, пугливо разбегающиеся от малейшего шороха, а безжалостные и бездушные создания с железными зубами, их так просто не возьмешь.
Рядом, скорчившись, сидел Валька, гений в коротких штанишках. За что его так прозвали, Слава не помнил, хотя они учились в одном классе, а значит и подробности данного дела должны были пройти перед его глазами. Давно это было. А вообще, в Вальке поражали и раздражали чистюльство и заикание, причем заикался он как и его брат-малек Димка. Правда раздражение дальше кулуарных бесед не шло, так как можно было схлопотать по носу или в глаз - гений спуску не давал никому, даже Сашке Жлобе - местному амбалу из десятого класса, по которому давно десантура плакала. Когда-то Славу подмывало желание узнать таинственную историю семейного заикания, а слухи здесь ходили разные (утверждали, например, что братья однажды ночевали на дереве в дремучем лесу в окружении стаи голодных волков), но Валькин взгляд его не то чтобы отпугивал (смешно об этом и думать), но затыкали рот в самом начале сакраментального вопроса.
Валька задумчиво молчал, Слава тоже не начинал разговора, а между тем влажная взвесь постепенно уплотнялась, тяжелела и, уже не удерживаясь в воздухе, под ударами ветра поначалу редко, а затем все быстрее и быстрее стала опадать на землю, словно прозрачные листья дождевого дерева, разбивая лужи, намачивая брюки на коленках, превращая их темно-синюю ткань в черную, ощутимо постукивая в капюшон и туго обтянутую спину.
- Пойдем? - предложил Валька, поднимаясь и пытаясь раскрыть заевший зонтик. - Или ты еще к Марине?
- Ага, - подтвердил Слава. - Если задержимся, место нам забей, ладно?
- Ладно. Кстати, сегодня к нам новенькая придет. Я ее еще не видел, а Кристина даже успела познакомиться.
Зонтик щелкнул, стремительно раскрылся, разбрызгивая во все стороны дождинки, в том числе и на Славино лицо. Утеревшись, Слава встал и сказал:
- Зовут Ирка Енина, кудрявая блондинка, склочница и раздражитель тихого населения, уже не девушка, по литературе будет плавать, в остальном - примерное поведение и хорошие оценки в полугодии обеспечены.
- Значит, грудастая блондинка, - мечтательно сказал Валька.
- Ну что за банальный стереотип, Валентин, - прогнусавил Слава простуженным голосом литераторши. - А сиськи у нее так себе, мелковаты.
Валька пощупал воздух растопыренными пальцами и ответил:
- Да, маловаты. На любителя. А место я вам займу на колесе. Только ты мне не мешай.
Местный Дон Жуан-девственник пошел к КПП, а Слава вытер мокрой перчаткой лицо и нырнул в арку, где во всю текли ручьи по выбитым в гравии руслам, а разошедшийся дождь проносился сквозь нее разгулявшимся ветром. Навстречу ему бежали дети, толкаясь, колотя друг друга портфелями и так и не раскрытыми зонтами, сдирали с голов капюшоны, смеялись, разбрызгивали лужи и грязь, табуном промчались мимо Славы, сделав попытку вырвать у него из рук дипломат, но он вовремя поднял его на недосягаемую для них высоту и отделался только оттоптанными ногами и грязными ботинками. Выбежав из арки, мальки сгрудились под окнами и, смеясь, сначала в разнобой, а потом слаженным хором заорали:
- Илька Пушкин, выходи, нам стишочек сочини!
Слава усмехнулся и побежал к Марининому подъезду. Подъезд был не проходной, помещался на перекрестье двух домов, составлявших небольшую букву "Г", и, наверное, от этого здесь всегда царила темень и неприятная тишина - всего лишь две квартиры и никаких детей (Марина, естественно, не в счет). Благо что подниматься на второй этаж не нужно и Слава постучал в обитую дерматином дверь. Звук вышел глухой, но Марина услышала и спросила:
- Кто там?
- Свои, - сказал Слава и закрыл пальцем засветившийся глазок.
Марина открыла. С полумрака затянувшейся ночи и неосвещенного подъезда он увидел только тень, облаченную во что-то белое от плеч до ног, в сердце неприятно екнуло, но Слава тут же сообразил, что это просто ночная рубашка. Марина стояла на одной ноге, обхватив себя руками, и смотрела на Славу, в общем-то не делая никаких попыток пропустить его в квартиру. Инициативу пришлось взять на себя и он, бросив дипломат и взяв девушку за плечи, осторожно отставил ее, шагнул внутрь, ногой захлопнул дверь и прижал холодную Марину к себе. Глаза ее были закрыты, мешочки под ними напухли, волосы растрепались до безобразия и казалось, что она продолжала спать или находилась в некой стоячей коме.
Черт, нужно было что-то срочно делать. Самое лучшее, конечно, горячая ванна, но придется топить титан, а на это, как не удивительно, не было времени. Слава подхватил ее под попку, так что ее голова легла ему на плечо, а ноги повисли в воздухе, сделал неудачную попытку содрать с себя грязные ботинки, но пятки застряли на полпути и только замяли задники, и понес ее по длинному коридору, куда выходили все двери. Комнат было три и Марине повезло иметь свой собственный уголок.
Так, кровать разобрана и, даже, еще теплая. Хорошо. Споткнувшись об кроссовки и валяющийся анарак, Слава уронил ее на пружинистый и очень скрипучий матрас, закутал в одеяло и потрогал губами лоб.
Конечно, как он и предполагал, температуры не было, и все происходило не из-за какой-то там простуды. Необходимы были тепло и ласка. Ласка и тепло.
Намокшие и натянувшиеся шнурки в ботинках никак не хотели развязываться. Замок на куртке заело насмерть. Пуговиц на рубашке и брюках было слишком много, они явно выросли в диаметре и не вылезали из петлиц, майка и трусы прилипли к взмокшему телу. Со Славиной помощью разгром в комнате еще больше увеличился, как будто невидимая таможня здесь проводила личный досмотр, но ему было не до порядка. Он откинул одеяло и стащил с Марины заледеневшую ночнушку, трусики и шерстяные носки. Под одеялом было холодно, как в склепе, и он накрылся с головой, обнял и сильно прижал девушку к себе, дыша ей попеременно то в нос, то в глаза.
Слава замерз сразу, мгновенно, до безобразия, до боли в мочевом пузыре и нестерпимого желания помочиться. Хотя он чувствовал ткнувшиеся ему в грудь сморщенные соски, гладкий живот, а правая ладонь его лежала на Марининой ягодице, чтобы их тела теснее соприкасались, ничего похожего на сексуальное возбуждение или намек на желание он не испытывал. В паху все сжалось, смерзлось, атрофировалось, и это было плохо. Целомудрием тут, увы, не обойдешься. Чем ее еще можно привязать к жизни? Милыми нашептываниями, которые она не слышит? Дыханием, которое не может согреть ей даже кончик носа? Поцелуями, от которых мерзнешь сам и кажется, что прикасаешься к замороженному железу, и на нем останутся клочья твоих губ?
Это было, наверное, все равно что насиловать куклу, или, того хуже, труп. Ни малейшего отзыва, ни желания. Он надеялся на ее рефлексы, надеялся на свое умение, ему было жарко, он задыхался и хотел отбросить проклятое неподъемное одеяло, но оно сопротивлялось, как живое, снова наползало на голову поднимающимся тестом, облепляло, душило, не давало просыхать поту, так что его капли дождем падали с его груди на Марину, затекали ей на шею, брызгали на щеки и глаза, отчего казалось, что девушка плачет. Он устал, смертельно устал, во рту стоял металлический привкус Марининых губ, и Славе внезапно пришла в голову поразительная мысль, что это было бы здорово. Просто болезненно и ужасающе здорово. Так романтично и сентиментально, что стоило это вот прямо и сейчас обдумать.
Одеяло наконец подалось и Слава с облегчением сел на ее коленки и закрыл лицо ладонями, не давая себе отдышаться, продолжая с силой вдыхать в себя потный, затхлый воздух сквозь крепко сжатые пальцы. Закружилась голова, сердце обрывалось и летело в какую-то неимоверно глубокую пропасть, но разгоряченное тело остывало и от этого совсем некстати становилось легче.
Нужно додумать, успеть, опередить и лучше понять. Никакое воображение или предыдущий опыт не помогут, не считаются они здесь и теперь. Да или нет. Так просто и... так сложно. Тварь я дрожащая или имею право? Право имею, возможность имею. Чего же у меня нет? Смелости, решимости, ненависти? Ну, ненависти хватает, даже не ненависти, а того, что гораздо хуже - дьявольского интереса, паучьего инстинкта, когда все высосано, все соки, вся жизнь, вся новизна, и остается только выбросить мертвую пустую оболочку. Хотя, кажется, это относится только к самкам, но вопрос продолжения рода здесь не имеет абсолютно никакого значения.
Слава пальцем провел по ее холодному лбу, правильному носу, губам, заскользил по каплям своего пота, осевшим росой на холодной коже и не желающему высыхать, вильнул к левой груди, потрогал твердый сосок и остановился там, где должно было быть сердце. Почему считается, что сердце бьется столь просто, сколь просто мы говорим или пишем - тук-тук-тук. Ни черта подобного, это только код, глупая и примитивная словоформа, имеющая такое же отношение к настоящему сердечному ритму как нарисованное на бумаге сердце - к реальному. Его невозможно описать, нужен композитор. Или так - палец вверх, пауза, еще вверх, вниз, провал, пауза, дрожь, вверх. Впору чертить кардиограмму, или попытаться ее сгладить, гармонизировать, например так: вверх, пауза, вниз, дрожь. Нет, дрожь здесь совершенно не нужна, лучше как на качелях - вверх, вниз, вверх, вниз. Плывет, качаясь, лодочка по Яузе-реке.
Он не заметил как стал весело насвистывать, похлопывая в такт Марину по животу, отчего она открыла глаза и бессмысленно, мутно посмотрела на него. Взгляд ее продрал Славу почище всей предыдущей эпопеи, на него обрушилась такая невероятная по интенсивности волна жалости, что покатились слезы, губы скривились и задрожали, а руки сжались в кулаки. Затрещала простынь. От нее необходимо избавиться сейчас же, пока не вывернуло прямо Марине на лицо, уж лучше боль, чем жалость. Слава разогнул скрюченные пальцы, чувствуя как заржавевшие намертво суставы крошатся, перекатываются острыми осколками, рвут кожу и сосуды, порождая страшные гематомы. Замах дался легче, а на ударе опять сплоховал - она даже не дотронулась другой щекой простыни. Но второй не подвел и выбил из карих глаз всю муть и туман, а еще слезы, много слез, и еще нервное, быстрое натужное дыхание, как у оклемавшихся утопленников - вместе с водой, слюной, рвотой и пеной.
Еще шлепок и еще немножко смысла в выпуклых глазах, так не подходящих этой рыжухе. Нужно ли разбить ей щеки и губы, чтобы услышать нечто еще, кроме кашля и глухого стона, что-то давно забытое и такое милое - поцелуй меня, радость моя, я твоя навеки, милый, а не пора ли нам заняться любовью, я так истомилась за этот день...
Он старался помочь ей подняться, но она выскальзывала из рук и мягко падала, пока Слава не догадался слезть с ее ног, где на коленях образовалось два красных пятна застоявшейся крови. Словно и не было ничего - она на плече, а он за нее повторяет: "Ты меня любишь".
Марина постепенно согревалась, теперь она впитывала его тепло - жадно, быстро, как большая, гладкая и теперь уже действительно сексуальная губка. В который уж раз он удивлялся - до чего у нее чистая кожа: ни прыщика, ни родинки, не то что у него - Млечный путь, да и только, плюс вспышки сверхновых прыщиков от малейшей капли пота. Она обнимает его, руки совершают беспорядочно-щекочущие и слабые движения, дыхание ласкает шею, запах цветов от волос, плавный изгиб шеи, по которому так и хочется скользнуть языком, и изощренная ласка ресницами помаргивающих глаз по его мокрой щеке. Теперь замерз он. Славу колотило и он крепче прижимал девушку к себе, чисто инстинктивно, так как понимал, что от нее ему не согреться. Ей наверное было больно, но она ничего не говорила и в ответ еще сильнее сжимала коленями его бока, прохладные ладони согревали лопатки, и он порой ощущал уколы острыми коготками. Но вот внутри действительно было горячо. Насилие осталось далеко позади, только ужасающе приятные и медленные движения, от усталости, от опытности, и еще от того, что они намертво вцепились друг в друга, как будто боясь потерять - момент или мысль, ноту или настроение, разогнать тень ощущения, ту единственную черточку, печальное очарование предмета.
Слава не говорил и не думал - "Марина", и поймал себя на этом. Только "она", "ее", "ей". Было ли так всегда? Такая шальная и подленькая мысль, словно ему все равно кто именно возбуждает его страсть, его желание жить, придает смысл телодвижениям и раскручивает внутренний моторчик бытия. Может быть, это и правда, но не та, о которой стоит думать именно сейчас, при соприкосновении с ее кожей с бегущими токами уже близкого пика, восторга, пароксизма, и не та правда, которая верна во времена одиночества и зимы. Ее нужно назвать ложью, так как она вырывается из объятий и стонов, выходит из пор, впитывается в простыню, становясь просто еще одним кровавым пятном, которое придется застирывать (и почему это у них всегда не во время?).
Но маленькое сопротивление собственных мыслей поразило его. Неужели вышел их срок? Неужели еще один звоночек прозвенел? Впрочем, почему еще один? Ах, да... Имя. Такое имя - Марина. Чего доброго в астрологию поверишь. Привычка, немножко привычки - Марина, Марина, Марина. Господи, как с тобой хорошо, девочка. Это не мне надо сейчас замерзать, я этого не умел, я умею брать, не отнимать, а брать то, что мне дают, а уж мне-то отдадут все.
- Не выходи, - попросила она, - в такие минуты хочется быть еще ближе. Я хочу быть беременной тобой.
Слава вздохнул, но она его не поняла:
- Не бойся, - не от тебя, а именно тобой. Я ненормальная?
- У тебя красивая грудь.
- Маленькая.
- Именно.
- А что у меня еще красивого? - без всякого подвоха, на полном серьезе спросила Марина, щекоча ему шею мокрой темно-рыжей кудряшкой.
В редкие моменты Слава ощущал какое-то непонимание этого человека. Не то чтобы он мог похвастаться особой прозорливостью в отношении человеческой природы, но, во всяком случае, мог с той или иной степенью точности предсказать поведение конкретного человека в той или иной ситуации. Особенно это легко давалось в рутинных и пограничных ситуациях - здесь поступки скатываются до самого кондового бихевиоризма - стимул-реакция. Он не ждал неожиданностей и единственное, что мог себе позволить - лишь изредка приподнять левую бровь, ровно настолько, насколько имярек отклонялся от своей баллистической траектории. Трение воздуха, понимаешь. Марина была достойна большего. Предвидеть женское поведение в постели просто - достаточно поцелуя, ну, может быть, еще понаблюдать за походкой. Поведение ее после близости ничем не отличается от разговора во время официального приема в посольстве - показывай зубы и говори как тебе было хорошо. Но Марина умела не то что выйти, а выломаться из ситуации взглядом, движением, фразой. Слава ценил подобные моменты и коллекционировал. У него было два, нет - три таких раритета, достойных аплодисментов, но Марина вряд ли это поняла бы. Хотя?...
- Тебе не холодно? - спросил он, чтобы хоть что-то сказать. Язык распух и еле ворочался во рту. Укусила она его что ли?
- Мне жарко, - с обычным своим придыханием прошептала она. - А тебе?
Так, тут он вновь на своей обжитой траектории. Почему он их меняет? Гонится за новизной? Это ему-то?! В его положении?!! Ему больше подходят эрзац-супружеские отношения - тихо, мирно, я сверху, ты снизу, пару раз в неделю и то много. Зачем привыкать к чьим-то привычкам, когда вот здесь перед тобой вполне приемлемый вариант, минимодель мира и времени. В меру любви, в меру секса, в меру фантазий, в меру обязательств. Но что-то ему мешает, зовет на подвиги, заставляет засматриваться на других девок, распускать хвост, сочинять стихи и песни. С этим нужно крепко разобраться, но позже, когда опять станет холодно.
- Мне холодно, - погладил он ее по спине, провел ногтями по кошачьему месту и, наверное, оставил там багровые царапины.
- А так? - пошевелилась она.
Слава прислушался к себе.
- Теплее.
- А вот так? - оттолкнула она его и заставила упасть спиной в мокрое одеяло.
Было жарко и они кричали.
Потом Марина заснула, а Слава захотел есть. Как обычно после близости. Можно было пойти на кухню, сварить кофе на молоке, поджарить хлеб, положить на него с одной стороны ветчину, с другой - сыр, а еще там была красная рыба, уже нарезанная аккуратными тонкими ломтиками, толстенькие сосиски гусиного паштета... Пришлось приложить изрядное усилие, чтобы противостоять гастрономическому онанизму - Марина спала у него на плече и не стоило ее будить. Осталось только поизучать трещины на потолке, обои и картинки на стенах, книжные полки.
Трещины были самыми доступными и наименее интересными - внимание почему-то соскальзывало с них на наиболее неприятные и мучительные воспоминания, оживающие во всех красках и пробирающие до дрожи. Обои выцвели от старости или от постоянно заглядывающего в окно солнца, которое выжигало заодно краску на Марининых рисунках, отчего цветастые акварели напоминали то блеклое безобразие, в которое превращались творения Ван Гога через несколько десятков лет после написания. Однако художницей, в отличие от одноухого безумца, она была никакой - ужасные березки, жуткие облака и грязные дожди, в общем то, во что превращается даже самая распрекрасная погода для ведомого на казнь - легко стираемый фон кричащей от ужаса предстоящей смерти души.
Но одна картина Славе все-таки нравилась. Изуродованные затылки с редкими волосами и пятнистыми плешинами, сморщенные уши, клочки бороды, вставшей дыбом, уходящий вверх откос, усыпанный обрывками газет, консервными банками, бутылками, сигаретными пачками и еще чем-то гнусным, разложившимся и отвратительным, пролежавшим тысячи лет на железнодорожной насыпи, и где-то там, наверху, угадывается слитная тень несущегося поезда с хаотичным нагромождением глаз, занавесок, свертков, задниц, пантомимы. Рисунок очень хорошо иллюстрировал его философию - э ха нэ, куда спешить...
Просить акварель у Марины он не собирался, хотя она делала неоднократные попытки всучить ему что-либо из своего творчества, но ему удавалось отклонять подарки, а когда не удавалось, то всегда подворачивался тот, кому это можно было передарить. Вешать собственную жизнь на стену и изо дня в день на нее пялиться не стоило хотя бы из чувства самосохранения.
Книги вызывали смех, а когда смех проходил, то удивление - неужели и ему что-то из стройного ряда глянца, цвета, серийности и серости нравилось, и он не жалел ни денег, ни сил дабы поиметь все на свою полку. Так смотрят на собственную детскую мазню, когда еще не пришло время ностальгии или добродушного смеха, и тебе стыдно и неловко за самого себя и свою непосредственность. Эк меня угораздило. Напоминание о детстве, не физическом, конечно, а, скорее, психологическом, об невзыскательных потребностях и примитивных инстинктах. Он знал, что скоро это пройдет. Так, возможно, чувствует Бог, вспоминая свои мучения при сотворении амебы.
Большая часть книжной коллекции досталась Марине от него, но у девушки хватило здоровой лени, чтобы ничего не читать. Кажется, это было летом, прямо-прямо накануне первого сентября, и он уже плохо помнил состав своего букинистического кладбища, перезахороненного теперь здесь. Электрический свет отражался острыми копьями от лакированных переплетов, поглощался без следа темным коленкором, поэтому узреть подробности минувших дней не удавалось никаким прищуром и оттяжкой указательным пальцем нижнего века. Это почему-то вызвало жгучее любопытство, настолько интимное как тайное ностальгическое рыдание над своими первоклассническими прописями, что могло возникнуть только в момент тишины и относительного одиночества.
Высохшая кожа былых интересов, смятые кости корешков, зияющие проломы с пожелтевшими и истрепанными зубами-страницами, мумифицирующая пленка полиэтиленовых обложек и папиросной бумаги, костыли детства и юности, лживые советчики и равнодушные утешители, толстые пыточные кирпичи изуверов-классиков и истрепанные шлюшки, любящие выдумки и путешествия. Сколько же я должен был угробить времени, здоровья, денег, чтобы похоронить вас в деревянных югославских гробах со стеклянными крышками?
Как вас много. Вас безумно много, сеятели доброго, вечного, бесполезного... Воистину, настали тяжелые времена, прогневались боги, дети больше не слушаются родителей и всякий стремится написать книгу.
Он почувствовал, что Марина проснулась, и высвободил затекшую руку, превратившуюся в какой-то окаменевший болезненный обрубок. Теперь можно встать и положить цветочки, но мгновение расставания с собой далеким, наивным и безнадежно мертвым безвозвратно ушел, да и девушка не поняла бы - зачем книгам дарят букеты.
Очень кстати позвонили в дверь. Настойчиво, требовательно, по-хозяйски. Как себе домой.
- Пойду сполоснусь, - сказала Марина, перелезая через Славу.
- Холодной водой?
- Ага. Не идти же липкой в школу.
- Бедная.
Постель оставалась за ним. Морщась от холодного пола, Слава дошел до стола, порылся в ящиках, вытряхивая канцелярскую мелочь, новые и старые тетради на пол, наконец отыскал пузырек с остатками чернил, для чего-то нужных девушке в эпоху шариковых ручек и поголовной неграмотности, не поленился сходить на кухню, где в ванной стуча зубами сидела Марина, сломал присохшую пробку и набрал из крана водичку. Встряхивая импровизированный шейкер, он вернулся в комнату. Залить пятна радикально черным цветом с зеленоватым оттенком было делом нехитрым, но простыня приобрела жутковатый вид савана для зверски убитого человека с разводами свернувшейся, подгнившей крови. Пришлось связать это безобразие узлом, а расплывшиеся кляксы на матерчатой обшивке дивана укрыть покрывалом. Кое-как запихнув одеяло и подушку в бельевик, Слава посчитал свою миссию оконченной и стал одеваться.
Вернулась замерзшая Марина и хотя он был не прочь ее согреть, она увернулась от объятий, судорожно вывалила из шкафа ворох трусиков и лифчиков, ногой покопалась в них, не забывая растирать ладонями предплечья, выбрала нечто утепленное с цветочками и двумя пальцами правой ноги поочередно перебросала их на стул с приготовленной формой. Такого номера Слава еще не видел и во всю развлекался. Чем плотнее девичье тело упаковывалось в белье, колготки, майку, платье, передник, тем привлекательнее и соблазнительнее оно становилось, и Слава, непринужденно двигаясь по комнате, оттеснял Марину к столу, касаясь последних остатков голой кожи, неотвратимо гибнущих в потопе одежды, хлопал по хэбэшно-шерстяному упругому заду, дергал за волосы и целовал в шею.
- И не надейся, - хихикала она в ответ, продолжая одеваться и одновременно складывая в сумку книжки, тетрадки, косметику, - в дверь ломятся, воды горячей нет, цистита мне только не хватает...
Слава не сдавался, но единственное на что ему удалось ее раскрутить - на французский поцелуй: взасос с покусыванием, сражающимися языками и стуком зубов.
- Так, - выдохнула наконец Марина и посмотрелась в зеркальце, - трахнулась, оделась, выгляжу как всегда ужасно, не завтракаю, проклятый вес, и откуда он только берется, попа скоро в дверь не пролезет. Ничего не забыла... Ну, что? Пошли.
В коридоре отчетливо попахивало чем-то горючим - соляркой или мазутом. Слава, принюхиваясь, осмотрелся, но ничего похожего на дизельный двигатель, или миникотельную под ногами не обнаружил. Пока он сражался с курткой, рукава которой оказались кем-то завязанными в узлы, Марина отперла дверь, прихожую захлестнуло загадочной вонью и когда Слава повернулся, то он понял, что это все-таки мазут. Точнее, понял он это не сразу, сначала был только ужас от созерцания черной фигуры, странно оплывшей, роняющей крупные вязкие капли, разбивающиеся об пол с неприятным хлюпаньем. Было в госте нечто настолько нечеловеческое, что обнаруживающееся наличие двух толстых рук и двух коротких ног только усиливали отталкивающее впечатление. Черная квадратная голова задвигалась, в гнусной слизи проявились крохотные светлые пятнышки, правая псевдоподия потянулась к Марине, с трудом оторвавшись от тела, но продолжая соединяться с ним множеством истончающихся нитей. Слава захрипел, пытаясь протолкнуть через пересохшее горло что-то вроде предупреждения, и все еще не находя в себе сил выдвинуться вперед, загородить девушку от ужасного мутанта из кипящих нефтяных болот Венеры, но мутант пресек его поползновения смачным черным плевком.
Слава проследил за полетом этого метеорита, который столкнулся с его курткой и украсил ее кляксообразным овальным медальоном, а чудище тем временем сипло произнесло, изрыгая из пульсирующей воронки огоньки пламени:
- Марина, вода горячая есть?
Марине осталось только сесть, что она и сделала бы, если бы Слава во время не подхватил ее - пол был слишком холодным. Немая сцена продлилась достаточно долго, так как никто из участников не мог склеить более или менее правдоподобный, вписывающийся в рамки реальности, взгляд на происходящее. Что-то замкнуло в треугольнике - Слава держал Марину под мышки, но чувствовал, что у него не хватает сил, что ладони стремительно потеют и сейчас девушка выскользнет, упадет и расплывется такой же мазутообразной амебой. Мысли метались в голове, как солнечные зайчики, то и дело проваливаясь сквозь неплотные стыки отражающих реальность поверхностей куда-то в сумрачные бездны страха и кошмаров. Марина, судя по ее неприятной обмяклости и невероятной для девичьего тела тяжести, находилась, скорее всего, в коматозном состоянии, а чудище закостенело в вопросительной позе (и зачем ему вода?).
Когда наступило озарение, остатками здравого смысла Слава попытался поймать отрезвляющую мысль - мол, лучше бы он так ничего и не понял, но ему не удалось, и он сломался пополам под ужасающим ударом волны превращения трагедии в комедию. Это был тот единственный момент в жизни, по-своему даже счастливый, позволяющий понять, что смерть возможна и от приступа буйного смеха. Больше всего это напоминало неудержимую рвоту, отягощенную запущенным случаем астмы. Мир съежился до размеров озарившей его мысли, а та взорвалась бешенным салютом, расколола голову, уничтожило тело вместе со всей остальной Вселенной, выплеснулась на такой близкий пол и смутно знакомую макушку брызгами слюны, слез и соплей. Его трясло и корежило, легкие молили о вздохе, а ему казалось, что он выплевывает из них кровь, стараясь избавиться от поселившегося во внутренностях щекотливого зверька.
Вращающиеся осколки яви порой попадали в глаза, но он не мог сложить из них нечто связное, последовательное - лишь замысловатые загогулины цвета, обрезки чьих-то рук, еще что-то из плоти, розовой, нежной. Иногда обрывки мира касались кожи, но было ли это приятным или болезненным Славе не удавалось определить. Он скручивался, закукливался вокруг чего-то притягательного, милого, черного и загадочного как "черная дыра", и ее чудовищное притяжение не выпускало из объятий, хотя Слава делал нешуточные попытки прервать приступ сумасшедшего смеха, уловить сквозь слезы нечто связное вокруг себя, содрать с кожи обволакивающий скафандр теплых мурашек.
Все кончилось, когда он умер. Он лежал без движения, забившись в уголок коридора, изредка помаргивая глазами, уткнувшись носом в пол. Так, наверное, должны ощущать собственное бытие покойники - тело вроде здесь, душа еще при них, кругом родные и друзья, а вот привычного набора ощущений уже нет и, что самое удивительное, нет ни искры интереса к тому, что с тобой случилось, не говоря уж о каких-то там жалости, любви, равнодушии, страхе, гневе. Может, только слабый стыд, или неудобство от льющейся на доски слюны.
Все тело болело. Если до этого его злорадно надували, то теперь наступила пора ощутить себя лопнувшим воздушным шариком. "Мариночка, ему плохо, я не хотела, говорила же Жуку - проверь сифон, проверь сифон, ой, мама, не надо, я и сама чуть не умерла, а тут Рая забегает и орет, что его напрочь снесло и мазут во все стороны хлещет, как же тебя теперь отмывать, нет, лоб теплый, это нервное, может быть, валерьянки или этого, как его, ну да все равно у нас его нет, ты лучше ему свой рукав дай понюхать, в котельной надо было срочно котлы отключить, я на мазутку побежала, ты не стой, мама, снимай все, не могу же я через Славу переступить..."
Его имя напомнило ему, что пора и честь знать, а не только упиваться мертвецким спокойствием и равнодушием, хотя ох как хотелось. День начинался очень удачно - он переполнялся эмоциями и развлечениями, такого не подстроишь и не придумаешь, лежа в кровати. Он как всегда оказался прав - реальная жизнь она и есть реальная жизнь. Нужно только небольшое усилие, чтобы сесть, посмотреть красными заплаканными глазами на Марину и пытающуюся содрать с себя мазутофицированный плащ Антонину Гавриловну, крепче сжать губы в бескровную гармошку, дабы они, подлецы и предатели, не сложились в широченную ухмылку, нащупать неверной рукой стену, встать, освобождая место.
Марина и мама смотрели на него с испугом и даже если бы он не удержался и нашел в себе силы расцепить челюсти и протолкнуть через глотку в космический вакуум легких немножко воздуха для небольшого смешка (а он этого хотел, но понимал - за следующим приступом мир действительно может рухнуть), то они сочли бы такую бестактность лишь нервным срывом, истерикой. Весь юмор ситуации до них просто не доходил.
- Марина, - прохрипел наконец он героически, - маме помоги... не стой столбом...
- Ничего, ничего, Слава, - прошептала Антонина Гавриловна, - я потерплю. Тебе валерьянку... Извини...
Так, два глубоких вздоха и расшалившийся мир приходит в обычное, обыденное равновесие. Посмеялись, отдохнули, пора и за собой убирать. Любишь кататься, люби и саночки возить.
- Уголь есть, Марина?
- Есть.
- Я беру на себя титан, а вы тут с одеждой разбирайтесь.
- Да что с ней разбираться, - махнула тетя Тоня рукой. - Ей теперь хорошо титан растапливать.
Пока женщины возились в тесном коридоре, безнадежно пытаясь не запачкать висящую там одежду, стены и пол, Слава набил черное нутро толстого, блестящего с наружи бочонка угольными брикетами с неразборчивой надписью на одной из граней, откусил щипцами похожую на казинаки растопку, испортил целый коробок красноголовых спичек, прежде чем она затлела, задымила, запахла смолой и лесом. Уголь разгорался всегда вяло. Сколько нужно ждать прежде чем из крана польется кипяток Слава не знал, поэтому он подставил ладонь под ледяную струю. Когда по его мнению вода нагрелась, он позвал Марину.
В ней произошла разительная перемена - из школьницы она превратилась в Золушку, которая так никогда и не попала на бал - щеки и лоб украшали отпечатки растопыренной пятерни, голую кожу между лифчиком и трусиками (платье и чулки она очень предусмотрительно сняла) покрывали длинные полосы, как у зебры, обсыпанные чем-то белым волосы стояли дыбом.
- Ты выглядишь чертовски соблазнительно, - заметил Слава (девушка действительно приобрела какой-то очень дикий и беззащитный вид) и шлепнул ее по попе, стоило ей наклониться над ванной.
- Ледяная, - сделала вывод Марина. - Кстати, ты не очень испугаешься, если мама не будет делать макияж? Пудры у нее уже нет, из рук выскользнула, а накладывать румян на черное наверное не стоит?
- Не стоит, - согласился Слава, пытаясь оттереть липкую черноту с ладони.
- Тогда иди в комнату и подожди. Первой придется мыться мне.
Марина разбудила его легкими щелчками по носу. Спать ему уже к этому времени надоело, но просыпаться еще пуще не хотелось. Установилось зыбкое равновесие между бодрствованием и смутным, серым многосерийным сном, где повсеместно лился мазут и все ходили с черными ро(ж)(з)ами в руках и на шеях. Липкая субстанция хваталась за пятки, предлагала шоколад с орехами, но все почему-то жаждали удов(о)л(ь)етворения(ствия) и щелкал(ечили)и нос(жами) градусниками и прим(арин)очками "не надо, встаю", зевая отмахивался он.
Марина была уже в красном лакированном плаще с широким ремнем, с сумкой через плечо, чистенькая, розовенькая, свежая, и Слава принялся было разъяснять ей на примере своего кошмара фрейдовскую теорию удовольствия, ницшеанскую концепцию власти и абсурдистские взгляды Ионеско. Марину лекция заинтересовала, она присела на краешек стула, положила сумку на колени, подперла щеку ладонью, забарабанила пальцами по деревянной спинке.
- Все в мире не имеет твердости - ни предмет, ни человек, ни время. Если под твердостью понимать некую характеристику постоянства, то можно легко увидеть что? Правильно. На уровне двух угловых секунд даже твердый алмаз оборачивается вяло текущей жидкостью. Динозавры, после сотен миллионов лет господства, вымерли. Человек растет, овес растет, а в общем - все течет, все изменяют. Поэтому мазут является идеальным архетипом вязкости и черноты, подсознания и грязи. Представь носорога - насколько он большой, злой, подслеповатый и страшный. Когда он попадает в зоопарк, то все хотят посмотреть на него и посмеяться. Уроды в клетке всегда смешны. Но они очень хорошо размножаются и если их не отстреливать, в городе носорогов разводится так много, что простое человеческое лицо выглядит очень уродливо. Не успеешь обернуться, а в магазинах во всю торгуют накладными рогами. Не давайте власти носорогам, что еще можно сказать?
- Это все? - спросила Марина.
- Да.
- Тогда пошли.
Слава оделся под громкий аккомпанемент плескающейся в ванной мамы, из-за чего почему-то казалось, что на улице льется дождь с громом и молнией, но когда они вышли, то оказалось, что везде сухо, холодный, бодрящий воздух пронизан предательскими миазмами встающего теплого солнца, дома окрашены в приятный розовый цвет утра, под ногами хрустит лед и вообще - все замечательно. Посмотрев на небо, Слава утонул в синеве, просто влип с нее как муха в мед. Это было здесь и сейчас. Только здесь, только сейчас! Ну что еще можно сказать мгновению?! Остановиться?!
Он не глядя сунул портфель Марине, поднял руки к небу, пытаясь ухватиться за его прозрачность, закружился и заорал во все горло:
- Остановись!!! Ты - прекрасно!!!
Он ввинчивался, хватался за упругие солнечные лучи, отрывал, засовывал в рот и жевал неописуемую свежесть, набивал грудь легкостью, карабкался и раздувался огромным шаром, расходился еле заметной, стыдливой дымкой облаков, плавал, убаюкивался в паутине светового эфира, смотрел вниз на разрозненные домишки, черные проплешины осенней земли, целовал удивленно поднятое к небу лицо девушки, оставляя на щеках тепло и капли, ветерком прошелся по улочкам городка, схватил последнюю золотую с ржавчиной охапку листьев и раздарил ее каждому встречному, смеясь от их удивленных, недовольных лиц, так как они тоже были его лицами, он смотрел их глазами на вакханалию прекрасного, заставляя замирать, гладить тяжелую и мрачную кору деревьев, а потом вновь оставлять древесных атлантов в одиночестве, свободными и мрачными.
Марина что-то говорила ему, смеялась, потирая румяные щеки и прикусывая обветренные губы, потом замолчала, глядя себе под ноги в белую паутину замерзшей лужи, ковыряя узор носком сапога.
Это было похлеще опьянения. Что-то более мягкое, чем водка, но гораздо крепче сухого вина, от чего не остается похмелья и свинцового привкуса во рту, а душа очищается и глупеет, становясь добрей, начинает верить в любовь и забывает страсть, мир преломляется через общеизвестные и общепринятые ценности и условности, распадаясь на радугу земного тяготения таких обычных, затертых, но на деле - самых прекрасных чувств, и хочется все рассказать, хочется быть очень заботливым. Взяться ледяными ладонями за ее разгоревшиеся щеки, чтобы чуть пригасить страстное, эротическое пламя, дунуть легко в глаза, замораживая на ресницах льдинки, раскрыть губами ее сухие губы, забрать дыхание, чтобы она жила только им, его ртом, его морозным воздухом, запахом вечного пути от осени к зиме, его смеющимися глазами.
Он чувствовал как она вновь обвисает у него на руках, но теперь в этом не было ничего плохого. Он отнимал, втягивал ее любовь, пьянея, и отдавал ей всю прелесть вечного мгновения, словно опуская в ледяное прозрачное озеро с каменистым дном, а она поджимала голые ноги, чувствую приближение колючей воды, цеплялась в страхе пальцами за его плечи, но опять не могла кричать.
- Что это? - прошептала она его дыханием. - Так чудесно и так страшно...
Слава улыбнулся и она угадала это своей щекой.
- Не смейся. Если ты меня отпустишь, я упаду.
Он отпустил ее. Она села на брусчатку. Кажется она хотела заплакать, глаза ее заблестели, утонули под слоем слез, но щеки остались сухими, только иней на ресницах.
- Наверное так умирают. Освобождение всегда радость, а здесь мне не нужно моего тела, - Марина сняла перчатку и потрогала губы. - По-моему, мы целовались и я что-то теряла. Подожди, - попросила она, когда Слава наклонился поднять ее, - дай мне вспомнить, ты ведь это любишь.
- Ты мне ничего не должна, - опять улыбнулся он. - Это только твое.
- Да, - кивнула она, - только мое.
Плащ не пришлось даже отряхивать - пыль намертво вморозилась в землю и камень. Слава на мгновение прижал девушку к себе, но опьянение прошло, все виделось ясно и резко, а он и так был сегодня чересчур щедр. Возможно, это была только слабость, точнее - расслабленность после любви, приступ целомудрия, великодушие, может быть, слишком разорительное, но он не привык брать назад то, что отдал.
Странно-приятное ощущение - словно они одни-одинешеньки в мире, и вокруг тишина. Солнце отражалось от окон и нельзя было различить - есть ли в них свет или нет. Стояла минута пустоты и никто никуда не шел. Но даже их было слишком много.
- Ты ведь зайдешь за Ольгой?
Кажется она хотела возразить или пожать плечами, но вовремя остановилась и покорно кивнула. Когда Марина скрылась в арке, Слава посмотрел на свои окна, но взгляд вновь споткнулся об ослепительную солнечную завесу, хотя ему все-таки показалось - на него оттуда смотрят. Он помахал рукой. Подошел к лавочке, сел на холодное дерево и стал ждать.
Ждать одиночества. Странное и бессмысленное занятие. Недостижимый идеал. Давно ушедший феномен, существование которого не выдержал и сам Творец. Что такое одиночество - пустые улицы? завешенные солнцем окна? тишина? желание никого не видеть? Холод, небо и я. Начальная стадия ухода из мира - начинаем с природы, ядовитой зелени, потом друзья и любовницы, привычки и увлечения, стремления и желания, коими должно пресытиться, обожраться. Здесь не нужен природный цикл, тут все в моих руках.
Но где тот нулевой горизонт, предел, к которому столь влечет человека-червя? Удовольствие не только в ограниченности, но и в принципиальной конечности. Тут - мудрость, жестокая и честная, так долго не дающаяся человечеству, которого, впрочем, уже нет. Примитивизм пустоты - слишком уж благостная концепция. Ничего нет, ничего не в силах потерять. А если есть? Если здесь заключен жесткий смысл Вселенной - терять? Приобретать и терять? Именно в этом можно узреть личное понимание ограниченности, которое, опять же, не имеет смысла кому-либо доказывать.
Скольжение по вершинам слов. Духовная импотенция, или только красивая категория. Невозможно жить для других. Только для себя. Поэтому человек даже не галактика. Одной больше или меньше - кто заметит. Он есть все, личная бесконечная Вселенная, Мироздание, но ежесекундное крушение, схлопывание, аннигиляция Миров не должно вызывать ни капли сожаления. Важен только ты, личное завершение подобно пыли, попавшей в нос.
Слава расчихался. Он судорожно рылся в карманах, но прилипчивая крошка никак не хотела отстать, пришлось просто прижать пальцем верхнюю губу. Врожденный рефлекс исчез, еще проще улетучились мысли. Это вам ничего не напоминает? Не хватает только провалиться в прошлое (будущее). Воспоминания о будущем. Слава фон Деникен. Фальсификация по Куну. Реальность всегда можно сфальсифицировать, обмануть. Достаточно лишь честно говорить правду... или неправду. Или смешать более интересный коктейль - внушить самому себе, что ложь и есть правда, а мир вокруг тебя слипся в единый сладкий комок, по которому, из неких высших соображений, только тебе и дозволено ползать, как мухе. Нет, пчелы тут уж действительно ни при чем. Никому ничего от С.К. не достанется.
Слышались шаги. Кажется звон подковок по булыжникам. Шарканье маленьких ног. Скрип новенького ранца, набитого книжками. Еле улавливаемый шум ветра и больших деревьев с давно покинутыми гнездами аистов, смахивающими на причудливые меховые шапки. Стук дверей. Работающий двигатель за забором, судя по прокуренному, астматическому кашлю - фанерный "Трабант" не первой свежести. Чириканье воробьев, возня голубей на узких подоконников. Полный осенний букет. Почему в начале, в середине, в конце этой закольцованной бесконечности порой, или, наоборот, закономерно натыкаешься на такой вот симпатичный, абсолютно прозрачный тупик? Где у меня та кнопка, на которую надо нажать, чтобы вновь запустить часовой механизм?
Слава посмотрел на часы с весело бегущей секундной стрелкой и отломанными до основания минутной и часовой, скрытыми от мира исцарапанным стеклом, обхватившими руку стальными лапами, правда уже обессилившими, дряблыми, старческими, мертвыми, просвечивающими мертвенной зеленью, оттененной слегка золотистой цифровой и кириллической татуировкой. Щелчок ногтем по панцирю и упрямая стрелка сбилась с ровного хода, споткнувшись копытцем о невидимую норку. Еще щелчок и время замерло в нерешительности - действительно ли стоять, или, хотя бы, пойти назад, мелко дрожа, наращивая и сбрасывая микросекунды, а, может быть, опасаясь очередного удара и окончательного впадения в кому безвременья. Так просто - отрастить пушкинский ноготок и поиздеваться над бывшим властелином, стиравшем страны и цивилизации. Слава сжалился и, повертев рукой, добился чтобы маятник заработал. Раз, два, три.
Он встал и направился в ближайшую арку, хотя нечто ему подсказывало пройтись по задворкам между третьим домом и высоким забором, покрытым какой-то салатовой дрянью, похожей на мастику и оставляющей несмываемые пятна на брюках, если не хватает силенок подтянуться и приходится ширкать по доскам носками ботинок и коленками. Местечко там было какое-то на удивление спокойное - детям развернуться на узкой дорожке никак не удавалось, поэтому кусты смородины под окнами разрослись особенно развесисто, а при желании около них всегда можно отыскать каким-то образом попавшие туда интересные вещицы, почти как около казармы. За торцом дома стояла гроза малышей - парикмахерская, "оболванивание" в коей вызывало реки слез и децибелы рева. Дальше росли два высоченных каштана, и на их ветвях еще можно было отыскать случайно сохранившиеся, пожелтевшие, сморщившиеся, с обвисшими иголками плоды.
Но Слава поленился, за что и был немедленно наказан.
В арке от стены отделилась скукоженная тень, схватила его за рукав и зашептала горячо и до мурашек щекотливо в ухо:
- Ты видишь? Ты чувствуешь? Ты представляешь? Здесь можно очень долго ждать, а дня все не будет... И в школу никогда не опоздаешь... И каникул все нет... А говорят - бывает Новый год... День рождения... Подарки... - с каждым вымученным выдохом липкие капли слов оседали на голой коже шеи между шарфом и шапкой, Слава морщился, как от предчувствия укола, вертел головой, дергал локтем, стараясь выскочить из схватившего мрака, но ботинки оставляли в грязи лишь гладкие полосы с вкраплениями редких камешков.
Попался он крепко. Да и не имело особого смысла куда-то вырываться. Вот она - долгожданная и совсем не игрушечная гадость, как замерзшая Марина.
- Вова? Ты чего, мужиклар? - прохрипел Слава придушенно - шарф окончательно перекрутился, намок от дождя или пота, один его конец болтался где-то подмышкой, второй уже вылезал из рукава и петля продолжала затягиваться.
- Сколько времени, Славка! - завопил даже не вопросительно Вова.
- Черт, да вот же, вот же, - пытался он предъявить Дубинину пропуск в виде секундной стрелки, но проклятая одежда не давала сделать и движения. Наконец левая рука все-таки высвободилась, дыхание перехватило, но по прозрачным глазам Вовы скользнул спасительный зайчик отраженного солнца и его отпустило.
Задыхаясь Слава расстегнул анарак (проклятый замок опять застрял на середине), разжал щупальца красного лохматого шарфа и, согнувшись пополам, попытался успокоиться. Арка продувалась, и он стянул заодно шапку, подставляя намокшие волосы ветру. Сердце испуганно стучало, во рту пересохло, губы покрылись противной, горькой коркой. Вова сегодня определенно постарался. Хорошо еще, что это произошло в самом начале... дня. Что теперь делать? Вопрос необходимо решить в самое ближайшее время и вовсе не из милосердия. Зря он все откладывает и откладывает, но обычные примочки здесь не подействуют. Иммунитет. Необходимо что-то более радикальное, хирургическое...
Слава выпрямился и потер висок. Палец наткнулся на шрам - онемевший, стянутый клочок кожи.
Вова стоял прислонившись к стенке и яростно вытирал рот. Неожиданно выглядел он вполне прилично в своем светло-коричневом пальто из ламы, вязаной шапке пирожком и сумкой через плечо. Возня нисколько не сказалась на его опрятности, зато сам Слава выглядел как жертва похищения и грабежа. Холод незаметно забрался под анарак, лизнул кожу ледяным языком. Бог ты мой, ведь осень на дворе! Кое-как приведя себя в порядок, но все равно чувствуя, что под курткой пиджак измялся, воротник сломался и выпирает сзади, рубашка вылезла из брюк, пряжка ремня съехала на аппендикс, а штанины натянулись на бедрах, он взял осторожно Вову под руку, вывел его на свет и усадил на ограду умершей клумбы, где в свое время дети часто играли в испорченный телефон. Вова не сопротивлялся и легко сел на заиндевевшую железяку. Слава садиться поостерегся и щурился на вставшее над деревьями остывшее красное солнце.
- Хорошее... хорошая погода, - немного сбился он и покосился на Вову, но тот лишь согласно кивнул.
- Вон наши идут, - еще бодрее зашел с тыла Слава. Из подъезда действительно вышли Оля и Марина, оживленно о чем-то беседуя и тайком посматривая в их сторону. Мальчишки проводили девчонок хмурыми и равнодушными глазами.
- Паршиво-то как, - признался наконец Вова. Он прижал толстую сумку к животу, сложил на нее руки и скрючился так, что подбородок уперся в кулаки.
Слава размел иней с узкой ржавой поверхности, натянул на зад край анарака, насколько это было возможным, и присел вплотную к Вове. Холод прожег брюки и появилось ощущение, что он сидит на чем-то мокром. Ему было искренне жаль. Он никогда не задумывался над такой возможностью. Строго говоря, он вообще не о чем не задумывался, хотя подобный вопрос и возникал, задевал его краешком, но более в черно-юмористическом ключе - а вдруг тогда он сможет узнать, что...
- А что там? - толкнул он плечом Вову.
- Где? Стена?
Возможно, и стена, или дыра, или червоточина. Не стоит такого касаться. Надо же, сидит вот рядом еще один огроменный и опасный соблазн, лакомая мякоть, только тронь - брызнет соком или ядом. Что таиться перед собой, храбриться - ему страшно и жутко, как... как на уроке, когда не выучил задание, а в вязкой, притаившейся тишине раздается твоя фамилия, и сердце ухает вниз, в бездну. Естественно, речь идет не о сейчас, а о далеком вчера, проходящем через сегодня и завтра, но роли это не играет - память и ощущение живут.
- Зайдем в чайную, - предложил он, выдираясь из сиропа искушения. Первый враг раздумий - сытый желудок. Он встал, поднял живую куклу, отряхнул ее, сдвинул на бок сумку, чтобы тот не походил на коробейника, и, подталкивая Вову в неестественно прямую спину, направил его к трем березкам у склада.
Они прошли мимо громадной, до сих пор не высохшей лужи, в которой мальчишки городка пускали сделанные из мыльниц кораблики под бумажными парусами и устраивали морские сражения, для чего в цене были небольшие голыши для бомбардировки вражеских эскадр и высокие сапоги с профилем индейца на голенищах, чтобы не замочить ноги в спасательных кораблеподъемных экспедициях. Когда вода в ней вымерзнет, то на обнажившемся дне наверняка можно будет найти обломки разбитых галер и галеонов. Поднялись на пригорок к многострадальным березкам, по одной из которых постоянно лазили на крышу склада, где в свое время Серега Смирнов нашел старинную военную бляху, непонятно как туда попавшую. Жизнь других деревьев была так же тяжела - по весне из них добывали березовый сок с мякотью, отчего стволы были усеяны дырками и разрезами. Березы как-то это все терпели, но облетали одними из первых, быстро набирали тяжелую осеннюю влагу, чернели и резали глаз своей угрюмостью до мая месяца.
Склад представлял собой поставленное на бетонные блоки деревянное и, скорее всего, очень уж временное строение, если судить по размеру щелей между трухлявыми побеленными досками. Ворота его сейчас были заперты, но в редкие времена, когда их отворяли, оттуда тянуло вечной сыростью, гнилью, а в темноте можно было усмотреть громоздившиеся до потолка штабеля чего-то укрытого брезентом с прорехами.
Слава тащил Вову за рукав куртки, но тот плелся очень медленно и не обращал внимания на дорогу - сложную мозаику луж, скользкой глины, вязкого песка и небольших кладбищ замерзшей травы, из-за чего приходилось его направлять, подталкивать, дергать, пальцы устали сжимать непромокаемую ткань, внутри кисти проросло ржавое и холодное металлическое дерево, почти что намертво склешневшую руку, стало жарко, словно после бега. Но самый трудный участок они преодолели. Между складом и солдатской столовой асфальта так и не было, но сохранились щебневые дорожки, разделенные голой землей с небольшими воронками, откуда выпирали чахлые прутики и распластались ободранные кустики помидор, как выброшенные на берег моря водоросли. В столовой уже не трапезничали - запах подтухшей рыбы стих, но начинали примешиваться ароматы готовящегося обеда, вновь чего-то малоаппетитного.
Дальше они прошли своеобразный перекресток, где по левую руку толпились пустые бочки из-под соленых огурцов, селедки и жира, загораживающие небольшой, в три ступени, спуск на детскую площадку, а по правую виднелись угрюмая стена казармы, прилепившийся к ней подъем в библиотеку, просвечивающий сквозь голые кусты и деревья бетонный круг фонтана и более-менее ясная перспектива чреды волейбольных и спортивных площадок, а также уходящий наверх к плацу склон. Спустились по раскрошившейся лесенке с проступившим ржавым сетчатым скелетом, причем Славе пришлось здесь перехватить Вову за шиворот и пустить его вперед. Это оказалось очень предусмотрительным - тот запнулся за железку и чуть не полетел вниз лицом. Слава рванул его назад, сам споткнулся о ступеньку и они вдвоем сели на холодный бетон.
Чайная была открыта и пуста. За прилавком скучала Маша, большое помещение освещалось только светом из застекленных витрин с выставленными пирожными, бутылками лимонада и банками томатного сока, что создавало уют и интим, убогость столиков скрадывалась, а жуткие березки, сваренные из стальных труб, с укрепленными на стволах цветочными горшками вообще терялись в темноте - окон было мало и ни одно не выходило на солнечную сторону. Взглянув на посетителей, Маша никак особенно не отреагировала, решив, наверное, что в столь ранний час школьники покупать ничего не будут, а сигареты она им твердо решила не продавать.
Слава с облегчением усадил совсем размякшего Вову за ближний столик, сам присел на секундочку, чтобы отдышаться и утереть жгучий пот, автоматически спахнул вчерашние крошки, поднялся и пошел к прилавку. Набор сластей был стандартный - очень вкусные хрустящие слоеные сердечки, белые квадратики с толстой красной начинкой, самые дешевые и самые невкусные, эклеры, большие вафли с липкой прослойкой, курабье, коржики с орехами и россыпь разнообразных сосалок. Слава решил остановиться на сердечках и эклерах и запить их "Вита-колой".
В кармане оказались одни пфенниги - Катькины капиталы, после долгого ее нытья обмененные братом на желтую юбилейную монету в пять марок. Теперь эти пять сотен хоть и легких по-одиночки "фенюшек" изрядно оттягивали карман.
- Маш, вам мелочь нужна?
- Сигарет нет, - улыбнулась тридцатилетняя аппетитная "тетя", по слухам - первейшая утешительница младшего комсостава городка.
Раньше мысль о ее возрасте Славу как-то не волновала - заходил он сюда очень редко, в день раз, еще реже смотрел на ее лицо, лежащую чуть ли не на пирожных мощную, одуряющую грудь с пуговками сосков, проступающими сквозь кружевной передничек, платье и, возможно, лифчик, тонкие пальцы с обгрызенными, но наманикюренными ногтями, туго обтянутый зад, из разряда тех, что классифицировались как "корма", отмечал это все больше мельком, как третьесортную дичь. Сейчас же, желая отвлечься от тяжелой сцены с Вовой (обернувшись, он увидел что тот стек на столешницу и больше производил впечатление марионетки, лишившейся работы в кукольном театре, чем школьника или просто подростка), он включил неотразимую улыбку, добавил блеска в глаза, а Маша в ответ сменила дежурную ухмылку на добродушную, преобразившись в порочного ангела.
- Вам бы очень подошло имя Анжелика, - чистосердечно признался Слава.
- Почему? - еще по-ангельски порочнее стала Маша.
- Именно поэтому, - щелкнул пальцами от удовольствия Слава. - Две бутылки "колы", эклер и, естественно, сердце...
Намек или не был понят, или слишком хорошо закамуфлирован, но двигалась Маша божественно. Кто сказал, что она полная? Это с такой-то талией?
Слава высыпал на весы всю мелочь, взял бутылки и тарелочку с пирожными, кивнул Маше, чтобы она к нему наклонилась, с удовольствием заглянул ей за ворот платья, и почему-то шепотом сказал:
- У меня только фенюшки? Пересчитаешь, Маша?
- Конечно, - шепнула она.
Расставив все на столике и поддернув Вову за капюшон, он сел напротив, не зная как дальше быть. На сладкое тот все-таки отреагировал - в пустых, ненормальных глазах появился интерес, они залупали, заморгали, стряхивая пугавшую Славу пленку, - взял "колу", сердечко, отхлебнул, откусил, украсив куртку и стол очередными крошками, и сообщил:
- Гадость.
Но мертвый фантош постепенно оживал, челюсти двигались все энергичнее, лимонад с громким бульканьем струился в горло. Вова захапал и его долю, но Слава не возражал, почти что с умилением разглядывая жрущую его эклер проблему. Главное не делать необратимых поступков и вовремя затыкать его сдобой. Впрочем, это вряд ли, только на пирожные их не купишь.
И когда Слава уже было решил, что по крайней мере до автобуса и школы все будет в порядке - разговоры, споры, виды, девочки, желание не выделяться в низшем из миров, Вова прикончил свою бутылку, взял вторую, неоткупоренную, на что Слава никак не отреагировал, погружаясь в собственные проблемы, растерянно поискал открывалку, попытался пальцами содрать железную крышку, но левая рука для этого была слабовата, перехватил посудину за толстенькое горлышко и шарахнул ею по железной окантовке стола.
Звон и шипение вырвавшейся на свободу "колы", приторный запах, уколовший ноздри, вовремя вывели Славу из задумчивости, он успел инстинктивно откинуться назад и жутковатая "розочка", растопырившая в потеках лимонада стеклянные лезвия, лишь противно чиркнула его по болонье анарака. Слава оттолкнул от себя стол, но его стул не удержался на двух ножках и опрокинулся назад. Падая, Слава видел как Вова неправдоподобно легко отшвырнул покалеченной рукой разделяющий их стол (тяжело разбилась казенная тарелка из дрянного фарфора), но дальше кадр скрылся за устремившимися в небо коленями.
Его охватила паника. Он барахтался на деревянном полу, ноги намертво завязли где-то в стуле, в шее поселилась горячая боль, не дающая приподняться и осмотреться. Он вытянул вверх руки, отталкивая низкий наштукатуренный потолок, и тут же получил стеклом по ладоням. Между большими пальцами с потолка свисало такое же шершавое и желтоватое от засохшей извести лицо с зажмуренными глазами, тыльные стороны ладоней прорезались мелкими красными ручейками, а сами ладони занемели, вниз стало опускаться нечто коричневое и острозубое со светлым пятном в центре, но ноги наконец вырвались из плена металлических ножек и принялись совершенно самостоятельно толкаться, пинаться и в пустую месить воздух.
И тут Маша закричала.
Это было если не ледяным душем, то освежающей пощечиной, выбившей из головы весь страх и превратившей сцену членовредительства в нечто наигранное, искусственное, стыдное до морщин на носу. Слава покраснел от неловкости и, продолжая сидеть не полу, испытывал желание врезать Вове до крови, до боли и хруста в костяшках. Стоявшая рядом на коленях Маша стирала с его рук кровь, но оказалось, что ничего особо страшного не произошло - несколько царапин, будто драчливый котенок постарался.
- Это что же, - плача причитала Маша. - Сидят, кушают, и на те - сцепились как петухи.
Вафельное полотенце было мокрым и горячим, ранки щипало, а запах ее волос приятно будоражил Славу. Он наклонился и поцеловал ее в маленькую родинку на шее, но Маша, кажется, ничего не заметила.
Вова уже поставил на место стол и стулья, подобрал с пола крупные осколки и аккуратно сложил их в мусорное ведро около двухметрового холодильника, охраняющего вход за прилавок. Продолжать физически или словесно выяснение отношений не имело ни смысла, ни желания, словно предаваться семейным воспоминаниям о милых, но постыдных детских шалостях, которые самому очень хочется забыть, но родители упорно не дают это сделать.
- Поаккуратнее бутылку нужно открывать, - пробормотал Слава и заорал на все еще плачущую Машу:
- Не было ничего! Понятно тебе?! Не было!
Страх ушел, сгинул горячий отвратительный шарик между ключицами, но его энергия еще не иссякла, предательски растеклась дрожью по рукам, и только теперь, перед самым приступом, где-то на околице сознания Слава понял, что врезать все-таки стоило... Ради себя, только ради себя...
На улице продолжался дождь. Кто-то там наверху окончательно прекратил отопительный сезон, загасил титан и из пустых труб с красным краном теперь вырывался ледяной, ржавый, затхлый ветер. Деревья неистово месили густой, сине-черный крем готовящейся грозы, тучи послушно сбивались, заворачивались на тонких ветвях фигурными завитками, вытягивались под собственной тяжестью к земляному коржу и оставалось совсем немного времени до того момента, когда его посыпят ледяной крошкой и поставят в морозилку.
Дверь в чайную надолго замерла то ли в полуоткрытом, то ли в полузакрытом положении, но тугая пружина все-таки пересилила беспокойный ветер, упрямство победило порыв, их напоследок обдали сладким паром и тут же встретили ведром холодной воды в лицо. С них заботливо смывали сахарную пудру и прилипшие к губам сдобные крошки, сдирали жесткой осенней мочалкой ветра румянец с лживых детских щек, украдкой молниеносно заглядывали в глаза, кричали в уши запоздавшие гулкие тайны.
Хлестало со всех сторон, окатывало, обливало с головы до ног, капли, словно пули, навылет пробивали куртку и капюшон, отчего внутри становилось мокро и неуютно, хотелось замереть, но только не чувствовать как нечто влажное и холодное прилипает к теплой коже заплутавшейся сонной лягушкой.
Слава побежал, надеясь быстрее добраться до КПП, где можно переждать ливень, но словно с высокой вышки врезался в тугую, накрахмаленную ткань бассейна - все лицо облепилось водой, нечем стало дышать, жидкость проникла в носоглотку, там мучительно запершило, и ему пришлось опереться рукой о дерево, согнуться от мучительного кашля, а потом долго сглатывать слюну, чтобы подавить позыв к рвоте. Вова оказался здесь же, под голыми лапами небесного миксера, с которых падали особенно густые капли прозрачного крема. Он прижимал к носу и рту ладонь, заслонялся от накатывающих волн ливня портфелем, из которого текло, как из переполнившейся кастрюли.
Сквозь пальцы действительно оказалось легче дышать. Они локоть об локоть вырвались на дорогу, попали в разряженную толпу таких же счастливчиков, запакованных в анараки, плащи, накидки, целлофановые пакеты, вооруженные зонтами и сумками, сглаженных, ссутуленных напором воды, ветра, грома. С небольшого подъема к "пятачку" текла полноводная река, несущая вперемешку размочаленные, пожелтевшие окурки, пустые сигаретные пачки, листья, слипающиеся в бурном течении в неопрятные комки, и в этом же течении разрываемые на части возникающими водоворотами.
Ботинки на высоких желтых ребристых подошвах погружались в поток до самой кожи, до нитки, прошивающей тяжелые и надежные, как дредноут, сооружения по периметру, но когда нужно было делать очередной шаг вода вздыбливалась перед временной плотиной, высокой волной обрушивалась на нее, заливалась в металлические отверстия, подымала на плаву концы шнурков, лизала края брюк.
Оскальзываясь на мраморных ступенях, школьники ввалились в караулку, где посредине стоял раскаленный "козел" с прислонившимися к нему четырьмя сапогами, обернутыми мокрыми портянками, отчего самодельный обогреватель действительно походил на некое животное. Около окна расположился покореженный двухтумбовый стол, который, видимо, кто-то усердно бил ногами, стараясь научить стоять более менее прямо. Это не удалось, но его обшарпанная поверхность теперь приятно разнообразилась черными отпечатками.
На стуле, опершись затылком в центр обширного жирного пятна на зеленоватых обоях, дремал дежурный в насквозь промокшей и парившей шинели. Одна рука его лежала на трубке скрывшегося под бинтами изоленты телефона, а вторая сжимала карандаш, упершийся обломанным кончиком в раскрытую неопрятную тетрадь. Отработанная до изящной небрежности позы, а также сам факт снопроведения дежурства выдавали в солдате как минимум "старичка". "Бойцы" наверняка бдительно обходили вверенную территорию.
При появлении детей, а точнее - отреагировав на сигнальный скрип распахнувшейся двери, дежурный бодро открыл глаза, в которых еще отчетливо виднелись остатки сладких грез (кажется, что-то из гражданской жизни), но разноцветие курток и шапочек с помпонами оказали на него успокаивающее действие и вогнали в очередной сон (вроде, что-то о еде). Так как сидячих мест в дежурке больше не было, то все расселись на подоконниках или на собственных портфелях. Комната, жарко натопленная, наполнилась паром, а к вони сушившихся портянок добавился запах мокрой болоньи, что воздух тоже не озонировало.
Слава разглядывал школьников. Маленькие и наивные, красивые и сонные, худые и мокрые. Такие близкие, родные, знакомые и постоянные. Как нас мало и как это здорово. Я, наверное, чужой среди вас, но мне нигде и никогда не было так хорошо. О чем вы говорите? О школе (скорее бы каникулы, а нам сейчас уже не задают, почему, если отвечаешь, а Боке, ха, ты еще Криницкого вспомни...), о своих важных, незамысловатых делах (вы что поссорились, он такой надутый, вон как уставился, язык покажи, а я давно на свастиковом поле не был, все в Союзе раздал, где это, по дороге к реке, сходим вместе), о книжках и фантиках (давай после школы в "библию" пойдем, а ты когда "Блада" сдашь, меняюсь на Электроника, жалко, что дождь, можно было бы фантики пособирать, слышал, что Кирилл вчера две "груши" сразу нашел, это про что, ну где обезьяна дерево трясет, а с него собака падает, редкость, надо же какой апрель выдался, а говорят еще - люблю грозу в начале мая), о кино и приставках (в воскресенье "Ну, погоди!" все выпуски будут показывать, опять немцы как в прошлый раз набегут, ну и что, придем пораньше, а меня там однажды за немца приняли, гутен морген, гутен таг, дам по морде, будет так, а ты ЦДФ смотришь, нет, телевизор не перепаяли, там мультик здоровский идет про динозавров, приставка нужна, а еще комедии с Ллойдом, который в очках, я вчера ржал - он по стройке лазил)...
Интересно наблюдать за всем этим из своего стакана. Все вроде рядом, все близко, а захочешь прикоснуться, сесть рядом, по-дружески плечом к плечу и опираешься на стеклянную стенку. Ну и что? Зато никто и к тебе не притронется, да и тепло тут, надышал уже...
Он стоял, прислонившись к косяку и поставив дипломат на пол. Туман сгущался, лампочка заморгала и погасла, ярко-красные спирали "козла" потускнели и дежурка преобразилась. Реальность смазалась, краски посерели, сквозь них проступила какая-то зелень, объем стремительно высыхал, лица и фигурки обвисли на вешалках костей, дремавший солдат провалился внутрь шинели, детские глаза приобрели сходство с разноцветными безжизненными пуговичками. Мир скомкали грязными руками и Слава задохнулся. Галстук затянулся, воротник рубашки вцепился в шею, куртка сдавила злым объятием грудную клетку, пальцы попали в клещи перчаток, но тут дверь открылась, впустив ветер и влагу, расправивших, распрямивших ссохшуюся картинку, болотная муть, как ни в чем не бывало, осела на обоях, Слава повалился назад, вслед за дверью, но его подперли плечом:
- Ой, Слава, извини... - растерянно сказала Марина.
Снег был мокрым и прилипчивым. Он большими ошметками, словно кто-то там наверху взорвал динамитом снежную тучу, с хлюпаньем и брызгами врезался в асфальт и стены, перила и ребристые ворота, покрывая их слоем прокисших сливок с творожистами комками и сочащимися каплями мутной сыворотки. Несколько таких кусков ударило его по лицу, по лбу и щекам потекло, ветер забрался под капюшон и сдернул его с головы. Все было как всегда.
Они с Мариной зашли в тамбур, но Слава придерживал ботинком входную дверь открытой - хотелось дышать этой мерзкой свежестью и не возвращаться в затхлую теплоту.
- Что это с тобой такое?
- А что? Все нормально. Даже в чайную успел заскочить с Вовой.
- С Румбахом? - удивилась Марина.
- Да нет, с Дубининым.
Тут произошла удивительная вещь. Внутри головы прошлись большой мягкой метлой, смахнули мысленный мусор даже не в угол, а собрали его в синий пластмассовый совок, немного пометались от стены к стене в поисках урны (не нашли), взгромоздили среди зеркальных стен мягкий плюшевый диван, размашисто и безжалостно написали "Рум-бах" (именно так - через дефис) на спинке, ссыпали под канапе ворох сказуемых и подлежащих пополам с наречиями и деепричастиями, разноцветные от эмоций (но все равно какие-то серые). Взгляд приклеился Марининому подбородку, остальной мир расплылся, утонул в пленке заслезившихся глаз. Подбородок очень медленно двигался, на нем сидели мелкие капельки растаявшего снега, срывались с гладкой кожи и продолжали ленивый спуск вниз, дабы окончить свою жизнь в лабиринте шерстяных ниток шарфа. Слов не было. Был медитативный речитатив, абсолютно бессмысленный сейчас - Рум-бах-рум-бах, но завораживающий, стягивающий вселенную в крохотную точку.
На границе восприятия что-то происходило. Чья-то тень (девушка? парень? - прочь, прочь - под диван), какая-то вязкая, словно искусственный мед фраза (или целый разговор - под диван)... Рум-бах... Очень знакомое... Вова? Рум-бах... Стреляем в комнату. Точно в диван. Жаль, упакован плотно и тепло, на холоде не сосредоточишься. Рум-бах... Кто же его впихнул сюда, такой тяжелый...
Разбегающихся из под тяжелого, пыльного дивана крыс, тащивших в желтоватых зубках огрызки чувств и слов, шугали все той же метлой, отчего трусоватые животные забивались обратно. Над зеркальной комнатой воздвигся еще один этаж, куда вообще напустили дым каких-то пустых и примитивных ощущений - вот стиснуты зубы, вот скрючены пальцы, вот тепло в виске. Тупое блуждание в пространстве грез. Вытянуть руки вперед, растопырить пальцы, шаг вперед, еще, коснуться указательным пальцем кончика подбородка...
Марина аккуратно взяла его палец своими двумя тонкими пальчиками, сдавила и убрала ладонь на поручень, где между горками снежного крема от чьих-то рук остались углубления со ржавым дном. Слава осмотрелся, но рядом никого (уже?) не было. Солнечный свет, пройдя сквозь грязную тюль облаков, превращал окружающий мир в неряшливую, смазанную неумелым художником гравюру - с расплывшимися линиями строгих и угрюмых зданий, мелкими мазками обколотых временем кирпичей, с жирными отпечатками пальцев-луж, проступавших сквозь снег, потеками и пятнами в самых неожиданных местах, оставленных бракованной матрицей. Но, в то же время, этому неумехе-неряхе в своей ужасающей невежественности и от этого кристальной чистоте удалось (может быть или скорее всего - случайно) ухватить нечто главное, важное, резонирующее, заставляющее Славу еще раз замереть, но не в медитации, а в грусти и тоске.
Возможно, Марина говорила что-то, но вернее всего молчала, так как она чутко улавливала в нем подобное состояние. Она не мешала, но мир оставался, зудел над ухом прилипчивой мухой, на которую сколь угодно долго можно не обращать внимания, но стоит скуке хоть немножко разбавить настроение и взгляд неумолимо и тщетно съезжал в сторону писка. В такие мгновения он очень жалел, что вокруг есть еще кто-то. Тогда он вспоминал дедушкины сетования на то, зачем же природа сотворила человека, ведь без него все было так разумно и соразмерно (сколько нужно прожить и почувствовать, посочувствовать простенькой, в общем-то, идее!).
Сгребая снег с поручня, хлюпая по таявшему на бетоне снегу, ставшего студенистым и по цвету, и по консистенции, оставляя на нем похожие на воронки от взрыва следы, с быстро оплывающими стенками, Слава прошел вдоль КПП, мельком заглянул в запотевшую изнутри дежурку-2, где бодрствовал с открытыми глазами еще один дежурный, держа руку на пульте ворот, спустился по трем ступенькам на растекающуюся полукругом площадку вне городка, пришпиленную толстым, мускулистым, коренастым кленом.
Дальше была не очень широкая дорога, выложенная словно морем обкатанными булыжниками - гладкими, отполированными, сверкающими даже сквозь мертвый, медузообразный снег. Камни утыкались в грязный паребрик и небольшой тротуарчик, некогда асфальтированный, но сейчас скрывшийся под напластованиями пыли, которая слежалась в твердый, бесплодный слой почвы, летом испаряющийся удушливым туманом, осенью переливающийся на брусчатку густой, черно-серой недоваренной кашей, а зимой приобретающий стальную твердость, от которой при быстрой ходьбе болели пятки.
Стена из красного, какого-то уныло-надежного кирпича, с черными нитями летней пыли, высокая, с выступами наверху, поросшая сорняком стальных штырей, испачканных солидолом и скрепленных изорванной колючей проволокой, огораживала улочку с противоположной стороны. Там располагались танковые ангары, станция ГСМ, с большой промасленной площадью перед ней, покрытой заплывшими шрамами от гусениц и колес, а так же открытые хранилища воды с гигантскими колониями белесой плесени. Оттуда сейчас доносился невнятный рев разбуженных машин, пахло непереваренной соляркой.
Слава посмотрел направо, где сквозь прутья и снег проступал цветной негатив парка и казармы, посмотрел налево, на еле видные игрушечные вышки, дорожки и планшеты с почти реальными теперь фигурами идеальных солдат, обернулся к заснеженной Марине, снял с ее руки мохнатую варежку и сжал горячую ладонь. Снег ощутимо тяжело продолжал шлепаться о лицо, почему-то особенно предпочитая глаза, что напомнило Славе о снах - серо-черных, абсурдных, где глаза его постоянно слипались, и он мог в полной мере ощутить на себе мучения прозревающего лишь на короткое время слепца.
Было странное ощущение скучной полноты. Застарелая, когда-то благодарная близость, зачерствевшая нежность, давно уже не требующая заполнять вынужденные паузы молчания игривыми и вымученно-заинтересованными разговорами. Слава подтащил девушку к дереву, потерял ее руку, раскинул свои объятия, вцепился в забитую снегом кору, похожую на перепаханное и заметенное внезапной метелью поле, прижался, вдавился изо всех сил щекой, виском, грудью, потянул на себя дерево.
- Наши деревья - узлы с ветками назад, наши дома - кубики с антеннами, наши семьи - мы сами, - процитировал он.
Марина стояла к нему спиной, но спросила:
- Чем ты тогда живешь - такой?
Глава четвертая. ХУАН И ХУАНИТА
Господь наш Иисус Христос сделал все, чтобы дон Хуан и Хуанита никогда не встретились в этом мире, а если бы и встретились, то прошли мимо, презрительно отвернувшись друг от друга. Однако в тот год погода сошла с ума, не говоря уже о людях, тайфуны, словно поварешкой тетушки Алисии, перемешивали Карибы, где-то на Гаити магический черный порошок вуду попал не в глаза проклятому, а был подхвачен ветром и развеян по островам. Короче говоря, Бог предполагает, а человек располагает, и в тот самый момент, когда босоногая Хуанита сидела на скамеечке на самой пыльной улице Гаваны, лимузин дона Хуана проезжал мимо, и их глаза все-таки встретились.
А надо сказать, что до этого момента все устраивалось отлично. Дон Хуан был богач, каких мало даже в Гаване на Пьеро-Верде. Каждый год со своим другом Хулио он ездил в Европу, остужать кипящую от кубинского солнца кровь, но делал это не так, не с теми и не тогда. Друг его что-то писал целыми днями в гостинице, а вечерами они соблазняли холодных северянок, слетавшихся на них, как мухи на вонючую орхидею. Из Европы он привозил картины, залеченные наспех нехорошие болезни и скучал, жарясь в Варадеро и разглядывая тугие попки своих подружек. Не имея ничего общего с теми молодыми хлыщами, именующими себя дурацким словечком мачо, словно, прости меня Пресвятая Богородица, и вправду понимали его смысл, он, тем не менее, не давал никому спуска, ходил в желтых гетрах, никогда не расставался с ножом и мог за ночь покрыть не один пяток девок.
Сердцеедом дон Хуан был отличным, и, по словам его восприимицы достойной донны Розы, родился с уже торчащим стручком. Отец дона Хуана благородный и мудрый дон Алесьо, да упокоится он с миром, понял это тоже рано, застав как-то своего шестилетнего мальчугана соблазнявшим четырнадцатилетнюю дуру из провинции, прислуживавшую им в доме, и зарекся делать несчастной какую-нибудь дочку его достойных друзей. Мужики все кобели, сказал тогда проницательный дон Алесьо, но черного кобеля до бела не отмоешь. Поручусь своими сединами и тем огрызком, который остался от мощного початка у моего Алехандро, что таковы были его слова! А дела его были еще круче!
Невеста дону Хуану была найдена среди аргентинских родственников - увядающего отростка когда-то цветущего древа семейства Меридо, и, под стать этому, была она страшна, тоща, образована в Европе и совершенно безграмотна в постели. На такой ужас не позарился ни один из ее приятелей, если они вообще были у Магды (только представьте, что за имечко!), поэтому за дона Хуана она вышла девственницей. Дон Хуан, тогда еще ни разу не бывший в Европе и совсем не разбирающийся в девственности, был слегка озадачен тем небольшим препятствием в устройстве его молодой жены, но сделал все как нужно. Дона Магда была покорена - несмотря на боль, она получила доселе неведомое ей удовольствие и по глупости своей решила, что секретом этого обладает только ее муж. Ничего удивительного, что из нее получилась верная жена и порядочная стерва.
Более или менее успешно она нарожала ему двоих детей, еще больше истощала, не в пример нашим кубинкам, которые только после родов входят в самый сок, становясь пышными и еще более страстными. Дона Магда посчитала свой супружеский долг исполненным и лишь изредка подпускала к себе дона Хуана, считая грехом то удовольствие, от которого она кричит, как придавленная курица. Дона Хуана это скорее забавляло, чем раздражало. Он не любил костистую рыбу, да и слава Богу, а в столице было много мест, где заядлые рыбаки вроде него могли поудить более аппетитную добычу.
Но порой золотые рыбки рождаются в самой мутной воде, как это случилось с Хуанитой. Кварталы Гаваны на Пьетро-гранде славились жутким местечком - свежий ветер океана не любил бедняков и просил подаяние, скребясь в полированные стекла богатых районов, поэтому если здесь и дул бриз, то пах он не морской солью, а гнилыми болотами Рио-дель-Отро. Жалкие лачуги соседствовали с ужасными доходными домами, заваленными по самые крыши мусором. Грязные дети дрались с собаками за кусок кости, а по улицам вышагивали настоящие мачо в широких красных рубашках, желтых гетрах, с усиками ниточкой, черными очками и тесаками, висящими подмышкой.
Дешевле всего здесь стоили жизнь и красота, но они хоть что-то стоили, в отличие от человеческой гордости и достоинства. Поэтому убийства и продажная любовь были единственными, что кормило людей. Девичья красота оказывалась здесь проклятьем и спасением. Мачо не просто так слонялись по помойкам и разглядывали чумазых детишек. Говорят, что один из них, некий Пепа (этот дьявол не заслужил даже приставки дон) отличался особым чутьем на миленьких девочек и еще задолго до их расцвета выкупал право на них у родителей за бесценок и пользовал будущих красоток даром. Большой любитель кислятины был этот Пепа. Девочек, как подходило время, устраивали с шиком, сутенеры платили отходную местному дону, кое-какие гроши перепадало и Пепе, но основные сливки он успевал снять задолго до этого.
Вот к такому дружку чуть и не попала Хуанита. Но если другие девочки были только забавными раковинками со дна, то Хуанита оказалась подлинной жемчужиной. Все удивлялись, как такой благоухающий цветок расцвел на столь вонючей помойке. Но матери Хуаниты свои сомнения в глаза никто не осмеливался высказать, так как, по слухам, она была колдунья и собственноручно пустила своего непутевого мужа под нож для какого-то жуткого ритуала. Будь Хуанита обычной смазливой красоткой Пепа и на километр к ней не приблизился, но похоть оказалась сильнее страха, а мачо обычно думают не той головой, какой нужно. Что там произошло между матерью Хуаниты и придурком-сутенером один Бог ведает, но, к удивлению всей округи, Пепа забрал Хуаниту к себе.
Дело для подонка закончилось плохо - следующим же утром стая собак пожирала его внутренности на помойке. С того дня и обнаружился жуткий дар девочки избавляться от своих поклонников. Мудро все устроено в природе. Господь слишком занят своими небесными делами, чтобы неустанно внушать нам добрые помыслы и вести нас за руку. И уж если решил он, что встречаться двум людям никак невозможно в этом мире, то делает это весьма странным образом. Пока дон Хуан делал детей своей костлявой жене и куче своих подружек, Хуанита, сама того не зная, выбирала себе самого сильного покровителя.
Слабаки дохли как тараканы от тухлых яиц. После той истории с Пепой любители маленьких девочек больше не появлялись на пути Хуаниты, но когда время, зной и колдовство налили ее грудь и попу, мачо полетели как мотыльки на огонь и с тем же результатом. Что только с ними не происходило! Стоило такому хлыщу положить глаз на нашу красотку, чьи соски насквозь пробивали его чутье на опасность, так считай вычеркнут он уже из списка живых. То дружки из-за долга прирежут, то бешенный пес искусает, то дону взгляд его не понравится, или неподмазанный полицейский слишком рьяно возьмется за наведение порядка. Не знаю, оставалась ли невинной Хуанита при такой скоротечной смертности ухажеров, но вскоре у нее появился настоящий дружок. Дружка звали Пеле (привет Пепе в аду!) и Хуанита сама выбрала его.
Кого может полюбить самая красивая девчонка из подворотни? Видимо мать ее не предусмотрела такого случая или была слишком высокого мнения о своей дочери, но избранник Хуаниты оказался полным придурком с усиками, сильными руками, ножом и гетрами. Девчонка влюбилась в него крепко, как только чистая душа может полюбить развратника и предателя. Пеле, хоть и дурак был, а очень скоро понял, что сама красота теперь у него под каблуком. Пресвятая Богородица, слишком велика твоя милость к живущим и грешным, что позволяешь таким подонкам существовать в этом мире! Слишком добра ты, дева Мария, к людям, доверчива и всепрощающая! Дьявол в сердце дружка Хуаниты вволю насмеялся над ее чувствами. Поэтому, к тому моменту, когда назло судьбе дон Хуан все-таки встретил Хуаниту, они подходили друг другу как нельзя лучше - испорченные и избалованные одинокие души.
Вряд ли кто скажет, что именно занесло дона Хуана в этот гадюшник. Пресытило ли его общение с подружками, надоели фешенебельные районы Гаваны, где одни чаевые в захудалом баре больше годовой зарплаты наших работяг, но однажды он стукнул тростью своего водителя по плечу и его лимузин свернул с проспекта Хосе Марти на безымянную улочку. Дон Хуан с тоскливым безразличием разглядывал черных старух перед жалкими лачугами, чумазых детей, бегущих вслед его автомобиля, скучающих мачо со своими раскрашенными как попугаи девицами, от одного вида которых во рту становилось приторно. Что могло привлечь взгляд богатого зрелого мужчины среди убогости и безвкусицы? Показная бедность не трогала его сердца, а развратные лица голодных детей не вызывали жалости. Откинувшись на прохладную кожу сиденья, он со скукой оглядывал этот район Чистилища, примыкавший к адским кругам с отелями, ресторанами, пляжами и борделями.
Трусики погубили и спасли мир. Белые, ослепительно белые трусики - самые обычные, без рюш и кружев, разве что сверкали они между самыми красивыми ногами на свете. Короткая юбочка Хуаниты без затей позволяла мужскому глазу понежиться на гладкой коже ее бедер. Девушка сидела на скамейке перед своим домом, смотрела на черных кур и курила длинную сигарету. Пеле был прижимистым ухажером и одевал Хуаниту только в то, что снимал с пьяных проституток в подворотнях. Поэтому дон Хуан морщился, словно от зубной боли, когда его глаза, зацепившиеся за трусики, поднимались, карабкались словно усталые скалолазы по канареечной блузке, через громадные и чудовищно безвкусные бусы к раскрашенному, как у индейцев, лицу. Противная штукатурка не помешала дону Хуану увидеть подлинную красоту Хуаниты, но по настоящему погиб он в ее глазах. Дурак Пеле пользовал ее тело и не очень-то заглядывал в зрачки своей подружки, поэтому если бы кто сказал ему, что Хуанита сразила наповал одним взглядом самого блестящего мужчину на Кубе, то он только бы посмеялся, и выразился в том смысле, что уж он-то точно знает где установлена повальная машинка его девочки.
Огретый тростью шофер остановил машину, но дон Хуан не спешил выходить. Он просто смотрел. Затемненные стекла не пропускали взгляд Хуаниты внутрь и наш герой мог спокойно обсмотреть эту куколку с кончиков ног до макушки головы. В жизни мужчины, если тому повезет, бывает момент, когда его ударяет по глазам, когда хочется закрыть их, но сладкая истома, железной рукой схватившая сердце, не дает этого сделать и вот он уже во власти очарования. Даже первая близость не сравнится с тем сахарным потоком, в котором трепыхается его сердце. И в жизни дона Хуана наконец наступил такой момент. Страсть, как и торнадо, сносит крыши даже самых богатых каменных особняков и смывает в реки всю грязь и мусор.
Хуанита, конечно, обратила внимание на остановившейся неподалеку лимузин с прилипшими к колесам кожурками бананов. Богатые развратники порой заезжали сюда, устраивая через своих водителей такие богопротивные вещи, что просто язык не поворачивается говорить о них! Ну ладно бы укладывать здешних замарашек на просторные задние сиденья - все в грехе родились, а уж кто как зарабатывает себе на хлеб и на бусы - тому Бог судья, но просить их помочиться на дверцу, или... нет, даже не стоит и упоминать. Уж одно это показывает в какую бездну катился тот мир, если бы Хуанита не раздвинула пошире свои коленки.
Мочиться она не собиралась и только презрительно сплюнула в сторону автомобиля, и показала язык невидимому соглядатаю. "Мой парень отрежет тебе яйца и выколет глаза, жирный потный боров", - крикнула наша Хуанита, прекрасно понимая, что ничего такого ее парень не сделает, а скорее договорится с богатеньким клиентом за сходную сумму.
Такое с ней случалось уже не раз, но она не винила Пеле. Все-таки девушка любила это ничтожество и мечтала когда-нибудь выйти с ним из церкви как жена и муж, да и постельные заработки для нее были вполне обычны - чем еще смазливые женщины кормили своих детей и пьяных мужей? Однажды она набралась храбрости и, прижавшись к плечу Пеле, сказала: "Я хочу за тебя замуж", на что этот хлыщ рассеяно ответил: "Конечно, детка. И не надо больше об этом никогда спрашивать - мне всегда нравится когда ты отсасываешь". Вот такой дурак был Пеле, упокой, Господь, с миром его проклятую душу.
Дон Хуан грыз ногти и не очень-то испугался ее угроз. Уж в любовных делах он был опытен как никто. Пожалуй, можно было дождаться ее дружка-сутенера и максимум за десятку закинуть ее божественные ножки себе на плечи прямо здесь, на широком кожаном сиденье. Вот только не было тут уже дона Хуана, настоящего кубинского мачо, богатенького сердцееда, не раз проделывавшего штучки и покруче с не одной сотней смазливых девиц - и за десятку, и за сотню, и за тысячу песо, и совсем бесплатно - с теми, что побогаче и образованней (недаром говорят, что самые дешевые шлюхи живут в богатых кварталах). Как уже было сказано - благородный дон погиб в глазах дешевой красотки. И это настолько пахло богопротивностью, что его шофер заметил странное черное облачко, вьющееся вокруг головы хозяина. "Змей и радуга", - пробормотал гаитянский выродок и вытащил из бардачка громадный никелированный револьвер, намереваясь пристрелить вудуистскую сучку, но дон Хуан уже вылез из машины.
Говорят, что страсть недолговечна - она, словно жаркий огонь, с жадностью сжирает скармливаемые ему поленья, выжигая все внутри человека, оставляя лишь пепелище. Но много ли времени нужно было, чтобы сжечь прогнивший мир? Всего лишь мгновения и всего лишь одной искры. А у дона Хуана и Хуаниты их было гораздо больше, гораздо больше. По дьявольской иронии союз их был скреплен именно так и именно там, как предполагал и как не хотел погибший дон Хуан - на заднем сиденье его машина, и с такой страстью, что куривший на улице шофер чувствовал задом как капот ходит вверх-вниз. Вот только десятку Пеле никто не сподобился отдать, ну да она ему бы и не очень пригодилась - в аду, говорят, песо не в ходу.
Кто пустил слух - одному Богу известно, но уже на следующий день золотая молодежь Гаваны обсуждала новую таинственную подружку дона Хуана. Сплетни были самые безумные - говорили что он подцепил ее за пять монет прямо в порту и поимел на большой куче сахарного песка, другие утверждали, что загадочная незнакомка является какой-то европейской принцессой, которую гаванский мачо выписал к себе инкогнито. Как бы то ни было, а дон Хуан надолго выпал из светской жизни Пьеро-Верде. Прелестницы с разбитыми сердцами плакали навзрыд, но быстро нашли себе утешение в объятиях не менее горячих и страстных донов, друзья и собутыльники делали ставки - сколько продлится любовная связь на этот раз, и пропивали деньги проигравших, как только миновал очередной указанный ими срок, и только два человека на Кубе чувствовали себя униженными и оскорбленными. Нетрудно догадаться, что одним из них был дурак Пеле, а вторым оказалась костлявая Магда.
Что до дурака Пеле, то вся Пьетро-гранде потешалась над ним, начиная от босоногих мальчишек и кончая самим доном, который настолько был развеселен бегством Хуаниты, что запретил трогать ее сутенера, так и не выплатившего своему боссу положенной десятины. Но Пеле оказался несчастнее, чем все остальные думали. Конечно, злость на хлыща, похитившего его девушку, была безмерной, но она была ничем по сравнению с тоской по ее телу. В конце концов, аппетит ярости быстро удовлетворяется парой ударов ножом в живот особо зарвавшегося насмешника. Кровавая разборка обезумевшего мачо со своими бывшими дружками-подельщиками, так и не прекратившими зубоскальства, заставила смолкнуть открытые шутки. Особенно плохо пришлось барменам в злачных местах, где Пеле так заливал свое горе, что ром вытекал у него из ушей. Каждую ухмылку подонка за стойкой этот придурок относил на свой счет и тут же вытаскивал трясущейся рукой громадный нож. Дело, скорее всего, кончилось бы тем, что Пеле прирезали бы в подворотне, а труп бросили крокодилам, но в один прекрасный день он успел исчезнуть, и все вздохнули с облегчением.
И тут пришла пора рассказать о тоске Пеле, так как у Хуаниты оказался еще один совершенно замечательный дар. Пеле все-таки влюбился. Влюбился в свою девочку, в свой цветочек, в свою дырочку, в свою Хуаниту. И понял он это только после того, как навсегда потерял ее. Конечно, это не была та любовь, что завещал нам Господь наш, и не та, о которой толкуют священники новобрачным. Плевал он на христианские и супружеские ценности, упокой, Господь, его душу с миром. Ему нужно было ее тело, чтобы оно послушно ложилось и расставляло пошире ноги, чтобы оно послушно садилось на его початок и страстно дергалось, чтобы оно... Нет, достаточно, здесь не место перечислять все грязные и похотливые желания Пеле.
Достаточно сказать, что его дружок перестал подниматься при виде любой другой женщины. Пеле стал бессилен, как кастрированный бык, ни с одной девушкой после Хуаниты ему больше не удалось повести себя как мужчине, а его неудавшиеся подружки кричали ему в уши: "Мерин!". Хуанита забрала с собой его мужество. При определенных обстоятельствах Пеле можно было посочувствовать, а его дальнейшую судьбу назвать печальной, если бы меня не останавливали те развращенные им девочки, кончившие свои жизни полными наркоманками и предлагавшими себя любому в подворотне за одну затяжку. Подонок получил то, что заслужил.
Жившая своим выдуманным супружеством дона Магда была последней, которая обо всем узнала. Удивительно, что она вообще как-то об этом узнала. Наверное ее осведомили какие-нибудь подружки-ревнивицы, давным-давно спавшие с ее мужем и называющие ее за глаза "скелетом". Дона Магда напоминала непрожаренную лепешку - под бледной корочкой пряталась непонятная, клейкая масса. Никто не мог быть точно уверен, что у нее на уме. Даже, наверное, она сама. Она жила вбитыми в нее отцом, образованием, книгами правилами и считала это реальной жизнью. Возможно, она была счастлива, пока ее мирок не разметала страсть. Строго говоря, муж не интересовал дону Магду, он был лишь книгой рецептов, без которой затруднительно сварить блюдо под названием семья. У них были дети, у них был дом, у них были разные комнаты, так как дона Магда считала малоприличным спать с мужем в одной постели, да еще раздетой. Наверное, она и отца своего считала извращенцем, ведь он мог в ее младенчестве видеть все, чем награждает Бог женщину.
Дон Хуан пару раз позвонил с Тринидада, где тростниковые плантации требовали его неотступного присутствия, при этом Хуанита так громко стонала, что ему пришлось описать доне Магде какой ураган буйствует на острове. После каждого звонка дона Магда подолгу сидела рядом с телефоном и смотрела на висящие на стене картины, одна из которых изображала подводный мир и где в растворенных лучах солнца плавали яркие рыбы. Потом она шла по своим делам и молчала. Она вообще мало говорила. Служанки, бывшие в курсе всех событий, перешептывались и хихикали. На всей Кубе у доны Магда не было союзников, кроме ее детей. Но те были слишком малы и только пачкали штанишки.
Что ей могло грозить? Разве женщине неизвестно, что мужчина еще тот кобель и никогда не удовлетворится обладанием одной сучкой? Страсть к размножению у них в крови и если бы мать наша, Святая Католическая церковь, своим строгим оком не следила за святостью брака, то сколько бы разбитых сердец лежало на дороге! Освященные узы дона Хуана и доны Магды были нерушимы. А ведь есть еще такие понятия как приличие, как круг, как свет. Человек рождается в грехе и живет в грехе, поэтому на такие интрижки обычно смотрят сквозь пальцы, ибо они не наносят вреда устоям церкви и общества. Хуаните - Хуанитово, а дону Хуану - дона Хуанов. Хуаните - Пеле, а дону Хуану - дона Магда. А уж к кому он там будет бегать, пока от его банана не останется одна кожурка, так это не важно. Правильно говорят, что сучка не даст - кобель не вскочит. Вы можете себе представить Хуаниту - этот нежный цветок, из которого страсть сочиться как мед, в окружении так называемого высшего света - всех этих копченых старух, холодных стерв и развратных хлыщей? Более печального зрелища и представить нельзя.
Но все в руках Господних, а когда Господь отвлекается, то люди помогают ему. У доны Магды оказался союзник.
Хуанита и дон Хуан вопреки слухам жили не в отеле, а на его загородной вилле. Пятое поколение слуг, служивших фамилии Меридо, было воспитано в молчании, сдержанности и послушании. У них был только один господин на этом свете после того как дон Алесьо отошел от этого худшего из миров, и поэтому на все звонки любопытствующие получали ответ, что дон Хуан в настоящее время живет в своей резиденции в Гаване. Такой же ответ, только гораздо более вежливый, получила и дона Магда.
А в то же самое время страсть продолжала разгораться, хотя казалось уже достигнут предел и за ним только начнут тлеть деревянные полы спальни. Гасиенда была во всех отношениях приятным и удобным местом. Уединение, спокойствие и лес охраняли покой любовников, не отвлекая их от поглощения друг друга. По просьбе дона Хуана Хуанита даже не одевалась в перерывах, когда они покидали постель и спускались на кухню перекусить.
Надо сказать, что это был первый случай приезда хозяина с подружкой. Обычно он не возил сюда своих девок. Нет, конечно, он приезжал тысячу раз со своими дружками пьянствовать и развлекаться, кое-кто прихватывал проституток, но, как правило, дон Хуан обходился чистыми, аппетитными девочками из прислуги, только и мечтавшими согреть его постель. Поэтому на голую попку Хуаниты посматривали с неодобрением, но услужливо подавали апельсиновый сок, жареное мясо и фрукты.
Когда любовники уходили - не обязательно в спальню, так как страсть могла их застать в любом месте гасиенды, слуги и служанки принимались перемывать им косточки. Впрочем, Хуанита им нравилась и не шла ни в какое сравнение с доной Магдой, в свои редкие появления ведущая себя столь высокомерно и заносчиво, как будто на Кубе еще не отменили рабства. Хуанита была своей, хотя и выросла в городе. Душой и телом она не оторвалась от подлинной кубинской земли, она верила в колдунов и жуткого барона Субботу, властителя Кариб, чей барабан не переставал повелительно стучать в сердце каждого кубинца, она читала молитву перед едой и отдавалась так самозабвенно, как неспособны образованные шлюхи, она была стройна, но не измождена дурными диетами и постами, и ее груди рвались из кофточки как голуби. Мужчина не собака, на кость не бросается, понимающе говорили друг другу старые слуги, прислушиваясь к стонам и крикам.
О чем нам говорить, удивлялась Хуанита, восседая на доне Хуане, всегда ты что-нибудь выдумываешь. Вы все там в своей Пьетро слишком много разговариваете. Иной раз придет такой, заплатит Пеле и говорит. Даже не притронется. Там все сумасшедшие - верят словам, а не любви. Конечно, я люблю тебя. Странный вопрос, я же убежала от Пеле! Он наверняка скоро здесь появиться, так что ты приготовь нож побольше, мне нравится, когда из-за меня дерутся! А я и не сомневаюсь, что ты отрежешь ему яйца и голову. Можно только яйца, он ими в основном и думает.
Дону Хуану и вправду впервые в жизни не о чем было говорить. С дешевыми шлюхами можно было болтать о развратных клиентах, дорогие шлюхи предпочитали обсуждать своих стерв-подружек из высшего света и выспрашивать - кто на свете всех прекрасней, с женой вообще предпочтительно было молчать, сдерживая тошноту. А вот о чем разговаривать с Хуанитой в те короткие промежутки, когда страсть слегка покрывается пеплом, прежде чем в ее костер подбросят дров? Все было ерундой - книжная болтовня о слиянии миров, о единстве, о понимании с полуслова, о проникновении в души друг друга. Это было неправдой там, это неправда и здесь. Взять хотя бы моего Алехандро! Мы лицо-то друг друга видели только тогда, когда он орудовал своей взбивалкой в моей ступке, да и то, если ему не приходили в голову позы, не получившие благословения нашей пресвятой матери Церкви. Это только глупышки, донесшие свою невинность до свадьбы, думают, что они делают своему мужу бесценный подарок. Они правы только в одном - этим кобелям лишь бы пожрать, да палку кинуть, но вот только таких подарков в каждой подворотне пучок валяется. Рабынь им надо, плантаторам проклятым, безмолвных, терпеливых, всепрощающих, да еще самок, по первому желанию падающих на спину и таскающих приплод каждый год!
Так или иначе, а Хуаните и дону Хуану было абсолютно наплевать, что там у каждого было раньше. Честно говоря, дон Хуан не совсем понял о чем толковала Хуанита, когда поминала Пеле. Ему казалось, что это какой-то сорт кофе. А Хуанита, когда дон Хуан спал, собрала по всему дому его семейные фотографии и засунула их в шкаф. Трубку тоже брала она, слушала, что там бормочет какая-то истеричная стерва, но ничего не отвечала. Дон Хуан ухмылялся и снова тащил ее к станку - так он это называл. Большой забавник был этот дон.
Слуги на гасиенде уже пообвыклись к бурной деятельностью дона и его молоденькой пассии. Все самые мелкие подробности событий были обсуждены, подсчитан каждый вскрик и тщательно осмотрено тело молодухи, благо та практически не носила одежды. Вот только обсудить все это было больше не с кем. Занятная история не имела дополнения - а как на это реагирует (если вообще реагирует) благородная сеньора?
Кухарка, по слухам знакомая с колдовством, зарезала не одну черную курицу, пытаясь по сердцу узнать о событиях в Гаване, но птицы попадались несведущие и новости приносили крайне противоречивые. Когда поедание курятины всем надоело, та же кухарка набралась смелости и в первый раз нарушила запрет господина - позвонила своей дочери в столичную резиденцию дона Хуана.
На осторожные расспросы были получены самые подробные ответы, а так как у баб язык без костей, то кухарка, несмотря на самые строгие обеты хранить молчание, поделилась всеми подробностями деятельности дона Хуана на гасиенде. Она так живо описывала постельные утехи парочки, а глупая девчонка так громко сообщала их столпившейся вокруг прислуге, что глухая и слепая к слугам дона Магда вынуждена была найти кухню и положить конец творившемуся в ее доме разврату. Вырвав у остолбеневшей дуры телефон и послушав яркий рассказ о том, как ее муженек развлекался с какой-то проституткой в ванне, дона Магда побледнела, потом покраснела, положила трубку и молча вышла из кухни.
Живя в придуманном мире благородных героев и гордых красавиц, сильных и чистых чувств, получивших церковное благословение, тихих семейных ценностей, где топот детских ножек становится главным достоянием, а муж ограничивается целомудренным поцелуем в лоб, где два голубка, воркуя, доживают до глубокой старости с мире и согласии, дона Магда была счастлива. Не хочется ничего плохого говорить об этой женщине, была она неплохой женой, великолепной матерью, но увы, глупость тоже заслуживает наказания.
Бури и слухи обходили ее стороной, да и кто мог выковырять ее из скорлупы дома и семьи? Ветер дул за окном, из резиденции она никуда почти не выходила, только в магазины. Настоящих подруг у нее не было, а тот, кто с ней общался, не находил в себе силы с ней посплетничать - дона Магда поджимала губы и заявляла, что все это грязно и отвратительно. Собственно, высокосветские стервы и не заслуживали другого к себе отношения, но ведь и дона Магда была такой же богатенькой сучкой. Богу богово, а кесарю кесарево. Словно проклятие тяготело над семьей Меридо - сладкий горошек мечтал попасть в острый капустный салат.
Раньше дона Магда не задумывалась о подружках мужа. Узы брака священны и она всем сердцем верила, что преступившего церковную клятву тут же поразит небесная молния, а заодно и ту развратницу с которой он делит ложе. Однако, как оказалось, Господу были не очень интересны похождения грешника Хуана и он не торопился метать молнии. Божьего провидения хватило разве только на то, чтобы открыть ей глаза на все происходящее, но дона Магда отнюдь не благодарила его за это. Лучше бы было, если бы он не посвятил невинную душу во все это и наказал дона Хуана самолично, втихаря что ли. Болезнью, слабоумием, безвременной кончиной, тогда бы дона Магда стойко приняла кару Господню, истово замаливая в церкви свои и его грехи.
И вот в один день странный человек постучался в дверь резиденции дона Хуана. Он попросил передать доне Магде записку и когда та с трудом разобрала его каракули, то приказала впустить его в гостиную. Гость был достаточно молод, одет в вызывающую одежду трущобных мачо, но в нем уже трудно было признать нашего Пеле. Где он шатался в последние дни после потери Хуаниты неизвестно, но лицо его словно лишилось красок, а глаза смотрели безумно. Он и раньше не был особенно умником, а теперь, когда его дружок смертельно заболел, вряд ли можно было ожидать от него путных поступков. Но видимо дьявол, прости нас Господи, взял на себя попечение над несчастным.
"Я знаю где они", - заявил Пепе доне Магде. "Кто?" - холодно спросила она, видимо еще не до конца осознавая в какую историю ввязывается. Уж если пустила черта за порог, то не играй с ним в высокомерие. Сумасшедший Пеле вытащил свой тесак, приставил доне Магде к горлу и еще раз повторил, что он точно знает где они. Нож не произвел на хозяйку никакого впечатления. Под желтой коркой ее спокойствия бушевала ненависть под стать безумию этого хлыща.
"Отлично", - сказала дона Магда, - "и что же он от нее хочет? Денег? Машины?" Съехавший с катушек Пеле тогда только рассмеялся. "Деньги!" - орал он. - "Как я любил эти деньги! Они были моей жизнью! На них все и всех можно купить! Но оказывается на них нельзя купить такую сущую мелочь, которой обладают даже последние бомжи в грязной подворотне!"
"И что же это такое?" - равнодушно спросила дона Магда. Ей было наплевать, что там Пеле не может купить за деньги. Она прекрасно знала, что за деньги можно все, главное - угадать цену. "Раздевайся", - приказал тогда ей сумасшедший.
В другой момент своей жизни дона Магда испугалась бы, закричала, позвала слуг, но не сейчас. И вовсе не нож у горла пугал ее. В том-то и дело, что она перешла порог, за которым ничего не могло тронуть ее погибшую душу. Дон Хуан развлекается с какой-то молоденькой сучкой, забыв о детях, о жене, о церкви, о святых обетах и обязательствах? И никто не осуждает его за это, никто не сыпет проклятий и молний, не остановит его сердце? Прекрасно! Тогда и дону Магду ничто не остановит познать всю бездну греха.
Вот только греха никакого не было. Для Пеле не существовало больше никаких женщин и даже распростертая на ковре жена его врага не вызвала не единого движения у него в штанах.
"Вот что не купишь!" - орал он ей в ухо. - "Желания! Желания! Желания! Приготовься похоронить своего муженька! Закажи закрытый гроб для ста кусков мяса, на которые я его разрежу!"
Он всегда любил похвалиться, этот безумный мачо Пеле. А дона Магда лежала под потным, вонючим мерином и смеялась. Ей еще никогда в жизни не было так весело.
Парочка тем временем продолжала развлекаться и была не в курсе надвигающихся событий. Впрочем, в подлинной страсти нет и толики развлечения. Это словно смерть. Сладкая, многократная смерть, а в смерти, поверьте мне, нет веселья. Уж я вам говорю точно. Для умерших день не отличается от ночи, а вся еда на одни вкус. Им ничто их родные и друзья, и глаза их закрыты серебряными монетками. Не возлюби жены ближнего своего, заповедовал нам в безмерной мудрости своей Господь наш, но мало кто понимает значение этой мудрости, даже святоши в храме, которые на дню по сто раз отпускают такой грех кающимся. Да разве Ему интересно, что там какой-то Хуан возжелал сотворить с какой-то соседской Хуанитой? Не о том Он говорил в Нагорной проповеди. Я не поп, чтобы читать вам проповеди, до всего доходишь жизнью, а в жизни все надо испытать. Возлюби, но не возжелай, вот истина заповеди.
Так вот, нашим любовникам уже надоедало сидеть взаперти в захолустье, валяться голышом на пляже и вдвоем пить текилу. В конце концов, оба они были молоды и кровь требовала еще и других развлечений. Дон Хуан долго уговаривал Хуаниту поехать в Варадеро, а та почему-то колебалась. Гавана была ей привычней - стоит свернуть с площади Хосе Марти в узкий переулок и вот ты уже на родной помойке, где воняет, где крысы, но где все такое знакомое и родное.
Но не только ностальгия мучила девушку. Она ревновала. Ревновала дона Хуана к красивым, молодым, богатым шлюхам, вьющихся на шикарных пляжах, в богатых ресторанах, словно мухи над очистками. Да и как дон Хуан собирается представить ее своим друзьям? Буэнос диас, сеньоры, имею честь представить вам мою очередную шлюшку? Раньше, когда Пеле подпихивал ее под богатеньких кобелей, ни о чем подобном она, конечно, не думала. Это была работа. На Кубе все работают, только проклятые гринго развлекаются в кабаках Фуэнтоса. Остальные вкалывают до кровавого пота, вырубая сахарный тростник на плантациях, подыхая от жары на фабриках, прислуживая, стиснув зубы, богачам в гостиницах и ресторанах или изображая пылкую страсть, расставив ноги и мечтая впиться подонку в мясистое ухо.
Дон Хуан не понимал ее сомнений и в одно раннее утро просто снес ее со второго этажа гасиенды еще сонную и голенькую в свой двухместный кабриолет ядовито-оранжевого цвета, положил ее на сиденье, сам сел за руль и они отправились в Варадеро. Возразить было уже нечего.
В том мире Варадеро почти ничем не отличался от настоящего Варадеро. Километры пляжей, тысячи отелей, бунгало, ресторанов, баров, клубов и ни одной церкви, где бы хоть один из десятков тысяч кобелей, пьяниц, грешников, развратников и шлюх мог преклонить колени перед Божьей матерью или поставить свечку перед святым Мартином. Запах денег забивал напрочь даже свежесть океана. Тут все ловили рыбку в душах друг друга и были безрукими калеками, когда речь заходила о помощи. Тут умирали заживо и какой-нибудь Та-Ноэль, попади он сюда, удивился бы - сколько зомби разгуливает под солнцем, разлагаясь заживо. Вот в такое местечко и приехали любовники.
Понятно, никто не совершенен в этом мире. Но коли речь идет о доне Хуане и его Хуаните, то позвольте сказать одну вещь и пусть она никого не обидит. Чтобы там уже не было сказано доброго о них самих и об их любви, надо понимать - не были они святыми, и порядочными людьми не были. Мать и Госпожа наша Святая Католическая церковь не коснулась их сердец и не тронула их душ. Если крестишься и встаешь на колени, то это еще не значит, что ты христианин. Причащаться можно и ромом в любой подворотне, а вот искать Царство Небесное в сердце своем может не всякий. Слишком уж страшное место наше сердце. Похуже чем душа. Душа уговорит и оправдает любой поступок - и святой и грешный. А сердце - немо и его не упросишь возлюбить ближнего и дальнего своего. С ним не заключишь сделку на добрые дела. Дон Хуан и Хуанита бесспорно были испорченными людьми.
Поэтому посещение столь дурного места для них оказалось как нельзя кстати. Несмотря на то, что дон Хуан был знаком почти с каждым из мачо, жарящимся на солнце, и с каждой махой, попивающей сок в тени, их приезд не произвел никакого особого впечатления на свет. Он мог заявиться туда и с маленькой девочкой, и с мальчиком, и с черным петухом под мышкой и с таким же результатом. Любовные интрижки первого красавца Гаваны были уже мало интересны скучающей публике - она непостоянна в своем любопытстве, до и мода на отдых с любовницами в этом сезоне прошла.
Богатеи сходили с ума по революции. Молодые, мускулистые, романтичные барбудос были в фаворе у дам, и чтобы добиться скорейшего успеха у любой из этих сучек, нужно было отпустить бороду, мрачно твердить о народных тяготах и призывать к вооруженной борьбе в постели. Организовывались многочисленные революционные кружки, и если днем барбудос и их подруги рыбачили на своих шикарных яхтах, попивали ром и обсуждали возможности выдворения проклятых гринго с острова, то ночью революция творилась между мужчинами и женщинами, и превращалась в свальный грех. У революционеров все было общим.
Дон Хуан был озадачен таким равнодушием друзей и, прямо скажем, задет. Сидя на террасе бунгало, он с удивлением понимал, что внимание со стороны его круга, дух скандальности и запашок неприличия, легкого нарушения норм и обязанностей доброго члена христианской общины стали настолько для него привычны и необходимы, что без них дон Хуан чувствовал себя грустнее маленькиого ребенка, которому родители не подарили обещанную игрушку. Нарушать приличия имеет смысл только там, где это вызовет интерес, зависть, и где за это не сожгут на костре. Но тут из дома выходила заспанная Хуанита, садилась к нему на колени и быстро излечивала его. Они искали покой и они его нашли. Куколка страсти рождала бабочку любви и для этого требовались теплое море, синее небо и горячий песок. Все складывалось не так для того мира - не подозревая об этом, болтуны с бородами действительно переворачивали привычный порядок вещей. Даже страсть имеет свои пределы.
На Варадеро, в этом революционном котле с прокисшим супом наши любовники превратились в невидимок. Они были предоставлены самим себе и чуткая Хуанита всегда находила повод отвлечь внимание дона Хуана от какой-нибудь знакомой стервы, смотрящей сквозь них и призывающей отдаться простому народу. Штучки были самые обычные - кто ими только не пользуется, подогревая чувства любимого, а колдовская кровь страстной девчонки просто валила ее мачо с ног. Например, обнаруживалось, что рассеянная хулиганка забыла надеть на прогулку трусики, или в ресторане, требуя у официанта кукурузу, сжимала початок своего любимого, а что она вытворяла в темных кинозалах, то не мне вам рассказывать - с этим знаком всякий, кто хоть раз влюблялся!
Хуаниту это устраивало. Она знала все о семейной жизни дона Хуана и поначалу не мечтала ни о чем ином, как просто быть рядом с любимым. Никогда не суждено ей поселиться в фамильной резиденции Меридо, называться доной и испытывать озноб от косых взглядов высохших высокородных стерв, заживо сдирающих кожу со смазливой выскочки. Может быть, в такой безнадежности и таилась их страсть, старательно пожирающая сама себя, но, сожрав их, она не пресытилась, а перекинулась на остальной мир. Любовь и есть вчерашняя страсть, остывающий котел с банановой настойкой, еще недавно превращавшая самые трезвые умы в диких обезьян, а сегодня стирающая пыль с окружающего мира, или восковая фигурка с проткнутым иглой сердцем, когда мучительные судороги к следующему дню сменяются вечным покоем.
Почему так получилось знает только Создатель. Но так вышло и безумие парочки превратилось в громадный пустой бассейн, куда и стала стекать любовь всего мира, а ее оказалось ох как мало! И вот любящая женщина уже не мыслила себя без мужчины. У мужчин громадная власть над женщинами, но, к счастью для нас, Он обделил их мудростью. Они думают, что власть у них в штанах, но грех Адамов лишил их возможности разгуливать голышом, и они пользуются ею изредка. И не в языке их могущество. Можно быть немым и давать то, что так необходимо, женщинам что есть смысл их существования, соль для пресной похлебки, противной на вкус даже с самым лакомым куском мяса! Послушайте меня и вразумляйтесь! Кто еще знает правду об этом мире!
Семья - вот подлинная власть мужчины над женщиной, власть, во имя которой склоняются даже самые гордые красотки перед самым ничтожным из мужчин. Может быть, очень часто эти кобели и недостойны такого поклонения, но без столь ничтожной добавки не имеет смысла и женщина. Лишь к седьмому дню Господь завершил творение свое, и лишь к венцу жена становится женщиной. И потому, когда схлынула страсть, Хуанита действительно поняла что ей нужно. Но препятствия на таком пути были неодолимы для обычного человека. Строго говоря, их было только два. По двум причинам дон Хуан не мог бросить свою костлявую дону Магду и обвенчаться с прекрасной Хуанитой. Первой причиной был его сын, а второй - его дочь. А в то же самое время безумный Пеле добрался до гасиенды дона Хуана.
Путешествие Пеле на тот свет было ужасным. Все окружающее превратилось для него в смрадную помойку, на которой он много лет назад и был найден, а люди напоминали зомби, восставших из могил только для того, чтобы помешать Пеле вызволить свою Хуаниту и вернуть свое мужество. Язвы разъедали его кожу, глаза заплыли гноем, и он беспрестанно кашлял, выплевывая из себя черноту. Старая колдунья все-таки владела секретом жутких проклятий. Денег у Пеле не было, и он вообще забыл, что на этом свете за все надо расплачиваться. Он не понимал злости владельцев бензоколонок и маленьких закусочных, где он не ел, но брал салфетки и бинты. Его пистолет отплевал уже все свои пули, но оставался нож. Мертвецы переполняли его машину, кусали за пальцы и отвлекали от дороги. В конце концов Пеле лишился и автомобиля, утонувшего в болоте. Распиравший безумца трупный газ спас его и он шатаясь вышел к гасиенде, выбирая путь по запаху, проклятый и голодный оборотень.
Только ангельские собаки с белыми пятнами над глазами не испугались упыря и отогнали его прочь. Испуганные слуги, вооруженные мачете и ружьями что-то орали ему, но Пеле к тому моменту не понимал речи. Язык умер раньше его и гнил во рту. Шатаясь он побрел прочь по дороге обратно в сторону Гаваны, а проезжающие мимо машины были полны раздетых Хуанит, которые дразнили его и весело смеялись.
Ну а дона Магда спокойно готовилась к тому, в чем бы ее никогда не заподозрил этот слепец и похотливый кобель муженек, которого она когда-то боготворила. Пребывание под безумцем Пеле что-то навсегда сломало в ней. Физически она осталась верной женой, но вот в душе Магда поняла, сколько всего она потеряла, лишилась, добровольно отказалась ради этого негодяя. Все-таки проклятый Пеле сослужил ей добрую службу, лишив душевной невинности. Подлец с помойки всегда был любителем лишать невинности.
Поэтому дона Магда вскрыла ножом кабинет мужа, в который он никогда ее не удосуживался пригласить, и тщательно проверила все его бумаги. Кроме непристойных фотографий с муженьком и его шлюхами в главных ролях, ей больше всего понравились любовные письма тех воспитанных сучек, считавшихся ее подругами и втайне отдающихся ее кобелю чуть ли не на биде во время званных приемов. Многих слов и выражений, из-за их чувственной грубости, она не поняла, но была приятно поражена языком высокообразованных дам, изъяснявшихся с этим жеребцом на диалекте нищих кварталов и дешевых притонов.
Отложив фотографии и письма с тем, чтобы перечитать и пересмотреть перед сном, она, наконец, нашла копию завещания, где, как благородный сеньор, дон Хуан все оставлял жене и детям. Однако сквозь строки дона Магда отчетливо читала намерение мужа вычеркнуть их имена и вставить туда свою новую немытую давалку (выражение было заимствовано из письма доны Эльзы). Выбора дон Хуан доне Магде не оставил никакого, предусмотрительно развесив на стенах кабинета разнообразные ружья. Сняв первое подвернувшееся и зарядив, дона Магда тут же опробовала его на их свадебном портрете и удовлетворенная спустилась вниз в спальню. До самого приезда дона Хуана с Хуанитой она оттуда больше не выходила и никого к себе не пускала.
И вот что нужно еще и еще раз сказать. Уж если что-то идет не так, то оно идет не так до самого конца. На везение в этом пути надеяться не стоит. Пересолив кашу, ешь ее до конца, а не пытайся добавить в нее сахара, или придется совсем ее выкинуть. Дон Хуан, Хуанита, дона Магда и Пеле знали эту истину точно и выскребли заваренное до самого донышка! И если Божье проведение все-таки вмешалось в эту историю, то только потому, что она затронула много-много невинных душ. А это и дает надежду - если мы еще не пропали, если не вострубил архангел, что в потолке пробили дырку, то значит запас светлых душ под небом еще не закончился, значит есть еще специи, превращающие кипящую бурду мира в нечто съедобное.
Ночной попугай даже дневного павлина перекричит, а женщина мужчину в постели всегда переубедит. Есть такой моментик (скажу по секрету), когда слова женщины еще легче проникают в сердце мужчины, чем его семя в ее лоно. Умная не та, что говорит, а та, что говорит в нужный момент. Хуаниту Бог не обделил умом и чутьем на такие мгновения. Волна скалы точит, а уж красотка дружка завсегда переломает. И еще раз говорю, что не надо винить Хуаниту. Не думаю, что она строила какие-то планы на его богатство, или мечтала обокрасть его детей. Ей был нужен он, дон Хуан, а все остальное могла забирать его стерва жена. Даже против детей она ничего не возражала. Дети - это святое, и неискупимый грех лишать их отцовского внимания и любви. Дети могут жить с ними, она любит детей и никогда не будет разделять их на своих и чужих.
Она готова полюбить и высокомерных сучек, что косятся на них во время прогулок что твоя лошадь. Она будет улыбаться и молчать, ей ведь недоступны правильные и приличные слова. Она будет его немой женушкой. Единственное, что она не позволит, так это всякие многозначительные перемигивания с бывшими подружками и прочие чисто мужские компании с игрой в карты. Знает она и подружек, и игры эти с подстольным обслуживанием. Пусть только попробует, она всем махам в округе глаза повыцарапывает. Он ее и только ее!
Дону Хуану поначалу было смешно, лестно, но потом он начал пугаться. Нет, он не боялся ее шутливых угроз, но он почувствовал, что он сам желает этого - Хуаниты, одной и единственной Хуаниты на всем белом свете. Стоило ему представить самое короткое их расставание и сердце замирало в тоске. Сквозь свою девочку смотрел он теперь на мир и вне ее были пустота, тьма и холод. В ней собирались красота, краски, запахи и все остальное. Там, куда она не входила, царили затхлость, влага и плесень. Дон Хуан не любил плесени, особенно в своем доме. Он отпустил бороду как местные барбудос и готовился к революции. Хуанита чутко уловила перелом, суп закипел и не стоило подбрасывать в печь еще дров.
Она лишь в собственных сомнениях грызла по утрам ногти, смотрела на океан, восход и мерзла от свежего ветра. Ей хотелось забеременеть, но Господь не дал ей поблажки. Порой она плакала. Но вот однажды сонный дон Хуан в такой же ранний час вышел на веранду, выкинул пару хамелеонов в кусты, посмотрел на волны и сказал что пора собираться в Гавану. Партизанская война ему надоела и пришло время штурмовать казармы. Хуанита не особо поняла о чем он толкует, но послушно пошла одеваться. Она всегда беспрекословно слушалась своего мужчину.
Собирать ничего особо не пришлось. К своему удивлению дон Хуан обнаружил, что за все время их связи он купил Хуаните несколько платьев (если модные лоскутки, еле прикрывающие попу и грудь, можно было так назвать), да еще какие-то дешевые разноцветные безделушки. В отличие от всех его предыдущих любовниц, она была самая нетребовательная к вещам. Сам дон Хуан никогда ничего на свой вкус женщинам не приобретал и не любил этого делать, предпочитая оплачивать готовые счета, следя лишь за тем, чтобы количество нулей не превышало количества нулей на его банковском счете. Он был, что называется, скуп в своей щедрости - таких любят шлюхи, виснувшие на шее и упрашивающие купить вон ту замечательную побрякушку, и от таких страдают скромницы, не смеющие попросить несколько центаво на зубную щетку. Хуанита скромницей не была, но в очаге страсти совсем забыла, что надо во что-то одеваться.
Они были совершенно готовы к отъезду, но кости судьбы еще не упали нужным образом. Пеле брел по дороге к Гаване, порой подвозимый добрыми крестьянами, и тогда он, сидя на телеге, грозил кулаком своим преследователям и плевал в их мертвые лица. Дона Магда лежала в постели с ружьем, хохотала над письмами и фотографиями и никого к себе не допускала. Слуги чувствовали неладное, но до господина дозвониться не смогли - ураган порвал телефонные линии, а пригласить врача или духовника на свой страх и риск они не решались.
Ураган разрушил дороги, нагромоздив обломки пальм, домов и машин, дождь заливал проклятую землю, а в море гуляли высокие волны. Все три пути, чтобы покинуть курорт были перекрыты, светская жизнь переместилась в холлы гостиниц, в бары, где мощности генераторов хватало лишь на холодильники, а вести разговоры, пить ром и ругать погоду приходилось при свете свечей. Береговая охрана переселила всех из бунгало в каменные убежища отелей, и высший свет с некоторым удивлением обнаружил сколько же много его достойных представителей отдыхают на Варадеро инкогнито и отнюдь не с сыновьями и племянницами. Появление очередной парочки в сумрачном ресторане вызывало не меньшую чем за окном бурю восторгов, революционеры-барбудос яростно хлопали в ладоши, макали сигары в ром и призывали разнополый пролетариат всех стран соединяться. Унылые гринго только морщились.
Дон Хуан и Хуанита наконец получили свою порцию известности. Дону Хуану пришлось даже проучить одного особо остроумного комментатора-бородача и после у него болели костяшки кулаков. Тем не менее, какой-то гринго, ужасно смахивающий на пьяных барбудос, подсел к ним за столик и на ломаном испанском высказал свою полную поддержку благородному дону, на что благородный дон предложил выпить за красоту его подруги, а Хуанита, когда мрачный гринго признался в своей страсти к рыбалке, рассказала ему о своем дедушке, который однажды поймал такую крупную рыбину, что ее размер превосходил все возможные границы лжи и хвастовства и очень смахивал на правду.
Как бы то ни было, короткая передышка позволила очагу хорошо прогореть, чану с водой закипеть, а овощам и специям приготовиться к варке. У гринго оказалась яхта и как только ветер погасил волны он предложил нашей парочке воспользоваться случаем попутешествовать до Гаваны морем. Влюбленная парочка с радостью согласилась, тем более запасы выпивки на Варадеро иссякли, и отдыхающие, покончив с ромом и текилой, примеривались к той банановой бурде от которой люди начинают себя чувствовать и вести как обезьяны.
По дороге они времени не теряли. Американец загорелся поймать рыбину не меньше дедушкиной, Хуанита подавала ему самые безумные советы и бормотала над наживками страшные заклятья, которые знала еще бабушка, дон Хуан стоял за штурвалом и смеялся. Море из зеленого стало белым. Водоросли и обломки деревьев превратили пляжи на всем пути до столицы в помойки, крупная рыба ушла на глубину и только акулы мрачно крутились вокруг яхты, привлеченные запахом тухлого мяса. Дон Хуан старался найти поток свежего ветра и направить его себе в ноздри, от чего лодка виляла из стороны в сторону, а рыбаки валились со стульчиков. Хуанита во всю веселилась, но не могла отделаться от ощущения, что забыла добавить в праздничный пирог крошек пейотеля и радость гостей теперь быстро пожирается горячей текилой. Дона Хуана тоже мучили предчувствия и иногда ему казалось, что утони они на этом корыте миру от такой печали стало бы только лучше.
Рыбаки ничего не поймали и вскоре на горизонте появилась наша обожаемая Гавана, белая, как трусики красотки, ароматная и вкусная, как кухня в ресторане "Устрица", мулатка и метиска, соль и перец, сладость и восхищение Кариб. Она - стерва, как все женщины, непостоянная и изменчивая, веселая и страстная, и хоть таила она у себя под юбкой Пьетро-Гранде не только наслаждения, но и болезни трущоб и нищеты, это был тот город на Кубе, где настоящий кубинец воочию видел свою душу. Можно сколько угодно долго ругать жадных гринго и нашего идиота Папу, решившего присвоить все богатство на Острове, но в одном им никак нельзя отказать - они вложили деньги в наш солнечный город, совсем похожий на ангела, если бы не его приделанные крылья.
Что эта пустая история! Люди они есть люди со своими страстями. Как говориться в святой Библии, нет ничего нового в кулинарных рецептах - мясо и травы все те же от века. Красота самой очаровательной девочки недолговечна - ее стирают дети и слизывают домашние заботы, а вот Гавана будет всегда. Господь Бог благословил нашу землю, наш остров, наш город и в милости своей безмерной дал нам еще один шанс. Вы спрашиваете: а как же любовь? Не зарезав курицы, не сваришь бульон. А таких куриц по набережной бегает, ох, как много, спросите об этом любого мачо. Уж они-то охочи до курочек.
Любовники распрощались с гринго, дон Хуан дозвонился до шофера, и уже знакомый Хуаните лимузин подобрал их в порту и доставил в фамильную резиденцию. Наверное, снаружи дом семьи Меридо произвел большое впечатление на Хуаниту. Спрятавшись среди зелени, словно большая желтоватая головка сахара, он был полон историй про благородных донов, гордых и красивых дон, а аккуратные дорожки через парк как будто были выложены золотыми песо. Девушка держалась за руку своего господина, пока он вел ее мимо бассейна, розовых кустов и кланяющихся садовников. Слух о приезде сеньора с новой сеньоритой разнес шофер, слуги обзвонили всех своих знакомых, поделившись столь скандальной новостью, кто-то попытался докричаться до доны Магды, но та только смеялась.
Испорченный, но добрый ребенок получил в свои руки красивую игрушку. Именно так можно описать состояние Хуаниты. Все мы живем несбыточными надеждами, они как пылью покрывают нашу жизнь и под нею трудно увидеть настоящие краски. Надо не забывать делать уборку в душе, мыть и чистить, чтобы увидеть - мечты еще не все на свете. И вот эта пыль должна была стать судьбой нашей замарашки. Наверняка в детстве ей рассказывали глупую сказку о бедной служанки, выходящей замуж за принца. Но оказалось, что принц женат, и служанке предстоит выгнать его жену из дома.
Нет, конечно, она не совершила настоящий поступок - не вырвала свою руку из руки дона Хуана, не сказала ему, что невозможно сварить похлебку из гнилых овощей и что сахар никогда не заменит перец - каждому свое место, как об этом и позаботился Господь. Нельзя требовать от нищей девчонки то, на что неспособен и богач. Иначе ее опять ожидали какие-нибудь Пепе или Пеле, пропивая и проигрывая все то, что она зарабатывала, раздвигая ноги. Позади был Ад, впереди ее ждал Рай, и ради этого стоило пройти через Чистилище.
Дон Хуан с трудом понимал происходящее. Ему казалось - он спит и сладкий распутный сон настолько его утомил, что стал превращаться в кошмар, где небо затягивало тяжелыми мокрыми тучами, где поднимался ветер, где в воздухе пахло грозой и где он привел в свою резиденцию очередную девку, подцепленную им в каких-то трущобах. Проснуться пока не было возможности и оставалось только идти вперед в надежде достичь такого места, когда непереносимый ужас заставит его вскочить с постели. Он крепче сжимал руку Хуаниты, но она терпела боль и ничего не говорила.
Слуги разумно решили не попадаться на глаза сеньору и сеньорите, пока все не решится и удача не окажется окончательно в руках у той или другой соперницы. Хотя некоторые опытные люди утверждали, что все еще может кончиться миром и господин счастливо заживет с двумя стервами под одной крышей. Конечно, дону Хуану от этого будет как нельзя лучше, но жизнь прислуги тогда превратится в ад - они окажутся словно солдаты в руках непримиримых врагов-полководцев.
В гостиной был накрыт стол на три персоны, как и распорядился дон Хуан. Хуанита это заметила, нахмурилась, но ничего не сказала. Пока дон Хуан ходил за женой, девушка осмотрелась. Теперь богатство дома произвело на нее благоприятное впечатление, но не поразило. В силу своего приятельства со старым сводником Пеле она бывала в этом местечке Гаваны и посещала подобные виллы. Некоторые выглядели шикарнее - все в броском золоте, с розовыми шелковыми стенами и ангелочками-подсвечниками, другие - заброшенными, где словно тени бродили бестолковые, неряшливые слуги, а в пыли купались черви. Здесь же все было достойно и даже на вкус простушки Хуаниты чувствовалось наследие многих поколений богатых плантаторов. Посуда сплошь фарфоровая и хрустальная, серебряные вилки и ножи, подсвечники, изображающие полураздетых рабынь-мулаток, по стенам картины и жуткие гаитянские маски.
Картины всегда нравились Хуаните. Она не понимала столь несерьезного занятия, вслед за матерью-колдуньей повторяя младшему брату, что в жизни больше сгодится умение пользоваться ножом, чем кистью, - и себя защитишь, и в окружении богачей за своего сойдешь, но тот так и продолжал что-то черкать в своем альбомчике, переводя бумагу и карандаши.
Хуанита сняла страшные маски, из глаз которых выглядывали недобрые духи, грызущие души здешних обитателей, и принялась внимательно рассматривать картины дона Хуана. Я даже представляю тот день, то место и тех людей, страстных и страшных в своей страстности.
Вот дон Хуан стучится в дверь спальни доны Магды, но та продолжает смеяться, вот рассыпающийся, почерневший Пеле подбирается к дому дона Хуана и от одного его взгляда сторожевые собаки убегают, жалобно скуля и пуская слюну, вот Хуанита рассматривает портреты богато одетых людей, знакомые кубинские пейзажи, где все красиво как на открытке - небеса с плывущими облаками и подводные морские просторы, где тьма пробита миллионом солнечных лучей и там резвится веселый дельфиний народ. Последняя картина ее очаровывает, она трогает холст и кончик пальца погружается в прохладу, по ногтю стекает капля воды и пахнет океаном.
Сейчас она придет, говорит дон Хуан Хуаните, но девушка качает головой. Она сошла с ума, а ты этого не слышишь, проклятые маски окончательно развеселили ее душу и ты ей уже безразличен, отвечает девушка, но она ошибается...
Такие сцены и в книжках производят впечатление. Финал, любовь, жажда мести, обманутые любовник и жена входят в комнату, где милуются герои, звучат выстрелы, и глупая женушка оказывается убийцей несчастного злодея-дружка, а герой и героиня живут счастливо.
Когда мне в руки попадалось нечто подобное, слезы просто брызгали из моих глаз, наяву все это представлялось и язык сам произносил: "Ты можешь убить нас, но тебе не разлучить нас во век, сука!". Только я не романы рассказываю, уж не мне говорить сколько там слащавой лжи и глупой выдумки, да и нет у меня дара так гладко вязать слова. Одно я знаю точно - в моем рассказе нет ни капельки, ни перчинки придуманного, и я точно знаю, что все так и произошло, и все так и кончилось.
Дона Магда и вправду убила придурка Пеле и никто не вправе обвинять ее, что она так удачно промахнулась. В конце концов, Пеле получил свое, и дырки в его мозгу наконец стали дырками в его голове. Но никто дону Магду не сажал в тюрьму, потому что Хуанита сняла свою туфельку и запустила ее в стерву с ружьем.
Она в Магду не попала - туфелька каблучком воткнулась в картину, где резвились дельфины, тонкий холст не выдержал, порвался и выпустил наружу весь океан. Наверное, герои наши погибли в первые же мгновения всемирного потопа, а к седьмому дню уже вся суша ушла под воду и рыбы превратились в птиц.
Случилось это не Божьим проведением, а попущением Господним, поэтому Творцу пришлось вмешаться в ход вещей, вернуть все назад, вновь упрятать воды потопа в картину, очистить землю от ила, воскресить людей и повернуть время вспять.
Мир стал прежним, но вот только в нем дон Хуан никогда не встретился со своей Хуанитой.
Глава пятая. ШКОЛА
Когда подошел автобус, вся утренняя смена была в сборе. За все годы Слава ни разу не попробовал проехаться на более позднем маршруте, успевающем как раз к началу уроков, точно так же, как не осуществился давний проект спрятаться в субботу на "камчатке" автобуса и еще раз совершить поездку в школу за десятиклассниками и учителями - всегда находился повод отложить это на следующую неделю.
Подлое ноябрьское солнце слепило, но не грело, однако придавало чуть-чуть бодрости, как растворимый индийский кофе. Рассаживались в соответствии с негласной иерархией - наиболее престижные места были на самом заднем сидении и колесе (там всегда больше). Толкаться Слава не любил, пропустив вперед стайку мальков и особо наглых пяти и шестиклассников. Дальше чинно влезали все остальные, взглядами и подзатыльниками сгоняли малышей с насиженных мест поближе к Саше-водителю и начальнику рейса, устраивались, болтали, шелестели тетрадями и смеялись. Вова, как и обещал, занял им места с левой стороны. Слава уселся первым, упершись подошвами сапог в кожух колеса, так что колени чуть-чуть не упирались в подбородок, но ему нравилось. Марина села рядом.
Ждали еще кого-то (судя по пустующему сиденью дежурного, то именно его). Холод внутри автобуса сползал к ногам, пар из детских ртов бледнел, а окна запотевали. Началась нетерпеливая возня и шум. Шептались и говорили громко.
- Да нет, ты не так сделал...
- Мы вчера столько бутылок собрали...
- Вовка, докажь...
- Это все Мишка. У него родители в кино ушли...
- Слушай, Пушкин, тебя ведь никто не спрашивает...
- Славка, ты химию сделал?...
- Как эта машина называется...
- Это - "бобик"...
- Что-то я не заметил как вы по помойке болтались...
- Кирилл, тебе "Мурзилка" пришел?
- Ага, а вон тот - "шарик"...
- А ты слышала как вечером кто-то ревел...
- Счас как врежу...
- Закрой варежку!
Слава стер с окна дыхание и разговоры, но увидеть ничего не удалось - это место тут же прихлопнули кленовой шестипалой ладонью, грязной, израненной, в потеках крови, с пятнами гангренозной желтизны.
- Вы классной что решили подарить? - отвлек Славу от входящей в автобус фигуры Сашка Жлоба.
- Зачем?
Сашка с "камчатки" протиснулся своей здоровенной и какой-то даже мускулистой головой между Славой и Мариной, отчего девушке пришлось схватиться за поручень переднего сидения, чтобы не упасть в проход.
- Осторожнее! - сварливо попросила она.
Жлоба вниманием ее не удостоил:
- Ихний день приближается. И почему у нас не классный. Физрук, например.
- Это какой-то кошмар, - прошептал сам себе Слава, но Сашка воспринял это как согласие.
- Может к директору зайти, скомандовать ему - лечь, встать, он и проникнется, честь отдаст. Спортом вообще не занимаемся, а это поспособствует. И "Спартак" пропер. Ладно, наши канадцев намылили, массой задавили, интеллектом, - Марина опасливо покосилась на его голову, - а то пристали к командиру - цветы давай, цветы давай. Застроить пора, застроить...
При большом желании в Сашкиной речи можно было уловить нечто связное, домыслить логические лакуны, подрезать торчащие нитки, но Славе казалось - он периодически вываливается из какого-то сладкого воскресного сна, ухватывает обрывки радиопередач, разговоров родителей, добавляет к шуму собственные монологи, и, в конечном счете, нет и не будет в этом никакого смысла, порядка, диеты, как на столе, накрытом не праздничным или обычным обедом, а исключительно любимыми кушаньями, где соседствуют соленые грибы, торт "графские развалины", селедка под шубой, кола, блины, яичница с помидорами, и нет ни одной тарелки супа.
- А что, цветы очень хороший подарок, - спасла Славу Марина, которой надоело свешиваться с сидения и она локтем затолкала бредящую голову назад.
Слава зевнул и потер щеки ладонями. Следующей оказалась Ольга Никитина. Роскошная помпошка на ее шапке, похожая на вареного морского ежа, если только они, как и раки, после варки краснеют, заболталась взад вперед в такт словам, но он не сразу понял к кому они обращены.
- Им можно завидовать. Конечно, я не ханжа, но зачем так откровенно? Тут следует поставить два знака вопроса. Широта выбора несравненна, просто заросли малины... Главное уметь протянуть руку и взять. Или подманить. Хотя, есть в этом нечто одинаковое - белизна, хоботок, пятнышки. Но вот бывает залетит такая красавица, шатенка, бах ее и пришпилишь к подушке.
Марина сжала его ладонь. Кончики ее пальцев были ледяными, прикосновение медицинских инструментов.
- Она о бабочках-капустницах, - догадался Слава, - и махаонах, кажется. Редкие они только.
- Совсем ты у меня ничего не понимаешь, - вздохнула Марина.
Наконец дверь открылась, влез старший офицер. Сегодня это был Илькин отец - толстенький и веселый.
- Все собрались? - обернулся он к детям.
- Все, товарищ капитан! - гаркнул Жлоба.
- Вольно! Поехали, Саша.
Кашляя, задевая стеклами и крышей за мокрые, черные кости деревьев, сдирая с них лохмотья листьев и притаившиеся небольшие, местные дожди, автобус вывернул на брусчатку, поехал между глухой стеной справа и решетчатой - слева, мимо городка, двухэтажного белого пустующего здания, соединенного перемычкой с магазином. Потом стены сломались под прямым углом, уступили место жилым домам и магазинчикам. Перед очередным поворотом автобус остановился, подсаживая длинного Олега и унылую, повядшую Нелли из "комендантского" дома, втолкнувших перед собой холод и немножко свежести. Еще поворот, дорога стала обычной - асфальтированной, гладкой, тряска прекратилась.
Места пошли более обустроенные - аккуратные ряды деревьев, фонарей в круглых, белых, словно моряцких, шапочках; яркие гномы на опушках перед коттеджами; выложенные серой плиткой тротуары и тропинки; проехала в обратном направлении знакомая детская больница, где лечили Катьку от передозировки шоколада, опять парки, косые рядки машин, все больше "Трабанты" с примесью "Жигулей" и редкими вкраплениями "БМВ" и "Мерседесов"; пристегнутые к стоякам вызывающе яркими замками велосипеды; конечно же шли люди в плащах и анараках, местные пионеры в синих галстуках, проросших сквозь слои длинных шарфов, и с такими же как и у советских школьников ранцами (тут в автобусе, было притихшем, прошла волна оживления, корчанья рож и робкого свиста).
Во время поездки разговоры и перебранки обычно стихали. Все смотрели в окна, или пытались учить домашние задания по прыгающим на коленях учебникам.
Слава смотрел на ребят и думал о том, как он их всех любит. Ведь если Бог есть Любовь, то и червь в своем мирке тоже есть любовь, хотя и маленькая, неуверенная, похотливая... Наверное, не было сейчас ничего, чтобы он для них не сделал. Для каждого, для любого, самого последнего и презренного... для Валерки Школы, например, пожирающего свои козявки. Вот они все здесь, почти. Такие разные, такие близкие и родные, как знакомые с детства обои. Начнем с малышей. Катька не в счет. Но вот Вовка Румбах, как две капли воды похожий на Рике-с-хохолком и тихого троечника. Вот Юрка-украинец, удостоившийся этого прозвища и даже надписи на доме из-за полного незнания русского языка. Димка, Валькин брат, насупленный от постоянного ожидания неумных шуточек на свой счет. Постная Нелли с жидкими косичками. Шибко умная и высокомерная Ольга Никитина. Очень милая Нина Сапожникова - из таких в будущем, если оно наступает, получаются домовитые жены. Вот по-солдафонски ржет Жлоба, может вспомнилось что-то из далекого армейского будущего? Смотрит на отражение блондинистой и кудрявой Ирки в грязноватом окне Валька, гений в коротких штанишках, и выводит по стеклу у нее на лбу тангенсы. Еще раз уколола кончиками пальцев Марина. Ха, как он мог забыть про Витальку Бабинова, однажды приснившегося ему в виде жалкого и совсем не страшного вампира? Только вот, когда это было - сейчас или СЕЙЧАС?... Вова Дубинин дремлет. Катька читает какой-то свой учебник. Мишка соорудил из ручки рацию и переговаривается Вовкой Румбахом. Андрей Разумный, толстый и хитрый.
Как хорошо, что я здесь. Инкогнито. Тайна. Червь. Чудо. Нельзя сравниваться с Богом, но Его теперь проще понимать - его Любовь и его молчание.
Славе представилось, что он действительно червь. Маленький, симпатичный. Толстенький и вялый, кремового цвета, дабы, не дай Бог, не походить на тошнотворного опарыша во влажной помойной куче, вызывающего отвращение даже не столько своим видом, сколько рефлекторными подергиваниями, как будто в предсмертных судорогах. Он прогрызает сочную, сладкую и рассыпчатую яблочную мякоть, иногда натыкается на твердые и кислые семечки, иногда прорезает тонкую кожицу и оказывается где-то, и там нет сладости, только пустота... Он кружит внутри, натыкается на свои же темные и уютные ходы. Здесь не нужно думать, смотреть, стремиться. Примитивно? Но это его право. Кант был гурманом. Только не нужно дальнейших аллюзий - их просто нет, уж он-то знает. Не превратиться он в бабочку, не склюет его ворона, яблоко не сорвут.
Они уже проехали площадь перед ратушею, которая в местном фольклоре именовалась "площадью полицаев" и куда сходилось шесть улиц, виднелся уголок небольшого парка с памятником, в противоположную сторону от него уходила широкая улица со сплошным рядом магазинчиков, кафе, гаштетов и сосисочных, посредине возвышались стеклянные кубы с непонятными то ли экспозициями, то ли инсталляциями, то ли вообще странными рекламами. Вилась улочка к городскому озеру, аккурат мимо магазина игрушек с богатой россыпью паровозиков, гоночных машин, моделей самолетов. Еще одна оживленная трасса вела к кирхе, через речку со сложной системой шлюзов, хотя ничего плавающего, кроме щепок и прочего мусора Слава там никогда не видел.
Автобус миновал парк, где среди лавочек и нарисованных тушью деревьев отдыхал чугунный человек в мундире - фон Мольтке, осторожно повернул в узковатый переулок, зажатый между двух- и трехэтажными отштукатуренными домами, замечательными тем, что между ними попадались большие секции камер хранения, неизвестно для чего используемые, скорее всего - не для чего, так как они постепенно обрастали надписями, тела их покрылись метеорными кратерами ржавчины, а торчащие из замков ключи, хоть и были целы все до единого, но намертво приржавели к замочным скважинам.
Проехали еще темное здание библиотеки, в незапамятные времена вмещавшее школу, на заднем дворе которой сохранилось спортивная площадка, где из инвентаря остался только песок, да расплывшиеся, как после стирки, беловатые полосы разметки. Собственно, библиотека размещалась только на первом этаже, занимая бывший актовый зал и еще несколько небольших комнат - что-то наподобие учительской, да кабинета директора. Все остальное было заперто, а существование второго и третьего этажей обнаруживалось исключительно снаружи, так как никаких лестниц внутри Саша не встречал.
Ворота в третий городок отворялись только живой силой - сделать их раздвижными, как в четвертом, не позволяло отсутствие места - слева они подпирались глухим домом, скорее всего складом или электрической подстанцией, оставляя небольшой, укутанный в рабицу проход к гарнизонному офицерскому клубу, а справа крепились прямо к стенке КПП. Бибикнули. Створки, раскрашенные в черные и белые треугольники, создающие иллюзию выпуклых пирамид, отворились, автобус вполз внутрь, повернул и остановился перед скудной толпой детей (лиц нельзя было разглядеть под зонтами и капюшонами) и учителей.
Когда они снова проезжали статую, возник спор. Вода окончательно размыла, растворила город, как будто на детскую акварель пролили воду, в которой отмокали кисточки. Расползлись дома, причем старые кирпичные строения сохранили более резкие очертания, за столько веков намертво въевшись в ландшафт, а новые убогие кубики и прямоугольники оплыли, измялись, сквозь них проступила разбухшая с катышками подложка; мокрые деревья еще больше почернели, окутались грязной тонкой аурой волокон-канальцев, по которым из сердцевины стволов вытекала густая краска. Памятник держался. Ему было плевать на непогоду - чугунный (или какой там?) мундир и крест с дубовыми листьями обязывали. Крест и стал предметом спора.
Андрей Разумный утверждал что это фашистский памятник, установленный немецкому генералу, бывшему комендантом концлагеря Фермопилы (недавно показывали по телевизору "Список Шиндлера").
- Если бы это был фашист, то его должны были бы снести, - резонно заявила Нина.
- Может быть, это памятник культуры, ну, имеет художественную ценность, - предположила Алена.
- Ну и что? Если он ценен, то значит пускай всякие фашисты по городу стоят? - вступил в спор Вова Румбах.
- Нет, все-таки сносить памятники не дело, - поддержал Алену Мишка, - да и не фашист это, крест еще ничего не значит. А хоть и комендант, то художник... да, скульптор великий...
- Микеланджело, - подсказал Жлоба, а Марина фыркнула.
- Мало ли что в то время понастроили, - авторитетно заявил еще один гений, только на этот раз математический, Димка Веденов, - не все же сносить. От четвертого городка ничего тогда не осталось бы.
- Но-но, при чем тут наш городок...
Здесь автобус двигался как на заказ медленно, пропуская облепленные мокрым снегом машины, чугунный фон Мольтке шел назад, поворачиваясь величаво к спорящим школьником, продолжая металлически смотреть перед собой, выпятив крест. На время спор приутих, так как после столь активной рекламы все с интересом разглядывали сомнительное произведение искусства. Потом Саша ему прогудел на прощание, прибавил скорость, дядя Женя закурил, приоткрыв стекло, ПАЗик запрыгал по булыжникам, на камчатке начались небольшие скачки и спорить стало несколько неудобно. Проехали кафедральный собор с острыми черными шпилями, барельефами кардиналов на стенах и мозаичными витражами ("Мы здесь вчера "Биг Бабалоо" с грушей и собакой нашли", - сообщил Кирилл, но все завистливо промолчали).
После глухой стены какой-то фабрики, длинной, грязной и очень тоскливой, за шлюзами пришлось остановиться перед шлагбаумом, в конце небольшой очереди из парочки "Трабантов", пропуская длиннющий состав желтых и серых цистерн, платформ с лесом и углем под предводительством двух исходящих паром паровозов. Слева виднелся небольшой пархимский вокзальчик с навесом, лавочками для пассажиров и круглым, разноцветным, словно комикс, газетным киоском.
За железной дорогой начинались новые дома - пятиэтажные панельки, построенные на таком расстоянии от дороги, что, казалось, терялись на горизонте. Сквозь муть непогоды мельтешение жизни там разобрать было невозможно.
Марина спросила:
- Тебе никогда не бывает грустно, что есть такие места, совсем, совсем рядом, до которых ты никогда не дотронешься рукой? Вот те дома, вот это дерево...
Слава не ответил. Его это не тронуло. Друзья и любимые отодвинулись далеко, почти за горизонт, скрылись в мутном, желтоватом от непогодливого солнца воздухе, как вялые рыбки в зацветшем аквариуме. Зачем все копится? В сущности, у нас только остаются, что старые мятые фантики когда-то пережитого счастья, гладкие обороты листов с проступающими чернилами неприятностей, конфетти с непонятно к чему словами и буквами. Опять мусор. Только мусор. Исключительно мусор. Зачем же мы так мнем и стрижем свою жизнь, превращаем ее в черновик, выдираем листы и не делаем домашних заданий? Не хотим приумножать скорбь. Бомжуем на жизни, ночуем на ней, печем картошку.
Город превратился в голую землю, земля поросла сосновым лесом. Трудно вновь привыкать к изменению масштабов. Мы растем, мир растет, но мы всегда его обгоняем. Вселенная, мнимая бесконечность, кругосветные путешествия - слишком абстрактны, не вмещаются в нас, не становятся рядом, их просто нельзя потрогать (может, Марина права?).
Верхушки деревьев почти смыкались над слишком прямой дорогой, подпирая опухшее от водянки небо, чья грыжа провисала вниз. На ближайших соснах были видны угловые надрезы, желтые от проступавшей смолы, стекающей в привязанные внизу горшочки. Дальше деревья теснились как спички в только что купленном коробке, иголки, вопреки поверьям и параграфам из "Природоведения", если не пожелтели, то побурели, словно испортившаяся от хранения картошка, потерялись среди мокрой, истрескавшейся коры. Лес угрюмо скалился кариесными и нечищеными зубами, дышал гнилой зимой.
Покой. Тоска. Пустота. Символы веры червя.
Потом слева деревья расступались, исчезали, позволяя видеть второй городок, условно называемый "вертолетческий", издали похожий на угрюмое скопление черных бараков и древних приземистых багровых домов, опутанных, связанных и стянутых в неопрятный веник сеткой рабицей, помято повисшей на покосившихся деревянных столбах. Рядом с городком растекалось громадное бетонированное поле, словно лужа с выпирающими комьями грязи ангаров, укрытых брезентом загадочных машин и совсем уж несуразными в таком месте закопченными вертолетами, лениво обмахивающимися обвисшими от погоды винтами.
В автобусе насторожились - к перекрестку подъезжал еще один ПАЗик. Поначалу соперник полз довольно медленно, стараясь въезжать в многочисленные лужи кривой дороги как чемпион по прыжкам с трамплина - без плеска и брызг, погружаясь в них с опытностью гиппопотама. Затем скорость его возросла, вода захлестнула слабо-коричневой пленкой окна, но Саша, под вой школьников, тоже прибавил, вертолетчики запнулись на въезде на шоссе и остались пока позади. Болельщики ревели, гонки начались.
Дорога вела в бывшую столицу бывшего Мекленбургского герцогства Шверин, но в такое время (утро, осень) она была пустынна, как на рисунке не умеющего рисовать машинки школьника. Дети и водители могли резвиться как хотели. Илькин отец не возражал. Ради азарта автобусы попеременно уступали лидерство, но когда впереди появились широкие белые ворота первого городка, гонка пошла не на шутку. Чуть ли не прижимаясь боками, словно при абордаже, автобусы неслись к финишу, испытывая нервы друг друга. Все скопились на левой стороне (соперники - на правой), Славу распластали на окне, проложили молча и горестно страдающей Мариной, строили рожи (самая жуткая, естественно, получилась у Славы), свистели, жестикулировали, лишь Вова Дубинин остался на своем месте и невозмутимо комментировал:
- До столкновения с воротами у нас осталось двадцать секунд. Прошу всех рассесться по своим местам и покрепче прижать к животам свои портфели, дабы облегчить опознание обгоревших трупов. До столкновения осталось пятнадцать секунд. Еще раз повторяю...
Если верить Вове, а он, как чувствовал Слава, знал в этом толк, то через несколько секунд ПАЗики должны были влепиться в белеющую преграду, легко пробить воротную жесть, но повиснуть на крепких стальных балках, оставить на них большую часть крыши, насорить стеклами, искорежить колеса, потерять равновесие, завалиться синхронно на бок, пойти юзом, сцепившись торчащими во все стороны обрывками кузовов, остановиться, столкнувшись с каким-нибудь деревом, и согреться огнем.
Погода считала необходимыми более яркие декорации - кто-то одним махом содрал старые - мокрые, с потеками и грязью, набросил светлое небо, рассыпал сухую желтую и красную листву, посыпал песочком выемки от луж, вдунул облака, протащил мимо автобуса магазинчики, кинотеатр, аэродром, дома, разгладил светло-песочное здание школы с громадными сверкающими окнами, коричневатыми площадками вокруг, кустами и дорожками, по которым шли дети с красочными горбами ранцев.
ПАЗик остановился на повороте, в проходе между рядами образовался затор - все торопились первыми выбраться на улицу, чтобы не быть последними и, следовательно, дураками. Мимо автобуса шаркал Криницкий - эталонный двоечник школы, обряженный в нечто обвисшее, раздутое от долгой и изматывающей носки. Тяжесть невыученных уроков кренила его к земле и одной рукой ему приходилось придерживаться за сетку забора.
Теперь Славе его было жалко. Какова была жизнь этого человека? И была ли она вообще? Спросить? Вот только не помню его имени. Фамилия осталась, а имя сгинуло. Одни родовые признаки и ничего индивидуального. Взять его за шиворот, прижать к умывальнику и выдохнуть ему в лицо, испуганное и двоечное, "Привет, Криницкий! Уж ты-то точно должен быть рад".
Идея хорошая.
Он шел к выходу из автобуса вслед за Мариной, обдумывая мысль. Ребристый резиновый пол, обтертые сидения, сводчатая крыша, тяжелая дверь, никак не подходящая к школьному автобусу габаритами и упругостью резинового ремня, не дающего ей раскрываться полностью и возвращающего в исходное положение. Слава толкнул дверь, слез и с силой захлопнул.
Что-то ему не понравилось - то ли хлопок, то ли странное молчание возникшее вокруг него. Пока он поворачивался, мысли растерялись, в груди стало горячо от пренеприятнейшей смеси страха и стыда, кто-то попытался уцепиться за него, дипломат неуклюже занесло и он больно ударил по коленям, но это все были мелочи - дрянная рамка к главной картине. Все-таки Вова. Его белое лицо торчало в окне двери, как в телевизоре, и сам он напоминал загримированного, черно-белого и, в общем-то, не страшного вурдалака из сериала про Дракулу. Дракула и женщины, Дракула и мужчины. Это - Дубинин и палец, который он как раз поднял перед собой, собираясь пригрозить Славе. От легкого покачивания последняя фаланга откинулась, как крошечная крышечка кофейника, повисла, оттуда в стекло ударил фонтан крови, а Слава подумал, что такое уже перебор.
Это была самая странная школа из всех, в которых он будет учиться. И самая приятная, хотя бы потому, что в ней не было спортивного зала. Два этажа. Громадные, панорамные окна. Центральный квадрат, составленный из административных кабинетов, туалетов и библиотеки вокруг пустого места - внутреннего дворика, вымощенного крупными плитами, на которых в теплые осенние и весенние деньки было хорошо постоять, сыграть в "три-пятнадцать". Учебные классы размещались в квадратных пристроях по углам, а раздевалки, мастерские, буфет и столовая прятались в полуподвале.
И еще было просторно. А если избегать эвфемизма - пусто. Два первых класса, два вторых, два третьих, разбитых по признаку места жительства - третьему и четвертому городкам досталась буква "А" ("алкоголики"), первому и второму - "Б" ("бандиты"). Остальные классы буквами на обладали. Перед уроками снующая по коридорам, подвалам, лестницам мелкота создавала иллюзию наполненности и даже какой-то тесноты, но к уроку третьему энергия "мальков" иссякала и можно было ходить без опаски на кого-то наступить, а в некоторых зачарованных местах - и просто кого-то встретить.
Физкультурой занимались в спортивном зале, расположенном по местным меркам у черта на куличках - всего-то прошагать парочку улочек (были, были у летчиков такие образования), мимо неких складов, сквозь остатки располагавшегося когда-то здесь леса, теперь оттесненного за черту городка, чтобы попасть на самый настоящий стадион и в большой зал с цивильными раздевалками для мальчиков и девочек, душевой, волейбольной сеткой, баскетбольными щитами, козлом, конем и матами. На втором этаже располагалась парочка борцовских залов с невыветривающимися запахами пыли и пота.
Конечно, пройтись туда и обратно - невелика проблема для местных аборигенов, но для остальных - непредвиденная задержка в пути, придирки физрука и несданные нормы ГТО означали отъехавший на родину автобус и не слишком приятную перспективу убить сорок пять минут, шляясь по тихим коридорам школы или ползая по полкам в библиотеке в поисках книжки "Отзовитесь, марсиане!". Поэтому ан масс физкультура не пользовалась популярностью и редчайшие случаи проведения производственной гимнастики в широченном коридоре полуподвала школы были просто праздниками.
Еще приятными местечками, которые потом довольно долго вспоминал Слава, являлись упомянутая библиотека и, естественно, столовая. Школьная библиотека отличалась либерализмом, свойственным, как показывает история, только богатству, жемчужинами которого были новехонькие томики "Библиотеки для детей", с зачитанными "Тремя мушкетерами", разрозненные экземпляры "рамочки", "Приключения пана Кляксы" и трилогия о Кале и сыщиках. Система тупого копания в каталожных карточках, шершавых и усеянных мурашками, тут же пролезающих под ногти, прогрызающих кожу и начинающих маршировать по всему телу, а так же глуповатая игра "А ну-ка, угадай" ("Стругацкие есть?" - "А что именно?" - "Малыш" - "Нет" - "Сказка о тройке" - "Нет" - "Белый ферзь" - "Нет" - "Ну хоть что-нибудь?" - "Тоже нет") здесь были изничтожены - к полкам открыт свободный доступ, а книги принципиально расставлены не по алфавиту.
Столовая больше походила на ресторан - столики на четверых, висящие на длинных шнурах лампы, по форме напоминающие иллюстрации к теории бифуркаций, кипенные скатерти, строгие стены с фигурной штукатуркой, похожей на поверхность осенней лужи под дождем, вязнущие звуки, а также отсутствие запахов кухни создавали непостижимо интимную для школы обстановку.
Ежась под мелким дождем, складывая на ходу зонтики и сдирая капюшоны, школьники входили под традиционную надпись "Добро пожаловать!" в широкие стеклянные двери, до половины заклеенные совсем уж нетрадиционной агиткой - переделкой из знаменитого плаката с грозным буденовцем в багровых тонах, пристальным взглядом, толстенным указательным пальцем, и сурово вопрошающей надписью: "А ты сделал уроки?". На двоечников это производило неизгладимое впечатление и их приходилось насильно запихивать в школу.
Дальше поток разделялся - учителя поднимались наверх, а все остальные спускались в полуподвал, в раздевалки. Меньше всего приходилось идти старшеклассникам - их клетушки, напоминающие одиночные камеры из американских фильмов, располагались сразу у лестницы длинным рядком до мастерских, дольше всех топали младшеклассники, поворачивая налево, через зал, где иногда бывала физкультура и всегда - беготня на переменах, сквозь большие и тугие двери, где особым шиком считалось проскользнуть через них без рук, воспользовавшись "услугами" впереди идущего, мимо очередной лестницы наверх, попадая в конце концов в предназначенный для них аппендикс.
До уроков оставалось еще минут двадцать, ожидалась вторая смена из третьего и четвертого городка, и тут уж каждый развлекался как мог.
У раздевалки образовалась очередь - девчонки стряхивали плащи, переодевали обувь, снимали промокшие чулки, поставив преграду от нескромных взглядов в лице Сашки Жлобы. Тот, прислонившись спиной к клетке, демонстрировал тихо ругавшимся мальчишкам, торопящихся до уроков перекурить и успеть зажевать "Биг бабалоо", свою коллекцию фотографий ансамблей, изученную всеми за сезон непогоды до мельчайших подробностей. Слава смотреть ее не стал, пододвинул Жлобу, пропустил вперед себя Марину и протиснулся следом. Ничего интересного там, естественно, не было - мелькали голые ноги, во все стороны рассыпались остатки дождя, на полу копились лужи, и девчонки балансировали на деревянных подставках для обуви.
Слава помог Марине, сам расстался с анараком, невольно прислушиваясь к дополнявшему атмосферные осадки шушуканью и стараясь немного в нем разобраться. Но, наверное, для этого действительно нужно было превратиться в девчонку - слова все знакомые, но складывались они в непонятный код, тяжело оседающий в голове иной расы и вызывающий головную боль с зевотой. Борясь с приступом, от которого заложило уши, во рту началось обильное слюноотделение, а глаза погрузились на дно слезливого озеро, отчего окружающие приняли тот самый вид, подробно описанный в "Занимательной физике" Перельмана.
- Иди, - торопливо подтолкнула его Марина.
Он стал на ощупь пробираться сквозь зонты и мокрую прорезиненную материю, спотыкаясь о сапоги и ноги, порой касаясь чего-то воздушно нейлонового. Вдруг его рука соскользнула с очередной изящно покроенной и вспотевшей крупными каплями лакированной шкуры и уперлась в нечто кстати подвернувшееся - гладкое, голое и теплое. Слава на мгновение вынырнул из слез только затем, чтобы уловить красивое бедро, хотя почему таковым он его окрестил осталось неясно, но, возможно, из-за оскудевшего запаса слов и абсолютной неприемлемости к данной конкретной части ноги общеизвестных эпитетов - "стройное" (это бедро-то?), "мускулистое" (а как насчет "волосатое"?). Филологический ступор прервал не М.Каммерер. Его протолкнули дальше, смутное и неудовлетворенное желание потонуло в белом шуме школьного коридора.
Народ заглядывал за широкие Жлобовские плечи, ворох глянцевых и нерезких фотографий, развернутых веером, и развлекался. Девчонки призывно хихикали и дразнили зверей за клетками видом и ароматом чулок, подвязок и колготок. В стороне от тлеющего вертепа разговаривали Вадим и Димка, - один размахивая в воздухе увесистым деревянным костылем, а другой снимая и вновь одевая темные очки. Коридор к этому моменту слегка опустел, "городские" и "вертолетчики" рассеялись по раздевалкам, классам и туалетам, только назойливыми мухами носились первоклассники и сонливо проплывали преподаватели. Вадим не забывал раскланиваться, Дима забывал и стыдливо протирал запотевающие стекла, а Славе повезло - первой же ему попалась математичка Нелли Федя Яша (в девичестве - Федяшина), самый близкий враг. Он сдержался, демонстративно не сделав даже попытки узнавания, Нелли покрылась скоротечным лишаем, но тоже промолчала. Правильно, решил Слава.
В конце концов, что нужно нам? Внимание! Ни одного близкого друга не заставишь быть к тебе таким внимательным, как самого дальнего врага. Мысль не новая, но работает.
- Ну и что у нас сегодня, господа? - спросил он у местных Лисы-Алисы и Кота Базилио.
- Химия, - ответил Дима.
- Это вам не что, а кто, - согласился Вадим. Только теперь Слава обратил внимание, что тот пришел с ранцем.
- Хорошие катафоты. У Кирилла отобрал?
Вадим покосился за спину. Выражение лица у него стало как у падшего ангела.
- Попробуй сам на костылях с портфелем в зубах по школе пошататься, - пояснил он. Его можно было пожалеть - месяц назад Вадим вляпался в раскаленный шлак, выброшенный из котельной, и здорово обжег ноги. Но для Славы Вадимов вид давно потерял свою остроту. Пострадавшим он его уже не воспринимал, а чувства сопереживания и прочей эмпатии утомились выдавать социально приемлемую реакцию на человека с костылями. Такого эффекта (да и многих других) он не предвидел, но Слава опять же не расстроился.
- Видуха у тебя как у полного придурка, - тактично выразил он общее мнение. Проходившая мимо Оля хрюкнула, а Нина нервно поправила передник.
- Не расстраивайся, - подтвердил Дима. - Ты что-то про химичку хотел сказать.
- Благородные доны, о драконах ни слова! - рявкнул Андрей. - Курить у кого-нибудь есть?
Туалет был светел и чист - граффити здесь не прижились, сантехника была надежной, а убирались часто. Слава, скорее уж по многолетней привычке, а не по необходимости, залез на подоконник, чтобы солнце не слепило глаза, грело поясницу. Вадим удобно расположился на пластмассовой крышке унитаза, прислонив костыли крест накрест к стенкам кабинки, некурящий Дима остался в районе умывальника около самой двери, дабы заодно шугать малышей, Андрей же бродил по комнатке, раздавал сигареты, прикуривал и обносил всех банкой из-под пива вместо пепельницы. Вновь было хорошо, как после большой кружки свежемолотого и свежесваренного кофе - зевота кончилась, глаза открылись и даже в самом паршивом обстоятельстве открывались блестящие перспективы.
Положение и раннее утро обязывали благородных донов вести светские беседы. Поговорили о погоде. Посудачили о женщинах. В том и другом случае сошлись во мнении - изменчивы. Слава задрал ноги на батарею, в которой булькала горячая вода, ощущал как потеют ноги и не особо ввязывался в дискуссию.
- Так вот, у Монтегю точно подразумеваются аскалотли, - убеждал всех Дима. Ставшие зеркальными от яркого не по осени солнца очки вкупе с короткой стрижкой и добрейшей физиономией толстяка предавали ему боевой и диковатый вид на все готового человека. Знаменитостью он был от своего умения с ленинской скоростью читать книги. Слава знал кем Дима стал (или станет?), это могло впечатлить, удивить, испугать, хотя...
- Не Монтегю, а Агамнен, - поправил Андрей.
- А-г-а-м-б-е-н, - продиктовал, сжалившись Вадим. Ради развлечения он периодически спускал в унитазе воду, подводя итоги своим тезисам и чужим тезисам.
- И не аскалотли, а ланцелоты, - внес свою лепту Слава, но его слова утонули в шуме унитаза.
- Неважно, короче говоря. Главное, что он предлагает очень необычную гипотезу...
- Человечество, как всемирный аборт, - хмыкнул Андрей и очень ловко изрыгнул густой клуб дыма в просунувшуюся в дверь маленькую круглую стриженную голову ("Спасибо", сказал отвлекшийся от своих прямых обязанностей Дима).
- Вообще-то, подходит, - согласился Вадим, успев вовремя подхватить сделавший попытку к бегству костыль. - Сходится. Все без шерсти, недоразвиты, не знаем зачем живем. Разум, как несформировавшийся инстинкт.
- Знаете, - сказал Дима, - все это очень здорово. Представьте, утро, сидим мы в гальюне, курим, треплемся... Ага, и это тоже. Воздух свежий, чистый, солнышко светит, луна в небе висит. Облака, блин, цепью жемчужную, полем лазурным... Вадим костыли бросил, химичка на автобус опоздала, пиво в буфете к пончикам продают...
Все молчали, вслушиваясь в эти слова. Паузы надувались, как комары-кровопийцы невысказанными дополнениями и подначками, тяжелели, приобретали такую значимость, что после Лермонтова как-то неловко было уже прерывать Димку, тем более никто еще не понял, что он в конце концов хочет сказать. Слава же больше следил за его манипуляциями с очками, снимание и надевание которых в данном случае было сродни превращениям добрый-злой - врач превращался в маньяка, а милый папочка - в убийцу.
За пончиками долго ничего не следовало и, переставший расхаживать, Андрей первым не выдержал:
- Ну и что?
- Значит, есть еще в жизни место подвигу.
Повезло только Вадиму - он сидел. Слава повалился на подоконник, а Андрей, кажется, упал там, где стоял. Дима довольно хихикал, остальные помирали. Смех переходил в ржание, ржание в хрюканье, хрюканье - в визг. На минутку кто-то останавливался, переводя дыхание, но потом приступ продолжался. Это было как эпидемия. Животные звуки привлекли внимание народа - в туалет стали заглядывать разные по возрасту и полу личности, большинству из которых Дима повторял свой прикол, причем растерянные лица не понявших - в чем же юмор-то ситуации, только усиливали развлечение компании.
Последним заглянул директор в чаплашке и шароварах, карими и печальными глазами слизнул веселье, уже вошедшее в автоколебательный режим, втянул волосатыми ноздрями толику отработанного табачного дыма, ничего не сказал и закрыл дверь. Разговаривать стало особо не о чем, они побросали окурки и вытряхнули пепел в урну, по очереди помыли зачем-то руки и вышли в коридор, впустив переминающуюся с ноги на ногу стайку младшеклассников.
Школа продолжалась наполняться, словно расшалившаяся непогода от скуки загоняла детей в тепло и сухость. Обпившиеся водой облака тошнило. Свет в коридорах поленились включить, поэтому шум угас и все ходили медленно, держась руками за батареи и стекла, смешно таращась в темноте и разговаривая шепотом, чтобы не заглушать дождь.
Слава стоял около библиотеки, опираясь ладонями на скользкие стекла и смотрел на вырезанный колодцем внутреннего дворика квадрат неба. Оно напоминало медленно проявляющуюся засвеченную фотобумагу с расплывающимися, растущими пятнами, проходящими весь спектр черной радуги - от нежно-серого до такого черного, что уставшие глаза усматривали в нем оттенки молочного и синего. Испорченную фотографию наконец достали из проявителя, потрясли, отчего дождь зачастил, а по облакам пошли вялые волны.
Он попросил всех утихнуть и размышлял о соблазнах.
До неба, засиженного всяческой чадящей машинерией, не дотянешься - стекло. Если человек создал самолет, то зачем сейчас тянуться до небес? А зачем желать недостижимого? Нет, совсем не так. Желать можно (нужно?), но здесь нет ничего соблазнительного. Соблазн - в достижимости, в том, что рядом и готово при малейшем шевелении пальцем упасть тебе в руку и лишь некоторое сомнение, нечто по имени совесть, мешает это сделать. Минуту или две.
- Тебе нравится быть одному?
- Да нет, - ответил ей Слава с некоторым удивлением.
- Ты часто здесь стоишь. Если не разобраться в темноте, то тебя можно пожалеть.
- А если разобраться? - заставил он себя поинтересоваться.
Ответа долго не было. В искаженном зеркале с дождевой амальгамой трудно видеть движение глаз, особенно если они закрыты. Прошлое, будущее, разум и чувства. Нехитрая арифметика человеческой речи. Лучше здесь быть переученным левшой. Сломай себя, и никто не проникнет в твою тайну.
Слава подышал на стекло и смотрел как в тумане прорисовываются тусклые лампы коридора и тени.
- Если разберусь я, то это любовь...
- Тише! - он нашел ее теплую руку и сжал. - Я не знаю, что это. Точнее - знаю, читал, видел на рисунках и в кино. А еще мы с тобой ею занимаемся... Здорово, да? Я - материалист. Поэтому только поцелуи, объятия и прочее. Остальное есть словоблудие, никчемное и не обязывающее.
- Неужели у нас все так быстро кончается? Один день...
Он развеселился. Нет, пора отмочить нечто такое, что разнесет на мелкие кусочки это тоскливое оцепенение. Молодость - вот единственная и истинная ценность в жизни. Прочее - любовь, дружба, работа - лишь малоудачные попытки ее заменить, или хотя бы немножко вспомнить. Прошлое можно долго эксплуатировать, построить на его руинах уютный сарайчик, приятельские отношения, с ужасом ловя себя на том, что основной темой разговоров в пивных и ресторанах становится "А помнишь...", только вот когда-то это кончается. Смотришь на блеклые фотографии с неровным глянцем и сползаешь в депрессию, сходишь с ума, пишешь мемуары. А если резать, то режешь и все остальное. Выбор не хитрый - тоска или тоска и одиночество. Да здравствуют потные носки!
Слава прошел по галерее, ведя, где это было возможно, пальцем по стеклам, оставляя волнистую полосу с глубокими впадинами. Хлопали двери, но школа продолжала оставаться наполненной тишиной, и в ее плотном облаке каждый звук приобретал гулкую значимость. В щель между входными дверями протискивался знобкий и влажный ветер, а когда кто-то входил, на его плечах въезжала небольшая толика дождя, достаточная лишь для того, чтобы оставить на ступеньках небольшие мокрые пятна, похожие на плевки.
Он рассеяно с кем-то поздоровался, пожал чью-то вялую холодную лапу и, засунув ладони под мышки, вышел из школы. Пахло тлеющими листьями, близким лесом и дождем. Слава был не единственным выползшим на свежий воздух - там, где обычно парковались школьные автобусы, собралась небольшая компания, то ли разглядывающая нечто под ногами, чем смахивала на клуб горбатых, то ли втихоря куривших, закрываясь от ветра и учителей. Свет размок, разбух, стал серым и грязным, как попавший в лужу кусок картона, поэтому Слава сколько не щурился, не смог опознать стоявших. Кажется, что-то в районе десятого класса.
Компания наконец чем-то налюбовалась и затеяла странную игру - некий вариант "три-пятнадцать", где каждый стремился отдавить ногу каждому. Они толкались, пинали нечто отсюда невидимое, выстраивались в круг, водили хоровод, приседали на корточки. Черные зонтики мрачными медузами цеплялись друг за друга и с противным, доносящимся и сюда звуком, царапали спицами напряженную ветром ткань.
Слава вытер с лица дождь, облокотился плечом на косяк, достал сигарету и закурил. В доме напротив гасли окна, из подъездов выходили люди. Подходили школьники редкой рыбешкой, косясь на замерзшего Славу, а он каждому вежливо кивал и улыбался фирменной улыбкой "Добро отжаловать". Всех он знал в лицо, но вот имена и фамилии куда-то испарились. Словно рассматриваешь старую фотографию своего класса - знакомые лица, у некоторых сохранились имена, у некоторых - фамилии, редко - прозвища, помнишь что вот этот - сидел там, а вот это - классная отличница, а в большинстве своем - мертвая зона, свидетельство несуществующих времен, еще один довод в пользу того, что мир был создан всего лишь мгновение назад.
С каждым вошедшим школа освещалась все больше и больше, как будто подбирая потухшие окна у пятиэтажек. Казалось, что горело уже все, но находился новый источник, новая лампочка. Разбухший, истоптанный картон дня пожелтел, грязь на нем еще оставалась, въевшись в сгибы и заломы неопрятными тенями, но посветлело настолько, что теперь Слава прекрасно видел Жлобу, грызущего ноготь, Валерку (как там его фамилия), Андрея Кострова с черными редкими усиками, орудиями его, так сказать, "сердцеедского" производства, еще одного Андрея, но уже бесфамильного.
Им надоели ритуальные танцы, дурной "Беломор" и они вернулись к школе. Заходить пока не стали, прочищая кашлем горло, дыша глубже и, засунув руки в карманы пиджаков, делая неуклюжие взмахи полами, наверное в надежде сделать табачную вонь не такой наглой и вызывающей.
- Хватит, хватит, - поморщился Слава, когда очередное импровизированное синее и штопанное крыло хлопнуло его по лицу.
Костров принюхался, правда почему-то к собственной подмышке. Маленький Валерка принюхиваться не стал, прекратил попытки взлететь, обвис, ссутулился и пожаловался:
- Я же говорил вам, а вы... Сморкаться заколебешься, платка нет, салфеток нет, трясти некого, малышня оборзела..., - речь была под стать дождю - мелкая, надоедливая, тоскливая, сопливая, платка нет, салфеток нет, и поэтому никто его не прерывал, понимали, что бесполезно, все равно что между струй ливня бегать.
Другой Андрей нервно заржал и сунул Славе под нос распухший труп сигаретки, чья бумажная кожа уже не удерживала раздувшиеся внутренности и из дыр выглядывали крупинки табака и волокнистая желтизна фильтра.
- Вот, - заканючил Валерка, - а ты - "палец, палец".
Жлоба стоял ко всем спиной и, судя по всему, разошелся. От энергичных взмахов руками пиджак трещал, валил густой пар, волосы на голове слиплись в сосульки и стояли дыбом, как у резинового ежика, ноги дергались, то поджимаясь, то вытягиваясь в безнадежной попытке достать земли. Слава выбросил свой окурок и зашел в школу.
Первой была алхимия. Все еще бродили по классу, кто в поисках домашнего задания для списывания, кто в поисках своей тетради с тем же домашним заданием, наглядно демонстрируя бруоновское движение и реакцию нейтрализации с выпадающим в осадок соленым потом нерадивых личностей, тщетно пытающихся скопировать заумные алхимические символы.
- Красный лев, красный, я тебе говорю, - ласково тыкала Света носом в тетрадку Вадима, вяло отмахивающегося от нее костылем.
- А ртуть как же, ртуть? - причитал он.
На доске уже были развешены мятые плакаты доменной варки философского камня, его химических превращений и сравнительных графиков варки оного в СССР и в 1913 году. Сидя на передней парте Марина их внимательно изучала. Каблуки постукивали по дереву, внося ритм в предурочный хаос. Тук, и Вадим понял при чем тут лев, тук, и Нина отыскала свою тетрадку у Криницкого, тук, и Криницкий получил учебником по голове, тук, Дима открыл воду у себя на парте, тук, Неля принялась носить из подсобки пробирки и колбочки, тук, и все дружно взвыли от нежданной лабораторной работы.
- Нель, а карманные мартеновские печи будут? - омрачился Криницкий.
Да что это такое, озадачился Слава. Где имя? Куда пропало? Попробуем еще раз.
Он сел на свою "камчатку", где с тоскливой аккуратностью разложила книги, тетради, ручки и прочие принадлежности Надя. Пробирки стояли точно по центру около "умывальника", на ее стороне, точно подогнанные к углу стола лежали учебник в свежей, натянутой целлофановой обложке, как только что испеченная булка, общая тетрадь в коричневом переплете и такой же обложке, тульский пряник, так сказать, набор ручек - длинных, толстеньких в бедрах и скучных. Слава наклонился и убедился, что сумка висит на крючке. Как и положено. Мыслей от такого зрелища особых не появилось, желаний - тем более, поэтому вся убогость чувств отразилось на лице, заставив его скорчиться в чем-то непотребном, от чего заныли мышцы, нос задрался пятачком, а рот съехал на правую щеку.
Обходя ряды с пачкой лабораторных тетрадок, Марина украдкой стерла ладонью его гримасу, но лучше не стало. Все это ощутимо воняло прогрессом. А ему такой прогресс не нужен, он против, он... он... он на стороне того придурка без фамилии, ему Маршак безграмотный ближе (кстати, где он?). Его просто тошнило от правильности, педантичности, аккуратности и отличности. Школа, институт, работа. Киндер, кирхе, кюхе. Забавно, подумал некто внутри. Очень интересная реакция испытуемого. Ретроградный стресс. Полное погружение. Потеря ориентира реальности. Наде памятник ставить надо.
- Надя, - честно сказал он, - я тебе памятник сотворю нерукотворный.
Витя, помахивая и посверкивая оттопыренными ушами, которые ему не позволяли спрятать под длинными волосами, втащил макет чего-то сталеварского, промелькнула Эмма, указав перстом на место водружения. Место почему-то оказалось не у нее на столе, а на первой парте среднего ряда. "Ха", восторженно сказал Остапчук, обрушив махину на свои тетрадки и учебники, хрустнули ручка и подвернувшаяся чашечка Петри.
- Ленка, старуха, - крикнул наблюдательный Бока в коридор, - собирай манатки, химия у вас кончилась!
Зачесалась ступня. Слава несколько раз лягнул железную перекладину стола, зуд притаился за слабой болью. К чему бы это? Вообще - ноги к чему чешутся? Руки понятно - от немытости. Нос - тоже понятно. Хороший нос кулак за две недели чувствует. А ступня? У Вадима что ли спросить. Или у роющейся в портфеле соседки по ряду...
Докончить мысль ему не дали. В углу класса под таблицей Менделеева плакали. Спина Марины загораживала расклеившуюся личность. Вставать было лень, да и не к чему вмешиваться - женские слезы имеют паршивое качество разлагать реальность похлеще царской водки. Слов плаксы было не разобрать, они тонули в болоте всхлипов и соплей, а Марина в основном обходилась междометиями и не то чтобы мычанием (Слава не решился это так назвать - из уважения), а звуками очень похожими на коровьи вздохи. Ему пришло в голову, что сцена смахивает на разборку, где Марина зажала в уголке нахальную соперницу и в целях воспитания осторожно тычет ей в лицо кулаком с развевающимся платочком.
Время еще держало его над пропастью, глаза хлопали, таращились, но голова предательски перевешивалась, растягивая мгновения, отчего класс размазался, потускнел, звуки сдулись как проколотые велосипедные шины, столешница парты расстелилась широким мягким снежным полем, щека упокоилась на предательски удобной ладони. Удивление осталось за гранью дремы, но стремительность провала зацепила реальность как молния мохеровый шарф. Слава не сразу поэтому разобрал, что это сон. Кажется, был тот черно-серым, но, возможно, сама комната, где Слава лежал, была таковой. Шерстяные нитки придавали остроту ощущениям, настолько, насколько они вообще могли сохраниться у умирающего старца. Он плавал в перине и приходилось сдерживать и так слабое дыхание, дабы не утонуть в ней. Сверху его погребли под громадным одеялом, могильной горбатой плитой, скрывшей почти всю спальню.
Паршиво умирать в полном сознании и здоровье. Старческом рассудке и старческом здоровье. Здоровье немощности. Сердце бьется, легкие дышат, даже в голове сохранились воспоминания, если можно так назвать крошки и обломки после набега маразматических крыс. Может, еще поэтому? Что-то мешает. Назойливо необходимое. Как необходимость поднимать бетонное одеяло и дышать. Они. Они. Все. Женщины, его женщины. Их совсем не много. И их не видно, но он их видит - причуда сна, перепутанной ассоциации-диссоциации. Марина, Вика, Ира, Лена, Оксана. Тени без индивидуальности, лишь яркие мазки эмоций, без возраста и без смерти. Они ему неинтересны. Они раздражают и поэтому удерживают его от падения. Они мучают и отгоняют смерть. Господи, как же страшно...
Во сне нет мыслей, как и в смерти. Только чувства громадного сома, выдернутого из-под коряги пятью крючками, впившимися в губу и плавник. Стремление мотылька - безмозглое, тоскливое, ужасное по своей бессмысленности желание жить. И он шепотом кричит: "Дай мне еще жизнь! Жить снова! Еще раз! Жить!".
Хорошо, что есть вода. Открываешь краник и вот она бежит в портативный парто-умывальник. И не важно, что отдает она все той же химией, словно струю обваляли в тальке. Первые брызги в глаза, смыть с них грязь нечто тяжелого и неприятного. Потом можно и в рот, сморщиться, подумать гадостливо и окончательно забыть тот страшный крик. Хотя нет, не его. Это как раз просто. Просто слова и не больше. Даже на бумаге они не производят впечатления. А вот чувство, яркое, ярчайшее, спектральное, без примеси пыльной реальности в атмосфере эмоций. Вспышка, во всех подробностях отпечатавшаяся на сетчатке, вспышка, от которой не скоро избавишься.
Лучше не держать глаза закрытыми. Свет не помогает, но скрадывает. Еще бы не моргать.
- Слава, что с тобой? - спросила Алена.
Он заглянул в россыпь маленьких лужиц, где плавали его крохотные лица. Ну и мокроту же он развел. Как будто из-за окна натекло, где дождь припустил так, что сквозь потоки нельзя было увидеть и света. Горели лампы. Тихо, словно перед началом оперы.
- Все хорошо, все хорошо, Алена, - он встал и обнял ее. Погладил по спине, ощутив рукой выступающую застежку лифчика.
Хорошо, что нас мало. Хорошо, что идет дождь. Хорошо, что светло и тепло. Хорошо, что случилась какая-то неуловимая мелочь, он оттолкнулся от дна и всплыл на поверхность.
Конечно, Слава знал и прекрасно понимал необходимость этих горок. Вверх, к веселию без меры, вниз, к тоске и вере. Именно поэтому ничего не надоедает. Нужно потерять, а лучше - вообразить, что потерял, и сразу найти. Побыть чуть-чуть взрослым и старым, и вновь свалиться в ребячество. Метаболизм червя строится на контрастах.
В класс заглянул Вадик Бубнов, вампир по сонной реальности. Зайти он не решился, видимо как и большинство в школе был не в ладах с алхимией и не хотел лишний раз напоминать Эмме о своем существовании. Балансируя на цыпочках за порогом, вытянув шею из удавки умопомрачительного по ширине и аляповатости галстука в стиле палехской росписи, Вадик высматривал кого-то в классе. У Славы появилось не совсем хорошее предчувствие, он повернулся спиной к Бубнову и закрылся ладонью.
Точно:
- Клишторный где?
Его кто-то предал.
- Славка! Клишторный! - принялся надрываться Вадик.
- Твою... - оторвался от переписывания Вадим. - Слава, сходи уж, мучается же человек.
Слава огляделся. Оказалось, что весь класс бросил свои дела и смотрит на него с надеждой и мольбой. Он тяжело вздохнул и поднялся. Все зааплодировали.
- Эмму на тебя надо напустить, - вытолкал Слава Вадика в коридор. - Что нужно?
Нужно было многое. "Пудис" смотрел? Там такая композиция была. Тра-та-та, ту-да-да, пумс, думц. А еще ногой, ногой.
Музыка в Вадике звучала, это чувствовалось. Он жмурился, приседал, играл на воображаемой гитаре и ударниках, скакал на одной ноге, как Ян Гиллан, тряс головой с такими же воображаемо длинными волосами. Однако то, что он воспроизводил голосом, только мешало из-за полного отсутствия у него слуха. Вместо "One breath" проскальзывало что угодно - "Взвейтесь кострами", "Вот кто-то с горочки спустился" вперемешку с "Шумел камыш" и нечто авангардистским для фагота.
- А еще там одна рыжая была, маленькая, с такой вот грудью. Симпатичная и поет хорошо. Джиллиан, кажется. Фамилия как у сказочника. Линдгрен?
Слава пожал плечами. Бедный Ганс Христиан.
Здесь особо телодвигаться уже не приходилось - рыжая была смирной и Вадик стал насвистывать. У Славы заныли зубы, побежали мурашки. Он успокаивающе поднял руки и Бубнов замолчал.
- Мне все ясно, сэр. Болезнь опознана, будем лечить.
Вадик в восторге схватил Славу за лацканы и дружески затряс:
- Понял?! Понял, да?! Значит ты действительно их знаешь?! А я не верил, представляешь? Нет, ты мне сейчас скажи - Роллинги, Дорз, Бхутти, Иглз, Парплы...
Слава непроизвольно кивал головой в такт рывкам и этим еще больше распалял меломана.
- Черт, - остановился Вадик. Глаза у него забегали в поисках нехорошего ощущения. - Значит, мы здесь, они там и ничего не поделать. Есть, конечно, и свои плюсы.
- Сегодня вечером, - успокоил его Слава. - Сегодня. Но только вечером. Недолго ждать, а там сыграем. А главное - не верь всякой ерунде. Случайный пробой, флуктуация. Не замыкайся и забудь. Советую, очень советую.
Он приобнял Вадика за плечи, подтолкнул вдоль коридора. Тот побрел, шаркая туфлями, мимо медкабинета и директорской. За его спиной дверь открылась, оттуда робко выглянул скелет в белой шапочке, кутающийся в стерильный халат. Затем человеческий костяк вытащил за собой робко его обнимающую биологичку.
- Бубнов, - заорал Слава.
Тот, конечно же, обернулся...
Был звонок, все расселись. Оказалось, что повезло второсменщикам - их до сих пор не было и, судя по всему, по уважительной причине. Дождь, ноябрь.
- Кто отсутствует? - дежурно поинтересовалась Эмма.
- Дежурные, - подал мрачный голос со второй парты Остапчук. Предусмотрительно написанные в укромных местах формулы остались погребенными под макетом.
- Клишторный, Веденов, Бабур, - бойко перечислил вскочивший Бока.
Славе было все равно, он разглядывал заплаканную Надю, а Дима возмутился.
- Ты чего? Белины объелся?
Класс нервно развлекался.
В конце концов Эмма аккуратно карандашиком отметила злостных прогульщиков, наверняка мерзших в автобусе, пока водитель менял колесо. Затем постучала по столу, наводя порядок и тишину, и заметила:
- Господа, у меня пренеприятнейшее известие. Скоро конец четверти, а хороших оценок мало. Поэтому сегодня делаем очередную лабораторную.
- Пятерок это нам не прибавит, - пробормотал громко Криницкий.
- Я понимаю. Но ничем помочь не могу. Разве что сменить тему работы и дать кое-что попроще, - класс замер. - Сталевары из вас никудышные, посмотрим как у вас пойдет мыловарение.
Вадим демонстративно выдрал из тетради лист и порвал ставшую ненужной "шпору". В тишине это прозвучало очень эффектно. Эмма победно улыбалась.
- Витя, сними плакаты и развесь те, которые лежат на столе в подсобке.
Слава опасливо посмотрел на Надю, но та была спокойна. Проблема не в этом, понял он. Тем не менее, все как-то успокоились - теперь уж точно они были равны, никто ничего не смыслил в мыле, "бомбы" потеряли актуальность, копаться в учебнике и воровать из туалета моющие средства было поздно. Впрочем мысль сия посетила всех одновременно, но Эмма проницательно отмахнулась от леса рук:
- В туалет никто не пойдет. Для этого есть перемена.
- Эмма Константиновна, Эмма Константиновна, - запричитал Криницкий, - не дайте сделать мокрого дела. Прямо за партой, все-таки.
- Ты будешь последний, кого я туда выпущу!
Опять же все как-то украдкой посмотрели на Вадима, Бока съехал чуть ли не до ушей под стол и пнул его по ноге. Остапчук словил мысль на лету, обрушил ворох плакатов на Эмму и пока она с его помощью никак не могла от них отбиться, все наперебой зашептали:
- Давай, давай, она тебе не откажет.
Алена сунула ему лезвие и показала на пальцах - десять и еще четыре. Вадим весомо встал, основательно взгромоздился на костыли и вежливо покашлял. Витя сдернул с головы химички процесс нейтрализации. Эмма раскраснелась и растрепалась. Желтые локоны торчали из тяжелого узла, как перхоть сыпались шпильки.
- Можно..., - развел руками Вадим, втянув виновато голову.
- Да, да, Вадим, конечно, - рассеяно кивнула Эмма, поправляя прическу.
Все бросились поздравлять друг друга, Витя развесил химические агитки, Эмма стала объяснять лабораторку, а Вадим в дверях столкнулся с Вовой.
- Вот ведь, - выругался тот, поглаживая загипсованную руку, - в сортире даже мыла нет, хоть на химии его из двоечников вари.
Вадим сунул ему кулак под нос, но ничего не добавил.
- Можно, Эмма Константиновна? Я вам говорил.
- Садись, Вова.
- Интересно, - сказал Слава, прислушиваясь к стуку костылей, - а из девочек посикать никто не желает?
Краем глаза Слава смотрел как Надя большой синей ручкой выводит мучительно правильным почерком: "Лабораторная работа N4", затем большой зеленой ручкой выписывает такие же круглые, словно в прописях, буквы, идеально сцепляющиеся в: "Расщепление жиров и получение мыла", потом берет большую красную ручку... Ему захотелось выть. Почему бы не полюбоваться на что-то красивое? Только вот не было тут ничего красивого, ни капли индивидуальности, милых неправильностей и нежных огрехов. Это был тот раз и навсегда утвержденный идеал, рядом с которым все остальное смотрелось подделкой, имитацией, и при этом, как и всякий идеал, он был холоден и мертв. Буквы поставили бы в тупик любого графолога, а из подписи тем более ничего нельзя было выудить - просто и полностью написанная фамилия. Если позволяло время, то добавлялось имя. Без надежды.
Хотя, почему она плакала?
Класс превратился в единую пишущую машину. Стриженные и не очень затылки, косы и каре, уши и щечки, белые кружевные воротнички, пиджаки, редкие дужки очков, колготки и брюки, сандалии и туфли, подогнутые под себя, вытянутые вперед ноги, круглые колени, вместе или врозь, отставленные локти. Несколько пустых парт - класс один из маленьких, словно прореженный гриппом, что порой создает ощущение интимности, сплоченной группки, или напротив - отсутствие защиты, длинного ряда прикрывающих тебя спин и фамилий в классном журнале.
Тишина и ни одного взгляда. Затылки и профили. Зудящий скрип шарика по плохой бумаге, тихий гул ртутных ламп, нисколько не разгоняющих пустоту, а ее создающих - уж очень похожи на звук все той же тишины.
Слава ощутил себя в аквариуме - маленькой равнодушной рыбкой, смотрящей на мир сквозь толстое стекло. Снаружи все было чужим и холодным, но и для себя оставалось очень мало места.
Проковылял на свое место Вадим, распространяя сильный запах курева. Посматривала на него Марина, будто проверяя - на месте ли он еще. Чесалась нога. Надя выписывала длинный список приборов и реактивов. Бока, повернувшись к ним, списывал, наверное не доверял учебнику. Эмма курсировала по классу, иногда встречалась взглядом со Славой, но замечаний ему пока не делала. Пришлось взять ручку.
Почему так? Не знаешь, чем займешься в следующий момент, не подозреваешь, что произойдет, случится, сотвориться? Память здесь не подсказчица, хотя логично было бы утверждать обратное. Что вы делали с двух часов до двух часов пятнадцати минут шестнадцать лет назад? Или месяц назад? Или два дня назад? Наверное, был в школе, на работе, дома. А как насчет погоды, цвета рубашки, сказанных слов? Положение не лучше и с будущим. Оно еще не наступило, но мы уже зафиксировали его своим чертовым расписанием. Внимание! Предсказание будущего! Смертельный номер по лишению свободы выбора! Полчаса вперед - звонок на перемену. Час вперед - литература. Через день - тоже самое. Два года (это шутка) - конец школе. Семь лет (еще шутка) - конец университетам.
Удивительное сходство - незыблемость реперов прошлого и будущего. Столбы видны вперед и назад, хорошо просматриваются в степи, только провода жизни колышутся на ветерке слегка непредсказуемо - туда, сюда, птичка иногда сядет. Свобода!
Слава от удивления перестал карябать иссыхающей ручкой по тетрадке, и позеленевший трупный след заголовка прервался уже совсем пустой вдавлиной на рыхлом листе.
Природа утонула. Почва не принимала бесконечный дождь, и он повис между небом и асфальтом промозглым ветром, простудой, апатией и слабостью. Окна и батареи не давали им просочиться внутрь, но занавеси не были задернуты, и невероятный ноябрь цеплялся за глаза, повисал на душе лечебной пиявкой, разжижающей устоявшуюся реальность, разлагающей тромбы предрассудков.
Стал ли он свободнее или счастливее?
Безусловно. Репер зафиксирован навсегда. Точнее - НАВСЕГДА. Зато болтанка возросла неизмеримо. Сюда притягивает все земные ветра. Иногда и птичек заносит, всяких там вов и вадиков. А нам только это и надо - мелкий мусор, пыль, дождь. Счастье. Чтобы стать свободным и счастливым отдайся на волю ветра, как каштановый лист, вцепившийся в грязь и мокроту стекла.
Наконец-то громыхнуло. Сквозняк ударной волной прокатился по классу, подбрасывая учеников, задирая головы, растрепывая прически и тетради, сдувая на пол ручки и карандаши. Забились на доске распятыми птицами плакаты, откуда-то пошел слабый дождик, даже, скорее, - намек на него, привкус на губах и легкое поглаживание щек. Как полагается мигнули лампы, все завыли, а когда свет вернулся, то на пороге стояли плечом к плечу три черные фигуры, влажно блестящие, с выростами на боках и растянутыми над ними дрожащими перепонками. Пахнуло сырой землей, гниющей листвой, на ум пришли толстые вялые выползки на дорожках, Надя зажала рукой рот, а Слава машинально отодвинулся подальше.
- Я не виновата, - пробормотала она, закатив глаза.
Щеки ее расцветились всеми оттенками зеленого, под глазами расплылись, как по промокашке, чернильные пятна и Славе оставалось только развести руками. Разутая нога замерзла.
- Что это на тебя нашло, позволь узнать?
- Токсикоз, наверное, - прошептала она, сделав попытку сказать это на ухо, отчего брезгливый Слава чуть не свалился со стула.
- Так, - вымолвила Эмма.
Волшебного слова оказалось достаточно, чтобы из пришельцев хлынула вода. Каким-то образом она на них держалась, пропитала одежду и сумки, превратила зонты в шляпки старых мухоморов, где плавали однако не насекомые, а листья и сучки, забилась в швы, налилась в карманы и ботинки, прилипла к лицам, высасывая из кожи последнее тепло и оставляя синие засосы. Пришельцы что-то пытались объяснить, но гул водопада поглотил слова. Вода текла и текла, расплываясь поначалу овальной лужей, но затем в ленолиуме были найдены древние пересохшие русла, прорытые во времена протекавшей крыши и прорвавшихся батарей, и озеро излилось, расползлось многочисленными быстрыми ручьями, которые цеплялись за ноги, залезали в туфли, заставляя поджиматься.
Хаос нарастал, и все с удовольствием его подхватили, пока Эмма не стукнула кулаком по столу:
- В раздевалку! Быстро!!
Элла, Валерка-рыжий и Олег заканючили, что они, мол, не виноваты, дождь на дворе, у автобуса колесо спустило, сколько не останавливали, не остановили, хотели домой возвращаться, но до школы ближе было, да и любим, не любим мы химию, литературу, алгебру, вот и пошли пешком, то есть ждали, пока колесо сменят, все промокли, опоздали и сразу сюда, после магазина и буфета, где чай горячий с лимоном попили, не виноваты, сейчас разденемся, напишем, после уроков останемся, завтра принесем, ничего ведь страшного, про чугун мы знаем, а зачем мыло, мы чистые...
Слова текли, вода текла, время утекало. Эмме пришлось собственноручно вытолкать их за дверь и, судя по дальнейшему шуму, спустить по лестнице в подвал. Вернулась она гордой, вся мокрая и счастливая. Стерла карандашные пометки в журнале.
В голове погода постепенно тоже портилась, сгущался сумрак мысли, как и за окном дождь сгустился в крупный, тяжелый снег, начавший выпадать, словно соль в перенасыщенном растворе, прямо на язык, оставляя привкус нечищенных зубов, челюсть уже не могла сдержать такого веса и пришлось подпереть ее ладонью, дабы не отваливалась в судорожных зевках. Глаза зудели от мучительных попыток не заснуть, поэтому приходилось хотя бы раз в несколько минут их открывать, маскируясь под задумчивость. Рука вырисовывала что-то невообразимое и к химии не имеющее отношения. Левое плечо ощущало неестественное, болезненное тепло, исходящее от Нади, сама она испускала некие флюиды, и от всего этого просто хотелось лечь в лужу и захрюкать от удовольствия.
Глава шестая. ДВЕ ВЕТОЧКИ ОРХИДЕИ
Слухи о приходе Императора принесли волосатые люди, изредка спускающиеся с вершины горы и подкармливаемые безымянной старухой, чья хижина стояла на самом краю деревни почти у подножия величественного леса. Старуха утверждала, что эти создания умеют слушать ветер и мысли своих сородичей, заселявших когда-то почти всю территорию империи от моря до моря, пока во время сегунатства Минамото Есицунэ тот не счел оскорбительным для Императора созерцать волосатые зады своих подданных и не объявил зверолюдей вне закона. При каждом удобном случае охотники деревни сдавали сборщикам налогов высушенные головы и руки, умалчивая о том, что берут добычу на обширном кладбище, где нетленные тела волосатых людей кое-как прикрывает тонкий слой камней.
Старуха варила луковую похлебку и выносила ее к порогу, ожидая пока морской бриз подхватит запах и поднимет его к священной вершине. Покуривая трубочку, она старательно заносила на пергамент ворчание и рычание своих гостей и колола в нос чернильной палочкой любопытных и потешных детенышей. Наверное, эта одинокая старая женщина, рождение и молодость которой в деревушке не помнили и самые древние старики, поросшие мхом и врастающие в землю, несправедливо считалась ведьмой. Кто знает о чем толковали личные враги сегуна Минамото Есицунэ, чей прах уже давно развеял ветер, а катану сожрали влага и ржавчина, но никто не мог поручиться, что кроме слухов старуха не записывала и погоду, и урожай, и наступление болезней, и имена еще не родившихся детей.
Как бы то ни было, к старухе осмеливались приходить только больные, потерявшие всякую надежду на выздоровление, беременные, не желающие зачатого плода, иногда заходил староста, старательно отмахивающийся большим пальцем от духов, чтобы узнать удачное время сева, да почти каждый день заглядывал трактирщик, принося связки лука и унося слухи, предсказания и новости.
Трактирщик О считал старуху родоначальницей своего рода, так как по семейным преданиям после того, как знаменитый Еритомо лишил пра-пра-прадеда О кисти левой руки, и собачья лапа на его спине не привлекла ни одного даже самого захудалого господина, безрукий самурай осел в этой заброшенной деревне и женился на одинокой старухе. Та, несмотря на древность, родила ему совершенно здорового сына и помогла выкупить обветшавший трактир на обочине имперской дороги.
Выложенная камнем колея соединяла Киото и Нагасаки и была достаточно оживленной, пока воины Поднебесной не захватили порт и не вырезали все его население. Войскам Империи пришлось возжечь священный Огонь, в котором и погибли захватчики, но с тех пор земля на много ли превратилась в пепел, и по дороге уже никто не ездил. Трактирщик снабжал мужчин деревни дрянным пивом и слухами, ради которых те только и соглашались глотать отдававшую рисовой вонью бурду.
О лично приносил в отдаленную хижину связки ярко-желтого лука, порой прикатывал оранжевые тыквы, выливал из фляги в потрескавшийся кувшин свое пойло, отчего вечно голодные крысы не осмеливались вылезти из своих нор, и выходил во двор, чтобы проверить жива ли старуха и послушать то, что она читала в своих свитках. Заведенный пра-пра-дедом порядок нисколько не тяготил его - это было хоть какое-то развлечение в череде унылых, пустых дней. Даже ками не селились в этом заброшенном краю, где зимой снег выпадал до пояса, а летом мошкара при каждом слове до отказа набивалась в рот. Веселые духи земли шутили в далеких красивых городах, там придворные дамы щеголяли высокими париками, брили брови, а благородные господа ходили в шелке и ради смеха на спор разрубали слуг напополам.
- Дурак ты, О, - обычно отвечала старуха на его мысли, но тот не обижался. Он садился на порог, набивал две трубочки, передавал одну старой ведьме, затягивался и смотрел на сплошной ряд леса, где корабельные сосны, принадлежавшие Императору, простирались высоко вверх, где лианы оплетали и медленно душили могучие деревья, где летом распускались нежные орхидеи, чей ядовитый запах одурманивал тигров и они плясали на задних лапах.
- Расскажи, бабушка, про дворец, - внутренне усмехаясь просил О. Он знал, что старуха не любила, когда он ее так называл, но эта злость была единственным, что могло выдернуть ее из медитации, созерцания белой вершины Священной Горы и погрузить в глубокое озеро воспоминаний или сказок.
- Я тебе не бабушка, внучек, - и вправду огрызалась старуха, - когда-то меня звали Одинокой Луной Сарасины и глава дома Тайра почитал за честь послушать мое пение и мои рассказы.
О старательно сжимал зубы, чтобы не рассмеяться, и таращил глаза, пока слезы не придавали им подобающе грустное выражение. То, что старуха всегда сидела спиной к нему на своей скамеечке, которую, кстати, он для нее и сделал, еще не значило, что она не видела или не чувствовала недоверие трактирщика. Могла же она угадывать его мысли!
Вообще, лица старухи мало кто видел. Когда маленький О приходил сюда со своим отцом, то он долго думал, что у нее нет лица, как у тех злых духов, которые по ночам приходят к его постели и щекочут ему подбородок. Но однажды он застал ее лежащей в дворике без сознания и тогда только убедился, что был не прав - лицо у нее оказалось самым обычным - морщинистым, как у всех старух в деревне. Вот только глаз он ее действительно не видел. Может быть, у нее нет глаз? Как у злобного зверя Пэ, что так часто пожирает ночью его луковую кашу?
- Хотя какое это теперь имеет значение, - махала она рукой и потрепанный веер распускался среди узловатых старушечьих пальцев. - Как дела в Киото, внучек? Этому бунтовщику Гэндзю наконец-то отрезали голову. А как он сопротивлялся, как отрицал свою вину перед самим Томагой! А я прекрасно помню пра-пра-пра-бабку славного господина Томага! Была бездарной шлюшкой у Синей Хризантемы, годная разве для грубых и неотесанных самураев, пропахших навозом и ничего не понимающих в поэзии, пока ей в лоно не насыпали приворотный порошок и не подложили под самого Дзе, Убийцу Драконов, которому все равно было в кого бросать свое семя - в Замарашку, да, точно, мы так ее и звали - Замарашка, или в петуха! С тех пор благородному Дзе стало отнюдь не безразлично с кем сливаться в страсти, ха-ха-ха!
Трактирщик О за годы общения с безумной колдуньей неплохо ориентировался в перипетиях придворной жизни, политической борьбы, был осведомлен в персонах императорского двора, в генеалогии, в истории и сражениях за сегунат. Так, принц Гэндзю активно продвигал своего фаворита и основного соперника Томаги - Тайра Бэнкея, за что последний обещал посодействовать в скоротечной и безвременной кончине его отца Императора Хирохито, но как и бывает в таких доморощенных заговорах, по выражению бывшей Одинокой Луны, шлюха погубила все. Больно падок был принц на женские прелести и болтлив в постели не в меру.
Вот, значит, срубили голову нашему Гэндзю... А ведь с ним было так интересно - в какие только волшебные места не пропутешествовал О, с какими только красотками не возлежал, какие только тайны и тонкости нефритовых врат не познал, сидя здесь, закрыв глаза и вслушиваясь в шум ветра.
- Увидеть бы все это собственными глазами! - вздыхал О, выбивая трубочку и закапывая в землю пепел. - Поклониться Императору, поздороваться с Томагой, подмигнуть Бэнкею! Мы ведь здесь не деревенщины какие-нибудь, все и всех знаем! Можем даже сосчитать родинки на великолепном теле Императрицы и наложниц...
- Нету у них никаких родинок, - скрипела от смеха старуха. Этот О был самый потешный среди ее потомков. Жаль, что на нем пресечется незаконная ветвь. - Сколько раз тебе повторять, деревенщина, что только в такой глуши, как у вас, родинки украшают тело женщины. Хотя какие у вас тут женщины. Собаки и то вон симпатичнее...
В этом старуха как всегда была права. Разве у них женщины - широкие рты, плоские носы и волосатые подбородки. Определенно, эти развратные создания балуются с волосатыми людьми из леса, привечаемых старой сводней! Вон, весь двор истоптали своими громадными лапами! Но если бы не они, разве знал бы что-нибудь бедный трактирщик О о той настоящей жизни, творящейся далеко-далеко в красивых городах, где крыши покрыты золотом, где все женщины прекрасны и доступны, где самураи с черненными зубами и бритыми лбами не дают спуску ни одному обидчику. Так бы и прозябал в своем трактире, глотая бурду, которую можно пить лишь под сопровождение его сказок.
О вздыхал горестно, подбирал сумку, укладывал трубочки и шел в деревню, вспоминая все то, что ему рассказала старуха и добавляя от себя выдуманные подробности, так что старый Император превращался в молодого красавца, а сегун Томага, подонок из подонков, становился обладателям тонкой и возвышенной души.
Дорога от дома старухи вела через огороды, где копались от зари жители деревни пока темнота не скроет кончики их собственных пальцев. О вежливо раскланивался с мужчинами и буйволами, недовольно хмурился в ответ на улыбки женщин, видящих в нем завидного жениха их уродин-дочерей с кривыми ногами и мускулистыми спинами. Порой трактирщик останавливался на чьем-нибудь участке, внимательно осматривал всходы редьки и капусты, теребил быка за отвисшую губу и угощал хозяина табаком. Пока помощники - жена или дети - продолжали пропалывать грядки, О и усталый глава семейства вновь закуривали и неторопливо беседовали о погоде, о ценах на овощи, об Императоре. Хитрый О конечно ничего не выкладывал о новостях, узнанных у старухи, лишь туманно намекал на потрясающие события в Киото, а когда собеседник уже распускал слюни от любопытства, резко прерывался и говорил, что в трактире много дел предстоит доделать и приглашал вечером выпить кружечку пива в солидной мужской компании.
Потом путь его лежал через полупустую деревню. Там, среди ветхих домов, бегали малыши, почерневшие ведьмы сидели на земле и отрешенно провожали поеживающегося трактирщика, да вечно голодные собаки с опаской принюхивались к его ногам. О расталкивал псов палкой, отбивался от детей и отплевывался от сглазу. Это не столица, печально думал он, это даже не провинция. Это - захолустье, обезьяний угол, недостойный платить коку господину Наместнику.
Порой в кошмарных снах О снилось, что он давно умер и живет на кладбище, но злобные и хитрые ками превратили могилы в видимость деревушки, а его друзей-покойников в ходячих мертвецов. Видения эти были настолько реальны, что у О не хватало сил проснуться от своего крика и приходилось досматривать кошмар до тех пор, пока приходившая утром Тян не огревала его по лицу мокрой тряпкой.
За деревней он сворачивал в противоположную сторону от своего трактира, шел немного лесом среди высоченных сосен, которые принадлежали самому Императору и рука простолюдина не смела их касаться. Именно из таких деревьев величайший полководец Тодзе, разгромивший материковых варваров, повелел строить корабли, чтобы нанести ответный визит и научить дикарей вежливости и достойному поведению. Поход, как рассказывала старуха, не удался, и тысячи рыцарей лишились жизни под копытами степняков. О казалось, что деревья тоже знают о печальной участи своих соратников, так и не вернувшихся на острова, и если прислушаться, то можно услышать в кронах печальные поминальные песни. Оглядываясь О словно невзначай касался пальцами их прохладной коры, вроде как прикладываясь к руке потомка Аматерасу, отчего на мгновение казался самому себе не ничтожным из ничтожнейших трактирщиков из безымянной деревеньки, а грозным сегуном - надеждой и опорой Империи и Императора. Многочисленные белки тут же спускались к нему и кусали за ногти, если он вовремя не отдергивал руку.
На солнечной лужайке О снимал сумку, брал наизготовку свою палку и сражался с собственной тенью. Со стороны он походил на пьяную макаку, но в душе видел себя ловким самураем, или, на худой конец, ронином, мечом отбивающимся от злыдней в глухом лесу.
- Где рука, где нога, а где вражья голова! - орал он во все горло, орудуя палкой. Кровь хлестала из рассеченных надвое врагов, О выхватывал их еще трепещущиеся печени и впивался зубами в горячее мясо. Белки на деревьях черными глазками-бусинами смотрели на это представление, а некоторые посмелее даже спускались на землю и ближе подбирались к воющему чудаку.
Расчленив последнего разбойника и доев его печень, трактирщик кидался на любопытных зверьков, но те были быстрее и ловчее. Отдышавшись и утерев пот пучками травы, О подбирал разбросанные вещи и выходил на дорогу, чтобы уже по ней подойти к трактиру. Так он делал большой крюк, но ему нравилось прогуляться по нагретым камням, настолько плотно подогнанным друг к другу, что за многие годы ни одна травинка не смогла пробиться между них.
Кое-кто в деревне утверждал, что и не дорога это вовсе, а вершина стены, разделявшая когда-то страну на две половины. На юге, как говорили предания, жили воинственные предки волосатых людей, пожиравших человеческое мясо, а на севере прозябали в вечных снегах подданные Великолепной Аматерасу, пока милостивая богиня не заставила стену погрузиться в землю и не лишила южных дикарей смелости. Случилось это во времена легендарные и О не очень верил подобным сказкам. Смешно было представить пугливых обезьян повелителями островов, жарящих на вертеле подданных Императора, Сокрушителя Вселенной, Чья Тень Заслоняет Солнце! Деревенщины! Дикари! Вас самих мало зажарить за такие выдумки, вот только нет никого достойного, кто мог бы вступиться за честь Повелителя. Что тут может сделать презренный трактирщик? Огреть выдумщика Дзе палкой перед тем как у того от выпивки окончательно не свернутся уши, и он не начнет нести всякую чепуху? Огреть-то можно, да только кто потом придет в его трактир, если он начнет бить посетителей? Да и в ответ можно по ребрам получить все той же палкой!
Нет, службу Императору можно нести разными способами. И его рассказы самым лучшим образом внушают невоспитанной деревенщине почтение и уважение к верховной власти, к повелителю, к сегуну, к самураям. Вот только кто оценит эту тонкую работу, которую Потомок Аматерасу совершает своим личным видом и роскошью своего двора, сегун утверждает войском и правосудием, самурай добивается мечом, а бедный О - только своим красноречием? Кому рассказать, донести об усилиях ничтожного трактирщика, слабыми руками поддерживающего устои Империи - не за деньги, а за совесть.
Он шагал по пустынной дороге, ощущая ступнями ног приятное тепло камня, и лишь порой белки перебегали с одной стороны леса на другую, да перелетали огромные жирные фазаны. Деревья тянулись друг к другу ветвями, кое-где смыкаясь над головой О, и в таких местах на него сыпались древесная труха, иголки елей и огрызки шишек. Зверьки в лесу были большими шутниками.
Миновав поворот, трактирщик подходил к своему дому с приветливо распахнутыми воротами, расталкивал толстых, мохнатых щенков, тыкающихся в колени, обходил двор, заглядывая в деревянные чаны с закваской, кланялся алтарю предков с древним, проржавевшим мечом и усаживался на пороге дома. Длительное путешествие требовало отдыха и трубочка помогала наилучшим образом. Тян убиралась внутри, как обычно что-то роняя, рассыпая и проливая. Щенки пытались прорваться в дом, с любопытством наклоняя на одну сторону мордочки, но О перегораживал им путь и теребил за короткие хвосты. На него сходило умиротворение.
К вечеру он зажигал фонарики и развешивал их внутри мансарды, раздвигал бумажные ширмы с изображением Священной Горы, поросшей лесом, расстилал циновки, протирал кружки и вставал за стойку в ожидании посетителей.
По заведенному ритуалу первым приходил старик Но, еле-еле переступая распухшими ногами, опираясь на суковатые костыли и принюхиваясь своим длинным носом к историям, уже заканчивающим готовиться на языке О. Но приводила его внучка, остававшаяся за порогом и терпеливо дожидающаяся деда, чтобы проводить старика домой.
Затем в трактир влетал Дзе, размахивая какой-нибудь подобранной в лесу веткой, отбиваясь от кровопийцев, кусавших только его одного из всей деревни. Чем он провинился перед насекомыми не знал никто, но тема Дзе и комаров была одной из излюбленных у завсегдатаев заведения О. И если Но благопристойно уже дремал, опьянев от одного запаха пива, то Дзе ставил перед собой штук пять-шесть кружек, стремительно их выпивал, краснел, трогал уши и удовлетворенный дожидался всех остальных.
Темнело, и с темнотой приходили завсегдатаи. Трактир наполнялся бульканьем, сипением, скрипом, шумом, разговорами и спорами. О выкладывал очередную порцию историй, в которых старуха вряд ли признала бы свои слова, мужчины недоверчиво качали головами, Дзе цеплялся за каждую фразу как чертополох, спор разгорался, каждый старался перекричать друг друга, колотя кружками по столикам.
О не спорил. Он разливал пиво и усмехался над дикими домыслами этой деревенщины, которые кроме огорода ни в чем не смыслили. Это были те редкие мгновения, когда он в полной мере ощущал собственное превосходство - он чувствовал себя даже не Императором, а самой Аматерасу, чье копье творило вселенную и разило чудовищ хаоса. Самые великие были лишь камешками го, которые он расставлял на доске, и только от его воли зависело куда их двинуть, кого снять, а кого и казнить. Но потом он возвращался из небесных чертогов в трактир, видел раскрасневшиеся лица земляков и ему хотелось выть. Он прекрасно понимал великую печаль солнечной Богини и ее слезы в душах людей. После свободы потусторонних дворцов этот мир для нее был как трактир на обочине заброшенной дороги, где глуповатые крестьяне, не видящие дальше брюквы, оказывались лучшими созданиями, а оборванный и грязный ронин становился подобным небольшому божеству.
Со времени смерти отца, после того как О стал полноправным хозяином, он мог пальцами одной руки пересчитать пришельцев из далекого мира, почтивших своим вниманием его лачугу. Первым был странствующий монах-буддист. Монах вежливо постучал в распахнутые, покосившиеся ворота, поклонился домашнему алтарю, поклонился онемевшему от удивления О и попросил дать пристанище на ночь и пожертвовать бедному страннику миску риса.
Такого приема бедный странник наверное еще не изведывал на протяжении всей своей жизни. О, тогда молодой, быстрый, заметался по дому, одновременно готовя спальню для дорогого гостя и ужин на восемь блюд. Монах с отрешенной улыбкой смотрел на его беготню, отказался от пива, ограничившись только рисом и маринованной редькой, взглянул на приготовленное для него ложе и сказал, что в такую теплую ночь поспит на улице.
О не смог заснуть, беспокойно ворочаясь и часто выходя на цыпочках на веранду, чтобы убедиться, что монах не ушел, не испарился и не превратился в лисицу. Но тот никуда не ушел и не испарился, а на рассвете сам разбудил храпящего трактирщика, поблагодарил за ночлег и еду и ушел по дороге в сторону Киото. Впоследствии О часто рвал на себе волосы, вспоминая, что из-за своего смущения не осмелился подробно расспросить монаха о всем том, что творится в Империи.
После того, как прошло много лет с того визита, О возмужал, волосы его стали облетать с головы, а ночная прохлада хватала за колени, в его трактир заглянул странный человек. Он походил на самурая, так как осмеливался после эдикта Того Набунага носить два меча, но одет был в какие-то серые отрепья, а седую голову с пышной шевелюрой перевязывала белая тряпица с иероглифами.
О был неграмотен, но по рассказам старухи признал ронина - странствующего воина, по каким-то причинам покинувшего своего господина и с тех пор не поступившего на службу. Ронин стоял посреди двора, мрачно осматривался и не замечал замершего О. Потом он повелительно щелкнул пальцами и О внезапно понял, что тому требуется кувшин пива и как можно быстрее. С неуклюжими поклонами преподнеся напиток, трактирщик увидел как ронин одним глотком проглотил пиво. Такого в деревне делать не мог и Дзе, чье пузо, дай ему волю, вместило бы не одну бочку выпивки.
- Редкостная бурда, - заметил ронин. - И что же это за медвежий угол, деревенщина?
Про медвежий угол О не понял - отродясь у них не было никаких медведей, да и углов, но вежливо ответил, что он рад приветствовать достойного господина в своем трактире и если господин пожелает, то через некоторое время ему будут приготовлена еда, бочка горячей воды, женщина и ночлег.
Ронин расхохотался и похлопал одобрительно О по плечу. И тут вышел между ними настолько удивительный разговор, что О потом не осмелился пересказать его землякам, хотя, на первый взгляд, не было в нем тайны или угрозы. Но почудилось тогда деревенщине, что скрывается за всем этим такие мрачные глубины, в которые ему нос свой совать не следует, а посвящать завсегдатаев трактира и тем более.
- Ну что, О, - сказал ронин, хотя насколько помнил сам О имя свое он ему не называл, - много ли странников посетило тебя на этой пустынной дороге?
- Нет, мой господин, - ответил О, почему-то промолчав про монаха. Не то, чтобы он забыл об этом - такое разве забудешь! - но решив просто не упоминать его.
- Неужели и монахи не проходили мимо, направляясь к святым местам? - вроде как удивился веселый ронин.
О испугался. Змеиная была та улыбка, а трактирщик до ужаса боялся змей. Что-то ледяной рукой сжало его язык, и он не мог вымолвить ни слова, лишь покачал головой в том смысле, что, мол, да, проходил тут один много-много лет тому назад. Улыбка ронина смягчилась и невидимая рука отпустила трактирщика.
- Много лет прошло с тех пор, - оправдывался О. - Приходил монах, получил здесь достойный прием, миску риса, ночлег, а на следующий день ушел в ту сторону...
Человек задумчиво смотрел на О, а потом сказал такое, отчего трактирщик потом неоднократно просыпался от ужаса - казалось ему, что целый выводок холодных змей свили гнездо у него на груди.
- Плохо, О, очень плохо. Но прошлого не вернешь, а Аматерасу не обманешь. Слушай меня внимательно, трактирщик. Будут у тебя еще два посетителя. Не знаю точно, когда, но при твоей никчемной жизни точно. Следующим окажется всадник. Веди с ним как хочешь, можешь даже солгать, если осмелишься, - злобно рассмеялся ронин. - После всадника придет старик... Да, старик и принесет он с собой две ветки орхидей. Хочешь спасти внуков - укради одну из веток, хочешь спасти детей и внуков - укради их обе.
Ронин похлопал О и удалился, повернув в сторону Нагасаки, но О не осмелился предостеречь его. Пришел он в себя только к вечеру того дня, когда стали собираться к нему мужчины деревни послушать новых сказок. Каждый день потом О ждал всадника, но время шло, заходило и вставало солнце, выпадал и таял снег, варилось и выпивалось пиво, а дорога оставалась пустынной. О окончательно облысел, ноги его скривились, а в трактире поселилась Тян. Случай с ронином покрылся пылью в его голове, а змеи наконец-то покинули грудь - там чаще покоилась голова Тян - проклятая девчонка храпела как поросенок, но это было лучше, чем ползучие гады.
Однако нельзя было сказать, что деревня совсем не имела связей с Империей. Жители лесными тропами пробирались в соседние поселки и меняли лук и тыкву на кузнечные изделия, покупал ткани, чтобы сшить одежду, сам О заказывал себе пару деревянных бочек, когда во время сильных морозов некоторые из них в его подвале потрескались.
Если идти дальше, взяв подводу с быками, ребят покрепче и дубины поувесистее, то через несколько дней можно было добраться до провинциального городка, посмотреть на великолепные храмы Синто и Будд, воскурить благовония в память предков, посмеяться во время уличных представлений, поклониться важным самураям, идущим сквозь толпу, специально пошире расставив мечи, дабы держать вонючую деревенщину на расстоянии. Там можно было прогуляться по веселым кварталам, удивляясь и качая головой, что деньги берут за то, что в деревни можно у любой вдовицы получить задаром и в неограниченном количестве, если уж жена совсем надоела.
Оттуда привозили бумажные веера, муку, рыбу, соль, новости и слухи, но последние не шли ни в какое сравнение с новостями О, получаемыми от старухи. Раз в год староста отправлял в город налог, и на этом деревня полностью исполняла свои обязанности перед хозяевами и Империей.
- Твое желание скоро исполниться, - сказала старуха и О не сразу понял о чем она толкует.
С трудом вырвавшись из воспоминаний, трактирщик сделал очередную затяжку, поковырял свежий след волосатого человека, четко отпечатавшийся в мокрой после дождя земле, набирая грязь в ладонь. Не было у него никаких желаний, кроме как вырваться из проклятой деревни, прочь от пропахших маринованной редькой селян, прочь от мрачного леса, от Священной горы, от ходивших как люди обезьян, почему-то говорящих с древней ведьмой, чьи заклинания опутали, оплели трактирщика О, привязали его к этому заброшенному месту на окраине Империи, вдали от настоящей жизни, бурлящей почище, чем его пойло в деревянных бочках.
Но вряд ли этого можно было добиться. Кому-то выпало быть трактирщиком, кому-то самураем, а кому-то и земляным червем, и надо только благодарить Великую богиню, что выпало ему родиться незначительным, но все-таки человеком, а не отвратной болотной тварью.
- Разве ты не хотел увидеть Императора? - удивилась Одинокая Луна и О размахнулся, чтобы запустить комок грязи ей в голову, но передумал.
Все шутят. Все шутят в деревне, где лица земляков становятся уже настолько знакомыми и опостылевшими, что кажется смотришь в озерную гладь и видишь собственную физиономию. Ни с кем нельзя поговорить о чем-то возвышенном, о красоте, наполняющей мир, так что иногда захватывает дух от плывущего по ручью ярко-красного листика, или от облаков, цепляющихся толстыми брюшками за вершины деревьев, о поэзии великого Басе, о театре, о политике, о столице, о заморских варварах, о лошадях, о...
И зачем он только ходит сюда? Раньше ему было интересно, он словно глотал свежую воду, впитывая рассказы проклятой лисицы, обернувшейся мирной старухой для того только, чтобы по кусочкам пожирать его душу. Сказки переполняли его, кипели, текли из глаз и изо рта, он не мог сдержать их и захлебываясь делился с той деревенщиной, для которой всходы брюквы намного дороже Императора и Империи, будь они неладны.
Но теперь что-то изменилось, как будто лиса добралась до самого донышка его души и прогрызла, наконец, в ней дырку, куда все и утекло, пропало, потеряло смысл. Она стала как треснувшая бочка, только и способная, чтобы вонять. О поморщился. Как все вокруг воняет!
Старуха хихикала, прислушиваясь к его горестным мыслям.
- Ну хоть один счастливый человек будет в этой деревне, - проскрипела она, словно засохшая ива под ударом зимнего ветра.
Ведьма просто напрашивалась на побои. Только руки у тебя коротки, вздохнул О. Если кого и стоит побить в первую очередь, так это себя самого, да неряху Тян, поразводившую пауков по всем углам трактира. Точно, взять палку, зажать ее голову между коленей и хорошенько огреть по заднице, чтобы сидеть не смогла, а смогла только летать - заодно и потолки подметет. Вид парящей Тян, похожей на ободранную ворону, неожиданно развеселил О.
- Так что ты там толковала про Императора? - почти благодушно переспросил трактирщик.
Старуха, как обычно, сидела к нему спиной, рассматривая гору, и сосала пустую трубочку.
- Волосатые слушали ветер и тот принес недобрые вести, - наконец ответила она. - Великая богиня Аматерасу решила преподать урок воспитания своему народу и упокоила океан. Теперь степные варвары вновь могут строить корабли и всеми копытами встать на землю островов.
О махнул рукой.
- Император напустит на них божественный огонь, а самураи довершат дело. Собаки и вороны обожрутся мясом.
- Обожрутся, - согласилась старуха. - Я вижу этих тварей с распухшими животами, вот только пожирают они наши кишки, а узкоглазые демоны пируют в Киото и насилуют придворных дам. Глупец ты, О, и всегда им был...
Слова старухи не тронули его сердца. Мало ли что болтает ведьма. В конце концов, бремя годов должно было окончательно лишить ее разума, так почему бы этому не случиться сейчас? Печально будет без источника, воды которого собираются со всей Империи, но О уже сам настолько пропитался всеми этими сказками, что без труда мог придумать такое, отчего у деревенских слюни изо рта пойдут пуще прежнего. Немного надо, чтобы сочинить очередную историю о летающей обезьяне, или о Гэнзи.
- Ты сегодня что-то не в духе, бабушка, - задумчиво сказал О. - Рис недоварился, или дура Тян опять испорченной редьки тебе положила? Нет, пора приниматься за ее воспитание, найти палку побольше...
Старуха затянула что-то заунывное, раскачиваясь как последний листок под дуновением зимнего ветра. О и сам почувствовал, как скатившийся с горы холод ткнул его в грудь, запустил ледяную лапу под одежду и вежливо поскреб живот. Словно ничего не произошло в окружающем мире - деревня, люди, лес с его волосатым племенем остались на месте, сказки и воспоминания кипели и бурлили в голове, брызгая на скуку дней, но трактирщику показалось будто он умер, прихватив с собой все, что окружало его, и вот-вот это хрупкое наваждение, так наскучившее ему за все годы, наконец-то разобьется, рассыпется, выпуская страшных чудовищ, скрывавшихся под оболочкой обычных вещей и старых знакомых.
Он скрючился на узком пороге, обхватив колени руками и вжимая их в грудь, стараясь согреться, раздавить озноб, вернуться в свой скучный, но такой теплый мирок. Но его продолжали держать, и сквозь зажмуренные глаза О видел, как собирается, сгущается вокруг него вселенная Божественной Аматерасу, как печальная и слепая богиня взирает на него с улыбкой и продолжает танцевать сама с собой, и вода с яркими лепестками расходится волнами, брызги летят ему в лицо и налипают красными каплями, похожими на кровь. Она смеется тысячью своих лиц, с каждым из которых ничтожный трактирщик оказывается иероглифом, и их глаза пробуждают его память, и он вспоминает другие времена, через которые все так же идет дорога, где стоит старый, покосившийся трактир, и где он обречен искупать свою вину, но никак не может сделать этого, погибая и возрождаясь, возрождаясь и погибая, проходя сквозь превращения, но вновь рождаясь в глухом лесу у подножия Священной Горы. И богиня, которой не нужно глаз, грозит ему полушутливо, полупечально своим пальчиком...
Наверное глупая Тян ощущает нечто подобное, когда не уследит за пивом, и перебродившее пойло выбьет пробку из бочки и прольется на землю, распространяя удушливо кислый запах на всю деревню, - ее куриные мозги не в силах связать прутик в руках О и боль в спине с ее собственной ленью и невнимательностью. Поэтому к чувству повиновения и благоговения перед своим господином, воспитанному тысячью предков этого глупейшего создания из глупейшего племени женщин, примешивается удивление и легкая обида - почему ее все-таки наказали?
Слюна стекала изо рта на руку, совсем как у пьяного Дзе, трубочка валялась в грязи и молодая курочка пыталась склевать с нее нечто съедобное. О вяло отогнал птицу, обтер мундштук и жадно затянулся остатками холодного дыма. Старуха все так же сидела к нему спиной и не шевелилась.
- Бабушка... эй, бабушка..., - тихо просипел трактирщик, но ведьма не двигалась, как каменное изваяние.
В который раз за этот день О стало страшно. Больше всего ему хотелось встать и уйти, а точнее - побежать отсюда и никогда не возвращаться, но в ногах и в теле не было и капли силы - он совсем перестал их ощущать, будто бы превратился в бестелесного ками и еще не научился двигаться одним усилием воли. О наклонился вперед, упал на руки и на четвереньках подобрался к старухе.
Он поначалу не касался ее, а только прислушивался, стараясь уловить дыхание, но возможно шум ветра в кронах деревьев мешал ему, и трактирщик тогда тронул ведьму за плечо и легонько потряс. Этого оказалось достаточно, чтобы глиняное изваяние, облаченное в ветхую одежду, опрокинулось на спину, подставляя небу грубо вылепленное безглазое лицо с воткнутой в еле намеченный рот трубочкой, из которой еще вился табачный дымок. Потом по глине пошли многочисленные трещины, жуткая маска ввалилась внутрь, фигура опала, пожелтела, и вот уже ветер гоняет по двору легкий песок, а О продолжает сжимать в сведенной судорогой руке старушечье серое платье.
Наглая курочка клюнула его палец, и О завыл. Теперь это был даже не страх и не ужас. Это был просто вой - он рвался наружу, разрывая грудь и горло, отталкиваясь от языка большими когтистыми лапами, раздирая рот, протискиваясь сквозь зубы, и взлетал к сумрачному небу, роняя на землю мелкие капельки крови. Теперь пришла очередь О опасть, сдуться, только не глиной, а большим и неуклюжим мешком с костями. А когда сквозь ночь проклюнулись первые звезды, трактирщик ощутил ледяное спокойствие.
Он встал, повесил тряпки старухи на шест и тщательно осмотрел дом и хозяйство. Никакого особо ценного имущества он не нашел, а если бы и обнаружил что-то полезное, то все равно не осмелился бы взять. Зимнее безразличие в груди покрывал легкий налет любопытства посмотреть как же жила ведьма. Рваные бумажные загородки беспрепятственно впускали ветер в дом и внутри все покрывалось пылью, стародавней листвой, и в грудах мусора что-то шевелилось - выводки змей или мышей. Нельзя было даже представить, что ведьма провела тут хотя бы одну ночь.
В загоне для скотины переминалась с копыта на копыто старая облезлая лошадь со слезящимися глазами, важно вышагивали курочки и суетились цыплята. Птиц О решил забрать завтра, а лошадь вывел из стойла, еще раз внимательно ее осмотрел с некоторой опаской, что она заговорит человеческим голосом, или распустит крылья и унесется в небо, но кобыла была смирна и послушна. Трактирщик неуклюже забрался на ее широкую спину, ткнул пятками в бока и та побрела в сторону темнеющей вдалеке деревни. Пели сверчки, кто-то нудно выводил печальную мелодию, в которой нельзя было разобрать слов, а О с облегчением наблюдал, как снежный ком в груди стал таять, ноги и руки его согрелись, и лошадь уже не так вздрагивала, когда он гладил ее по шее и подгонял пятками.
Ведьма исчезла, обернувшись глиняной статуей. Старуха действительно оказалась колдуньей. К счастью для О, она не была злобной лисицей и ушла в потусторонний мир не погубив ничьей души - мирно и спокойно. А то, что он испугался, так это только его вина. Ну, подумаешь - глина! Мы-то сами во что превращаемся?!
Тян, наверное, уже спала, согревая его постель и пуская слюни в подушку, а деревенские разошлись, не дождавшись возвращения хозяина с новыми слухами о погоде и видами на урожай тыквы. О это вполне устраивало. Вряд ли он был в состоянии спорить с глупой женщиной и убеждать ее в том, что посуду лучше убирать и мыть с вечера, или рассказывать о превращении старухи в изваяние и подливать пиво в раскрытые от удивления рты. Больше всего ему хотелось спать и глаза его сами собой закрывались, голова клонилась к мохнатой лошадиной холке, рот раззевался в мучительном храпе, и какие-то глупые видения прорывались с той стороны ночи, населяя унылый и привычный деревенский мирок танцующими лисицами, кобылами, жующими орхидеи, обросшим шерстью Дзе и молодой и прекрасной Одинокой Луной, грустно улыбающейся дремавшему трактирщику.
Кобыла, предоставленная сама себе, тем не менее шла в правильном направлении - по узкой тропинке, протоптанной деревенскими мужчинами к придорожному трактиру, затем свернула с нее к дороге, зацокала по камням, а во сне О самураи забили в громадные барабаны. Напротив покосившихся ворот лошадь остановилась, словно ожидая приглашения, но хозяин храпел, шевелил руками, отбиваясь от наседавших варваров, и тогда кобыла продолжила свое путешествие по теплым камням, прядя ушами от могучего храпа наездника. Наездник под мерные покачивания совсем сомлел, растянулся на лошадиной спине и даже чему-то улыбался. Кобыла попыталась осторожно заглянуть в его сновидения, но получила по губам букетом от одной стеснительной придворной дамы.
Пройдя наконец сквозь все сто тридцать семь слоев сна, как и учил Мудрец с душой юноши, О миновал миры страха, желаний, сомнений, удивлений, страсти, мудрости, силы и еще много других и приземлился на обе ноги в Императорском дворце в Киото, где вечно цветет вишня и где иероглифы возникают прямо в воздухе, подчиняясь энергии ци изощренных каллиграфов.
Снилось О что стал он самим Императором, Прямым потомком Божественной Аматерасу, Столпом Империи, Кровным братом Великих Островов, Победителем варваров, чья Длань крепко держит материк за горло. Такое превращение нисколько не удивило скромного трактирщика, так как он понял, что на самом деле всегда был Императором, которому каждую ночь снилось, будто он трактирщик в заброшенной деревне, где люди больше смахивают на волосатых обезьян, чем на верноподданных. Тем не менее, Император не жаловался придворному лекарю, так как находил это забавным и поучительным оказаться на время в шкуре самого ничтожнейшего слуги, проникнуться его мыслями и заботами, мелкими страстями и незамысловатыми развлечениями, вкусить простой народной пищи, пожить простой народной жизнью, о которой столь поэтично написал великий Хирогата Тэннай.
По утрам Император рассказывал Императрице о своих ночных приключениях, и она аккуратно записывала их в свой дневник, чтобы за завтраком почитать избранные места придворным дамам, принцам и доблестным рыцарям. Истории пользовались большой популярностью, и Император, находясь в особенно хорошем расположении духа, предлагал послать кого-нибудь по дороге между Киото и Нагасаки, в его снах почему-то сожженным, отыскать ветхий, заброшенный трактир и наградить О десятью мерами риса и солода, чтобы его пиво пахло не так отвратительно, что даже во сне его господин чувствовал тошноту.
Каждую историю Император заканчивал притчей о мудреце и бабочке, отчего придворные послушно впадали в грустную задумчивость о хрупкости окружающего их мира, нервно обмахивались веерами и читали сочиненные в этот момент трехстишья. Императрица, как самая тонкая ценительница поэзии, выбирала победителя импровизированного турнира и преподносила тому веточку своих любимых орхидей.
Жизнь жалкого трактирщика настолько плотно вошла в жизнь Императора, что он отказывался утверждать смертные приговоры провинившемся подданным и сквозь пальцы смотрел на похождения принцев, легкомысленно разбрасывающих свое семя в лона мягко говоря не слишком достойных дам. Императрица увещевала его строже смотреть на приемах в сторону наследника, или хотя бы прикрывать довольную улыбку веером, когда зачитывался длинный свиток жалоб, на что Император всегда соглашался, как соглашался на уговоры жены приобрести самые дорогие и редкие свитки из собраний попавших по тем или иным причинам под меч палача самураев.
Он знал, что Императрица мало спит по ночам, просиживая над книгами до самого рассвета, уносясь мыслями в далекие и волшебные края, вновь и вновь представляя себя молодой и наивной Аматерасу, еще не потерявшей свои глаза и творящей из собственной крови самую прекрасную страну на свете. Рассказывая свои сны, Император часто шутил, что по ночам Империя оказывается предоставленной самой себе, так как ее божественные правители покидают незаметно дворец и улетают в вымышленные миры, на что грозный сегун Томага с улыбкой отвечал, что сам он никогда не спит и не выпускает меч из рук от заката до рассвета, и Семья может быть спокойна за сохранность страны в их отсутствие. Все обычно смеялись над этой надоевшей шуткой, а Томага осматривался кругом из-под густых бровей, словно пытаясь отыскать того, чей смех не слишком искренен.
Военный правитель был еще одной причиной, почему Император столь любил свои сны. Нет, он нисколько не боялся сегуна, в конце концов история вражды домов Тайра и Минамото дали прекрасный урок зазнавшимся подданным, что и Императорский дом умеет побеждать своих врагов не мечом, не пикой и не грубой силой, а лишь словом и интригой. За спиной Томага стояла целая очередь претендентов на его место с уже занесенными мечами над его головой и только ждущих доброжелательного взгляда Императора в их сторону.
Сегун это прекрасно понимал и ценил расположение двора. Хочешь держать кур в безопасности - спусти с цепи злобного пса. Но с другой стороны, военный правитель говорил вполне справедливые вещи, против которых и Императрица не находила возражений. Нашествие варваров показало уязвимость Империи. Море, божественный ветер, самурайская доблесть пали под ударами загадочного народа с узкими глазами, кривыми саблями, маленькими лохматыми лошадями и луками, чьи стрелы шутя пробивали самую крепкую броню.
Их войска применяли неведомую и дикую тактику - нападая всей массой и отступая всей массой, презирая воинский этикет и искусство фехтования. Пока самурай, воспитанный в духе бусидо, выбирал себе достойного противника среди одинаковых, как горошины в стручке, дикарей, согласно правилам раскланивался и приглашал сразиться, ему уже сносили голову или накалывали на пики. Сколько достойных ветвей благородных дерев отсекли враги, прежде чем великий Минамото Есицунэ не ввел такие же правила боя и не разработал эффективную тактику противостояния континентальным варварам! А ведь те почти дошли до Киото, и со стен дворца в те дни можно было видеть огни костров их лагерей, а осадные орудия сожгли почти весь пригород столицы.
С тех самых пор многое изменилось. Тогда потомки Божественной Аматерасу победили, принеся в жертву земле жизнь целого поколения. Спокойствие Империи было оплачено на много лет вперед, и отец Императора - Хотамото, и сам Император надеялись на спокойные времена правления, где даже многочисленные внутренние усобицы между враждующими домами не могло сравниться с нашествием.
Однако странные вести стали приходить с восточного побережья, оттуда, где море простиралось до самого края земли и первосоздания нежились в его глубинах. Но оказалось, что море все-таки где-то кончается и там вновь начинается суша - так утверждали высокие белые варвары, чьи громадные корабли, ведомые неведомой силой и не зависящие от прихоти ветра, несколько раз приставали к берегу. И вооружены они были не кривыми саблями и не дальнобойными луками, а загадочными металлическими палками разной длины, изрыгающими огонь и метающими железные кусочки на громадные расстояния.
Видимо верными были множественные предзнаменования, когда в императорских прудах выловили водяного, пожиравшего карасей, а в море снова видели жуткого капамуридако, раскинувшего щупальца и изрыгающего белое, гнилыми глазами смотрящего на луну, и чьи мысли настолько ужасны, что люди впадают в тоску и перегрызают друг другу горло.
Угроза была не в самих варварах. Мирный период в Империи и разумные сегуны позволили скопить достаточно средств, чтобы противостоять даже самому изощренному и невоспитанному врагу. К тому же, как доносили лазутчики, западные варвары оказались падучи на золото, драгоценные камни и женщин. Их собственные верования ограничивали телесные наслаждения до неприличия, и широта взглядов девушек Империи на то, что допустимо между мужчиной и женщиной, шокировало и околдовывало их, а искусство любви превращало даже служителей восточных богов в послушных и болтливых ягнят.
Золотые же слитки лишали разума и самых воздержанных варваров, и они готовы были уступить за них секрет огнестрельного оружия и самодвижущихся кораблей. Презренный народ, не ведающий понятия чести и долга, готовый предать своих богов ради шлюхи из веселых кварталов и куска никому не нужного металла! Нет, не в них самих таилась опасность. Опасность жила в душах подданных Империи, потомков и слуг Слепой Богини, готовых отойти от тысячелетних традиций, забыть свой долг перед предками, променять древний уклад на свою жизнь.
Окунаясь в собственные сны и грезы, превращаясь на короткую ночь в ничтожного трактирщика из безымянной деревни, Император наслаждался простотой и незамысловатостью жизни, прикрытой теплым одеялом Империи от всех внешних невзгод, подчиненной только природному круговращению - от лета к зиме и от рождения к смерти. Даже скука глупой деревенщины, желающей увидеть мир на обеих концах заброшенной дороги, скорее всего была отражением сомнений самого Императора, отравленного пониманием, что в своей мудрости и могуществе Богиня создала мир гораздо огромнее, чем об этом думал избранный ею народ. Цель ее замысла таилась в тумане, но не признавать его существования было нельзя. Хрупкая и прекрасная раковина дала трещину, и мудрому моллюску пришла пора искать другую, может быть не такую красивую, но крепкую и просторную.
Западные варвары сломали навсегда традицию бусидо, одного из столпов воинского могущества Империи, ограничивающего власть и воинственность самураев. Тактика массовых, крупных сражений положила конец ценности индивидуальной доблести, владения мечом и презрения к рекрутам. Минамото Есицунэ вынужден был заплатить очень дорогую цену за победу, положив в ряде неудачных сражений почти все самурайское сословие Империи и призвав на помощь презренных торговцев, селян и монахов.
Война перестала быть наградой и превратилась в повинность. Опустевшие города и деревни ужаснули тогдашнего Императора и заставили его просить прощение за принесенные в жертву узкоглазому воинству жизни своих подданных. Сегодня подобный выбор стоял и перед теперешним Императором. От него не скрыться в своих снах, не спрятаться в садах и не забыться в объятиях самых прекрасных наложниц.
Но, к сожалению, он не чувствовал себя готовым к очевидному решению. Призвать добровольно восточных варваров?! Одарить их золотом и женщинами?! Научиться создавать оружие и корабли?! Это было невозможно. Лучше потерять жизнь, чем потерять собственное лицо. Что ж, они поступились самурайской честью, так надо использовать эти горькие плоды до самого конца, до последней капли выжать, высосать и выбросить.
Томага прав и Император понимал это. В своем преклонении перед традициями предков и жестокости к тем, кто их нарушал, сегун превосходил всех остальных претендентов на свое место и во многом поэтому ему сохранялась жизнь и прощались дворцовые интриги. А раз он прав, то надо найти в себе силы, чтобы исполнить все так, как того требует обветшалая, изношенная традиция. Простолюдины никогда не поймут ее мудрости, внутреннего сосредоточения, это как чайная церемония, где простота и обыденность открывают невидимые грани мира, погружают в невыразимый даже самыми сложными словами замысел Аматерасу и даруют понимание ничтожной травинки у порога садового домика.
Император притронулся губами к тонкой фарфоровой чашке, собравшей весь дневной свет и мягко сияющей в полумраке, и словно дождь пролился на запыленное окно и изнывающую от жары природу - зелень деревьев оттенила синеву неба, небрежный росчерк пера по тонкой бумаге ухватил скрытое очарование момента, а долгожданное решение наконец-то было принято сердцем.
- Пригласите господина Томагу, - попросил Император, любуясь своим рисунком. Он определенно удался и соединил в себе естественность, спонтанность, сомнение, переходящее в уверенность, жалость и жестокость рвущихся к небу могучих дубов. Деревья согласно шумели листвой и Император пожалел, что рядом нет Императрицы, или Нэко-тян - его новой, молоденькой наложницы, чья изумленная непосредственность вдыхала в него самого юность жизни. Определенно лучший рисунок.
Томага видимо ждал его приглашения где-то поблизости, так как пришел быстро, насколько позволяли этикет и его больные ноги. Церемония не предусматривала этого, но Император, находясь в самом прекрасном настроении, сделал легкий жест, и сегун прошел в домик. Без своих знаменитых мечей сегун чувствовал себя слегка неловко, собственно поэтому он и не любил подобных аудиенций, предпочитая действовать через доверенных лиц.
- Что вы можете сказать об этом? - спросил Император Томагу, протянув ему рисунок.
- Великолепно, мой господин, - ответил тот. - Росчерк пера как удар меча должен быть короток, эффективен и одинок. Искусство каллиграфии очень похоже на искусство войны - победа требует скупости.
- Но не сейчас, - заметил Император.
- Да, не сейчас, - легко согласился Томага, - но поверьте, я рассчитал все тщательно и пожертвовал многим. Я прошу только самое необходимое.
- Я подписал ваше прошение, - сказал Император. - Но скажите мне откровенно - как человек, понимающий стратегию, - неужели вы верите, что все можно вернуть назад? Заставить вновь цвести вишню?
Томага задумался. Император терпеливо ждал, рассматривая оставленную на столике чашку с недопитым чаем. Не слишком ли многого он требует от сурового воина, чья жизнь сосредоточена в его мече, а своим наложницам он декламирует избранные цитаты из Хагакурэ?
- Позвольте, мой господин, рассказать вам одну историю?
Император кивнул. Однако...
- Когда великого полководца Тайра Еритомо попросили привести пример величайшей воинской доблести, он долго перебирал в уме имена рыцарей древности и нового времени, колеблясь в выборе достойнейшего, и в конце концов сказал, что величайшей воинской доблестью обладает улитка, ползущая медленно вверх по склону горы. Она упорно движется к недостижимой цели и медленно сопротивляется однажды выбранному пути. Так и воин, выбравший путь смерти, должен понимать недостижимость его идеалов и противостоять соблазну войны. Доблесть творится не на поле боя, а в сдержанности и милосердии. Так меня учили. Ничего нельзя вернуть назад и выбранный путь уже ведет нас к неведомой цели. Но нет ничего плохого в том, если мы будем идти по дороге медленно, пользуясь любым удобным случаем, чтобы остановиться.
Император захлопал в ладоши.
- Достойный ответ.
Да, достойный ответ. Нам нравятся красивые слова и мудрые истории, словно в пустых фразах и содержится весь мир. Говорят (опять - говорят!) бог восточных варваров создал все своим словом, неудивительно что ему потом пришлось пожертвовать своим сыном и влить в слово живую кровь. Ничто не создается воздухом и ничто им не уничтожается. Коан Томаги забавен и, может быть, даже мудр, но он лишь только начало и война покажет сколько в нем правды, сможет ли он удержать в прихотливых фразах всю пролитую кровь.
- Благодарю, мой господин.
Томага ушел к своим мечам и войне. Решение принято и восточные варвары вскоре узнают, что такое атака панцирной конницы. Их оружие эффективно, но слишком медленно. Сегун не колеблясь накормит его вдоволь свежим мясом, чтобы оно захлебнулось и замолчало... Насколько долго? Никто не подскажет ответ. Слепая Богиня не лишила себя языка, но дала обет молчания. Она слышит вопросы и внимает молитвам, но рот ее запечатан...
Неведомыми путями кобыла все-таки вывезла О к трактиру. Пару раз на дороге неумелый наездник упал, не в силах вырваться из липких объятий дремоты, очень похожие на объятия Тян, считающей, что в основном на этом покоятся отношения между мужчиной и женщиной. О как-то слышал от старухи, что самураи умеют мочиться на полном скаку и не слезая со своего коня, но что до него, то ему была затруднительно даже на смирной лошади, да на прямой дороге досмотреть удивительно яркий сон в котором он предстал самому себе Императором.
Потирая ушибы и еще не совсем отойдя от видений, О с изумлением осматривал ветхий трактир, падающие ворота с почерневшими резными стойками и злыми ками, восседавшими на самом верху. Из-за ширмы, расписанной поблекшими журавлями, доносился довольный храп Тян - из-за отсутствия хозяина она решила рано не вставать. Обиженные куры бродили по двору и тыкались в пустые кормушки. Воняло передержанным пивом и лесом.
Будь О самим собой, он не медля бы взял палку и погнал глупую и ленивую девчонку на работу, поддавая ей по тощему заду и кривой спине, но проклятый сон определенно околдовал его. Он привязал кобылу к изгороди, распинал голодных птиц и уселся на порог, прислушиваясь к женскому храпу.
Трактирщик никак не мог разобраться в собственных ощущениях и воспоминаниях - духи леса тщательно перемешали их и сложно было понять - где кончается ничтожный простолюдин О и начинается Император. Или наоборот? Однако взболтанные чаинки постепенно осаживались на дно, голова О очищалась и согревалась поднимающимся солнцем, свежим ветерком, яркие воспоминания выцветали и рассыпались подобно песку и их теперь уже нельзя было отличить от впечатлений от сказок старой ведьмы.
О закурил, грустя над навсегда покинувшим его сознанием собственной значимости и выдуманности окружающей сейчас жизни с трактиром, храпом, курами и Тян. Повседневные заботы пролезали в голову, словно хитрые крысы в амбар (загнать кур, отдубасить Тян, напоить и покормить лошадь, подмести двор), но окружающий мир еще не приобрел в полной мере плоть и кровь творения Великой Аматерасу, и поэтому О никак не мог преодолеть собственное бессилие, загасить трубочку, загнать кур, отдубасить Тян...
Старик, возникший в проеме распахнутых ворот, готовых упасть от ветра на голову проходящего под ними, был самым обычным и сослепу О решил, что это Дзе заявился в такую рань, чтобы похмелиться после вчерашней пьянки.
- Здравствуйте, уважаемый, - поклонился гость и трактирщик окончательно убедился, что это не Дзе - таких слов тот отродясь не произносил и вряд ли знал.
- Заходите, - пригласил О старика, торопливо выбивая трубочку и отыскивая глазами палку поувесистее, чтобы лентяйка Тян сейчас же не только забегала, но и залетала. - Я приготовлю вам воды и покушать.
- Не стоит спешить, - мягко, но убедительно сказал старик, подходя к трактирщику и только теперь тот смог его рассмотреть. Старик как старик - морщинистое лицо, спокойные глаза, мудрая улыбка, простая, грубая, но чистая одежда, босые крепкие ноги, котомка через плечо. Смахивал он не столько на простолюдина, сколько на бывшего прислужника в господском доме - слишком уж холеная кожа, какой никогда не бывает у деревенских, большую часть жизни ковыряющихся на поле под солнцем и на ветру.
Старик тоже разглядывал О, и пауза в их вежливом разговоре затянулась настолько, что трактирщик завозился, похлопал себя по коленям, открыл рот, чтобы что-то сказать, передумал, но потом вновь нашелся:
- Может быть, трубочку хотите выкурить?
- Табак изобрел дьявол, - наставительно ответил старик, - но нам ведь он не грозит, не так ли, О?
Теперь О был точно уверен, что имя свое он гостю не называл, и ему вдруг показалось, что он опять спит, но снится ему не Императорский дворец, а он сам, отчего стало совсем грустно. Он заправил трубочку, раскурил и протянул старику. Тот вежливо поклонился, принимая подношение, втянул табачный дым, сбросил мешок на землю, из которого, оказывается, выглядывали садовые инструменты, и уселся рядом с подвинувшимся О. Пахло от него дорогой.
- Хорошо здесь у вас, - сказал гость. О осмотрелся, стараясь понять, что именно так ему нравится, но ничего кроме деревьев, раскачивающихся на ветру ворот, хмурой кобылы увидеть от дома было нельзя. Однако трактирщик подтвердил, что да, мол, просто замечательно.
Смутные тени воспоминаний, или даже легкой уверенности в том, что О не первый раз видит сидящего рядом старика заставили его беспокойно завозиться. Он потряс головой, перекатывая шар опустошающей дремоты, пока наконец не пришел к выводу, что вся утренняя сцена и разговор ему были знакомы, словно он переживал их не раз. Ощущение потянуло за собой обязанность что-то немедленно вспомнить, но ничего особенного не вспоминалось, кроме проклятых кур и Тян, продолжающей храпеть.
- Не получается? - сочувственно спросил старик, докурив трубочку и выколотив пепел на землю. - Так обычно и бывает, когда пытаешься вмешиваться в предопределенное задолго до нас и без нас. Ходят странные слухи, что у некоторых это получается, но сам я таких еще не встречал. Поверь, О, мне самому грустно. Я хожу, прошу прощения, я даже хитрю, давая возможность исправить неизбежное, но ни у кого не получается. Что же ты решишь на этот раз?
О молчал.
- Ну что ж, проводи тогда меня, подставь мне свое плечо.
Около деревни старик разжал пальцы, отпустив ноющее плечо О, выпрямился и вышел на улицу самостоятельно, шаркая по пыли и придерживая свой тяжелый мешок. Никто из деревенских не спал. Они стояли у своих домишек и смотрели как впереди медленно идет старик, а позади него тащится О с виноватой улыбкой. Древние деды и старухи, зрелые мужчины и изможденные уже с самого раннего утра женщины, подростки и совсем несмышленые крохи. Старик шел, теперь словно не замечая никого, а люди молча вглядывались в каждое его движение. Когда О пытался поймать чей-нибудь взгляд, то видел в нем только обреченную пустоту.
Их целью было святилище. Храм оказался уже украшен разноцветными ленточками, шуршащими на ветру, перед запертыми воротами стоял монах, сжимая увесистую дубину и блестя в рассветном солнце своей лысиной, покрытой то ли росой, то ли потом. Он грозно смотрел на подходивших людей, но старик и не пытался войти. Отбросив мешок, он кряхтя опустился на четвереньки и подполз поближе к монаху, уже занесшему свою дубину, положил что-то у его ног, отполз и растянулся на земле, раскинув руки и ноги, прижавшись к ней щекой. Дубина выпала из рук служителя, он поднял лежащее у его ног и показал столпившимся на площади людям две ветки ярко-красных с желтыми прожилками орхидей.
Тишина разбилась стоном. Две ветки. Два поколения. Дети и внуки. Император просил прощение за их жизнь, которые забирал с собой.
На следующую ночь Императору уже не приснился скромный и глуповатый трактирщик О. Ему снилось, что в его безымянную деревушку ворвались рекрутские отряды и сгоняют на площадь мальчиков и мужчин. Словно черные тени ками носились из дома в дом, разыскивая прячущихся будущих солдат Империи, пинками и ножнами сбивая их в толпу и отталкивая цепляющихся за руки мужей и сыновей воющих женщин. А около пылающего храма на смирной кобыле сидел в полном облачении Томага и хохотал в лицо Императору.
Глава седьмая. ОКСАНА
Метко брошенная записка угодила в глаз и это пробудило Славу. Только сна не хватает, ведь днем ничего хорошего не приснится. Он раскатал бумажку и прочел накарябанную левой ногой надпись: "Не пора ли Вам почесать ступню", знак вопроса отсутствовал. Поиск глазами шутника результатов не дал - занятые сгорбленные спины и плеск реактивов. Несмотря на вопиющую глупость, совет был не так уж бесполезен. Поле боя в последние несколько минут без сомнения останется совсем не за алхимией и поэтому лучше всего отвлечься от мыловарения и заняться зудом.
Шнурок долго не поддавался - он пропитался водой, ткань раскисла, слиплась, и если бы не железные наконечники, то она без всяких проблем сама стекла бы на пол. Упершись подбородком в стол, Слава стал ногтями копаться в невообразимом узле, образовавшемся на месте бантика после того как он потянул не за тот конец. Из узла сочилась противная холодная влага, словно из раздавленного насекомого, комок плющился под неловкими слепыми пальцами, ногти никак не могли разобрать его на составные части. От боли в вытянутых до последнего предела руках Слава тихо завыл, Надя вздрогнула:
- Слава, что с тобой?
- Та ыыхах э эхоу шуок раасавяя, - объяснил он. Может мучиться так не стоило, но чтобы женщина не волновалась успокоить ее было необходимо.
Надя опасливо заглянула под парту. Указательные пальцы как раз залезли под сросшийся шнурок, Слава напрягся, пытаясь вырвать их из сустава, но узел не поддавался, а суставы действительно захрустели.
- Перестань, - посоветовала она. - Так ничего не получиться. Ногу на колено положи и там уж с ним разберись.
- А? - машинально переспросил Слава.
Наверное, так действительно было бы лучше, но нога взбунтовалась, тянула под Боку, взбрыкивалась, въезжая коленом в железную перекладину, пальцы занемели, он чувствовал, что из красных они стали синими и распухли, как спелые сливы. А зуд в ступне только нарастал - там кто-то очень умело раздражал щекотливые рецепторы, то раздирая их ногтями, то нежно поглаживая, то втыкая иголки, то прижигая спичками. Гамма создавалась неописуемая. Боль смешивалась со смехом, уколы с ожогами, белое с черным, зеленое с красным, а в общем вызывало только одно желание - поскорее это прекратить.
Возня на последней парте привлекла внимание ближайших соседей. Бока очумело вертел головой, рассеянно заглядывал под стул, в сиденье которого не переставали стучать, точно пытаясь войти или выйти, при этом не отрываясь от основного дела - списывания, промокшая и чихающая Эллочка не утеряла своей проницательности и было осуждающе уставилась на Славу, но тот как раз громоздил ногу на ногу, беря рекордный вес и напрягшись так, что верхняя губа съехала вместе с носом ко лбу, рот разъехался до ушей, зубы скрипели и крошились, а глаза приветливо сошлись на переносице. Девочка побледнела и вспотела, приняв гримасу на свой счет.
Разглядывая вблизи гордиев узел, Слава все больше убеждался - без хирургии не обойтись. Спайки общей терапии не поддаются. Только вот как потом ходить? В столовую бежать, дабы успеть не к шапочному разбору? Приступы зуда ответов на эти вопросы не давали, но заставляли относиться к ним довольно легкомысленно. Слава почесал ребристую подошву и спросил у Нади:
- Ножницы есть?
Хотя можно было и не спрашивать. С таким почерком в пенале носят целый маникюрный набор, пачку лезвий и нож для разрезания бумаги. Надя протянула ему скальпель обратным концом вперед. Слава двумя короткими движениями с удовольствием вырезал узел с обеих концов, бросил этого мерзкого мокрого жука на спиртовку для последующего аутодафе, содрал ботинок, плюхнувшийся в лужу под партой и там затонувший, утихомирил слегка чесотку через носок, снял носок и с мстительным блаженством вцепился ногтями в холодную морщинистую кожу на плоской и ватрушеообразной ступне.
Носок он держал в отставленной левой руке в проходе, так как бросать его вслед за ботинком было жалко. Когда, разодрав кожу и мышцы, ногти заскрипели о кости, он поискал глазами подходящее место для потной тряпки и ничего, кроме Бокиного плеча, не нашел. Туда Слава его и устроил, а Бока вяло отмахнулся от чего-то, задевшего его за ухо. Вряд ли никто не увидел Славиных манипуляций, но наступило такое время, что все уже впали в наркотический бред написания и переписывания лабораторной, в кататонический ступор, когда ничего, кроме алхимических значков не воспринималось и не воспроизводилось. Если бы не Эмма, то вполне можно было собраться и уйти и опять же в классе никто внимания не обратил бы.
- Ты что делаешь? - прошипела Надя и ущипнула его за руку.
От боли Слава рванулся вбок, потерял равновесие, правая рука и ноги сплелись в замысловатый крендель, освобожденная от бремени носка ладонь уперлась в линолеум и лужу, зафиксировав его в таком лежачем состоянии. Теперь он точно знал какую картинку видит висящий на крючке парты портфель.
- Клишторный! - завопила химичка, разбивая вдребезги тишину в классе и надежду на удовлетворительные результаты работы - бред и ступор рассеялись под ударами взрывных волн, кабинет наполнился возней и шепотом, тонкий и еле уловимый смысл лабораторки, только начинавший маячить перед пустыми взглядами, растворился и теперь никакими реакциями его уже нельзя было выделить в чистом виде.
Эмма держала большую желтоватую бутыль с надписью на отрывающейся бумажке H2SO4 и Славе показалось - в ярости химичка готова запустить тяжелой посудиной в него через весь класс. Она потрясала бутылью над головой, гримасничала и из того положения, в котором оказался Слава, это смотрелось неожиданно грозно и страшновато. Завязшая в ногах рука к данному моменту освободилась, он инстинктивно выставил ее перед собой, загораживаясь от возможного броска, и зажмурился.
- Слава, - сиплым, сорвавшимся голосом повторила химичка, устыдившись или успокоившись от вида его беззащитной и нелепой позы, - сядь нормально.
Класс молчаливо смотрел на своего героя и невербальная реакция была самой различной - от пальцев у виска (Вадим, Олег, Марина), до просто пальцев - больших с присыпочкой и средних с неприличием. Надя, чувствуя себя в некоторой степени виноватой, вцепилась ему в воротник и прилагали большие усилия к его поднятию и удушению.
- Осторожнее, - попросила сердобольная Марина.
А лицо у нее все-таки наглое, почему-то подумал Слава, выдирая стойку рубашки из глубокого рубца на горле. Глотать было больно, как при ангине.
Реакция в пробирках уже шла. За его приключениями Надя приступила к реализации научного метода получения мыла в ходе расщепления жиров. Судорожно сглатывая, словно подавляя рвотные позывы, она сливала нечто в разных пропорциях, бултыхала и подогревала смесь. Кабинет постепенно наполнялся вонью мокрой и, кажется, испуганной псины, что вызвало у Славы яркую ассоциацию с поздневечерней и раннеутренней охотой на бомжующих собак.
- Что-то псиной запахло, - возмутилась аллергичная Оля. Эмма не отреагировала, но стала быстрее разливать в стоящие на партах и дымящиеся пробирки серную кислоту. Горлышко у бутыли было совсем не химическое - широкое, с толстым закругленным ободком, отчего тяжелая жидкость собиралась на выходе распухшей огромной каплей, и нехотя переваливалась на парту, учебники и лишь в последнюю очередь - в химпосудину. Бумага тлела, пластик пузырился, мыло грязными хлопьями собиралось на поверхности реактива. Все молча воспринимали эти мелкие пакости, щедро лили воду, устало записывали последние реакции в почерневшие и позеленевшие тетради, урок заканчивался, но на Боке произошла осечка.
- Ребята! - вскричал он обеспокоено, наклонив голову к плечу и отрывисто принюхиваясь. - А что это так воняет, словно потные носки?!
Судя по обострившемуся нюху, к этому времени Бока уже закончил титаническую работу по переписыванию с колен учебника алхимии. Слава вспомнил о носке, но снять его с Боки тихо и незаметно было уже невозможно - тот неистово заерзал на стуле, закрутился, заобнюхивал близ сидящих соседей, а заодно и себя, начав с ладоней и подмышек.
Ручки у остальной части восьмого безлитерного класса давно дымились почище пробирок и возмущенные возгласы никого как-то не трогали. Эмма притормозила на безопасном расстоянии от эмоционального ученика и пыталась его образумить тихим голосом, стараясь не расплескать кислоту:
- Бока, успокойся, успокойся... ничем не пахнет, ты что... потише, урок еще не кончился, а у вас даже шампуни не плавает...
- Носки чаще стирать надо и на плечах их не носить, - неожиданно разумный совет подал Криницкий.
Фраза его провалилась в случайно возникшую паузу между Эммой и Бокой, оказавшейся настолько глубокой, что упала она туда с немыслимым для двоечника грохотом. Весомая получилась сентенция. Несовместимость (для непосвященных) этих слов с конкретными условиями скучнейшей алхимии заставила всех как-то одновременно оторваться от лабораторки и воззриться на Боку.
Бока притих под строгими и суровыми взглядами, слегка затуманенными жирами и кислотами, молярными массами и реакциями, отчего в которых даже не было и намека на смех или веселье, пусть и издевательское. Он чувствовал, что в чем-то переборщил, сглупил, допустил плоскую, неумную шутку, которая может и прошла бы где-нибудь за банкой пива в гаштете, но здесь, на алхимии, если не в храме, то на хоздворе науки, здесь... Выпуклые круглые Бокины глаза еще больше выпучились и округлились, он замер в искореженной позе камлающего шамана, внезапно сраженного приступом радикулита, широкий блин лица покрылся точками пропитывающего его масла, зрачки метались запертой в тесном ящике летучей мышью.
- Что это, - даже не спросил, а просто выдавил с ужасом он - на интонацию не хватило дыхания. На его плече сидела по меньшей мере вылезшая из прорвавшейся канализации крыса со слипшейся от фекалий шерсткой.
Слава заворожено наблюдал всю череду событий. На его глазах пущенный камешек вызывал лавину. Даже нога перестала мерзнуть и чесаться. Обрывки идей насчет незаметного снятия носка с неподобающего места так и не связались в нечто вразумительное и вообще Слава вывалился из сосредоточия назревающего скандала, действа. Не из-за того, что он боялся, а если и боялся, то не намного больше внезапного отключения электричества во время просмотра интересного фильма. Просто так устроен мир. Один большой фильм, представление, в котором живешь, настолько оно увлекает, но при этом в самые острые мгновения ощущаешь свою отделенность от него, ощущаешь себя сидящим на стуле именно тогда, когда хочется выхватить саблю, зажать в зубах кортик и тоже ринуться на абордаж... Диссоциация - на то она и алхимия.
Далеко-далеко отсюда (увы, со временем как всегда путаница) кто-то ему сказал, что людей на протяжении всей их жизни снимают тайными камерами. Операторы прячутся в кустах, дома, на улице и снимают, снимают, снимают длинный предлинный, как сама жизнь, фильм. Мысль довольно рациональная, но сумасшедшеопасная. Она приходит к каждому явно или неявно, и именно после нее заканчивается детская непосредственность. Начинаешь оглядываться через плечо и не строить рожи на унитазе.
Подобное не преодолеть носками - условный рефлекс как у собачек Павлова, вымораживающий, сковывающий и лишающий ориентации. Задаешься вопросом - а что здесь сделать или сказать? Нельзя жить, когда постоянно напоминаешь себе дышать.
Пленка почему-то дергалась, была поцарапана, звук стирался и по всем признакам сейчас настанет время кричать: "Сапожник!".
Никогда Слава не подозревал Боку в такой брезгливости. Особой чистотой костюма и тела тот не отличался - не хуже и не лучше, как все. Но Бока заплакал и было в этом плаче столько тоски, потерь, горя, что он пропорол затихший класс. Слава отвернулся и встретился взглядом с Оксаной. Сердце встало, в груди как-то опустело. Славу замкнуло в этих мокрых глазах, но он для них был не более чем предметом невыносимой обстановки. Пока.
Надю рвало.
Сток в раковине засорился. Если не пускать воду слишком сильной струей, то можно было успеть помыть руки и уши еще до того, как мыльная черноватая смесь польется на чистый кафельный пол. Все зависело от характера и прошедшего урока. Характер был паршивым, или, по утверждению Марины, - темпераментным. Алхимия его не улучшила, а кислый запах полупереваренной (или переваренной? - жаль, не посмотрел) пищи до сих пор чудился где-то рядом. По сему поэтому приходилось плавать в импровизированном бассейне для лица и принимать на затылок тяжелое давление холодной водяной пятки. Дышать не хотелось. Хотелось убежать от скрывающегося в пятнах и сполохах на внутренней стороне век лица. Простого и обычного лица, если бы не имя. Имя все и решало.
Оксана.
Еще одно совпадение. Или единая нить, пробегающая по гобелену мира, серенькая и скромная, ныряющая под дорогое золотое шитье, пропускающая наверх серебряные фигуры и гордые, кусочно-гладкие лица. Половинка основы. Часть Оксаны-Марины, единства и борьбы противоположностей Славиной жизни. Конечно, кем еще она могла быть, как не Оксаной? Фамилия, внешность и личные интересы дела не решали. Просто за ней всегда должен быть выигрыш.
Открыв глаза, Слава увидел в белизне черный зев. Растворенная в воде голубизна утекала в него вялой спиралью, задыхаясь и пуская пузырьки. Затылок занемел. В нем словно образовалась долгожданная дыра, открывающая струе прямой путь через череп, глаза и уши в и так захлебнувшуюся раковину. Слава почувствовал, как начинают подмокать ботинки от стекающей по гладкому фаянсовому подбородку жидкости, сильнее уперся руками в раковину и вырвал голову из ее слюнявых объятий.
Ничего не хотелось. Закрывать кран, шевелиться, трясти головой, вытряхивая из волос воду, становиться под электрополотенце и еще миллион вещей. Может быть, то же самое чувствуют спринтеры на старте? Не хочется бежать, а - надо. Надо двигаться, не для высшей цели, а просто затем, чтобы вода не затекла за воротник. Стартовый пистолет выстрелил.
Криницкий стоял там, где Слава его поставил - в углу между проемом окна и рядком умывальников. Он ежился от холода и попадающего на него мокрого снега. Рядом с батареей начинал вырастать небольшой полупрозрачный сугроб, порывы ветра кидали жирные снежинки внутрь через распахнутые окна и некоторые из них долетали чуть ли не до двери. Что творилось снаружи, разобрать было затруднительно. Полоска коричневой земли, усыпанной мельчайшими камешками, щетка черных кустов с трудом пробивались сквозь занавес, все остальное и дальше - залепилось неожиданной пургой.
Света не было. Как-то не пришло в голову зажигать его здесь, на территории, отданной ноябрю. Было сумрачно, более и менее темные сполохи чередовались расплывчатыми пятнами и стоило перевести взгляд с одного места на другое, как приходилось ждать несколько секунд пока зрачки подстроятся к большей или меньшей темноте.
Слава рассеяно потрогал батарею. Она оставалась такой же горячей и холод ее не брал. Единственно, стужа оказалась способной загнать в нее все тепло помещения. Поэтому застывшие руки не сразу смогли ощутить укус волнующейся в трубах горячей воды.
- Мне холодно, - подтвердил загнанный в угол школьник.
Страшно ему не было. В этом Слава не сомневался. Такому типажу выговоры и воспитание не страшны. Для него это слишком сложно - бояться слов и крика. Вот ветерок дует и все. А бить его ой как не хотелось. Не находилось в его лице ничего такого, за что можно было вмазать, надеясь навсегда стереть с него швейковскую честность. Броня. Не прошибешь. Но вот подвернулся под руку в нехороший момент и надо с этим что-то сделать. Сделать мир лучше, умнее, добрее. Осчастливить кулаками родителей и учителей этого балбеса.
- Криницкий, - спросил Слава, - скажи мне - почему из всех я запомнил только тебя? Не торопись, подумай. Чем же ты так замечателен, что втиснулся между лучшим другом и первой любовью? Меня это беспокоило. Забавляло. Ну?
- Холодно, - честно ответил тот.
- Холодно? Да, ты прав. Мне на это глубоко наплевать. Кажется, я и сам знаю ответ - ты крайность нашего класса. Выдающаяся его серость. На тебе все висит мешком, а шариковые ручки текут. Вот это уже теплее. А интересно - ты меня помнил? Хоть немного, фотографии же у тебя, наверное, сохранялись? Или ты их сразу потерял?
Давая себе передышку, Слава засунул голову под электрополотенце. Агрегат взревел и погнал быстро раскаляющийся воздух. По щекам потекли капли воды, собираясь на кончике носа и подбородке. Волосы высыхали, топорщились под напором ветра и щекотали кожу. Тепло закатывалось под пиджак и рубашку на спину, скатывалось по ребрам и уже холодило живот. Криницкий завистливо пошевелился в углу большой неопрятной крысой. Сердце у Славы заболело и он дрожащим голосом сказал:
- Только не смей... не смей сказать, что тебе... тебе не хватает воздуха... Иначе я тебя голыми руками...
Ноги не держали и он, все также скрючившись, повернулся и съехал спиной по кафелю на корточки. Рев стих и стал слышен ветер. За дверью по коридору не ходили, значит, урок еще не кончился.
- Знаешь, - заговорил он себе в колени, - мы, наверное, во многом те, кого помним.
Все равно пришлось подниматься, выволакивать доморощенного Швейка из угла и, придерживая за шиворот так, что трещали нитки, несколько раз окунул его в так и не слившуюся воду. Поначалу Криницкий пытался сопротивляться и пришлось хлопнуть ладошкой ему по уху. Затем все пошло нормально - поклон, нырок, бульканье, фырканье, плевки, поклон... Когда розовое лицо приобрело благородный синеватый цвет, Слава решил, что с него достаточно - сам он тоже обрызгался не меньше воспитуемого, особенно противно было ощущать воду в рукавах. Напоследок засунув это чучело в электрополотенце, он закрыл окно, разбросал наметенный снег более-менее ровным слоем по туалету. Вообще все выглядело так, как будто на стены щедро плескали из ведра грязную воду - приглашенная внутрь непогода оставила на кафеле серые потеки, под ногами хрустел песок, но все равно было скользко. Несколько раз он чуть не упал, но успевал ухватиться за раковины. Ноябрьская белизна оказалась обманкой.
То, что сейчас прозвенит звонок, он догадался, увидев промчавшуюся мимо Катьку. Слава прижался к стенке коридора и вовремя - туча Катькиных одноклассников сметала на своем пути все препятствия. В сине-коричневой волне мелькали непропорционально большие руки и ноги, всплывали отплевывающиеся головы. Тонущие пытались преодолеть первобытный и непосредственный напор изголодавшихся детей, но их подминали, давили, вздымали на гребень и вновь топили. Лица второклассников были красными от бега, рты напоминали лопнувшие гороховые стручки, глаза разве что не выкатывались из глазниц. Во всем этом было не столько детской игривости, сколько действительного стремления оттолкнуть, перегнать, сбить, одержать победу.
Слава в смятении подыскивал более безопасное место, так как гладкая стена не давала никаких шансов противостоять надвигающемуся ластику. Ногти нервно царапали краску, сердце захлебывалось от адреналина. Но тут произошло чудо. Просто чудо, даже без всякой внешней причины. В метре от него толпа остановилась, замерла и оказалось, что весь класс стоит чинно по парам - мальчик с девочкой, а всю суматоху создают затесавшиеся в их рядах трое недорослей, кажется из седьмого класса, и одна техничка в красном ситцевом халате и со шваброй в обнимку. Четверо чужаков не сразу осознали собственное спасение. Они, словно в игре "Море волнуется", замерли между парами в нелепых позах, символизирующих борьбу разума со стихией, поводили глазами и громко дышали. Наконец кряхтя выбрались на волю и по-крабьи - бочком, спиной, не спуская глаз с опасности, - разбрелись.
- Салют, компаньерос! - поднял Слава кулак.
- Но пасаран, - слабовато и вразнобой отозвались октябрята.
Продвигаясь к столовой, Слава чувствовал спиной нарастающее позади него напряжение, точно там ревел, взбрыкивался стоящий на старте тяжелый грузовик перед последним броском к Даккару. Его просто физически подталкивали в спину и он ускорял шаг, а по лестнице, ведущей вниз, даже пробежался трусцой. Звонок застал его вне пределов опасной зоны - за железной стойкой буфета, где мгновенно и непостижимым образом материализовалась очередь, уходящая концом в глубину зала.
Столики большей частью оставались свободными и Слава выбрал стоящий прямо под амбразурой полуподвального окна, слабо резонирующего в такт дождя. Тут тоже не смогли обойтись без нарезанных из мелованной бумаги крохотных салфеток в глиняном стакане и серо-зеленой салфетки под ним. Это странно контрастировало с белым в серых насечках пластиком стола и сверкающей никелированной окантовкой. Вещи принадлежали двум различным мирам и уживались здесь только в данном конкретном месте и часе. Прислоняясь одной стороной к пенящейся штукатурке, стол был рассчитан на троих, и Славе это подходило. Сначала он сел сбоку, так что перед ним открывался вид на быстро заполняющийся зал, но потом решил занять главенствующее положение над суверенной территорией и пересел.
Так было лучше. Суета осталась за спиной, перемешанная с солнцем непогода разнообразила стену. Выдернув из стаканчика салфетку, Слава повертел ее, внимательно осмотрел неровно обрезанные края, поковырял безуспешно краем под ногтями и стал складывать пополам, еще пополам, еще.
Шум нарастал. Глухо стукалась дешевая посуда, шаркали ноги, двигались стулья и, если бы не смех, то можно было ощутить себя в самой обычной рабочей столовой. Пахло тоже вкуснее. Супы с мясом, не разваренные каши, компоты с настоящими фруктами, ваниль пирожных, запах выдыхающейся в стаканах газировки, пережаренные пончики.
Его хлопали по плечам, дули в уши, что-то говорили, расплывающееся запахом еды, растворяющееся в атмосфере общего утоления голода. Втянув голову в плечи, не соизволив придать лицу общественно доступное выражение, Слава рассматривал ладони. Линии растрескали руки, они были здесь, придавали коже индивидуальность и значимость, глаза видели в них судьбу и любовь, но не более. Отметины хватательного рефлекса. Тут тоже ложь. Наверное, это редкость встречать ее вот так - лицом к лицу. Не какую-нибудь там бытовуху или детские фантазии, а такую, в которую, вроде, и не веришь, но порой думаешь - а почему бы и нет? Ну, наподобие - с новым годом, с новым счастьем, или - о вас думает трефовая королева, или - от судьбы не уйдешь.
Ну что, судьба? Разве не ушел я от тебя? Ты осталась где-то там, а я вот здесь. Согласен, в некоторой и очень небольшой степени без тебя грустно, даже, можно в полголоса и только здесь сознаться, - страшновато. Но, зато, нет ощущения беспомощности, одуряющей потери сил перед непогодой, перед утром и вечером, перестаешь бояться времени, а главное - не ждешь от будущего лучшего. Время обманщик и твой сообщник, не так ли?
Честность, тоскливо осознал Слава. И ее тоже нет. Это еще хуже. Зачем привязываться к реальности? Дождь или снег? Лучше синева, холодная белизна облаков. Вот что никогда не надоедает. Вечность и скоротечность, эфемерность. С ними не поспорить, не потягаться. Они требовали уважения или такой же вечной унылости дождя. Спасение в чрезмерности, он понял давно.
Слава закрыл глаза и прижал ее ладонь к щеке. Эгоист. Я люблю в них себя, свое отражение, столь разное, что мне никогда не выбрать между ними. Где я лучше? В фас или профиль? Слева или справа? Надежный и верный друг или любовник? Страсть или родство?
Он взял ее ладонь и поцеловал. Кончик языка тронул шершавую и горьковатую кожу. Слава был тут нежен и улыбался. Идеал еще не расплылся, он оставался чистой идеей и, даже теперь можно было гадать о цвете ее трусиков. Его большой палец погладил Оксанино запястье. Сердце билось неспокойно. И почему тебя так зовут?
Света прибавилось и он, щурясь, повернулся к Оксане. Она, как всегда, выглядела немного смущенной. Четко очерченные полноватые губы дрожали, выбирая приличествующее выражение - слегка виноватую улыбку или спокойную неподвижность. Глаза прислушивались к телу, прямые ресницы прикрывали их плотной циновкой. Высокая, она к тому же очень прямо сидела на стуле, упершись ладошками в никелевую окантовку. Вот оно, решил Слава. Неустойчивое равновесие между "да" и "нет". Мгновенное сомнение уже после того, как все решено, но еще может быть переиграно. Поэтому ты их так и любишь - они непредсказуемы и умеют играть по своим правилам.
- А тебе хотелось иначе? - удивилась Марина. Дождливый сумрак заливал столовую, словно неуловимый дым, искажая предметы и звуки.
Слава прикоснулся пальцем к кончику носа - холодный. Начинать разговор не стоило. В конечном счете, можно устроить вот так, как здесь, сейчас.
- Ты очень ошибаешься, Славка, - сказала Марина и до него впервые дошел смысл выражения - "ядовитый ответ". Вот теперь и думай - в чем ошибаешься и, к тому же, - очень. Версии лениво шевелились на дне мыслей, как водоросли в ручье - нечто определенно зеленое, спутанное и бесконечное. Лезть туда, в холодную воду, не стоило.
- Будешь что-нибудь? - вяло отмахнулся он.
Марина промолчала.
Оксана не ответила.
Слава осмотрелся и решил все-таки купить пожевать. Еда и успокаивает и позволяет безнаказанно выдерживать паузы. В кармане звенели монетки - не пфенинговая мелочь, а весомые десятимарковки, избежавшие пленения в катькиной копилке. Зажав их в руке, он пропустил перед собой изголодавших малышей, накупивших ворох сосалок и жвачек, попросил у Маши апельсиновый сок и взял кофе. В дверь дуло, знобкая непогода цеплялась за голую шею. Кто-то передумал заходить и там мелькнула почерневшая красная кирпичная стена.
Поколебавшись что кому дать, он кофе пододвинул Оксане. Марина, улыбнувшись, попробовала сок.
- Спасибо, Славик, - нежно улыбнулась Оксана. Очки ей очень шли. И еще ему нравилось, что она слегка переживает, немножко - с еле слышным цоканьем языка, с розоватыми пятнами на щеках. Оксана засмеялась:
- Это только румян! И пудра.
- Тебя смущает? - догадаться о предмете смущения он предоставил ей самой.
- Как-то странно, - призналась она. - Ничего необычного я не вижу, но в то же время кажется, что занимаю не свое место. Ну, вроде как с женатым мужчиной встречаюсь.
Слава хмыкнул. Получилось несколько противно. Хорошо, что сопли не разлетелись.
- Слушай, - как будто вспомнила Марина, - а зачем ты меня к Ольге отправил, а сам на лавочке сидел, мок как котенок?
К делу вопрос не относился, но он накренил плоскость разговора, и затеплившаяся беседа побежала каплей по дну стакана.
Тут было гораздо теплее. Родная школа согревала и Слава почти покаялся, что не устроил все наоборот - любовь и тепло, страсть и холод.
Он взял их за руки.
- Мне хочется вам сказать...
Марина терпеливо подождала, но фраза провисла ослабшей веревкой и она капризно спросила:
- Мы уже на "вы"?
Оксана промолчала.
Подобрать слова оказалось трудно. Общие, давно придуманные, написанные в тысячах книг, в здешних местах они не смотрелись. Вернее, их невозможно, оказалось, разорвать пополам. А потом он понял - почему. Нельзя одновременно смотреть в лица девушек, а снегу все было безразличным. Там пробежала мокрая кошка, оставив хвостом длинную царапину.
- У тебя интересная манера говорить, - заметила спокойно Марина. - Вроде и слова русские и фразы понятные, а то, что тебе действительно нужно, остается тебя во рту.
Она отодвинула стакан:
- Есть хочется.
- Я схожу, принесу что-нибудь?
- Мне не надо, - пожала Оксана плечами.
- Очень любезно, - пожала Марина плечами.
На поднос уместились винегрет с куском проржавевшей селедки, плескавшееся через края пюре и хлебная котлетка. Слава вздохнул и поменял все это на картофель-фри, отбивную с зеленым горошком, столичный салат в квадратной вазочке. Было еще и мороженое - редкость в школьном буфете, но оно быстро закончилось - Славины пальцы только скользнули по росе, покрывшей его холодную фольгу с пингвином.
- Разрешишь? - лизнул брикетик успевший Вадим.
- А ничего девочка, - кивнул он назад. - С Мариной расплеваться решил?
- Пока не знаю, - расплачиваясь за обоих, сказал Слава. - Может, ты что-нибудь посоветуешь?
Они отковыляли от начавшей шуметь очереди и затаились среди шума. Вадим делал вид, что не смотрит в сторону Оксаны, по страшному кося глазами, откусывая пломбир большими кусками и после каждого укуса тыча им в Славино лицо. Слава, впрочем, угоститься не успевал - Вадим не терял контроль.
- А она - ничего, - одобрил он.
- Странный комплимент, - сделал очередную неудачную попытку угоститься Слава. - Ты, случаем, не буддист?
Вадим притопнул костылем.
- Везет людям. Я тебе завидую. Талант у тебя - ты умеешь из толпы девчонок выдергивать.
- Это как?
- Посмотри, - прицелился он в нее костылем, - сидит девочка. Коричневое платьице, черный передник, стриженные волосы. Заметь, сидит она на моем ряду, на траверзе моей спины. Видел ее, не спорю, улыбался, разговаривал, но не замечал. Пришел ты, посадил ее там и теперь половина школы на нее пялиться.
Оксана загадочно улыбалась в чашку. А полшколы на нее действительно пялилось. Не открыто, а, словно сговорившись и что-то о ней зная, не обидное, а замечательное, поглядывали на манер Вадима - искоса, украдкой, слегка улыбаясь, рассеяно лаская вроде случайными взглядами. Движение по подвалу к этому времени замерло - все сидели за столиками или стояли у стойки, перекусывая, запивая и чавкая. Особо никто не разговаривал, взывая к жизни уютную тишину ритуальным позвякиванием столовых приборов.
Одиноко стоящие Слава и Вадим дискомфорта не испытывали. Они пытались разгадать загадку.
Слава очнулся, встретившись с раздраженно-удивленным взглядом Марины. Она демонстративно барабанила по столику сложный мотив и качала головой. Ничего стоящего в голову пока не пришло. Но он не сомневался, что готовое решение у него уже есть. Оно глубоко зарылось под снегом памяти и вытащить его оттуда вряд ли сейчас удастся. А если все же и вытащишь, то ни за что не признаешь в этом уродливом зародыше единственный и вымученный поступок. Всему свое время и оно должно прорасти, с ним нужно смириться - постепенно, не торопясь и никого не обижая.
Пока лучше не знать, что можно от себя ожидать.
- Ты ошибаешься, - сказала Марина, перестав барабанить, - очень ошибаешься. Во всем. Тебе кажется, что так будет лучше. Ты даже видишь в этом определенные жертвы со своей стороны, - уголки ее губ обвисли, отчего лицо стало не печальным, а брезгливым.
Славе показалось, что она сдерживает слезы, но Марина, как-то это уловив, тряхнула головой:
- Не дождешься. Если кому и плакать, то только не мне. Я не просыпалась от потерь на зареванной подушке. И не кривься, пожалуйста, словно я тебя поймала за онанизмом. Можешь молчать, но скажи - неужели все действительно так? Кивни головой, подморгни.
Оксана допила кофе и спросила:
- Хочешь погадаю на кофейной гуще? Я умею, - она покачала чашку и с громким стуком бухнула об стол. Слава даже вздрогнул от неожиданности.
Дверь в чайной снова хлопнула, Марина кивнула посетителю через голову Славы, сам он не обернулся. Поежился от холода. Было обидно. Будто бы Марина своими словами невзначай, походя разрушила нечто скрываемое в его душе - как взрослый наступает на песочный городок. А если уж честно себе признаваться, то обижался он на себя - слишком хвастал и гордился прекрасным замком. Даже близкий друг не выдержит искушения специально сесть на него.
- Странно, - сказала Оксана, затушив в блюдечке сигарету, - первый раз такое вижу. Смотри, - она наклонила чашку. Гуща застыла идеально ровной лужицей, без волн и просветов. - Наверное, кофе плохой. Нужно в город сходить. За вечным двигателем его хорошо готовят.
Слава смотрел на своих женщин и у него случился приступ целомудрия, как он это называл. Сквозь розовые очки он видел в этих глазах себя. Таким, каким он должен был быть, и даже был, но, увы, не был. Он ясно чувствовал то, чего от него ждали, и это ожидание, как обычно, не шло дальше формальных определений приличного человека - ум, мораль, отношение к женщине. Тут нет нужды даже соответствующее выражение на лицо вешать - кто запретит быть эксцентричным? - просто нужно слегка напрячься и иметь. Ритуал ухаживания, скучный, как и всякий инстинкт, но доставляющий минутное удовольствие от того, что кому-то угодил. Окажись они сейчас в соответствующих условиях, и он бы не решится пойти дальше поцелуев.
- Как мы с тобой давно, - горестно констатировала Марина. - Кажется, что в руках у тебя вечность, и она действительно у тебя, но вот сам ты, дружба, просто любовь...
Она пошевелила пальчиками:
- Изначально допущенная ошибка, воплощение теоремы Геделя в жизнь.
Оказалось, что Оксана с силой стискивает его руку. Косточки пальцев встали неудачно и в кисти нарастала острая боль. Слава изнутри грыз щеки и губы, не давая себе закричать. Она отпустила:
- Прости. Я никак не пойму где начало или, хотя бы, конец. Тебе никогда не казалось, что жизнь потеряла... не то, что смысл, его и нет... а какую-то привязку к внешнему миру. Просыпаешься и кажется, что нужно в школу, а на дворе август, впервые встречаешься с человеком, а он оказывается давним твоим однокашником. Спутанный котенком клубок событий, без смысла, просто так.
Интересно, что было, если бы они смогли поговорить. Вот сейчас (хм, где - сейчас?), вот здесь или там - тоже здесь. Жалость его уже давно отпустила. И почему у сожаления привкус горечи? А если - абрикоса? кофе? тысячи иных вещей, насильно привязываемых, связываемых с человеческим бытием - цвета, вкуса, смысла, цели не имеющих. И зачем он себе лжет? Вообще, что он ищет? Любви? Ерунда. Какая в эти годы любовь, даже если иных и не будет?
- Пойдем? - предложил он.
Они встали и пошли. На улице шел дождь, но в школе было тепло. Черные и фиолетовые тучи стекали с неба бурыми лохматыми потеками, все ходили притихшими и слегка ежились от противного дребезжанья окон. Ветер не уставал рваться внутрь, но его не пускали. В кабинет литературы тоже.
Сумки и портфели были свалены в кучу у самого входа. Для сохранности некто догадался сцепить их ремнями, пристегнуть карабинчиками. Только несколько дипломатов избежали этой участи - их использовали в качестве сетки для напольного пинг-понга. Жующие пончики зрители наблюдали, как сражаются Витя и Ольга. Витька делал слишком уж заумные и верченые подачи, шарик оставлял вмятины в коже дипломатов, а Ольга, вцепившись в ракетку обеими руками и напряженно наклонившись так, что открывался чудесный вид на ее панталончики, ждала своей очереди. Мужская половина болела за панталончики.
Слава держал Оксану за руку. Не хотелось ее отпускать. Но она высвободилась, поправила Ольгино платьице, в основном безуспешно, шлепнула ее по спине, заставив выпрямиться, вернулась к Славе и положила его руку себе на талию.
- А я и не пялюсь, - оправдался он.
- А я ничего и не говорю.
Стоявший поблизости Дима выкусил от сочного, в угольных пятнах, словно солнце в пик активности, пончика громадный кусок, в стороны полетели брызги горячего джема. Славину щеку обожгло и он от неожиданности вздрогнул. Любопытный палец вляпался в яблочную сладость. Пришлось его облизать.
- Осторожнее, чучело.
Поглощенный хлебом и зрелищем, Дима не ответил.
- Слава, - дернула его за рукав Алена, - ты что с Бубновым Вадиком сделал?
- Каким таким Бубновым? - от удивления с деланным грузинским акцентом спросил Слава. Руке, лежащей на упругой талии, было горячо и потно. Истома охватывала все тело. Пожар распространялся. Огонь прокладывал себе путь в груди, охваченное раскаленным обручем сердце билось редко, но настолько сильно и громко, что пиджак заметно колыхался, а в рекреации возникало слабое эхо. Волосы намокли, пот попадал в глаза и заставлял раздраженно жмуриться. Пришлось заставить себя отпустить Оксану, хлопнуть ее по попе и подойти к Алене. К счастью, она ничего не ела.
- Ну?
- Что - ну? - мстительно прошипела Алена.
Слава посмотрел на нее сверху вниз. Она была самой маленькой в классе и еще какой-то несформировавшейся - худой и голенастой, а лифчик носила исключительно из принципа. Ничего особенного, но общение с ней было приятно - редкий человек, о котором сразу забываешь.
- Бубнова в изолятор положили.
- Скоропостижно заболел?
- Зачем-то в обморок упал перед первым уроком. Ты его чем так напугал? Или он по телевизору рок-концерт пропустил?
Право подачи перешло к Ольге. Шарик мирно застукал по полу.
- А, - вспомнил Слава, - это не я, это - скелет.
- Неужели по коридору гулял?
- И еще курил.
Алена засмеялась и положила ладонь на лацкан его пиджака. Заставила наклониться к себе и щекотно сказала в ухо:
- Я все видела и все знаю. Тебе не отвертеться теперь. Ты сейчас слаб. Марину только жалко.
Почему-то внезапно стало холодно. Пропотевшая рубашка вцепилась в остывшую спину, кожа на лице казалась покрытой слоем пыли. Не выпрямляясь, он отыскал глазами загипсованного Вову и оскалился. Тот отвернулся.
- Аленушка, - по-доброму сказал Слава и погладил ее грудь (он был прав - гладить там было нечего), - Аленушка, не плюй ты в этот колодец, не советую. Кто кому что сказал - разве это важно? Не важно, совсем не важно.
Он успел отшатнуться - ему показалось, что привставшая на цыпочках и нырнувшая вперед Алена сейчас вцепиться зубами ему в нос. Подбородок ее устроился у него на последней верхней пуговице пиджака, руки упокоились на ватных плечах и, вообще, она мгновенно как-то выросла и, кажется, потяжелела. Слава все больше отклонялся назад, насколько позволяли позвоночник и чувство равновесия, размахивая руками и мелкими шажками отступал назад. Больше всего его пугала Аленкина молчаливая сосредоточенность - она готова была идти до конца.
Слава с изумлением увидел, как ноги девушки взлетели вверх, бесстыдно задирая платье, его сильно дернуло вперед, раздался звук рвущейся ткани, ему пришлось упасть на колени, чей-то рот тепло мазнул по щеке и Алена стала удаляться, как отстыковывающийся космический корабль. Глаза ее были закрыты, руки сжимались в маленькие кулачки и разжимались, и она истерично кричала:
- Дуракдуракдуракдуракурак!...
Это точно был пробел. Как в строчке - пустота между словами, репликами, действиями - шероховатая белизна тетрадки, ну, может, с бледно-синими полосками линеек или клеток. Полсантиметра или одна клетка. Мгновение не для раздумий, а для удобства чтения или места для клякс. Некая организующая фикция, в конечном счете съедающая очень существенную часть жизни. Сколько слов мы пишем и сколько оставляем пустого места? Пусть слова не прочтут, но пробелы не прочтут в любом случае!
В таком пробеле Слава и оказался. Завели его сюда умело - хватило одной девчонки. И время не остановилось, как образно врут в книжках, и люди не замерли, и, даже, мячик все мирно скакал от Ольги к Вите. Все были заняты. Голоса, шум движений, скрип ботинок. А он стоял на четвереньках, надолго сморщившись от мгновенного ощущения грязного пола под ладонями, безвольно свесив голову и напрягая икры. Аут. Выпадение. Пробел. Острый приступ дежа-вю вкупе. Паркет между руками, мелкие соринки, скрепка, затаившиеся в щелях мохнатые комки пыли. Уборщицы, называется. Где ты...?
Круглые коленки были как спасение. Он заставил себя ткнуться в них, словно изголодавшийся по ласке и хозяину щенок. Ручка принялась выводить очередное слово, ладонью поглаживая Славу по затылку. Затем Оксана сама опустилась на колени, положила его голову к себе на плечо. Он вытер руки о ее передник.
- Спасибо, Марина, - сказал он, глядя ей в глаза.
- Оксана, - громко поправила она.
Слава прикусил губу. И правда - что это он ее вспомнил? Выскочила как чертик из табакерки. Инерция памяти или закон сохранения чувств? Сколько времени прошло, а вот надо же... Он огляделся. Инцендент прошел незамеченным или все делали вид, что ничего не произошло. Шарик скакал по полу, Ольга демонстрировала штанишки, Бока тщетно пытался отцепить свой портфель от остальной кучи, Алена закрывала ладонями рот и какими-то безумными глазами смотрела на Славу, Оксана задумчиво отряхивала передник, Вадим улыбался, Вова расписывал ручку прямо на своем гипсе. Остальные погрузились в сладостное перелистывание учебника литературы, а Криницкий вдобавок тщился читать еще и "Биологию".
Хотелось нечто. Взбеситься. Обидеться. Унизить. Испортить настроение. Устроить ад на земле. Получить пятерку по литературе. Укусить - для начала самого себя. Закричать.
Оксана вцепилась ему в рот. Он вновь оказался в невыгодной позиции - стоя на коленях, девушка оказалась выше его. Первыми сдали губы - в основном от боли, потом язык - он был вял и не смог вытолкать чужака. Его насиловали на глазах у всех и это становилось приятным. Руки, пытавшиеся оттолкнуть Оксану, ослабли, сползли с ее груди и обхватили за талию. Он судорожно пытался теснее прижать девушку к себе, вдавить, сомкнуть пальцы, но в спине возникала боль от неудобного положения.
Слава ощутил себя хлипким мостиком, протянувшимся над нечистой паркетной рекой, от надежных опор к непредсказуемому, осыпающемуся крутому берегу. По телу гулял томительный ветерок, заставляя дрожать перекладины ребер. Потом эпицентр телотрясения переместился к пупку, слился по ногам и скрутил икры жесточайшей судорогой. Слава завалился на бок (Оксана не смогла его удержать), подтянул ноги к животу и ухватился руками за носки ботинок, безуспешно пытаясь выправить растрепавшиеся пальцы. Жесткая кожа не поддавалась, снять ботинки вряд ли сейчас было возможно, но боль если не утихла, то как-то пристроилась более менее уютно. Потом растеклась равномерно по телу и высохла, оставив лишь слабый налет одеревенелости в мышцах ног.
Когда его подняли, то стало еще легче - под тяжестью тела скрученные ступни разгладились, распрямились. Держась за стенку, Слава прошелся по периметру рекреации, морщась от взрывающихся в глазах фейерверков. От расцветающих пышными шапками огней он почти ничего не видел, кроме смутных теней и отблесков на стенах.
Как он догадался по запаху его сопровождала Оксана, но попыток помочь не делала.
- Все нормально, - поморщился он в очередной раз. Хорошо хоть салют беззвучен.
- Извини, - сказала в затылок ему девушка.
Ольга ткнула ракеткой в живот:
- В следующий раз будешь знать, как девушек обижать!
Отмахнувшись от взрыва и немилосердно щуря глаза, стараясь хоть что-нибудь различить в темноте, Слава жалобно ответил силуэту в штанишках:
- Олечка, ну что ты, не я же первый начал.
- Вина доказана и обсуждению не подлежит, - встрял Дима.
Празднество кончилось. Мир стал проясняться. Смысл уплывал все дальше. Слава обнаружил, что матч и литература заброшены, класс толпится перед ним, как перед экскурсоводом, Оксана отталкивает напирающих Диму и Ольгу, а всех объединяет кровожадное выражение на лице. Он попытался вспомнить, больше рефлекторно, чем осмысленно, но, конечно же, в подробностях собственной автобиографии ничего подобного не обнаружил. От этого стало легче. Небольшая шероховатость. Пароксизм агрессии. Давно отработанная схема, так поначалу его пугавшая. Спокойствие породило вялость и он посчитал нужным даже отряхнуться. Толпа недобро засмеялась.
Оксана поправляла Славе пиджак, скрутившийся впопыхах как гайка на болте - пуговицы почти съехали на спину. От внезапного смеха девушка вздрогнула и побледнела. А она боится, удивился Слава.
Неужели тут есть чего бояться? Нет, в принципе бояться можно всего - это не столько внешняя, сколько сугубо внутренняя реальность. Почему бы не испугаться думать о красножопой обезьяне, или о букве "т" в произносимых словах.
- Все хорошо, - еще раз подтвердил Слава.
- А мне все равно страшно, - честно сказала Оксана.
- Ты еще не привыкла, - он посмотрел на часы с одинокой стрелкой, - слишком мало времени прожито.
- Почти жизнь, - пожала она плечами.
- Поверь мне, даже костыли и протезы смешны на фоне вечности. Смотри - я смеюсь! Просто хохочу!!! Когда у нас в кулаке молодость, то все остальное - мираж, паутина на потолке. Знаешь, как бороться с паутиной на потолке?
- Щеткой и мылом, наверное.
- Чепуха. Достаточно не разводить мух и комаров.
Оксана покачала головой.
- Не понимаю. Ничего не понимаю. Словно во сне - все реально и, следовательно, логично, но стоит проснуться и начинаешь сходить с ума.
Слава принялся расталкивать толпу. Ребята нехотя расходились. Девчонки хлопали его по рукам и взвизгивали. Хотя было прохладно, а, судя по сквозившему через замочную скважину ветерку из проветриваемого класса, на улице даже и морозно, он здорово вспотел и вообще ощущал себя каким-то нечистым, вываленным (что, строго говоря, так и было) в пыли. И теперь смесь грязи и пота подсыхала, покрывая кожу ломкой и тесной соленой корочкой. От пиджака и рубашки пахло немытым полом, брюки болезненно вздулись на коленях, наведенные стрелки затупились, покоробились, ботинки тускло отсвечивали голой белесой кожей.
Он попытался на манер ослика Иа-Иа заглянуть назад, но заметил только обвисший зад брюк, который не скрывали шлицы пиджака.
- Ужасно, - пожаловался он Оксане. Она тактично промолчала, но ее левая бровь предательски дернулась, подтверждая - ужасно.
- Мне надо переодеться. Только вот во что?
- В спортивную форму, - предложила Оксана.
- Тебя не слишком затруднит принести мне ее в изолятор? Заодно и Бубнова навестим?
- Да не слишком, - пожала она плечами. - А ты это серьезно?
- Нет, - честно признался Слава, - серьезным я быть уже не умею, а то ходил бы в трусах. Короче говоря, что-то наподобие волейбола с костями. Ты не перепутаешь. И "Мальборо" с завязками.
- На гульфике?
- На пупике. Не спутай, милая.
Из туалета не стоило возвращаться.
В изолятор можно было попасть только из врачебного кабинета - дверь в него скрывалась между зашторенным шкафчиком и большим столом, заваленным картами учащихся, покоробившихся от частого перелистывания и поэтому прижатых пресс-папье в виде отлитого из свинца черепа. Были здесь незаменимые весы и штафирка, несколько раз чиненная, пару раз укороченная, пару раз удлиненная, с приколотым листком, на котором написан последний по времени поправочный коэффициент. Насчет точности весов ничего известно не было.
Вместо обычной осмотровой жесткой койки, обтянутой ледяным дерматином и утепленной коротенькой пеленкой, около окна стояла мягкая кушетка, почему-то называемая "зигмунтовкой". Кроме медсестры - Калерии Борисовны (в просторечье - Холеры), здесь проживал скелет, но в настоящее время он отсутствовал, видимо готовился к занятиям.
Слава угодил аккурат к чаепитию. Плевался кипятком электрический чайник в предусмотрительно подставленную под носик шприцеварку, в большой мензурке настаивалась заварка, из-за черепа выглядывали пузатые чашки с почти вангоговскими подсолнухами и банка варенья. Калерия раскладывала смородину в чашечки Петри, немилосердно капая на стол, а директор, развалившийся на "зигмундовки", недовольно морщился. Чистоплюй еще тот. Красные шаровары и вышитые кожаные сапоги его эффектно оттенялись зеленым велюром кушетки. Не хватало только кальяна и одалисок. Бритая наголо Калерия на эту роль не годилась - слишком уж была худой и высокой. Там, где следовало бы, ее белый халат и не топорщился.
- Я к Бубнову, - ответил на вопросительный взгляд Калерии Слава. - Я быстро, - успокоил он директора.
- А что у нас с Бубновым, Калерия Борисовна, - сказал директор без вопросительной интонации.
- В обморок упал, Рафик Талгатович, перед самым первым уроком. Ничего серьезного - с Костей неожиданно встретился, не успел подготовиться.
- Твоя работа, Клишторный, - пошутил провидчески директор. - Знаю я тебя, - пригрозил он толстым и густо поросшим черными волосами пальцем.
Чайник выплюнул еще одну водяную порцию, ванночка переполнилась и Калерия выдернула шнур. Розетка вывалилась из стены, повиснув на пожелтевших проводках.
- Будешь чай, Слава? - спросила она. - Бубнов спит еще после укола.
Слава сдвинул расклеившуюся коробочку с тонометром, покосился на череп, присел на краешек стула. Мензурка с заваркой оказалась горячей - Калерия долго дула на пальцы, другой рукой роясь в столе. Ничего лучше краешка собственного халата она не нашла, расстегнула нижнюю пуговицу, взялась через полу за склянку и плеснула в чашки. Слава вытянул шею, но ничего интересного, кроме желтых брюк с голубыми ветками сирени, он под белым халатиком не увидел.
- Бубнов, Бубнов, - пробормотал директор, сцепив руки на затылке. - Шаманская фамилия, какая-то. Он, случайно, не ненец?
- Откуда у нас немцы, Талгат Рафикович? - удивилась медсестра. - Кто бы осмелился? У нас и оценки совсем другие - у нас пятерка, а у них это значит - двойка.
- А он двоечник? - оживился директор.
- Не знаю я, - смутилась Калерия, - Как, Слава?
- Хорошист он, твердый, - твердо сказал Слава, - а по физкультуре у него только пять.
- Немцы не позволили бы, - уверенно заявила Калерия. - Они вон как на Олимпиаде выступили в плавании. И легкоатлеты у них очень сильные. И гандболисты.
- Немцы? - переспросил директор. - Спасибо, Калерия Борисовна. Очень хорошо, просто замечательно! Позвольте, какие немцы? При чем тут немцы? У немцев шаманов нет.
- Нет у них шаманов, Рафик Талгатович, - подтвердил охотно Слава. - Но оценки у них другие, это точно.
Придерживая чашку, от подсолнухов на которой слепило глаза, а по потолку бродили желтые блики, директор сел на кушетке. Мокрый снег окончательно залепил окно, очень уютно отгородив безумное чаепитие от внешнего мира. Рафик Талгатович постучал по стеклу пальцем, приложил к нему чашкин бок, но снег за бортом никак не отреагировал. Только потянулся к верху мутный запотевший язык.
- Туман, - задумчиво сказал директор. Установилось ловкое молчание - без всякого желания его нарушить или поддержать нарочито беззвучным отхлебыванием чая. На Славин вкус чаек был слабоват - или заварка не настоялась, или произведена была где-нибудь гораздо севернее Гималаев, но напитку не хватало терпкости. И сахара.
- Сахара вот только нет, - призналась Калерия, наливая себе еще кипятку. - Только варенье. Слава, ты не стесняйся, бери, - пододвинула к нему чашечку. Другую протянула Рафику Талгатовичу.
- Может, глюкозу? - спросил директор, подбирая под "зигмундовку" ноги. Жидковатое варенье плескалось в мелкой посудине разбушевавшимся океаном.
На стол была водружена полуполная картонная обойма с толстыми ампулами глюкозы. Калерия надпилила и сломала головку ампулы, вобрала содержимое в шприц и протянула директору. Рафик Талгатович прищурился, выпустил из иглы фонтанчик, словно собрался сделать себе инъекцию. Передумал. Вколол все в чай. Вид у директора со шприцом был феерический, сюрреалистический.
- Все равно несладко. Не надо, Калерия, не надо. Хороший чай и так можно попить.
Слава был разочарован - хотелось посмотреть на процесс еще раз.
- Может, рассказать вам что-нибудь? О тумане и яхтах? Заходи, Оксана, заходи.
Оксана бросила Славе на колени пакет.
- Здравствуйте, Рафик Талгатович. Здравствуйте, Калерия Борисовна. Привет, Слава.
- Привет, Оксана.
Славе пришло в голову, что Оксана очень похожа на Энди Макдауэлл. Волосы бы только подлиннее и покудрявее. Еще вспомнилось, как они танцевали в полутемной комнате, а она сказала ему, что у него редкое чувство ритма, а он даже не засмеялся, просто стало очень хорошо, он теснее прижал девушку к себе и смотрел на слабый свет за ее плечом. Сейчас стало тоже очень хорошо.
Оксана села напротив, приняла чашку, варенье, загадочно улыбаясь. Прикасание узнавания, ощущение понимания и, как не странно, собственной силы и власти - вот что здесь и сейчас было у Славы. Чертовски привлекательное (нет, не красивое), сердечное и кареглазое воплощение его лучшей половины. Светлой половины. Которому вечно хочется подмигивать и улыбаться. Даже если допустить такую невероятность, что она не принадлежит ему. Существует отдельно со своей собственной и свободной жизнью, своими друзьями, занятиями и любовниками. Даже тогда она была такой материализацией. Ведь все дело в его собственных чувствах. О чужой свободе воли хорошо помечтать, но такими девушками разбрасываться не стоило.
- Мне нравятся яхты, - сказала Оксана. - Однажды, мы плыли по Волге и попали в густой туман ("Да что ты говоришь", - грустно пробормотал директор). Мы шли в фарватере и могли столкнуться с баржей или пассажирским кораблем. Все очень перепугались, когда рядом, почти борт о борт прошло какое-то громадное судно. Мотор у нас слабенький был, двое детей... - Оксана помолчала, сморщив лоб.
Теперь тишина была тяжелой, она требовала продолжения или вопросов, стучала в стекло мокрой ладошкой, плющила прозрачный сопливый нос. Рафик Талгатович лежал на кушетке, заложив руки за голову и показывая чудеса эквилибристики и контроля за дыханием, удерживая чашку с чаем на животе. Калерия внимательно разглядывала собственное колено, выглянувшее между полами халата. Слава прислушивался к некому шуршанию в соседней комнате, где и располагался изолятор. Что-то очень знакомое, но абсолютно несовместимое с данной ситуацией и это-то мешало до раздражительной боли в зубах.
- Среди нас был странный паренек. Работал, кажется, психологом, но выглядел так, словно его минуту назад испугали и он все еще не пришел в себя. Он сказал, что встанет на нос и будет командовать, куда поворачивать. Конечно, это было полной ерундой, но если больше нечего делать, то лучше делать какую-нибудь глупость.
- Есть у нас такие, - подтвердил шепотом директор.
- И не говорите, Рафик Талгатович, - закивала Калерия. - Вот, помнится, Иван Сусанин у нас учился...
Оксана чихнула и недовольно взглянула на Славу. Слава виновато развел руками. Но Калерия замолчала сама и стыдливо погрузилась в чашку по самые брови.
- Ага. Ага, - еще более грозно, почти как Пятачок, повторила Оксана. - Этот парень встал на носу, закрыл, кажется, глаза и стал командовать - налево, направо, еще направо, опять налево. Не знаю, был ли смысл в его командах. Мы ему не верили. Было очень холодно - и от воды, и от тумана. Дети кашляли, но никто больше ничего не говорил. А еще было слишком тихо, словно все вымерло на реке, только желтые листья почему-то плавали рядом с яхтой...
- И что потом? - спросила Калерия, первой не выдержавшая паузу.
Оксана вздохнула.
- Случайно или нет, но больше мы ни с кем не сталкивались, даже рядом никого не видели. Но мне все равно это не нравится.
- Что не нравится?, - наступила Славина очередь.
- А вот так, как тогда.
Ничего особенно не поняв, Слава, тем не менее, дискуссию развивать не стал. Покарябал сквозь полиэтилен нарисованный череп по носовому отверстию. На пленке осталась полоска из заусенцев.
- Может, он проснулся?
- Действительно, Калерия, - оживился и сбился на фамильярность Талгат Рафикович, - ну что задерживать ребят? Ну мало ли - упал мальчик в обморок. Не девочка же. Никакого чэпэ, никакой крови и переломов. Пусти их.
- А если инфекция? Грипп? Паротит?
- Что? - испугался директор.
- Свинка, - объяснила Оксана. - Воспаление лимфоузлов. В зрелом возрасте влияет на потенцию.
- И как - в сторону увеличения? - улыбнулся Слава.
- В обратную.
Рафик Талгатович горестно покачал головой:
- Акселерация. Что поделаешь - акселерация.
Первое, что подумал Слава, войдя в изолятор: лучше бы их сюда не пускали. Раньше, насколько удавалось припомнить, подсобка для болезней хоть и не блистала обилием мебели, роскоши, уюта, но и не выбивалось из общей школьной стилистики. Вместо универсальной лежанки, подходящей и для больных и для трупов, около окна стоял низенький топчан с зелеными продавленными валиками, на углах разлохмаченные школьным котом Фрицем. Полагалась по штату тумбочка, ненужная, так как больше половины дня тут никто не находился, но поставленная в изголовье потенциального заболевшего. На стену напротив опирались спинками несколько стульев с ободранными железными ногами, словно шальные малыши. В добубновский период окрашен изолятор был в светло-желтый цвет. Он и сейчас проглядывал в некоторых местах.
Бубнов был здоров (во всяком случае - физически) и полон энергии. Облаченье соответствовало всем правилам - на голове свернутая из газеты шапка, на теле белый халат, на руках резиновые перчатки. Стремянки не нашлось, но наличествовала кисть с длинной рукояткой, которой он без труда дотягивался до потолка. Позаботился больной о порядке, прикрыв топчан старыми газетами и журналами "Огонек" с отодранными обложками, а окно занавесив потертым байковым одеялом. Горела лампочка и это было почти единственное белое пятно в выкрашенном в черный цвет изоляторе. Бубнов не пожалел ни потолка, ни пола, а Слава еще подумал - задержись они с Оксаной и тот покрасил бы окно и постель.
Осознав, что произошло, Слава инстинктивно отшатнулся и быстро посмотрел на девушку. Почему-то, его больше заинтересовала ее реакция. Ничего особо нового она не изобрела в стандартном наборе чувств на нестандартные ситуации. Оксана замерла, побледнела, прижала пальцы к губам. Наморщила лоб и уставилась себе под ноги. Беспокоилась она напрасно - линолеум уже высох и туфли к нему не липли. Даже краской пахло не так уж и сильно.
- Я только-только окно закрыл, - объяснил Бубнов, накладывая на штукатурку потолка последние мазки. Кисть заодно срывала мелкие крошки побелки и они вились в воздухе наподобие шлейфа после новогоднего снегопада. - Чуть-чуть сам не отравился - в башке хэви на попсу сразу съехал.
- Ты что наделал? - потрясенно спросила Оксана и ногой захлопнула дверь.
- Потрясающе, - восхитился Слава. Именно восхитился, в третий раз в жизни пережив такое сугубо личное, маленькое, ни на что не претендующее чувство откровения, когда узнаешь, что разноименные знаки дают "минус", или видишь лицо Насти. - Как ты здесь не задохнулся только.
Бубнов опустил черную кисть в черное ведро, пошевелил черными пальцами в воздухе, победно посмотрел на Славу и Оксану. Слава важно надулся, сцепил руки на животе, слегка выгнув спину, неистово завращал большими пальцами и осторожно обошел комнату по периметру.
- Великолепно... Потрясающе... Брависсимо... Отлично... А, вот здесь у нас потек, а... Ну тут полный шармант, неожиданно... Негаданно... Минимум средств, но результат! - сопел он себе под нос, угадывая в глубине краски свою восхищенную тень.
- Что ты наделал, Слава, - грустно повторила Оксана.
- Пардон, мадам, - извинился Бубнов, отдирая от ладоней прилипшую, пропотевшую резину. - Это вся я. Целиком и полностью моя инициатива. Лежу я, лежу, скелета уже не бо-ю-ююсь, - он ловко закинул на батарею перчатки, сквозь желтизну которых просвечивала чернота, живо и остро ассоциировавшаяся с абдономальной хирургией, - сна в рыле нет, Скорпионы муру о ветре затянули. В общем, жить хочется, аж тоска взяла. Нет, Славка, точно.
- Угу.
- А ты, Ма... Оксана, чувствовала когда-нибудь страстное желание перестать хорошо существовать? Когда тебе так хорошо, что любая шальная мелодия, ритм о возможных печалях просто как ножницы в ухо, или сверло в зубы?
Слава с ухмылкой перевел взгляд на Ма..., тьфу, Оксану.
Оксана кусала губы. Оксана метала молнии. Оксана драла кружевной платок не первой свежести.
- И ты покрасил все в черный цвет, - пожалел девушку Слава.
- И я покрасил все в черный цвет, - многозначительно поднял палец Бубнов.
- Невыносимо, - кратко определила Оксана.
Прошло лишь несколько оборотов секундной стрелки по пустому циферблату, но Слава и сам в полной мере ощутил нарастающую, давящую, вгрызающуюся в горло невыносимость. Словно тебя законопатили в тесном гробу, где пятки упираются в слишком близкий скос, колени скребут о грубую, неотесанную крышку, рвущееся с криком дыхание глухо стукается об отделяющую от печальной ночи рыхлую, но неподъемную землю. И ты физически ощущаешь натянутую до предела и готовую порваться пленку, пусть и испуганного, смертельно испуганного, но все же еще разумного Я под неистовым напором вылезающего из бездны души звериного, ничего не соображающего естества, чья смерть будет не в покое, а в содранных с пальцев коже и ногтях. Он заставил себя несколько раз глубоко вдохнуть и еще глубже выдохнуть, выбросить набравший внутреннего страха воздух, так, чтобы сердце сбилось с адреналинового ритма, застучало быстрее, но уже просто от кислородного голодания.
Чернота нисколько не намекала на бездну космоса или, в крайнем случае, на извилистые пещерные миры, где было тесно и темно, но был выход, а где-то, может быть, шумела далекая река в венах земли. Краску Бубнов наложил не слишком аккуратно, кое-где бугрились гладкие, сытые натеки, отражающие скудный цвет, но в общем ему удалось создать атмосферу нечто, несовместимого с соседствующим мирком средней школы.
- Ты гений, Вадик, - искренне признался Слава. Сладкая жуть протискивалась в легкие и ему пришлось обхватить себя, унимая дрожь. Оксана сняла очки и сунула их в кармашек передника.
- Еще бы окна закрасить, - честно посоветовала она.
Бубнов привстал на цыпочки, протянул к окну кисть (Оксана успела отпрянуть от такого мушкетерского выпада), сдернул одеяло и мазнул стекло краской. Оставленная загогулина очень напоминала руку с непропорционально разросшимися пальцами.
- Привет из космоса, - прокомментировал Слава. - Не надо, Бубнов, не старайся. Я все понял. Я даже ВСЕ понял.
Тот уловил угрожающую тональность, в очередной раз бухнул черную кисть в черное ведро с черной краской.
- О кей, бэби.
Оксана придирчиво осмотрела передник и рукава, взяла Бубнова под руку и повела к двери.
- Ты, Вадик, иди, иди. Сейчас уже звонок на урок будет. А мы пока здесь посидим, подумаем, что дальше делать. Иди, иди.
Взявшись за перепачканную ручку, Бубнов растерянно оглянулся, но Слава прощающе махнул рукой - давай, мол, бэби.
И все же здесь чего-то не хватало. Бывает странное чувство - не дежа вю, не желание гармонии, не воспоминание о давнишнем сне..., хотя, возможно, и воспоминание, точнее - неясная тень, старая краска, проступающая сквозь черный лак. Очень далекое, забытое и нужное. Слава потер мочку уха и потерянно осмотрелся. Страшный, черный уют с соседями. Диван и собака. Невыносимое существование, рядом с которой меркнут стены. Страх все же поймал его и слюнявое тепло не спасло. Его так просто не вытолкнешь, не испугаешь декорацией, не втиснешь себя в сценарий или пленку. Разноцветные волосы, щетинка на голове очень идут, идут и, как не пытаешься, не можешь удержаться на грани предписанного бытия. Идешь по снегу, почему-то очень сильно снизу подтаявшему. Нога проваливается только тогда, когда переносишь вес, падаешь и хочешь шагнуть. Но тебя не держит предательски надежная, крупчатая масса. Твердость, опора - только для стоящих, а еще лучше - лечь. Вода заливает ботинок, словно покрываешься там холодным потом. Страх, вот плата за все новое. Нет, неправда. Все высокопарное - неправда. Просто плата за себя, за право быть самим собой, и кто виноват, что ты - это только страх.
- Слава, - погладила по плечу Оксана.
Ты не прав. Я много думала и поняла, что ты не прав. Нет, не так. Это видно сразу. С точки зрения обыденной этики. Видишь, какие я еще помню (или знаю?) слова. Нельзя и все. Запрещено. Хотя мои любые аргументы здесь бесполезны, как бесполезно спорить со слепым о... живописи? Нет, о музыке. Удивлен? Гордишься? Слепой все слышит, но чтобы слышать, надо еще и видеть. Чтобы жить, надо еще и умереть. А чтобы наслаждаться... Да, да. Сама понимаю - трудно спорить с тобой. Я над этим думаю от силы..., а ты с этим живешь. Я никто перед тобой, лишь еще одна тень на стене (ну позволь мне пококетничать), но я живая, я рядом и еще могу кое-что сказать.
Мне страшно и жутко. Я не вижу выхода, да и не хочу его искать. Смирилась, что его нет. Слава, я не верю тебе! Не верю! Ты жестоко пошутил! Это бред, сумасшествие, фантазия, издевательство. Иногда я ловлю себя на том, что часами могу следить за часами. Стрелки идут как надо - оборот секундной, сдвиг на одно деление минутной, движется часовая, механизм тикает без сбоев. В чем же фокус? Я внимательно, о, я очень внимательно слежу за календарем, отмечаю крестиками прошедшие дни, недели, месяца. Стоит осень и все правильно. Не вижу дыр, нет лакун, прорех, рванья. Все мирно и гладко. Но я тебе почему-то верю. Не хочу, не верю, а верю. Вот она, женская логика... Ничего нет, ничего. Ни определенности, ни времени, ни смысла. Сколько нужно вечности, чтобы научиться жить?
Конечно, ничего этого она не сказала. Он ей не позволил. Прижал к себе, задушил поцелуем.
- А знаешь, что он сказал?
- Кто? - не понял Слава.
- Ну, тот, наш проводник в тумане.
- Не знаю. Откуда мне знать?
- Когда я его спросила, как это ему удалось - вести нас по реке, он просто ответил, что был там. Понимаешь? "Я был там". И все.
Глава восьмая. ОЛАФ, СЫН УЛАФА
Сын конунга Улафа Олаф родился в плохое время. В ту зиму птицы замерзали на лету от ледяного дыхания Одина, а на острове Хравниста впервые увидели обезумевших белых медведей, которых оседлал сам Локи и колотил их по головам ледяным молотком, изображая из себя Тора. Люди не смели выйти из жилищ не заткнув рот тряпками, а самым страшным преступникам просто давали смотреть на небо, отчего их глаза лопались и легкие рвались, как ветхая тряпица. Много знамений произошло весной, когда солнце встало из-за горизонта четырехугольной краюхой, но вскоре вытянулось в сверкающий рог и страшное сияние сошло на землю. Говорили, что в Бердле от этого исчезли все люди, а на Саудее столетняя девственница родила двухголового младенца. Сияние держалось почти месяц, перекрыв всякое сообщение между поселениями, так как на расстоянии двух вытянутых рук нельзя было ничего рассмотреть, а когда оно рассеялось, то пришла весть, что лед не покинул Великий фьорд.
Конунг Улаф, по прозвищу Квельдвульф, к тому времени уже несколько лет не ходил в походы, не в силах расстаться с прекрасной Сольвейг. Он твердой рукой правил своими обширными владениями в Трондхейме и слыл честным судьей, отчего к нему на разбирательство приезжали ярлы даже из Исландии, откупаясь охапками длинных мороженных рыб и костями моржей. При этом слухи о его оборотничестве, откуда и пошло прозвище, не слишком мешали ему в делах. До того, как Улафа сорок семь норвежских ярлов единогласно избрали предводителем, он десять лет ходил с Торольвом Косматым в походы на юг и, будучи берсерком, всегда возвращался с богатой добычей. Жен у него было три - умница Сигурд, бесплодная как льды Гренландии, чья разумность еще в юности покорила Улафа, и он взял ее без приданого и не выгнал после того, как она десять лет подряд не смогла зачать, затем он принял в свой дом Хельгу Толстушку, но той не хватило ума родить сына, и она одаривала конунга здоровыми девочками, и, наконец, самой молодой была Сольвейг, на чьем лбу горело проклятье раздора, и пока ее отец Анунд Ягненок не отдал девчонку Квельдвульфу много буйных голов полегло в соперничестве только за один ее взгляд.
Хитрая Сольвейг три зимы распаляла страсть конунга, лунными ночами обращаясь вмести с ним в белоснежную волчицу, резвясь на просторах и перегрызая хребты нищим пилигримам, и когда от вожделения семя Улафа уже смешивалось с кровью она позволила себе понести в тот страшный год. По всем признакам носила она в своем чреве мальчика, но мудрая Гуннхольда, которую Улаф старательно обхаживал, приглашая в восприимицы, только плевала в сторону красотки и отгоняла от себя требующие отмщения души сгинувших буйных молодцов.
Миновало короткое лето за которое льды в Великом фьорде так и не ушли в море. Говорили, что Эрик из Атля собрал таки дружину и попытался дойти до открытой воды, ведя драккары на ледяных полозьях, но вернулся назад, утверждая, что Тюлений путь замерз до самой Шапки и теперь нужно искать другие пути для набегов. Ярлы Льот и Эгиль предложили созвать большой совет, но конунг был больше обеспокоен здоровьем своей Сольвейг, чем какими-то льдами. Он в ярости счищал послания с палок и вырезал отказы присутствовать на сборе ярлов. Тогда Эгиль лично явился к Улафу. Эгиль Лысый когда-то участвовал в походах дружины конунга, но однажды вышел у них спор из-за женщины, что чуть не стало причиной междоусобицы. Улаф тогда разделил корабли и поклялся Тору принести в жертву лысого спорщика и вот случай представился - Эгиль к тому времени забыл о вражде и беспечно приехал без охраны. Олаф хмуро слушал ярла, примериваясь как лучше стукнуть того по блестящей в свете факелов лысине и подпрыгивая от каждого стона лежащей за ширмой жены.
Гуннхольда так и не согласилась принять роды у Сольвейг и у ее постели хлопотали служанки и толстая Хельга. Умная Сигурд, поняв что ничего путного от безмозглых кур не добиться, лично отправилась к колдунье. Тем временем крики и суета, слова и сам вид Эгиля настолько разозлили конунга, что показалось ему - не у себя дома сидит он, а находится в гуще боя перед самым злейшим врагом своим без щита, без меча и шлема. Тогда дух медведя проснулся в нем после долгой спячки, возжелал свежей крови, и Олаф вцепился в горло Эгиля Лысого. Душа еще не отлетела от ярла в Валлгалу, а Квельдвульф уже стал отцом сына. Было это очень нехорошей приметой - лишить жизни гостя, да еще на глазах новорожденного, но никто не посмел сказать и слова конунгу, окровавленным ртом целующего жену и ребенка. Тело ярла Эгиля было должным образом снаряжено и отправлено его семье. Конунг не снизошел до извинений, лишь приложил небольшое откупное.
А ночью приснился ему Тор, Локи и сам Эгиль с разорванным горлом. Эгиль слезно и на коленях умолял Молотобойца наказать конунга, Тор хмуро дробил льды Тюленьего пути, а Локи весело смеялся. Конунг стоял ни жив, ни мертв и ожидал приговора. Он в первый раз видел богов, хотя Гуннхольда в свое время часто ему их описывала. Боги были громадны и косматы, вид их ужасал, а от ударов Священного Молота содрогалась земля. Тору надоели всхлипы Эгиля Лысого, он дал ему знак замолчать, оперся на Молот и грозно посмотрел на Улафа.
- Признаешь свою вину, смертный? - рявкнул бог и с неба посыпались звезды. Локи совсем зашелся в смехе.
- Нет, - сказал Улаф по прозвищу Квельдвульф, даже не опустившись на колени. У него был теперь сын и он ничего не боялся. - Эгиль заслужил ходить без горла, когда положил глаз на добычу конунга. Женщина то была, или не женщина, но он нарушил закон похода и был приговорен к пожертвованию тебе, Тор.
Молотобоец любил смелых людей и ему понравились слова Волка.
- Жертва должна быть совершена не позже трех зим, - заметил переставший хохотать Локи, - ты же ждал семь.
- Лысый хорошо прятался, - пробурчал Олаф и Локи вновь расхохотался. У него тоже было хорошее настроение. Лукавый бог стал что-то шептать на ухо Тору, но тому похоже затея Локи не слишком понравилась. Тогда Локи подозвал Эгиля, и они стали переговариваться уже втроем.
- Ну хорошо, - в конце концов согласился Тор и обратился к ожидающему приговору конунгу. - Улаф, я разрешаю твой спор с Эгилем Лысым в твою пользу. Но так как ты просрочил срок приговора, то и тебе придется теперь сослужить нам добрую службу. Вышел у нас с Локи небольшой спор...
- Да, да, - закивал хитрый бог, - совсем небольшой и ставка чисто символическая - жизнь некого Олафа, сына Улафа. Не слыхал о таком?
У конунга ослабли ноги - Олафом был наречен его новорожденный сын. Но он ничего не сказал.
- Так вот, - склонился Локи к Волку и обдавая его смрадным дыханием, - я ставлю в нашем споре с Молотобойцем на то, что некий Улаф Крепкий все-таки убьет Олафа, сына Улафа!
- Ты внимательно слушал? - спросил Тор, поднимая свой молот.
Конунг кивнул.
Тор обрушил молот на льды.
- Тогда иди, Квельдвульф, маленький сын ждет тебя.
Под грохот Священного Молота и смех Локи Улаф проснулся. Конунг был не силен в общении с богами и в объяснении вещих снов. Он готов был сразу забыть его - мало ли что приснится мужчине после обильных возлияний в честь рождения наследника, но пророчество не шло из головы. Волк слышал о таких вещах и даже говорил однажды с человеком, кому явившейся во сне Тор спас жизнь. Что бог потребовал от него взамен викинг сообщить не успел - его голова свалилась с плеч от удара секирой. Спор богов всегда выше ума людей, но теперь ставкой в нем был его ребенок. Конунг ударил кулаком по серебряному кубку, сунул его за пазуху и отправился к Гуннхольде.
Колдунья варила в большом чане зелье, а его жена Сигурд подносила травы. Улаф нахмурился, и умница Сигурд немедленно исчезла, оставив их наедине. Конунг подробно пересказал сон. Гуннхольда долго молчала. Молчание ее было не от обиды - в конце концов глупые мужчины всегда выигрывают не на том поле битвы - они едут за добычей в дальние страны, но на ложе под медвежьей шкурой женщина - непобедимый берсерк. То, что конунг купился на глаза Сольвейг было обидно, но не страшно. Страшно было то, что с ее приходом в дом что-то жуткое поселилось под землей, и Гуннхольда пятками ощущала биение чужого сердца. Теперь этот спор богов... Недаром люди говорят - минуй нас пуще всех печалей и гнев богов, и божия любовь!
- Я молчу не из-за обиды на то, что ты не вразумился моему совету оставить Сольвейг наедине с ее проклятием, - наконец сказала мудрая женщина. - Я видела много вещих снов, и накоротко знакома с могучим Тором и подлым Локи. Люди думают, что боги распоряжаются их жизнями и слишком доверяют видениям, порожденными больными животами и тоской по женщинам. У меня нет ответа на твой вопрос, Улаф, по прозвищу Квельдвульф. Но у меня есть еще один совет для тебя. С некоторых пор ты не любишь мои советы и в твоей воле - следовать ему или нет. Я даже не возьму за него серебряный кубок, который ты прячешь на животе.
- Я выслушаю твой совет, мудрая Гуннхольда, дочь Ульва Бесстрашного!
Колдунья рассмеялась:
- Давно же меня не поминали столь уважительно! Ну, слушай, Волк. Вот мой совет - забудь. Забудь и никому не рассказывай о сне. Соблазн гнетет тебя - обмануть судьбу, но Локи слишком хитер и видит слабости человека насквозь. Не стоит с ним спорить. Ума вот только не приложу, и зачем это Молотобоец ввязался в уговор с этим хитрецом... То дело богов, конунг. Следующий год будет удачен для Норвегии, не пропусти его, застряв под юбкой этой хитрой змеи с бровями, словно птицы!
Ничего не сказал в ответ разочарованный Улаф, только бросил в котел отплатный серебряный кубок, смятый жестоким ударом, и вернулся к жене.
Травы и отвары Сигурд помогли Сольвейг быстро отойти от послеродовой лихорадки, а молока в ее грудях хватило бы и на трех здоровых младенцев. Олаф, сын Улафа спал и ел, ел и спал, как это положено любому новорожденному, а вот его отцу стал отвратен сам вкус пищи, а сны он видел столь ужасные, что старался ночью вообще не спать, а слушать скальдов и перебирать палки с насечками былых саг. Жены и слуги заметили состояние конунга, но никто не осмеливался приставать к ему с расспросами - кровь несчастного Эгиля еще не полностью была отскоблена от деревянного пола. Но не Эгиль Лысый беспокоил Волка. До поры, до времени. Покоя лишился конунг из-за спора богов. Он с радостью последовал бы совету колдунье, если бы не постоянное напоминание о том, что жизнь его сына стала ставкой между Тором и Локи. И этим напоминанием, конечно же, был сам крошечный Олаф.
Сольвейг, гордая сыном и поглощенная заботами о нем, тоже не слишком обращала внимания на терзания мужа. Она знала об убийстве, произошедшем в момент родов, но не видела в том плохой приметы или, пуще того, проклятья. Волчица, она сама готова была разодрать горло всякому, кто хоть раз косо взглянет на ее щенка, на потомка великих конунгов, наследника богатейших угодий в Норвегии, будущего могучего воина и предводителя викингов. Он должен был впитать пролитую при его рождении кровь, проглотить душу священной жертвы, забрать ее силы и храбрость. Не зря же и она, Сольвейг, Белая Волчица, грызла тела стольких невинных людей, выцарапывая из их печени удачу и покровительство своему сыну. Порой, при свете молний, она видела эти грозные тени, стоящие на страже вокруг колыбели Олафа и слепыми глазами взирающие на охранительные руны.
Холодный год принес голод. Люди ели кору деревьев и жевали шкуры медведей, золото и серебро стало дешевле мусора, а новорожденных девочек убивали еще в колыбели. Неспокойно было и на дорогах, где ватаги разбойников в отчаянии нападали даже на отряды ярлов, и их голодные головы затем украшали частоколы поселений. В простоявших без дела драккарах завелись черви, и они рассыпались от порывов ветра в черную, едкую пыль. Совет ярлов все-таки состоялся, где не все сразу узнавали почерневшего конунга. Ни о чем полезном договориться не удалось, так как наступала зима и никто не знал, кто ее переживет. Все они были пока живы, но голод и драки с разбойниками многих заберут на тот свет.
Когда конунг вернулся, ему сообщили, что какой-то юноша хочет поговорить с ним. На попрошайку гость не походил, был хорошо вооружен и владел тяжелой алебардой. Оказался он сыном убитого Эгиля Лысого, но требовал не судебного поединка с Улафом, а повышения откупного за невинно погибшего отца. Мудрость юнца поразили мрачного Волка. Будь он на его месте, жажда отмщения пересилила бы все разумные расчеты и хотя у него не было бы никаких шансов устоять против берсерка, он все равно попытался бы отплатить убийце точным ударом меча.
- Почему ты не требуешь поединка? - поинтересовался конунг.
- Я бы вырвал тебе сердце голыми руками, - сказал сын Эгиля, - но под моей рукой теперь слишком много людей, за которых я в ответе. Моя смерть - их смерть. Отца не вернешь. Поэтому я требую от тебя увеличения откупного и мне не нужно золота. Я возьму еду. Три повозки мороженной рыбы и овощей, и наш с тобой спор будет разрешен.
- Ты один, глупый малыш, - покачал головой Волк. - Ты не довезешь провизию домой, так как разбойники съедят ее вместе с тобой.
- Это не твоя забота, Волк.
- Я просто не хочу, чтобы меня обвинили еще и в твоей смерти.
Юноша бросил к его ногам палку с согласными рунами об исчерпании спора и вражды, и получил все, что требовал. Снег и надвигающаяся ночь не остановили его. Лишь когда связанные воедино повозки с несколькими сопровождающими из бывших слуг Эгиля Лысого скрылись во тьме, конунг прочитал имя юноши на откупной. Были они тезками и его тоже звали Улаф. Словно зубы ночного демона вцепились в душу конунгу - показалось ему, что теперь он понял пророчество и спор богов. Всю ночь прошагал Волк Улаф из одного угла в другой в обнимку с топором, прислушиваясь к вою ветра и сдерживая самого себя, чтобы не завыть. Утром он приказал отправить за сыном Эгиля погоню и привезти его голову, но сам не решился еще раз сотворить своими руками черный поступок. Через несколько дней люди Улафа вернулись ни с чем, утверждая, что почти около Фердира наткнулись на изломанные, занесенные снегом сани с откупным, но ни сына Эгиля, ни его слуг там не было. Наверное их разорвали волки. Конунг тяжело вздохнул, ни капли облегчения он не почувствовал в своем сердце.
Когда маленький Олаф стал поднимать голову и узнавать отца, Сольвейг, наконец, обратила внимание на состояние мужа. Улаф уже не видел смысла скрывать произошедшее и все ей рассказал. Сольвейг была из тех женщин, что отдает свою душу новорожденному и лишается разума. Сердце ее билось теперь в груди сына, а в ее груди были теперь чернота и пустота. Таких называют паучихами, потому что они пьют кровь близких и легко жертвуют своими и чужими жизнями ради потомства. Волчица не поверила в смерть Улафа, сына Эгиля.
- Ты все сделал правильно, муж мой, - сказала она Квельдвульфу. - Ставка в игре богов - жизнь нашего сына. Тор и Локи развязали руки нам в игре с судьбой. Только от тебя теперь зависит, законный наследник займет твое место, или придется выбирать среди твоих ублюдков, прижитых от служанок.
Он умер, стал убеждать Улаф жену, сам не веря в это.
- Так легко споры богов не разрешаются, - покачала головой Сольвейг. - Этот выродок жив и замышляет месть тебе. Берегись, конунг! Всегда одевай кольчугу и смотри в глаза каждому воину своей дружины. Ты увидишь змею, уж Локи побеспокоится об этом.
Сольвейг не ограничилась словами. Она собственноручно вырезала самые страшные руны на черепе лошади и отправила его с верным человеком в Стаксмюр, откуда и был родом Эгиль Лысый. Человек вернулся с известием, что там не видели молодого хозяина с тех пор, как тот отправился за откупным, но он на всякий случай исполнил распоряжение и закопал в землю лошадиный череп. Говорят, что именно с тех пор из-за колдовства Сольвейг плодородные земли Стаксмюра превратились в болото.
Весна наступила необычайно рано. Тинг в Трондхейме собрался снова и было решено - как только лед уйдет из фьордов, снарядить пять дружин и на пятидесяти кораблях отправиться в поход. Деньги и снаряжение обещали самые богатые ярлы, а возглавить набег согласился Улаф. В первые дни тинга он беспокоился, что кто-то поднимет вопрос об сыне Эгиля, но если кто и собирался это сделать, то после голодной зимы забыл о столь незначительном происшествии. К Улафу Волку присоединились берсерк Льот Бледный, пришел из Исландии на семи кораблях Анунд Сьони, с ним пришли братья Харек, Стейнар, Транд Овцепас, вылез из какой-то берлоги Эйрик Секира, голыми руками разрывающий врагов, пришел с десятью кораблями Скаллагрим. Много собралось славных воинов, изголодавшихся по сражениям, по походам, по золоту, по крови и по женщинам.
Фьорды и море окончательно очистились, пар поднимался от горячего течения и корабли конунга Улафа спустились к югу, где взяли богатую добычу. Набега викингов никто там не ждал, так как после жестокой зимы думали, что все они померзли в своих ледяных пещерах. Слух о них распространился по всему побережью Балтики. Немецкие магистры пытались выставить против варваров конницу, но она оказалась бессильной и дружины Улафа взяли много трофеев. Драккары уже оседали от добычи, многие были ранены, все устали, и конунг предложил вернуться. Но Льот стал возражать и утверждать, что дальше их ждет еще более обильная добыча и нужно ее взять сейчас, так как год выпал удачный и кто знает, что будет следующим летом. Его поддержали. Тогда Улаф предложил разделиться и отправить все трофеи домой, а самим налегке спуститься по рекам в глубь суши. С общего согласия домой отпустили братьев Харек и продолжили воевать пруссов.
Конунг помнил наставление жены и внимательно следил за людьми. Кольчугу он не снимал, а свой любимый топор не выпускал из рук даже в объятьях женщин. Так же он расспрашивал при каждом удобном случае о некоем Улафе, сыне Эгиля, но одни утверждали, что тот давно мертв, другие спорили, что видели его в Исландии живым и здоровым, где он взял жену с богатым приданым. Сам Льот этот слух не подтвердил, и Волк немного успокоился, начав верить, что его кровный враг сгинул.
Лето подходило к концу. Теперь уже сам жадный Льот предложил возвращаться к родным берегам. Все расстались довольные походом и добычей, уговорившись и на следующий год сделать совместный набег.
Дома конунга никаких особых новостей не ожидало, если не считать, что Хельга Толстушка принесла ему очередную дочь. Сын был здоров и ходил по дому. По всем признаком из него должен был получиться славный воин, потому что был он настойчив, своенравен, тянулся к оружию и кусал мать за грудь. Улаф довольно хохотал, наблюдая за его проделками, и не верил ни в какие сны. Он вообще был доволен этим годом. Во время его похода собрали богатый урожай, волков в лесах было мало, овцы спокойно жирели на пастбищах. Умная Сигурд твердой рукой вела хозяйство и выкупила к осени почти все закладные.
Сольвейг допытывалась у Улафа о сыне Эгиля, но тот сказал, что по всем признаком выходит, что он умер. Улаф подробно пересказал жене все свои расспросы и ответы, упомянув слух об Исландии и разговор с Льотом Бледным, на что Сольвейг напомнила мужу о его раздорах с исландским ярлом несколько лет назад и что тот, возможно, до сих пор таит на него обиду. Улаф удивился. Сам он и думать забыл, что и Льот сватался к Сольвейг. Но причины, почему тот мог утаить слух о сыне Эгиля, конунг не видел.
Ты должен послать верного человека, убеждала Улафа Сольвейг. "Прямо сейчас?" - усмехался Улаф, качая на коленях сына и наблюдая как мальчик тянется к его ножу. За окнами мела метель и можно было спутать где кончается земля и начинается небо. По всему поместью были натянуты веревки, держась за которые передвигались люди, чтобы не унесло бурей, а глаза приходилось заматывать шарфами, чтобы острые снежинки не выбили их в одно мгновение.
Конунгу даже нравилась такая погода. Сами боги заставляли сидеть дома, набираясь сил перед новым походом, просиживать над кожаными картами, прикидывая направления набегов и рассчитывая необходимое количество драккаров, продовольствия, оружия и ратников. Хорошим советчиком в этом деле была Сигурд. Если бы той не приходилось носить юбку, то Улаф с удовольствием взял бы ее в дружину. Она близко зналась со счетом, разбиралась в картах и имела чутье на запасы. Порой ночью Улаф звал к себе Сигурд не для согрева постели, а чтобы посоветоваться о возможности предпринять спуск через Русь к Константинополю, где или наняться на службу, или, если повезет, повоевать и захватить бесценную добычу восточных товаров, нежных рабынь, сильных черных рабов, мечей, словно масло разрубающих любую кольчугу, разноцветных тканей и, конечно, золота.
Обычно умная жена качала головой и принималась убеждать конунга в опасности такого предприятия. Да и требовало оно много времени и столь больших вложений, что только их деньгами тут было не обойтись, нужно было звать других ярлов и не какого-нибудь голодранца Льота, чье богатство составляли одни вулканы да кипяток, пропахший тухлыми яйцами, а таких конунгов, как Фридгейл Дикий, Торстейн, или, скажем, Гюра, Аринбьяна. Они тяжелы на подъем, как все конунги, но если их убедить, то можно собрать достаточно воинов, чтобы пограбить южные страны вволю.
К тому же, Константинополь уже не тот, что был раньше. Когда Улаф ходил на прусов, приезжал оттуда Эйнар Звон Весов, заезжал к конунгу, подарил маленькому Улафу щит и рассказывал о своей службе у тамошних христиан. Много чудесного он болтал, например, что метлы в том городе сами метут улицы, что ходят по ночам медные болваны с разведенным в животах огнем и горящими глазами, охраняя порядок и дыша пламенем на лихих людей, что летают по небу повозки, запряженные крылатыми драконами, а по морю плавают корабли размером с десять самых огромных драккаров и не нужно им парусов, так как движет их сила божественная.
"Любопытно, - говорил Улаф, - когда мне там довелось бывать, то ничего подобного я не видел, а помню хорошо, что по улицам там и днем ходить опасно - или прирежут, или помои на голову выльют. А у Эйнара как был язык без костей и видения наяву, так они у него, видать, и остались".
"Все так, - соглашалась Сигурд, - я и сама ему не доверяю, но утверждает он, что теперь на юге новый бог появился. Тощий и изможденный, не в пример Тору, но могучий и грозный. Теперь Константинополь под его рукой находится, поклоняется ему, возводит специальные дома с его фигурами и изображениями. Иисусом зовут бога и поэтому в знак подчинения ему христиане носят крест на груди. Эйнар восхищался его могуществом и говорил, что подумывает самому перейти в веру христианскую. За это обещано ему право стать наместником в Норвегии, но он пока колеблется".
"И что же его останавливает?" - улыбался Улаф, представляя Звон Весов наместником Норвегии. Да... Разве что он умудрится притащить сюда сотню болванов огненных, да летающих драконов...
"Нет, не боится он, - качала головой Сигурд, - и не о том наместничестве толкует, не о власти земной, а о власти духовной говорил. Мол, будет он здесь христианство проповедовать, жизнь богобоязненную, скромную, райские сады и ангелов, но нужно ему для этого сан принять, в церкви жить и от женщин отказаться".
"Ну все, - смеялся Волк, - не видать нам теперь христианства! Чтобы Эйнар от женщин отказался, ха-ха-ха, скорее Молотобоец юбку оденет, чем этот кобель перестанет за любой сучкой бегать. Там, в ихнем Константинополе, наверное, уже половина всех младенцев со светлыми волосиками и голубыми глазками резвится благодаря Эйнарову семени!"
Они с Сигурд весело смеялись, а потом с удовольствием возились под медвежьей шкурой, толкая недовольно ворчащую Сольвейг. Страшненькая была Сигурд, чуть краше трольчихи, но горел в ней огонек, так влекущий Улафа. Рассказы о чудесах юга постепенно проникали в сердце конунга. Он уже всерьез обсуждал с женой те препятствия, которые стоят на их пути. Прижимистость Сигурд позволила конунгу скопить много денег, но поход действительно не стоило предпринимать в одиночку. Когда метель стихла, Улаф велел отправить гонцов к другим конунгам и ярлам с предложением совместного набега.
Но и Сольвейг даром времени не теряла. Собрала она верного человека из рабов, что служил еще ее отцу, владел секретами ядов и был хитер, как сам Локи. Ждать конца зимы Сольвейг не собиралась. Отсыпала щедрой рукой рабу золота и велела любым путем добраться до Исландии и выведать все о сыне Эгиля Лысого, и если там этот выродок, то отправить его и все его потомство к Тору в Валгаллу. Раб поклонился, взял двух коней и исчез. Сольвейг была не сильна в землеведении и ее не заботило - как в сезон штормов и бурь, когда самый опытный моряк сидит дома с собакой и даже драккар не смолит, переберется ее посланец в страну вулканов и тухлых озер.
Тайной поступок Сольвейг для Улафа не стал, но ни слова упрека не сказал он ей. Любил ее, да и имущество свое она переводила, Тор ей судья. Зато хитрый раб наверняка в какой-нибудь таверне пьянствует с девками и придумывает рассказ позанимательней для своей хозяйке. Только вот ничего у тебя не получится, сын блуда, пообещал про себя Волк, и если глуп будешь настолько, что вернешься, правду под огнем говорить придется.
Перед самой весной умерла старая Гуннхольда. Почти всю зиму она не выходила из дома, варила какие-то отвары, но колдовство не смогло затворить ворота, через которые утекала ее жизнь. Квельдвульф навещал старую женщину, приставил к ней девочку пошустрее и щедро отпускал овощи для целебных похлебок. Гуннхольда была до самой кончины в обиде на Улафа, но когда открылись врата в мрачные подземелья, куда Тор, не спрашивая ни о чем, отправляет всех колдунов и колдуний, она плеснула из чашки на пришедшего за ней чудовище и велела позвать конунга. Улаф пришел и, с опаской косясь на жутковатую тень, свисающую над ложем колдуньи, наклонился к ней.
- Пришла пора расставаться, - сказала Гуннхольда неожиданно ясным голосом, в котором не было ни капельки болезни, а только ледяной ветер загробного мира. - Славно я пожила на этом свете, много знала, общалась с богами, уговаривала не вредить их людям, имела много мужчин, но не пустила ни одну невинную душу в этот мир страданий и лжи, - колдунья засмеялась. - Жаль только глупые людишки не всегда слушали моих советов. Так, Волк?
- Так, Гуннхольда, - сказал Улаф.
- Ну что же, ничего уже не исправить и от прошлогоднего снега толку мало. Но хочется мне еще раз помочь тебе, Квельдвульф. Твой пра-пра-прадед оказал мне ценную услугу и взял с меня обещание позаботиться о его потомках. Вот это и будет последним платежом, Улаф. Скоро я уйду и встречусь с теми, кто много знает. Спрашивай меня и я отвечу тебе.
- Как мне найти Улафа, сына Эгиля Лысого, что таит вражду ко мне и вынашивает месть? Как мне обмануть предопределенное богами и спасти жизнь своему сыну? Как мне..., - конунг не успел задать третий вопрос - Гуннхольда была мертва, а тень над нею рассеялась. Колдунья слишком переоценила свои силы и ее замерший рот не произнес ни единого слова. Конунг в ярости разворошил очаг и домик старухи запылал.
Домишко быстро сгорел, не подпалив даже соседние строения, и ветер разметал пепел. Вечное проклятие лежит на тех, кто ходит за край мира и подслушивает богов - нет им покоя в земле и кости их клюют птицы.
Во владении Улафа многие горевали о смерти колдуньи, некому было теперь помочь ни травами, ни советами, но конунг запретил и имя ее упоминать на его земле и велел гнать в шею тех проходимцев, кто возжелает посетить пепелище в надежде отыскать остатки снадобий и волшебных книг. Тем временем с задуманным походом все складывалось удачно.
Многие ярлы пожелали присоединиться к Улафу Квельдвульфу, проплыть через Русь, взглянуть на чудеса Киев-града, Константинополя, повоевать слабые южные народы и сказочно обогатиться. Тинг следовал за тингом, где внимательно выслушивались мнения всех ходивших за моря в греческие земли и служивших при дворе императора. Раздавались голоса против похода, кто-то опасался начала междоусобиц в самой Норвегии, кто-то только женился и боялся оставить молодую жену одну, так как неизвестно чьего наследника она тогда будет носить в своем чреве, другие пересказывали сказки Эйнара Звон Весов о медных болванах и драконах. Дело доходило до драк, но кровопролития удавалось избежать, так как предусмотрительный Улаф собственноручно отнимал у присутствующих на тинге все оружие.
Когда потекли ручьи, все участники окончательно ударили по рукам и договорились встретиться с кораблями и дружинами в Великом фьорде у поселка Анабрекк. Улаф собирался выступить с тридцатью большими кораблями и уговорил отправиться с ним таких могучих воинов как Торфинн, Хельги, Грим, Торарин, Торстейн и многих других. Оружие, кольчуги и шлемы были заказаны у лучших мастеров, и Торфинн, понимавший в этом толк, бил кувалдой по каждому мечу и щиту, проверяя их на прочность.
Сигурд, подменяя умершую Гуннхольду, приготовила целебных мазей и мешки трав, облегчающих страдания раненых и пробуждающих смелость в сердцах даже самых робких. Конунг повелел принести Тору богатую жертву и собственноручно пустил кровь в землю из двух десятков овец. Кто-то поговаривал о человеческом жертвоприношении - Молотобоец любил когда у ног его сбивалось не стадо баранов, в чьем блеянии было так трудно уловить просимое у могучего бога, а говорили с ним человеческим голосом, пусть это и будет какой-нибудь захудалый раб.
И такой раб подвернулся. Во время охоты на свирепого медведя, затравленного собаками, ловчие наткнулись в лесу на некого Гюда - собственность жены Улафа Сольвейг, которого она отправила за вестями в Исландию. Выглядел тот страшно - кашлял кровью, кожа струпьями слезала с тела, один глаз вытек, а пальцы рук торчали в разные стороны, как древесные корни, и так же не шевелились. Раб рычал и плевался, но его скрутили и Улаф повелел развести огонь пожарче, дабы дознаться в каком притоне подхватил Гюда все свои болезни. Пытали его не слишком сильно - один вид пламени прогнал все его рычание и заставил говорить столь удивительные вещи, что безумие раба стало понятно всем.
Раб утверждал, что получив деньги от госпожи отправился с ними не пропивать и не проигрывать в кости, а добрался на собачьих упряжках диких финнов до Хладира, купил место на корабле и пересек пролив Скарнсунд. Через перешеек переехал дальше на север в Наумдаль, откуда, по верным слухам, должен был направиться ирландский кожаный корабль в Исландию. По дороге он осторожно расспрашивал о том человеке, который столь сильно интересовал госпожу и вновь получил самые противоречивые сведения. Такой же как и он раб по прозвищу Темный, кажется из русичей, клялся верным словом, что Улаф давно покоится на дне фьорда Бейтсьор. Был тот раб сам когда-то куплен Улафом, сыном Эгиля, но в схватке с неким Хальвардом хозяин погиб. В какой-то таверне уже в Наумдале подмазанный золотом трактирщик клялся молотом Тора, что этим летом Улаф был жив и здоров и с молодой женой, чье пузо уже не помещалось под платьем, отправлялся в свои исландские владения.
Начавший было колебаться Гюда - ехать или не ехать в Исландию - укрепился во мнении, что ехать нужно обязательно, только вот кожаный корабль, за место в котором он отдал почти все золото, не добрался до острова. Попали они в сильный шторм, на которые столь щедры зимние северные моря, когда даже рыбы всплывали вверх брюхом, а тюлени пытались уцепиться за корабль. Если бы кожаный драккар не был укрыт сверху перепонкой, громадные волны давно залили бы его. Вдобавок к несчастью открылась среди команды легочная болезнь, и многих пришлось выбросить за борт. Все признаки указывали на несчастливый глаз Гюды и только его золотые марки спасли раба от смерти. Но ему придумали кое-что похуже.
К Исландии подойти они не смогли - задолго до того как на горизонте должны были появиться берега путь им преградили льды и раба высадили прямо на них, бросив несколько ремней из кожи, чтобы тот подольше помучился. И вправду - Гюда грыз ремни, отгоняя голод, пробирался через торосы и жевал снег, пока в животе не образовался ледяной комок. По пятам следовал огромный белый медведь, видимо совсем старый, так как не решался напасть, ожидая пока раб сам упадет и станет его добычей.
Наконец Гюда вышел к поселку Грисартунга, где прикинулся посланником самого конунга Улафа. Его проводили к владетелю по имени Ири Соня. Хитрый раб рассказал тому о замысле своего господина пойти летом на юг к Константинополю и что конунг повелел ему разведать о возможности исландских ярлов участвовать в походе. Неизвестно Гюде - поверил ли ему Соня, так как показалось рабу что Ири спал все то время, что он лукавил. Тем не менее, его приодели, дали подорожную, проводника с собаками и он отправился в Анабрекке, а затем и в Рейкьявик...
Но чем закончилось удивительное путешествие Гюды, ухитрившегося зимой добраться до Исландии и к лету возвратиться в Норвегию, конунгу Улафу не довелось узнать. Огонь оказался слишком силен, и висевший над ним с вывернутыми руками раб загорелся как полено. Волк повелел закопать останки и держать языки за зубами, дабы Сольвейг не дозналась о происшествии. Впрочем, самое главное он узнать успел - кровник его жив. Не сказать, что это сильно испугало Улафа. К тому времени пророчество Тора как-то потускнело от времени и забот, болезни не касались маленького Олафа и хотелось верить, что все было дурным сном от ветров в животе. Как ни в чем не бывало, вернулся он домой и через несколько дней выступил с дружиной в поход.
Как и было уговорено встретились все в Великом фьорде. Ярлы собрались в шатре у Улафа и единогласно избрали его главным. Всего в поход выступило две сотни больших кораблей. На берегу принесли жертву Тору и колдун по бараньим мозгам предсказал удачу во всем. И вправду, начало было благоприятным - попутный ветер и спокойное море. В Бирке к ним присоединились еще пять десятков кораблей ярла Грольфа.
Великий поход, о котором потом будут слагать легенды победители и страшные сказки побежденные, начался. Волны Балтики милостиво плескались о борта кораблей, лизали весла, словно веселые щенки, а ветер поселился в туго натянутых больших парусах. Все обозримое пространство покрывала флотилия Улафа, в изгибах облаков виделись чудесные башни Константинополя, а каждый закат и рассвет по всем признакам обещал много крови и столько же поживы.
Улаф вспоминал как много-много лет назад вместе с отцом приехал в их края странный человек с коричневым лицом, стриженными волосами и бородой, черными как ночь. Был то мавр из далекой Кордовы, называвший себя ибн-Рустах. В обмен на золото и странную статуэтку сидящего бога с закрытыми глазами и задумчивой улыбкой мавр старательно записывал на пергаменте все сведения о жизни викингов, о торговых путях, о городах и поселках, о ветрах и течениях. Улаф прекрасно помнил как поразил его ибн-Рустах тем, что вырисовывал на больших кусках кожи замысловатую вязь узоров, и казалось ему, что чужестранец не рассказ записывал словоохотливого отца, а делал сложное украшение.
Мавр провел у них две зимы, а затем отправился с торговцами в Новый город, своими глазами желая увидеть Русь, а если Аллах (так он на свой манер именовал Одина) будет благосклонен к нему, то и спуститься по рекам к граду Киеву. Хитрый был мавр, думал алчность викинга застелет тому глаза, лишит разума и понимания - что по-настоящему делал в Норвегии шпион, но не учел того, что алчность не имеет предела, что ее не утолить мешочком монет, что невольно показал он новый источник золота и направление новых набегов - богатые испанские города, где драгоценностями выкладывают мостовые.
Улыбающийся бог с вывернутыми ногами сидел на полке, дожидаясь своего часа, как напоминание о далеких теплых морях, о горячем солнце, что плавит смолу в кораблях и купцам необходимо часто обливать палубу водой, дабы кнорр не рассыпался от ударов волн. Один щедрой рукой обсыпал мир золотом, серебром, драгоценными камнями, но на Норвегию ему уже не хватило богатств. Да и зачем воину бесполезные камни в земле? Разве одобрил бы Тор, если бы викинг сменил меч на лопату и стал копать ямы в поисках сокровищ? Дело землепашца сеять и собирать урожай, дело скотовода пасти коров, дело воина - совершать набеги и отбирать то, что ему понравилось. Мир устроен мудро и у каждого в нем свое местечко.
Балтика милостиво пропустила корабли в Ладогу, а оттуда викинги спустились к Новгороду. Никогда еще русы не видели столько кораблей у своих стен и великий страх поселился в их сердцах, когда грозные морды носовых драконов мрачно взглянули на торговый град. Однако Улаф не остановился здесь, а направил корабли дальше, где на острове стояла крепость. Владел той землей Рагнер и с распростертыми объятиями встретил конунга. Владения Рагнера издавна служили пристанищем для его соплеменников на их длинном пути на восток или на юг. Славилось место обилием веселых мест, где хмельных напитков наливали без меры, где танцевали и ластились гибкие красотки, и где каждый мог испытать свою удачу в игре на кости.
Рагнер Хитрец пытался отговорить конунга и ярлов от похода в Черное море и предлагал совершить набег на славный и богатый город Булгар на Итиль-реке. Странные слухи доходили до него из Константинополя о вере христианской и что русы уже склоняются к ее принятию, ни во что не ставя собственных грозовых богов. Квельдвульф пил вино, хлопал по заду аппетитную толстушку и хохотал во все горло. Он и представить себе не мог, что же такое должно случиться для его обращения или кого-то из его дружины - вряд ли бы Одноглазый или Молотобоец смогли силой заставить викинга отказаться от хмельных напитков и женщин. Рагнер только качал головой. Однако задерживаться дружину Улафа не призывал, так как такого количества соплеменников не выдерживали и его запасы.
В предвкушении поживы воины проигрывали громадные суммы денег, а когда ростовщики намекали на то, что неплохо бы и расплатиться, то тут же хватались за мечи. Народу невинного побили и порезали без меры. Хитрец готов был уже сам молить страшного христианского бога, дабы тот принял под свою руку эту пьяную и похотливую ораву.
Флотилия растянулась на многие тысячи локтей, спускаясь по узким рекам и протокам, таким, что борта скребли берега, а под плоскими днищами перекатывались камни. Паруса и мачты были убраны, дни и ночи дружина гребла веслами, попеременно сменяя друг друга. Запасов и воды было предостаточно, а кто желал чего свежего, тот всегда мог спрыгнуть за борт и поохотиться на непуганых зверей в темных и безлюдных лесах.
Русь была обширна и пуста. Редкие поселения встречались на их пути, но к тому времени как лодки подходили к деревянным укреплениям, за ними уже никого не оставалось - о викингах впереди катилась дурная слава и население таких поселков предпочитало прятаться в лесу со всем своим скотом и простым скарбом. Некоторые нетерпеливые воины обыскивали пустынные крепости в поисках поживы, вызывая взрывы хохота своих товарищей захваченной добычей - тощей козой или женской драной юбкой.
Солнце вставало все выше, становилось жарче. Река Ловать мелела, сквозь прозрачную воду прорастали темные камни, пока окончательно не преградили путь кораблям. Начинались пороги, за которыми водный путь полностью иссякал и до истоков Днепра необходимо было перетаскивать суда волоком. Но Тор все еще благосклонно смотрел на это дерзкое предприятие, и через десяток дней корабли были сняты с бревен и снова подставили свои крутые борта теперь уже днепровской воде. Впереди лежали Гнездово и Киев.
Гнездово встретил их кипучей деятельностью, гулом торга и родной речью. Народ здесь, разбавленный воинственной кровью норманнов, был не робкий и не давал спуска оскорблениям. Истомленная путешествием, а еще больше - ожиданием схватки и поживы, дружина с жадной тоской поглядывала на ювелирные лавки, связки пушнины, рулоны тканей и груды оружия. Волк читал в их глаза желание с воем броситься на все это богатство. Но их ждали Киев и Вытечев. К тому времени короткое лето уже подходило к концу. Предстояло обустроиться на зимовку и на совете ярлов решили выбрать для этого Витахольм - давнее пристанище северных народов недалеко от Киева, где еще в свое время Энгль воздвиг рунный камень в память о своем сыне Торальде.
Осень приносила запахи богатого города, лежащего где-то там, всего в каких-то шести неделях пути от Гарада и Устахольма, но зима не давала никаких шансов добраться до него в этот год. Днепр покрылся льдом, снег укрыл вытащенные на берег лодки. Викинги погрузились в печаль от вынужденного безделья.
Несколько раз за зиму и весну Улаф побывал в Киеве, погостил у старого Энгля, который отказался покинуть могилу сына, и выспрашивал у старика все подробности о его походе в Константинополь. Но Энгль теперь мало чем мог помочь конунгу - он бормотал что-то невнятное и спрашивал у того не видал ли он где Торальда Могучего.
Темными вечерами Волк смотрел в костер и вспоминал сына. Слабая тоска кусала его сердце и возлежала на его душе, отчего становилось не по себе. Слушая саги сказителей, Улаф размышлял о хитрости богов и о бессилии даже самых могучих воинов перед их замыслами. Что заставило Тора опустить свой молот на Торальда и лишить его чести погибнуть у стен неприступного города с мечом в руке, а не с кружкой лечебного пойла под носом? Может быть, и сам Молотобоец не знал ответа? Если кто и знает ответ, то это Один, не пожалевший глаза за свою мудрость! А что отдал бы он, Улаф, за судьбу сына своего? Боги молчали в ответ на его вопросы, а в снах конунга царила беспросветная тьма. Ему казалось - он целую вечность прозябает в чужой стороне, снова и снова спускаясь по рекам к далекой и недостижимой цели, но стоит ему только увидеть вдали величественные стены, мраморные дворцы волшебного города, как время обращается вспять, и он вновь оказывается там, откуда начал свое предприятие.
Как только сошел снег и река съела весь лед корабли были просмолены и спущены на воду. Кровь кипела в жилах от желания схватиться не на жизнь, а на смерть с достойным врагом и многие молили Тора, дабы он послал им скорейшей битвы. Молотобоец оказался не так глух, как об этом стал подумывать Улаф, и на Апьфоре, где лодки вновь пришлось тащить на собственных плечах, на дружину из-за холмов наскочили сотни диких людей, ликом и волосами похожими на скандинавов, но с диким выражением лиц степных кочевников.
Это действительно был дар богов. Печенеги не ожидали столь яростного отпора. Много полегло незадачливых грабителей, привыкших обирать беззащитных купцов. Торин и Хельги, два непобедимых берсерка, вгрызались в толпы диких всадников, рыча как звери, кусая собственные щиты и крупы лошадей, яростно работая громадными мечами, рассекая на части людей и животных, а в проложенные ими просеки шли их товарищи, заканчивая кровавую жатву тех, кому Тор не дал милостиво легкой смерти. Не сразу поняли кочевники на кого они напали, немногие вырвались из схватки, и их еще долго преследовали в степи ужасный рев и стоны умирающих соплеменников. Даже голодные стервятники опасались спуститься на злое поле.
И вот их ноздрей вновь достиг запах моря. Не было в нем холода Балтики, а только жар южного Солнца, но и он показался им родным. Берега растаяли, вода почернела, в ней переливались многочисленные удивительные животные, словно цветы северных русалок. Ветер раздул большие паруса, облегчая работу гребцов, и корабли врезались в морской простор, широкими днищами раздвигая волны, носовыми драконами вглядываясь туда, где за пеленой облаков прятался волшебный град Константинов.
В воздухе раздавался гул, который знающие люди объявили ударами молота Тора - бог бил в ворота Константинополя, ожидая прибытия храбрых воинов.
Местом чудес было южное море и южные земли. Звезды так низко висели над водой, что протянутой руке чуть-чуть не хватало, чтобы достать разноцветные огоньки, среди медуз лениво проскальзывал огромный морской змей, с тихим шелестом задевая и раскачивая корабли, птицы с человечьими головами садились на мачты и звонко смеялись, а на облаках возлежали нагие девы и дразнили храбрых викингов.
Только север, снег и лед могли породить могучих воинов, только Локи возжигал в сердцах жадность и злость, только скудные и мрачные леса в своих отдаленных чащобах рождали в муках волшебные грибы, чья пыль будила в храбрецах дух медведя, а у трусов забирала жизнь. Богатство и тепло юга неспособны на суровость, они дают алчность без силы, ум без храбрости, надежду без удачи, веру без стойкости. Обилие развращало людей и ничто уже не могло противостоять напору Севера. Мудр был Один, поселивший народ свой на камнях, где и деревья с трудом укореняются, но только так бог смог сохранить их силу.
Иногда на горизонте возникали паруса других кораблей, но никто из них не осмеливался подойти близко к флотилии Улафа и конунг усмехался, представляя как тамошние разжиревшие купцы суетятся, поднимая дополнительные паруса, или сами усаживаются за весла, помогая утомленным гребцам. Теперь и проводники были не нужны дружине. Все чуяли запах золота, специй и благовоний, все слышали отдаленный гул больших рынков и скрип множества судов у причала. Не стихал колокольный звон, и опытные воины говорили, что бьют они на домах, где поселился новый бог.
В воде плавал мусор - отбросы громадного города, раскинувшегося на бескрайних просторах, отгородившегося от опасностей морем и сушей, предающийся развлечениям и не подозревающий, что пришло время заплатить дань за все годы неги и беззаботности. Горизонт пророс сотнями парусов, но не знал южный народ, что за угроза надвинулась на них с ледяного севера, где сердца воинов сделаны изо льда и чей меч не знает милости.
Это был черный день для града Константинова.
Ничего так и не смогли понять его жители, погрязшие в неге и разврате, когда неведомый им народ, неизвестный народ, живущей вдалеке от их земли, где небо сходится с твердью, где из снега делают жилища, а изо льда - одежды и оружие, дикий, кочевой, не знающий жалости, внезапно и в мгновение ока, как морская волна, хлынул через границы и, подобно дикому вепрю, принялся истреблять людей, словно траву. Детей отрывали от материнской груди и швыряли на камни, становившиеся их могилой. Матерей убивали и бросали на еще дергавшиеся в конвульсиях тела младенцев. Реки окрасились человеческой кровью, фонтаны и бассейны невозможно было разглядеть из-за гор сваленных в них трупов. Искали они прибежища в жилищах своего нового бога, но мало чем помог тот им. Золото и каменья, грудами сваленные в храмах как цветы пчел привлекали викингов и те, словно плуг, врезались в податливую почву обезумевших от страха людей, лишившихся всякой надежды на спасения и не имеющие смелости такую надежду сохранить с мечом в руках.
Гвардия наемников пыталась сдержать напор варваров, перекрыть все подходы ко дворцу, но почти мгновенно была сметена стальным клином берсерков, которых не брали ни стрелы, ни копья, ни мечи. Дольше всех продержались защитники Софии и то лишь потому, что командовал там железными полками Игнатий Римлянин, противопоставивший дикой и неорганизованной толпе вопящих викингов тройные шеренги панцирной пехоты, а также применивший спешно снятые с боевых кораблей огнеметы.
Несколько раз атака начиналась и захлебывалась, викинги откатывались под ударами огня, оставляя повисшие на шипах гвардейских щитов тела своих товарищей. Топоры и копья отскакивали от закованных с ног до головы пехотинцев, а тучи стрел заставляли держаться атакующих на почтительном расстоянии, выжидая момента, когда закончится их очередной запас, легкие лучники спрячутся за шеренгами и тогда можно будет снова наскочить, ударить, попытаться столкнуть этих железных и словно вросших в землю людей.
Из громадного храма позади них доносились песнопения и такой плач, что и у самого бессердечного негодяя должны были вызвать потоки раскаяных слез, но запах золота заглушал голос разума и совести, и дружина Улафа опять кидалась на приступ. Алчность против воли, меч против огня, хитрость против долга.
Весть о заминки около храма Софии застала Улафа во дворце. Такого богатства викинги еще никогда не видели - громадные сундуки, набитые драгоценностями, неподъемные книги, окованные золотом и с золотыми же рисунками, стены, инкрустированные рубинами и жемчугом. Самый последний раб носил здесь перстни на пальцах и поэтому не был пощажен никто, даже раб. Кровь - вечная спутница богатства, она покрывала уже ковры и лестницы, мечи, напившиеся ею, не держались в руках и выскальзывали, так что приходилось обтирать их шелками, или купать в бассейнах с плещущимся вином.
Чудные звери выли в расположенном в саду зверинце, а сидящий в глубокой яме дракон с обрезанными крыльями дышал огнем на незваных гостей. Словно смерч проходил по палатам дворца, оставляя позади себя изуродованные тела, голые стены и кровь. Все, что блестело, немедленно вырывалось, вырезалось, выковыривалось из своих мест, заворачивалось в парчу и волоклось на корабли. Жители обезумели от страха, варвары лишились разума от золота.
Именно во дворце Улаф увидел впервые медного болвана. Тот стоял на страже опочивальни и бестолково размахивал четырьмя руками, стараясь достать ловких нападающих. Викинги смеялись над его медлительностью и метали в болвана подвернувшиеся кувшины. Наконец им это надоело, они толпой бросились на четырехрукого стражника, повисли на нем, раскачали и опрокинули на спину. В боку у болвана открылась дверца и оттуда хлынула горящая жидкость, урод задергался и затих. Улаф приказал обвязать это чудище коврами и доставить на корабль. На потеху он сгодится.
Гонцы подробно описали конунгу творившееся у храма, и у Улафа не повернулся язык приказать отступиться, так как мол и так достаточно собрано добычи и корабли отяжелели, словно беременные женщины. Первая жажда наживы была более или менее утолена и теперь хотелось схватиться с достойным врагом, а не с жирными кастратами. Волк распорядился срубить в саду самое большое дерево и поставить его на колеса, благо что колесниц и лошадей здесь было в достатке. Были собраны самые могучие бойцы и отряд выступил в сторону Софии - последнему бастиону сопротивления в городе.
Христианский бог отвернулся от своих подданных. Пришедший с севера Тор-молотобоец на время занял его место, согнав бывшего раба, истощенного муками на кресте, с его небесного трона, рассевшись там и с хохотом пуская молнии в обезумевших людишек. Тьма, застлавшая разум людей, больше не находила в них просторного пристанища и быстро заволакивала город. Стон, плач и рев были подхвачены волнами и ветром, а в воздухе висели соленые слезы. Пришли ночь, буря и дождь. Сквозь потоки воды трудно было что-то рассмотреть, но проводники умело вели отряд Улафа.
Тяжелый и неповоротливый таран задерживал движение, лошади оскальзывались и ломали ноги, и тогда людям приходилось впрягаться в упряжь и тащить, тащить, тащить неподъемное орудие сквозь узкие улочки, так что непрочные дома рушились от случайных ударов срубленного дерева. Колеса почти не касались вымощенных камнем дорог, перекатываясь по мертвым телам, отчего к противному скрипу добавлялся жуткий хруст ломающихся костей. Если кто и пытался укрыться среди трупов, то тяжелая повозка с торчащими во все стороны грубо обрубленными сучьями было последнее, что он мог разглядеть в своей оставленной богом жизни.
К отряду присоединялись потерявшиеся во время схваток и грабежа, и к храму Софии подошло не меньше пяти тысяч варваров.
Гвардия Игнатия стояла непоколебима среди гор убитых и широких луж огня, которые не мог загасить и ливень. Словно заградительный частокол поселения темнел впереди, ощетинившись острыми кольями и факелами против голодной волчьей стаи. Из раскинувшегося позади храма доносились молитвы, слышался липкий запах страха и золота.
Дружина Улафа даже не остановилась построиться в нечто подобное боевому ряду. Самые сильные уперлись в мокрую кору тарана и со все нарастающей скоростью стали толкать его навстречу защитникам. Темнота и дождь не давали ясно разглядеть, что творилось у варваров, запасы греческого огня иссякли, и византийцам оставалось только надеяться на Плащеницу Божию, распятую у них за спиной на стене Софии, да на собственные силы и храбрость.
Но вот мрак раздвинулся, что-то громадное и тяжелое ударило в пехотинцев, разорвало, разодрало железную цепь и в этот проход хлынули яростно орущие варвары. Словно штормовое море разметало хрупкий деревянный причал, изломало, покалечило настил и опоры, и унесло с собой, не оставив никаких следов. Лишь мертвые тела лежали на окровавленных камнях и мертвые испуганные глаза смотрели в грозовые тучи с немым вопросом: "За что наслана на нас эта кара, Господи?"
Корабли стали неповоротливыми от сокровищ и рабов. Волны услужливо расступались, пропуская флотилию обратно к устью Днепра, а позади все еще пылали пожары и небо никак не могло очиститься от пепла. Птицы кричали человеческими голосами, словно души убитых боролись за их жирные тела - слишком многим погибшим в этот час нужно было найти себе новое пристанище.
Улаф должен был быть довольным походом. Сколько всего захвачено и сколько мало жизней отдано взамен! Но предчувствия охватили его и он никак не мог разобраться, что служило их причиной. Не было ни снов, ни знамений, только какая-то тяжесть легла на сердце, не давая ни дышать, ни радоваться вместе с дружиной. Квельдвульф сидел под навесом, прислушивался к шелесту моря под днищем лодки, смотрел на выцветшее южное небо, такое отличное от северных густых красок, которые искупали бедность и блеклость холодной природы.
Скованные рабы сидели на палубе, закрыв глаза и шевеля губами, молясь своему неблагодарному богу. Тут же лежал завернутый в ковры медный болван, шевеля в разные стороны башкой с рубиновыми глазами, которые кто-то уже пытался выковырять ножом, оставив длинные царапины на желто-красных щеках.
Путь домой показался короче, как это всегда бывает, когда движешься знакомыми путями к желанной цели. До Киева дружина Улафа добралась без всяких приключений - на порогах их никто не ждал, только обглоданные и омытые дождями кости печенегов. Между Устахольмом и Гардаром в Витахольме их встречали купцы, прослышанные о богатой добычи, отнятой викингами у непобедимой Византии. Со всех сторон света собрались стервятники и падальщики войны, жаждая наживы на чужих страданиях и смертях. Были здесь и киевские и новгородские купцы, пришли люди из Булгар, прибежали хазары, приплыли и византийцы, желая выкупить богатых пленников и перепродать их горевавшим родственникам.
Торг не переставал ни днем ни ночью, даже жара и ливни не были помехой спорам до хрипоты, расхваливанию нагих византийских красоток и мускулистых красавцев, взвешиванию золотых монет и тонких украшений, многие из которых тут же подвернувшимся камнем превращались в бесформенный комок, более удобный для хранения. Драки вспыхивали и переставали, так как не ярость питалась потоками драгоценностей и монет, а только жадность и алчность. Это было еще одно поле боя, который ни один уважающий себя викинг не намеревался покинуть без решающей схватки - хитрость на хитрость, прибыток на прибыток.
Приближалась зима, и, когда реки замерзли, дружина Улафа, как это и рассчитывалось, встала на зимовку под Новгородом. Здесь уже окончательно был произведен дележ добычи, согласие расторгнуто, и единая дружина вновь распалась на многочисленные группы. Кто-то следующим летом собирался вновь спуститься к Черному морю и пограбить прибрежные поселки, кто-то намеревался направиться вниз по Волге в богатый Булгар и дальше в Хазарию, где был большой спрос на диких северных смельчаков, Улаф же хотел только одного - вернуться домой. В поселке зимовало много скандинавов, но никто из них не был из мест, близких к владениям Улафа. Оставалось только ждать весны, чтобы вновь выйти в Балтику, увидеть родные берега и величественные фьорды.
Подвернувшийся гадальщик за хорошую цены раскинул свои костяшки и долго шептал над ними, подбрасывая в огонь щепотки пряностей, отчего в нем прорастали разноцветные языки. Старик утверждал, что конунга дома ждут только хорошие новости и нет никаких поводов для беспокойства - все враги умерли, друзья живы, в семье прибыток, а коровы и козы недоброжелателей издохли от неведомых болезней. Пожалуй такое мог и нагадать сам Улаф после безмерных возлияний, но из уст гадальщика это выглядело как-то убедительно, и Волк кинул ему еще одну монету с отчеканенным драконом и всадником. Добрая ложь требовала вознаграждения, ведь даже боги лгут, а что взять с человека?
Ночью ему приснился смеющийся Локи.
Дома на самом деле его ждали столь печальные новости, что он впервые понял - насколько же все это дешево стоит - золото и рабы. Верные слуги были молчаливы. Владение было испещрено следами сгоревших хижин и складов. Его ждала только Сольвейг, прижимая к груди маленького Олафа, а умница Сигурд и толстушка Хельга уже как год лежали в земле. Но не это оказалось самым страшным. Словно сам воздух во владениях конунга пропитался страхом и отчаянием, а люди, вдыхая эту отраву, постепенно превращались в безмолвные тени. Вечерами в углах теснились страшные призраки, протягивали когтистые руки к сидевшим у огня, так что приходилось все теснее сбиваться у очага, чтобы только не слушать их стоны и не чувствовать ледяные пальцы у себя на плечах.
Луга почти не уродили трав, а та, что пробилась сквозь потрескавшуюся почву, сочилась кровью, и даже голодные коровы отказывались ее щипать. В некогда крепких стенах длинного дома поселились жучки, и мелкая труха сыпалась с потолка прямо в тарелки с едой, попадая в глаза и вызывая жуткую чесотку. Громадные сторожевые псы не спали по ночам, лая и воя, как будто отпугивая нечто страшное, которое бродило в округе и оставляло следы громадных копыт с торчащими человеческими пальцами.
Только Олаф мог радовать отца розовыми щеками и постоянными расспросами о его походах. Когда они сидели где-нибудь на лугу, наблюдая за тощими животными, мальчишка в утешение говорил Улафу, размахивая игрушечным мечом:
- Не нужны нам стада и коровы! Мне нужен только острый меч и кольчуга, и тогда я отберу у ярлов столько лошадей и овец, сколько хватит!
Квельдвульф мрачно усмехался. Он сажал ребенка на колени и пугал его страшными гримасами, но Олаф смело хватал его усы и пытался укусить за нос или ухо. Из мальчишки получился бы настоящий викинг. Сольвейг долго не говорила ни слова упрека мужу, но в один день, когда Улаф возился с Олафом, она отобрала у него ребенка и кинула ему под ноги меч:
- Хватит прятать страх за смехом сына, конунг! - яростно крикнула она. - Боги не любят тех, кто уклоняется от предназначенной им судьбы. Не дело сидеть и ждать, когда некто придет в твое владение, перережет горло твоему сыну и изнасилует твою женщину. Ты храбр с людьми, Волк, так пересиль же свой страх перед богами. Тот человек, что убьет рано или поздно твоего сына, сейчас ждет тебя в Упернавике. Собирайся, или я своими руками вырежу сердце у нашего ребенка!
Сольвейг занесла нож над Олафом, но конунг молча подобрал меч и вышел.
Он взял с собой в дорогу двух слуг и медного болвана вместо вьючной лошади. Улаф, конечно, слышал о Гренландии, о ее зеленых мысах, необъятных лугах, об Эрике Рыжем, что прошел по следам Гуннбьерна Пустослова, поверив его россказням, и основал Браттхлид, где был полновластным властителем.
Мрачные слухи ходили об Эйрике и о его преступлениях, за что ему просто чудом удалось избежать казни и скрыться в неведомых далях океана. Так вот где нашел свой приют его тезка и кровник Улаф, сын Эгиля из Стаксмюра, вот где он вынашивал планы мести и убийства его сына! Воистину, боги зря заключили свое пари! Этот несчастный Улаф еще не знает, что представляет собой Улаф по прозвищу Квельдвульф. Гренландия, говорите, страна пастбищ и угодий? Что ж, пришла пора оросить их человеческой кровью.
Боги несомненно радовались решению Волка. Скорее всего их уже утомило ожидание разрешение давнего спора и поэтому Тор своим молотом сокрушил лед на всем пути большого кнорра, который вез в Гренландию коров, овец, слитки железа и зерно. Хозяин судна поначалу не хотел брать на борт медное заморское чудовище, но Улаф одолжил его для погрузки и разгрузки товаров и Торфинн был поражен силой болвана. Он тут же предложил Квельдвульфу за него хороший выкуп, но Волк уклонился от сделки, обещав подумать. Во время двухнедельного плавания до Рейкьявика, где кнорр должен был оставить часть товаров, две семьи переселенцев и отправиться в Гренландию,
Улаф подробно расспросил Торфинна о размещении поселений. Он ни словом не обмолвился о цели своего путешествия и не назвал имени врага, но купец, скорее всего, догадывался о его намерениях, судя по тому как Улаф старательно чистил свой меч, копья и секиры от малейших налетов ржавчины. Поэтому за каждое слова хитрого купца приходилось отдавать по полновесной серебряной марке, но это того стоило. Теперь Улаф представлял себе Баттахлид, Херольффснес и Гардар как собственные владения, а среди наиболее влиятельных семей узнал пару знакомых фамилий, с кем или с их родственниками совершал набеги в славные далекие времена.
После короткой остановки в Рейкьявике уже через три дня, благодаря попутному ветру и чистой воде, перед носом кнорра стали вырастать мрачные льдистые горы Зеленой земли с редкими проплешинами лугов, пенными бурунами у неприступных берегов и низким сизым небом, дышащим даже в летние дни суровым холодом, от которого мурашки бегали по спине, а лезвие меча обжигало пальцы. Зол и мрачен был Эрик Торвальдссон, за кусок дерева вырезавший целый род, и владение он подобрал под стать себе - злое и мрачное.
Один взял под свою руку самый неприхотливый и выносливый народ, вложил им в душу лед, а сердце набил снегом и огнем, но даже бывалых викингов пугали скалы Гренландии, откуда небесный ледник спускался на землю и, словно жаждущий медведь, опускал многочисленные языки в черную воду. Не было здесь пощады никому, и Улаф с первого взгляда понял, что проклята эта земля и не ужиться на ней людям. Да, боги подходящее место подготовили для разрешения их спора - не было здесь надежды утолить месть и алчность, только - месть без всякой награды!
Улафу было плевать на вежливость, но он все-таки решил посетить ферму Эрика Рыжего. Владетель был дома, вернувшись с долгой охоты на севере, где добыл много мехов белых лисиц и медведей, рыбьих клыков и тюленьего жира.
- Что за гнилой ветер принес Квельдвульфа в наши края? - добродушно спросил Рыжий.
- Месть, - коротко ответил Улаф не желая вести долгие разговоры. Он устал, устал ждать и бояться.
- И чью жизнь решил ты забрать? - поинтересовался Эрик. - Уж не дурачка Улафа, сына Эгиля, который даже на женщине дрожит от страха, что страшный Волк вонзит ему меч в голую задницу, ха-ха-ха!
- Именно так, - кивнул Улаф.
- А знаешь ли ты, конунг, что всеми жизнями на этой земле распоряжаюсь только я? И я вовсе не собираюсь отдать тебе кровь моего данника!
- Я заплачу десять марок и подарю тебе сильного раба, - ответил Улаф.
- Нет, - покачал головой Эрик Рыжий, - деньги и рабов я отберу у тебя и так. Что можешь еще предложить, храбрый конунг?
- Только вот это, - произнес Улаф и вонзил Эрику в грудь нож. Дурная кровь переполняла этого драчуна всю его жизнь, и от удара она рекой выплеснулась на Улафа и на пол. Так закончил свою жизнь Эрик Рыжий, забрав с собой в могилу оставленный Квельдвульфом в его груди большой нож с деревянной ручкой.
Улаф посчитал себя уплатившим выкуп и теперь жизнь Эгилева сына принадлежала ему целиком и полностью.
Никто не посмел остановить покрытого с ног до головы кровью Квельдвульфа. Он и вправду теперь походил на оборотня - глаза светились, лицо исказилось в жуткой усмешке, отчего зубы кусали непослушные губы и язык, но ничего человеческого нельзя было разобрать в этом рычании. Размахивая секирой и отбиваясь от невидимых врагов, Улаф взобрался на шею медного болвана, словно тот был лошадью, ударил ему по башке мечом, отчего по окрестностям прокатился густой и знобящий гул, и металлическое чудовище сорвалось с места, побежало в сторону гор, разбрасывая молнии.
Наверное, к тому времени кто-то предупредил сына Эгиля об Улафе Квельдвульфе, так как его ферма стояла пустой, лишь небольшие коровы и овцы бродили по скудному пастбищу. Как таран врезался болван в сделанный из земли домишко, разметал бедняцкий скарб отпрыска некогда славного рода, чьи предки не раз становились конунгами, а титул ярла передавался из поколения в поколение на протяжении многих веков. Знакомый запах витал над разоренным хозяйством - страх и ужас перед неотвратимой судьбой пропитал здесь каждый камень, каждую травинку.
Как хмельной напиток ударил в голову уже ничего не соображающего Волка, казалось ему, что его предательское тело источает зловоние цепляющейся за убожество жизни, что он готов превратиться в червя, лишь бы утаиться, спрятаться от наседающих со всех сторон врагов - рогатых карликов и троллей, что вынули, украли во сне его храбрость и теперь ни на что не годен бедный Улаф. Взревел конунг и бросился на ряды врагов с мечом в одной руке и топором в другой, вгрызаясь в их ряды как волк вгрызается в бок загнанного оленя, круша налево и направо твердые черепа, отрубая ноги и рассекая тела до самой земли.
Беден стал Улаф, сын Эгиля, лишившись отца, но теперь совсем нищим сделал его помутившийся рассудком Квельдвульф, расправившись со всем его скотом. Кровь Эйрика Рыжего была разбавлена кровью овец и коров, бьющихся на поле в агонии, и кто знает, не было ли это высшим оскорблением его душе, чей путь в Валгаллу перегородили мычащие и блеющие в страхе твари?
И снова оседлал медного болвана Волк, пришпорил его окровавленным топором, оставив громадную вмятину на покрытой узорами груди, и снова продолжил свою погоню за собственной тенью. Днем и ночью продолжалась погоня. Они забирались все выше в горы между великими ледниками, сверкавшими как драгоценности в редких лучах скупого солнца.
Камень и лед были только вокруг, столь твердые, что ни одного следа не могла оставить на нем жизнь человеческая, но Квельдвульф не нуждался в следах. Он был намертво связан с врагом невидимой веревкой, и кто-то посредине скручивал, укорачивал ее, сокращая расстояние между беглецом и преследователем.
Иногда Улаф натыкался на тела падших лошадей, но потом перестал находить и их - видимо кровник теперь шел пешком дальше в горы, в льды, в неминуемую безмолвную смерть. Не выдержал и медный болван, созданный для тепла южного солнца. Застыл, задергался, пытаясь двинуться дальше, и рухнул, придавив непосильной тяжестью ноги наездника. Казалось Улафу, что теперь уже не встанет он, придется ползти дальше словно змее, цепляясь разбитыми руками за острые камни, но потом боль ушла, и он подняла, с трудом опираясь на копье. Где-то в вершинах слышался смех злобного Локи. Квельдвульф устало погрозил ему кулаком.
Пришлось бросить рядом с болваном топор и мешок с остатками еды. Копья и меча вполне было достаточно, чтобы покончить с этим делом. Он слышал впереди себя хриплое дыхание сына Эгиля, его волочащуюся поступь и его страх. Опираясь на древко Улаф поднялся на перевал и увидел невдалеке бредущего человека с большой корзинкой на спине. Из оружия была у него только палка, на которую он опирался так же, как и конунг, видимо решив пожертвовать мечом или топором во имя нехитрой поклажи. Совсем опустился сын Эгиля, потомок ярлов и конунгов. Что ж, его отец, пожалуй, будет даже рад, если Кведульф прирежет отпрыска как скотину.
Собрал все силы Улаф по прозвищу Квельдвульф, норвежский конунг, владетель Трондхейма, вложил их в бросок своего копья и длинное железное жало легко пробило корзину бредущего сына Эгиля, сбило его с ног, и тот покатился вниз.
Устало присел Улаф на холодный камень, пытаясь унять дрожь в руках и ногах, не испытывая ничего, кроме пустоты в душе и сердце, словно не враг его, а он лишился собственной жизни. Но стойким оказался сын Эгиля и не зря тащил он свой скарб на своей спине - видимо наконечник копья застрял где-то там внутри, так как поверженный враг вдруг снова зашевелился, пытаясь выбраться из-под корзины.
С мрачным любопытством наблюдал Улаф его мучения. Словно червяк под пяткой ерзал тот, выползая из ремней, пока наконец не откатился от корзины и тут же вновь бросился к ней.
Разума лишился, решил про себя Квельдвульф, когда Улаф, сын Эгиля, обнял поклажу с торчащим копьем и принялся раскачиваться из стороны в сторону словно в великом горе. Стон его разносился под небесами, отражался от гор и ножом втыкался в уши Волку. Так страшен был плач, что не мог больше терпеть конунг чужой муки. Поднялся с камня и шатаясь стал спускаться к сумасшедшему.
Не было в нем ни торжества, ни облегчения. Теперь пустота наполнялась стыдом, что придется лишить жизни обезумевшее от страха, тощее и воющее животное, когда-то бывшее человеком. Воистину, страшны споры богов, особенно когда касаются они смертных. И чем ближе приближался конунг к кричащему человеку, тем яснее понимал то, о чем тот кричит, но разум отказывался верить словам.
- Зачем, - кричал Улаф, сын Эгиля, - зачем тебе понадобилась жизнь моего сына! Зачем ты преследовал нас! Зачем, проклятый Волк, не имеешь ты жалости к невинным детям!
Крышка корзинки была распахнута, и Улаф видел светлые волосы маленького ребенка, закутанного в окровавленные шкуры.
Кведульф готов был поклясться всем, чем он владел, что он теперь знает имя внука Эгиля Лысого.
Через несколько лет трое охотников нашли промерзшие трупы двух мужчин и маленького ребенка и похоронили их, воздвигнув три каменные пирамиды и положив внутрь рунный камень с такой надписью: "В субботу, накануне дня малого молебствования, Эрлинг Сигватссон, Бьярни Тордарсон и Эйндриди Йонссон воздвигли эти пирамиды..."
Дальше надпись обрывалась, так как камень охотники подобрали слишком маленький.
Глава девятая. ЧЕРВЬ
После кофе во рту остался противный привкус. Жаль, что он так и не поел. Слишком хороший сорт, слишком хороший помол и слишком хорошая варка - в джезве, среди серого, пепельного песка. Слава несколько раз проглотил горькую, очень похожую на похмельную, слюну и поморщился. В следующий раз буду плевать. Нагло, открыто и прямо на пол коричневыми, волокнистыми плевками. Линолеуму с фальшивым, нарисованным паркетом уже ничто не помешает. И есть буду. Жрать. Даже грибные котлеты. А как насчет растворимого кофе индийского производства с грудастыми и бедрастыми гуриями (или пифиями?) (или ни гуриями, ни пифиями)? Что русскому нормально, то немцу смерть. Побольше сахара и только.
В висках начался перезвон молоточков. Потом кто-то начал пинать изнутри по глазным яблокам. Слава вдавил их назад большим и указательным пальцами, на мгновение ощутив болевое блаженство и на то же мгновение насладившись яркими и разноцветными фейерверками на внутренней поверхности век. Огоньки угасли, тьму прорезали тусклые синеватые полотнища, унылые и слепящие. Когда глаза привыкли к свету, вокруг ничего не изменилось, и Слава вновь зажмурился.
Если не обращать внимания на сполохи, сцепить руки и скрестить ноги, то на короткое время можно добиться иллюзии уединения, разряженности внешнего пространства, молчания изнутри и снаружи. Молчание по поводу, замененное легким гулом ртутных ламп и поскребыванием в окна вечного дождя.
Он очень устал. Бывает так - среди дня, среди моря изнуряющего безделья или бодрящей активности, сути то или иное деяние не меняет, ощущаешь как на плечи взгромождается серый пыльный колпак усталости, обескровленности, рот забивается все той же удручающей материей, вызывающей тошноту ко всему. И нет от этого ни спасения, ни лекарства, кроме времени. Но уж оно то ему не поможет.
Слава с большим трудом заставил себя сосредоточиться на внешнем мире, уцепиться крючком вялого интереса (смогу ли?) за помятую спину Боки, где еще можно было разглядеть стертую меловую надпись "дурак", которую он полностью отнес к собственной персоне и сейчас. Подперев спадающую голову кулаком, от шейного безволия зубы впились в щеку, он, цепляясь пальцами за пластик, подобрался к спинке стула, постарался покарябать ногтем букву "д", но мел, спасаясь от выбивания и от влажного платка, забился в такие глубины ткани, что ничего выковырять не удалось.
Судя по стоящей тишине, не нарушаемой ни кашлем, ни шепотом, класс находился в полукоматозном состоянии. Если бы мухи предусмотрительно не передохли, то это была их лебединая песня - до полного одурения не хватало назойливого жужжания. Валентина Александровна, завернувшись в серый платок, стояла около окна боком к ученикам, донельзя похожая на такую вот муху, помершую в начале непонятного закукливания. Большие мрачные очки белели отраженным снегом. Наточенные локти выпирали из-под свалявшейся шерстяной паутины. Длинная казенная юбка стаканчиком накрывала карандаши прямых, но унылых ног, тянущих как минимум на "ТТ".
Паузу она держала великолепно - никому до сих пор не пришло в голову пошевелиться или почесаться. Сквозь слипающиеся веки, на грани закожной темноты и тусклого от рассеянности света Слава видел смутные кивки увядающих голов, судорожные подрагивания от внезапного выныривания на холод реальности. Как-то вяло вползла мысль-воспоминание о гусе, встретившем еще сто гусей, но хвост странной задачки от самого легкого усилия оторвался и остался в сонных глубинах, буквы и картинки сминались, накладывались друг на друга, превращаясь в некое подобие машинного кода, дырки на плотных карточках, на просвет складывающихся в имя Элоиза. Вспомнились Оксанины ноги и рыбки банананки, ловящиеся то ли хорошо, то ли совсем отлично, Слава скосил глаза, но без движения остального тела можно было увидеть только волнистое коричнево-черное пятно.
Когда всем уже стало казаться невозможным проткнуть наглую тишину, Валентина Александровна спросила: "?", оформив безмолвный прорыв еще большим вползанием в платок-паутину, наклоном головы, словно стремясь заглянуть сквозь его нити, поднятием бровей, редкой крашенной щеточкой выехавших из-под мокрого снега. Класс нервно зашевелился, предчувствуя бурю, в затылок сомлевшего Остапчука полетела очередная "шпора", но здесь случай был клиническим - Витькин именной учебник так и не потерял своей девственности, а потасканные классики вызывали только брезгливость.
- Ну... ну... здесь можно, хм, выделить... то есть, выявить... как минимум... два... а?, ну я же сказал как минимум... а на самом деле - три... слоя... Можно выделить три смысловых слоя. Слой первый... внешний, то есть... то есть, проявляющийся во сне... ой!, во вне, конечно... черт... канва стремления попасть туда... туда... а ему не дают, а он и сам не хочет... заснул у чиновника... отбил... а? да, пошел к этим... как его... Затем, можно выделить смысловую нагрузку внутреннюю, ничегонеделанья... м-м-м, как ее... пассионарности, да, пассивности, то есть, здесь мы видим не... э, дизактивную, а конъюнктивную... м, да что это такое, конъюнктивную логику... вот... и... и... я же и говорю - и - и, и истопник, и... ох, не истопник, конечно, не истопник, истопник это позже, земельный инспектор, вот он кем хотел быть... а ему никто не верил... точнее, не соглашались... А чего соглашаться?! Приперся, девку... женщину отбил у Хлама... хм... Вот... тут... значит... шум, да! Шума много из ничего... Ну, они все говорят, говорят, а ничего не слышат... потери большие... да бюрократизм сплошной, вон как у председателя, то есть старосты весь шкаф батонами... брикетами... пачками дел забит. Он под ними чуть не погиб... Так вот... Говорят, говорят, говорят, а ничего не делают, ох, забыл слово... как?... да я только... информационные потери... Точно! Информационные потери. У всех потери, сплошные информационные потери. Короче говоря, сказка. Нужно преодолеть много препятствий... Бабу-ягу, там... медведя... избу на курногах, то есть на куриных ножках, чтобы с лягушкой поцеловаться... Инициация, короче говоря по Льву-Страусу...
Это было чудовищно. Это было ужасно. Это было, в конце концов, просто безобразно. Смутное впечатление от просмотра нескольких страниц к тому же неоконченного романа наложились на выхваченные из хрестоматии критические замечания. Однако учительница не прерывала самоистязательную процедуру. Бзик у нее такой странный - либо говори, что ничего не выучил и получай законный банан, либо выплывай на рваных спасательных кругах подсказок, порой по отдельным словам из неразборчивого шепота восстанавливая не только сюжет, но и одежду, и реплики героев. Кто послабее нервами, такую пытку внимательным выслушиванием любого бреда долго не выдерживали, закругляя эхи, тьфуты и м-м-м честными признаниями в полной некомпетентности. Но Витька был игрок покрепче, затягивая выступления и свободное фантазирование на тему названия чуть ли не на весь урок.
От скуки Слава развеселился и попытался законспектировать осенние тезисы, попутно подсчитывая количество точек, но быстро сбился и схватил Оксану за колено. Она посмотрела на него поверх своих круглых очков, хотела что-то сказать, но решила промолчать, не создавая новых сущностей сверх меры. Но Славу понесло. Его раздирал изнутри смех, а некоторые смешинки, вырвавшись неведомыми путями изо рта, тут же вцеплялись в губы, растягивали их в болезненной усмешке, приподнимали губы, стучали по эмали зубов, гладили подбородок. Он пытался сжать ходящие ходуном бока руками, пальцами стянуть губы в подобающую унылости момента булавочку, зажмуриться и дышать глубже, но линия обороны словно ножом резалась глазами Оксаны, заледеневшей Валентиной Александровной, мучительно тонущим Витькой и, почему-то, Бокиной спиной. Слава пытался найти спасительно грустное, кислое, неряшливое, дождливое, нудное, повторяющееся, вечное, но натыкался на все более смешные спины и профили.
Где-то в подсобке зазвонил телефон, но литераторша никак не реагировала, позволив себе лишь вернуться к столу и замереть уже над ним, вцепившись в спинку стула. В темноте очков стали проступать глаза, как на сделанной против солнца фотографии. Витька забормотал нечто невразумительное, одновременно перелистывая указательным пальцем лежащий перед Ольгой учебник. Страницы шуршали наждачкой по гладкому до блеска бруску. Все с замирающим сердцем ожидали сакраментального: "Больше ничего не знаю", и победного: "Вообще ничего не знаешь", кривились от зубной боли впивающихся в сознание жалостливых слов-паразитов, вчитывались во второй вопрос домашнего задания. Центр внимания хаотично смещался от Витьки к Валентине, перспектива расплывалась, заодно растворяя класс, отчего Славе стало казаться, что смех нашел наконец-то не забитое чердачное окно и слезами выползает из глаз, заставляя воздух стекленеть и опадать тяжелыми каплями.
Болезненность ситуации достигла космических высот, грозя выплеснуться стихийным бедствием, но Слава сделал усилие над собой, сглотнул смех, тут же ободравший всю гортань, забивший легкие, поднявший со дна желудка волну горечи. Пришлось сморщиться от полыхнувшего в глубине огня, где и сгорело беспричинное веселье.
- Садись, Витя, - пошутила Валентина. - Отлично. Основную твою идею я поняла, хоть ты ее и тщательно замаскировал. Интерпретация достаточно интересная, особенно если учесть, что вычитал ты ее только несколько минут назад и, к тому же, не заглядывал в первоисточник.
- Постмодернизьм, - шепотом выругался Криницкий.
- Что?
- Мир как воля и представление, - объяснил до сих пор не совсем просохший сосед.
- Так, - задумчиво постучала по журналу Валентина, - кто у нас сегодня на обед?
- Телефон звонит, Валентина Александровна, - подсказала Лена.
- Думаете отменили в школе уроки? - усмехнулась Валентина. - И не надейтесь. Даже если штормовое предупреждение, заниматься продолжим в автобусе.
Она вышла и класс вздохнул. Лена, чье умение быть иногда некрасивой так нравилось Славе, повернулась к Витьке и вежливо сказала:
- Витя, по-моему это жестоко так вести себя по отношению к товарищам.
От фразы и тона Витька схватился за щеки, выпучил глаза, замычал, закачался, застонал:
- Лена, Леночка, прошу... не надо!
Сердечная Оксана тоже не выдержала:
- Лена, ну зачем ты так? Ты у нас не самая правильная и образцовая. Большой счет можно и тебе предъявить, особенно по алгебре. Хочешь, чтобы я здесь и сейчас комсомольское собрание воспроизвела? Могу...
- Оксана, - позвал Слава.
Оксана отпустила значок.
- Вот и хорошо, вот и замечательно, - хлопнул Вадим в ладоши. - С первым вопросом покончено. Осталось ответить на последний - в чем смысл жизни?
- А мы разве живем? - удивилась глядя на Славу Лена.
- Ну вы даете! - пополам с внезапно возникшим кашлем ответил Слава. - А чем еще мы занимаемся?
- Если честно, - сказал Дима, значительно поправляя очки, - то мне это очень напоминает духовную мастурбацию. Может быть... Да о чем это я! Конечно, у каждого есть свое личное, глубоко личное мнение, с которыми я спорить, но и принимать не собираюсь. Но все так и есть. Вадим, дай костыль, так и есть - мас-тур-ба-ция, - костыль ритмично отбил о парту музыкальную тему.
Слава съехал по стулу и втянул голову в плечи. Ему почему-то показалось, что костыль полетит сейчас в него.
- Ба! Да у нас плюрализм, свобода слова и... как там Криницкий матерится..., - защелкал пальцами Бока, - вот, постмодернизьм сплошной.
- Это тебе только показалось, - попробовал возразить Слава, но голос сел и получилось тихое сипение, на которое Бока и внимания не обратил.
- Товарищи! Камарады! Дуслык! - вскочил он на стул и замахал руками. - То, о чем так часто говорили большевики, а точнее - мечтали мы, плача в подушки и дроча духовно - случилось! Ура!
- От Кафки к Кафке, - покачал головой Криницкий.
Бока продолжал вещать:
- Мы долго молчали, молчали, молчали и, наконец, заговорили! В любой момент кое-кто вновь может заткнуть нам рты, с этим, увы, не совладать, но в этот самый миг мы можем сказать свое глубокое имхо... (чего-чего?) in my honorable opinion... Предлагаю дать слово... Марине! - все зааплодировали.
- Вообще-то, мой день рождения давно прошел, - проворчала Марина, не отрывая взгляда от раскрытой на пустых страницах тетради.
Слава опасливо покосился на Оксану, но она сидела прямо, с закрытыми глазами и не делала попыток напроситься на выступление. Она будет последней, к кому обратятся, решил с облегчением он. Бока поворачивался с протянутой рукой и выставленным указательным пальцем, словно проржавевший флюгер в бурю.
- Ты полная дура, - фыркнула Марине Алена. - Уж кому есть что сказать, так это тебе...
- А тебе? - прошипела покрасневшая Марина.
- Разум и чувства, - вздохнул Криницкий.
"Интересно, кто-нибудь за меня заступится?" - с зоологическим интересом подумал Слава.
- Никто пока никаких обвинений и не выдвигал, - сказал Дима. - И я не считаю это рациональным. Все слишком эфемерно для позитивных гипотез и, тем более, не вижу пользы от этого... как? ("Горе от ума", - подсказали со стороны) точно, будет полное горе от ума.
- Погоди, - спокойно погрозил пальцем Бока. - Неужели ты действительно видишь здесь некие последствия? Последствия?! Здесь?!
- Отрицать такое тоже глупо.
- Город Глупов и его обитатели.
- Нет, нет, подожди, - вступился внезапно разволновавшийся Вадим, отчего достаточно резво вскочил на свой стул без всяких костылей. - Давай прежде всего будем людьми, а не дрессированными собачками, которые гавкают по разрешению. Нас ни о чем не спросили, так будем молчать. Гордые и все в белом. Тебя, Бока, я не понимаю - запал проворовавшегося обвинителя надо сдерживать. Если кому и говорить, то Оксане.
Это оказалось кодовым словом, выключившим звук в классе. Все замерли. Славе было исключительно плохо. Как будто в кошмарном сне скользишь сквозь бредовые слова, приобретающие от бесконечного повторения вес и характер, белесый цвет и дьявольскую прилипчивость. Они звонят в голове и в короткие промежутки походов в туалет, лишь слегка пригасая от яркой лампочки, хватают за руки, кричат и шепчут в уши, прыгают в зеркале до чистки зубов. Культура Два... Культура Два... Культура Два... Нет здесь ни намеков, ни развратного подсознания. Просто усталость и просто слова - без смысла, как и все остальное. Стоит потерять смысл в себе, усомниться, тогда приходят слова, глупые, никчемные, лживые.
Ноябрь продолжал плеваться снегом. Тягучей, белой, липкой слюной приближающейся болезни. Смачно, точно, обильно. Стекло спасало от соприкосновения с холодной мокротой, но не избавляло от мерзкого чувства, замешанного на боязни момента, когда все-таки придется подставить лицо презрению.
- Я ничего не помню, - сказала Оксана.
- Момент истины, - откомментировал громовым шепотом Криницкий, - в августе... э-э-э...
- Я ничегошеньки не помню, - горько сказала Оксана.
- Я не могу ничего вспомнить! - выкрикнула она в спину Ольги. - Не мне судить... нет здесь подсудимых. Никто ничего не сможет вспомнить. Как во сне - снится ностальгия пыльных и солнечных мест, но кроме стертых чувств ничего больше и не остается. Откуда мы все можем знать? Вдруг нам всем стоит встать на колени и на него молиться? Вдруг там ничего и нет... Пустота. Давайте уж заодно и судьбу, бога осудим.
Последние слова она говорила с жутким спокойствием. Как если бы встретил равнодушного близкого друга и тот бы ответил на недоумение, что да-да, не ошибся, это он и есть, все прекрасно помню, ну а дальше-то что?
- Процесс.
- Не выйдет, - помахала рукой Ольга. - Как юрист, то есть - будущий юрист, заявляю. Материальные свидетельства преступления отсутствуют. Достоверных свидетельств и вменяемых свидетелей нет. Первым бы я исключила Вову - это уже мистицизм в чистом виде. Байки и слухи, передаваемые шепотом, тоже не в счет. Потерпевшие, кстати, отсутствуют. Мало ли кому что приснится.
Дверь Валентина Александровна не закрыла и стало слышно нарастание в недрах школы непонятного шума, очень похожего на прорыв Асуанской плотины.
- У меня для вас пренепреятнейшее известие, - сообщила она и предупредила, - Только не надо мне напоминать, что это из "Ревизора". Сейчас передали штормовое предупреждение. Возможны сильные заносы на дорогах. Поэтому занятия отменяются. Иногородние жители отправляются на автобусы, а местные - просто по домам. Теперь можете "ура" кричать и в воздух чепчики бросать.
- Закат Европы, - признал цитату Вадим.
- Ты обижаешься?. - спросила Оксана. Рев к этому моменту, как в школе, так и в классе приутих, щелкали торопливо замки портфелей, боящихся отмены непогоды и очередного вскрытия, в кабинет заглядывали исключительно красные лохматые головы, испуская боевые вопли вышедших на тропу войны сименолов, пролетали сумки и расправившие крылья учебники.
"У-у-у", - не открывая рта ответил Слава, сам не понимая как следует интерпретировать его интонацию. Нечто среднее между горловыми "Угу" и "Нее". В конце концов, это действительно неважно. Сейчас. Тут. Тогда и там это тем более станет непринципиальным. Ни для кого. А он сам забудет. Может быть. Слава взял ее за руку и потянул к выходу.
Валентина сидела на горячем узком подоконнике, поставив между ног длинную указку, словно рыцарский меч, уложив на обмотанную изолентой рукоять свои узкие кисти, а на оттопыренные большие пальцы - выдающийся подбородок. Смотрящие на обитые кончики туфель глаза придавали ее лицу скорбно-злое выражение и поэтому никто не решился сказать "до свидания" или втихоря пробормотать "ура". Только Криницкий пробурчал что-то насчет человека в футляре, но, кажется, это было домашним заданием.
Сначала Оксана безропотно пошла за тянущим ее Славой, но около Валентины она приостановилась, видимо намереваясь все же сказать ей нечто, пальцы легко выскочили из вспотевшей Славиной ладошки. Он скривился, вырвался из уже было засосавшей его толпы и прислонился к доске, бездумно толкая ее вверх и вниз. Ролики хорошо смазывались и тройной оклад почти бесшумно скользил по стене. Кивал Вадиму и Димке, Боке и Аленке, подмигнул Ольге, пригрозил кулаком Криницкому, улыбнулся Витьке, виновато поморщился от идущего, как заведенный робот, Вовы. Когда все вышли, Слава вспомнил, что не увидел Марины. Неужели уехала? Нет, куда она могла уехать, уйти, убежать? Он задумчиво потер ставший таким привычно гладким подбородок. Кажется и для этого было название - обрыв коммуникации. Слегка неуклюже, но верно по сути. В коммуникационном канале поначалу устанавливается односторонняя проводимость, а затем утихает и она. В силу полной бесперспективности. Кто его знает - что твориться на той стороне? Что происходит с другом, знакомой?
Оксану он видел со спины, но и по ней чувствовалось напряжение, смущение, страх. Да что происходит, раздражился Слава и загнал доску на самый низ. Валентина уже не опиралась на указку, а смотрела за левое плечо в почерневшее окно. Указка отбивала сложный ритм, перекатывающийся по пустому теперь классу и не дающий понять, что там творится на улице.
- Летели сто гусей, - наконец сказала она (тук-тук-тук, тук-тук-тук, тук, тук-тук), - а на встречу им еще один гусь. Здравствуйте, сто гусей, говорит гусь. Здравствуй, гусь, говорят сто гусей, только мы не сто гусей...
- Тридцать семь, - прервал наметившуюся паузу Слава.
- А может быть - сорок семь?
Говорить сквозь Оксанину спину было и трудно, и неловко. Приходили в голову кровавые сцены перестрелок с к в о з ь неповинных людей - неистовые фонтаны кровавых ошметок, как из лопнувшей электромясорубки. Оксане, наверное, тоже что-то пришло в голову, потому она сжалась, ссутулилась, ожидая ответных выстрелов, но с линии огня не сошла.
- Сорок семь - номер нашей школы. Сорок седьмая средняя школа ГСВГ. А гусей - тридцать семь. Я даже помню картинку - наверху гуси, внизу осень и между ними текст. Мелочь, а я помню.
- Не следует его трогать, - с угрозой сказала Оксана.
- Память - хорошо. Ничего не остается, даже памяти.
- Оксаночка, подожди... подожди..., - только сейчас Слава сообразил - вяло, удивленно, но понял.
Оксана наконец отошла от Валентины и села за парту. Она настолько побледнела, что на щеке четко прорисовалось красное пятнышко - зародыш возрастного прыща. А бывают ли они у них, удивился Слава.
Сев рядом, Слава так и не понял - смеяться ему сейчас или просто мужественно повздыхать расстроенной девушке в ухо. Чужое расстройство по его поводу, абсолютно дурное, не по адресу и не в той форме породило у него равнодушную тяжесть, разлегшуюся по всей длине языка. Говорить не стоило, однако Слава себя пересилил, протащил язык между зубами, срывая твердую пленку с привкусом картона, и для начала разговора вздохнул Оксане в ухо.
- Оксана, ты ошиблась. Ты очень серьезно ошиблась. Никто меня не тронет. Это абсурд. Глупость. Я здесь навечно и во веки веков. Меня нельзя стереть с картины. Конечно, тогда я тебе соврал. Извини, - он тронул ее за плечо. - С моей стороны это было полным ребячеством. Хотелось быть значительнее, чем я есть... Не смотря ни на что, я все же еще просто школьник.
Острые ногти пропахали на щеке достаточно длинные полосы, прежде чем он перехватил ее запястье и отодвинул от себя ставшую до жути некрасивой руку - словно лапу рептилии с судорожно искривленными пальцами и капельками крови под ногтями. Заткнуть ей рот он побоялся.
- Извинения?! Извинения?! То есть все - ложь? Или все - правда, а только это - ложь? Или из правды ты делаешь ложь, а из лжи вырезаешь правду?
- Я ничего не вырезаю, - устало ответил Слава. - Ножниц боюсь.
Оксана замолчала и сникла. Валентина собрала со своего стола журнал, конспекты, ручки, вышла, оставив дверь нараспашку. Коридор был пуст - весь поток освобожденного пролетариата утекал сквозь раздевалки и подвал, скапливаясь, кажется, где-то перед входом в школу - можно сказать под окнами кабинета. Поэтому снизу доносились некие нечленораздельные крики, а у Славы возникло дурацкое ощущение, что все ждут только его - когда он распахнет окно, встанет на подоконник и произнесет речь, или кинется вниз головой.
- Чтоб душа при этом пела, ноги к небу задрались, - сказал он себе.
В каким-то чудом возникшую на небесах дыру заглянуло солнце, навылет пробило мокрые окна, занавески, резануло по глазам, плеснуло в лицо воображаемым теплом и смыло с парты темноту. Нежная розовая акварель растеклась по шершавой бумаге Оксаниных щек, мазнуло губы красным, отчего на них проявились все мельчайшие трещинки, положила на обиженные глаза тень ресниц.
Откуда-то настолько ясно дохнуло весной, апрелем и свежей листвой, высыхающими лужами и оттаявшей землей, что причудилось как будто в самом деле время самопроизвольно, устав от взведенного, сжатого состояния, распрямилось и выкинуло всех прочь из черной осени. И набранная на катапульте скорость настолько велика, что они не задержатся здесь, пропашут красноватую грязь, растирая в зеленую кашу еще такую слабую траву, кубарем вкатятся в лето, сделают попытку встать на ноги из горячей и душной пыли, вырваться из вони плавящегося асфальта и горящей смолы, но споткнутся о дожди и сжигаемые кучи опавших листьев, чтобы больно стукнуться коленями о железную перекладину парты ближе к зиме...
- Пойдем, - попросил Слава.
Оксана встала, повесила на плечо сумку и пошла впереди.
Он шел в некотором отдалении, рассматривая ее спину и только сейчас почему-то обратил внимание на потрепанность ее платья. Нет, оно было вполне аккуратным, без дыр и лохмотьев, но кое-где из ткани торчали заусенцы, крохотные дырочки были заштопаны, хотя можно было заметить еще несколько мест, настолько протершихся, что сквозь просвечивала Оксанина кожа. Это как-то не вязалось с давно устоявшимся у него представлением о девушке, и Слава почувствовал укол жалости к ней, словно получил подтверждение - без него она не может быть счастливой. Он догнал Оксану, взял за талию и, засеменив рядом, поцеловал в щеку.
Раздевалки встречали распахнутыми решетками, ручейками тянулись к выходу потерянные перчатки, варежки, шарфы, и среди них бродили полуодетые личности, швыряясь в вещах и примеряя их на растопыренные пальцы. Восьмой класс удивил. Кроме сменной обуви, выстроившейся на деревянных подставках и курящей на корточках в углу Ольги ничего и никого в раздевалке не было. Зажав между колен полы своего красного лакированного плаща и натянув на голову капюшон, девушка пускала дым в потолок и стряхивала пепел в стоящий поблизости ботинок. Дым почти отвесно поднимался вверх, на уровне лампы встречался с местным стратосферным течением и на большой скорости уносился в вентиляционную отдушину. Это было настолько ловко проделано, что запах табака не покидал пределов раздевалки.
- Молодец, - похвалил Слава.
Ольга мрачно затянулась, выдула из ноздрей две густых струи, так что сизая лепешка расплылась по полу легким болотным туманом, и вежливо ответила:
- М-м-у-у.
- Она пьяная, - сказала чувствительная Оксана. - Что за гадость ты пьешь?
Пахло действительно гадостливо - настоем несвежих опилок на скисшем в прошлом году варенье. Сливовым, кажется. Прикусив сигарету, Ольга натянула поглубже капюшон, оставив наружи только нос, пошарила за батареей и достала пыльную зеленоватую бутылку. Рука у нее дрожала, и в тишине резко проявился плеск тяжелой жидкости, наведший ассоциации на шум прибоя. Слава взял бутылку и осторожно нюхнул подсохший потек из под винтовой крышки. В ноздри вцепились мелкие, щекотливо-болезненные крючки фирменной настойки Папы Карлы на столярном клее. Как после потребления такой отравы народ оставался в живых было, пожалуй, производственным секретом трудовика.
- У нас проблема, - сказал сам себе Слава, но Оксана услышала.
- До автобуса дотащим, - бодро ответила она и присела перед Ольгой. Та пустила ей дым в лицо и сделала попытку засмеяться, но мускулы рта ее уже не слушались. Слава стянул с ее головы капюшон и потрогал лоб.
- Ее побыстрее надо вытащить на свежий воздух.
- Там учителя увидят. Скандал...
- Оксана, ее минут через пять вывернет прямо на пол. Мне за ней убирать не хочется.
Оксана двумя пальчиками отставила вонючую емкость, встала и принялась одеваться. Слава полюбовался как она натягивает теплые колготки и влез в свой анарак.
- Хорошо, что она успела одеться, - задыхаясь и подпрыгивая на одной ноге, укрощая тугой замок на сапожке, ободрила девушка Славу.
- Да, чулки успела... - пробормотал он, сражаясь с влажными перчатками, не желавшими впустить руки внутрь.
Ольга икнула и они замерли в ожидании худшего, но дрянная девчонка загасила окурок в ботинке и крепко закрыла рот ладонями.
- Вот и умница, - ласково похвалила ее Оксана.
Слава скептически посмотрел на приятно позеленевшее лицо начинающей алкоголички и пригрозил:
- Ты мне тут дуба не дай!
Он взял ее подмышки вытянутыми на всякий случай руками и медленно поставил на ноги. Просунувшись под его локтями, Оксана очень не вовремя принялась застегивать Ольгин плащ, а та, скосив вниз глаза, еще крепче зажала рот.
- Умница, - выдохнул Слава. Взгляд у Ольги стал совсем сумасшедшим. - Только причесывать ее не надо, ладно?
Оксана кивнула.
- Так. План такой. Берем. Под руки. Ведем. Выводим.
- Заводим. Садим, - догадалась девушка.
- Нет. Бросаем.
Прижав Ольгу потеснее к стенке, Слава перехватил ее под левую руку, отодвинул от опоры, давая место пристроиться Оксане. Не сговариваясь, они ее встряхнули и вывели в коридор.
Лампы кто-то додумался выключить. Грязный и мыльный осенний свет, капающий из подвальных прямоугольных амбразур наводил еще большую смуту. Оксана сразу же споткнулась о сваленные около стены доски для столярной мастерской, а Слава насмерть зашиб мизинец обо что-то стальное. Спасаясь от падения и боли, они повисли на Ольге, та смялась, словно листок бумаги, и все трое оказались на полу. Собравшиеся на гранитных плитах лужи коридорной темноты к тому времени, как они поднялись и построились, странным образом истаяли, впереди расплылось белесое туманное облачко подъема к выходу и путь к нему пролег без особых приключений.
Дверь не желала открываться перед первыми встречными. В незаметные щели внутрь школы врывался плотный студенистый ветер. Взмокший Слава глотнул этого яда, пропитанного запахом снега и замерзших листьев, заорал от отчаяния и вышиб подошвой ботинка последнее препятствие. Они легли на шквал и выплыли под открытое небо.
Их ударило. Славе показалось, что он оказался в самом эпицентре штурма и мимо проносятся ледяные, закованные в панцири кони, царапая щеки остриями брони, толкая то в одну, то в другую сторону, порой в невероятном прыжке нависая над его головой давящей фиолетовой массой, заставляя пригибаться и порождая непреодолимое и паническое желание бежать. Глаза были залеплены липким воздухом, ветер зажимал нос и затыкал рот, не давая вздохнуть.
Прикрывшись рукой, Слава стал пробиваться, протискиваться, пролезать, тащить, волочить, больше всего страдая от того, что вязкая масса залепила глотку и нет никакой возможности еще раз закричать, вырвав с корнем возникший страх. Вторую руку кто-то небезуспешно пытался вывернуть, вырвать из сустава, но он почему-то не предпринимал усилий для избавления от мучителя, а еще сильнее вцеплялся во что-то плотное и скользкое. Земля дыбилась до тех пор, пока Слава уже не был готов опереться костяшками пальцев на оранжевый гравий дорожки, как неуклюжая из-за слишком длинных ног горилла, но тут их отпустило.
Пальцы зацепились за сетку ворот, те, в свою очередь, стартовали в космос, практически вырвав кисть из запястья. Наконец вздохнув, Слава подтянул ноги, отыскал ручку, ударил по ней и вся компания оказалась за пределами осажденной ветром школы.
- Все? - с наслаждением выдохнул он.
Вокруг было пусто. Ни людей, ни автобусов. Оксана так же растерянно оглядывалась, а Ольга, положив голову ей на плечо, дремала. Небо было словно на слайдах - слишком красивое для естественности - округлые мазки крема всех оттенков синего с редкими беловатыми перышками. Где-то на горизонте снова произошел разрыв намокшего купола и в прореху выстрелило солнце. Мокрый, нечистый асфальт залоснился, подмигнули капельки на ограде, по замерзшим щекам погладило сонливым теплом, гул ветра застыл, замер почти ощутимыми неровностями и зазубринами воздуха. Спотыкаясь и задевая об них плечами, Слава и Оксана перевели Ольгу на место обычной остановки автобусов, как будто надеясь на очередное чудо.
- Чуда не будет, - запахло перебродившими опилками.
- Спокойно, - тряхнул Слава алкоголичку.
- Козлы, - удивленно открыла Ольга глаза, - козлы...
- Может, все уехали? - предположила Оксана.
- Пошли... Пошли все... - Слава поморщился и еще раз перемешал Ольгины мысли.
Небеса склеились, облака потеряли фотогеничность, потекли каплями, слишком редкими для дождя, но и слишком частыми для сухой погоды. Слава подставил ладонь и понаблюдал как черная кожа перчаток украшается крохотными звездочками, сжал руку, растер влагу, разминая побаливающие пальцы.
- Ни дождь, ни снег, а просто бег, вперед, вперед, за нами кот.
- Крот, - поправила Оксана. - Предлагаю вернуться обратно, а то мне уже холодно.
- Пошли, - подняла голову Ольга, но забыла открыть глаза,
- Пошли... все... т-с-с, - чуть не ткнула пальцем Славе в глаз, предупреждая его попытку помешать ей высказаться, - в... в..., - тут она зашлась дурным смехом, - в лес!!!
- Ты что-нибудь об этом слышала?
Оксана скривила рот:
- Мы могли и не услышать.
- Ну, все-таки, штормовое предупреждение...
- Какое предупреждение?
Слава по-настоящему прикусил язык.
- Неважно. Придется тогда в лес тащиться.
- Козлы, - возмущенно пробормотала Ольга.
Все как по команде посмотрели в лес. Последние девятиэтажки располагались к нему торцом и поэтому были хорошо видны торчащие из-за бетонного забора черные с прозеленью сосны, редкие, распустившие щупальца дубы, хватающиеся за стройные талии соседок. Вялое небо обвисло старым полинявшим покрывалом на их макушках, полотнище трепетало от ветра, заставляло деревья гнуться. Ветхая ткань трещала, скрипели упрятанные под кору проржавевшие шестеренки и подшипники. Непогода нарушила что-то в окружающем пейзаже, сдвинула с извечного места. Слава это ощущал, но не мог пока понять, уловить за хвостик юркую деталь. Может быть, и деталь. Проросший за кулисами металл, выпячивающийся острыми, твердыми углами, еще закрытый декорациями, но уже больно ударяющий по коленкам и локтям актеров.
- Ты видишь?! - закричал он.
Но Ольга вряд ли что видела. Она стояла спиной к ветру, зажимая руками капюшон на лице. Где-то прорвало полог, копившийся наверху напор ударил по земле, поднял в воздух мерзлую пыль и снег. Слава не успел прикрыть глаза руками и несколько секунд смотрел на бурю со дна озера слез. Он не различал - видится ему, или это действительно так - мир оказался старой декорацией, подавшейся под ветром, натянувшейся на грубо сколоченных остовах, задираясь у самой земли и бесстыдно показывая внутренности и изнанку чуда. Выцветшие и криво сшитые кусочки ткани - бархата и ситца, вельвета и джинса, необструганные доски с торчащими ржавыми гвоздями, скрученные кусками проволоки, настилы из распухшего картона, грязной бумаги, кусков фиолетового пластика.
Весь этот мусор рассыпался если не на глазах, то в коротких промежутках, когда удавалось освободиться от ночного наваждения слепоты. Цвета не было, и в воздухе расплывались черные пятна засветки - реальность коробилась и не выдерживала потустороннего света. Кожу щек драл ржавый станок ветра, оставляя зудящие царапины. Слава тянул вперед руки, в самый водоворот, эпицентр разрушения, то ли защищаясь от осколков, то ли безнадежно пытаясь поддержать заваливающийся остов, нащупать вновь ту точку, которая держала спокойствие и безнадежность на себе, надавить, придать ей новые силы. Большой, трепещущийся кусок школы зацепился за пальцы, облепил окном и стеной руки, повис безжизненной тяжестью, пригнул к земле. Заломило мышцы, пальцы ломались под штукатуркой. Он бы упал, но в капюшон вцепилась Ольга, удержала его, подарила мгновение, хватившего на то, чтобы глыба сорвалась и утонула в земле, прорастающей редкой травой.
Ольга неожиданно сильно обхватила его, оторвала от встающего дерева, потащила в глубь леса, в относительную тишину и оглушающий покой, так что заныло, зачесалось в ушах. Слава потерял контроль. Он только отталкивался каблуками от попадающегося еще асфальта, кусков кирпича, обломков рам и искореженных парт. Он падал, падал, падал назад, в пропасть до неба, и от безначального падения ломило в затылке, где все уже приготовилось к сильному удару, сотрясению, но тот все оттягивался, набухал, копился. Под анараком сбилась одежда, съехала со своего места, съежилась, стянулась, прилипала к коже холодными пуговицами и разрывала швами подмышки. Рубашка ползла к горлу, открывая живот сочащемуся сквозь непромокаемую ткань дождю, а завязки капюшона подло били по глазам.
Боль теплела и зеленела. Краски окончательно смывались с глаз, оставаясь неясными редкими облачками в наполнившемся вверху океане, который взлетал горячим шариком, бился о сосны, обрушивая на землю редкие иголки и шишки. Они держались за руки, их подпирал мягкий настил колючей желтизны и запаха смолы. Слава смягчил пожатие, отпустил Ольгину руку и стал пальцем скользить по ее ладони. Она была тесной и доверчиво открытой, нежной, с почти неощутимыми линиями обмана.
Ветер дышал в лицо почему-то весной, кидал в уши убаюкивающий скрип леса. По губам семенил кисловатый муравей. Сознание сна не успокаивало, а только разочаровывало - опять красивый обман. Ничего не хотелось, и само тело взбунтовалось, опасаясь нового провала. Оказалось достаточным сделать шаг, чтобы оказаться перед школой, с ее затемненными стеклами, широкими прозрачными дверями, за которыми был виден уютный холл с мягкими креслами, диваном, фонтанчиком для питья, прохладу и полумрак. Ольга щурилась и чихала на солнце. Лес обступал со всех сторон трехэтажный куб, лишь у самых стен сходя на небольшие пушистые кустики.
Что может быть прекраснее учиться летом, когда школа пуста от каникул и отпусков, когда можешь сесть на любое место и слушать тишину, вытирая со лба пот.
Оля бросила на скамейку перчатки и держала для него дверь. Слава поднял с дорожки камешек, подкинул его на ладони и, тряхнув кистью, запустил его в небо до боли в плече и сгибе локтя. Синь не дала проследить за маленькой кометой, а солнце невзначай щелкнуло по глазам, рассыпав в воздухе капельки черноты. Моргая и стряхивая их с ресниц, он вошел вслед за девушкой в холл, упал в кресло, съехал по обивке пока не зацепился затылком за велюровый валик и не вытянул на километр необутые ноги. Медленно крутился вентилятор под потолком, пытаясь разогнать прохладу и тишину. Ни на то, ни на другое не хватало сил.
- Хорошо, - высказался Слава.
- Просто замечательно, - подтвердил он себе.
- В таких местах тоскуют и плачут, - сказала Оля.
- В них нельзя возвращаться. Можно только вспоминать.
- Тебя не страшит искаженность? - спросила она.
Прежде чем сказать, Слава осмотрелся, насколько это было возможно в его полулежачем положении. Навесной пупырчатый потолок, алюминиевые полосы под светильниками, верхние края тонированных витрин, пальмовые листья, мягкость на шее и затылке.
- Так и должно быть. Возвращаться и правда не стоит. Стоит вносить что-то свое. Все равно, главное - это впечатление и ощущение. Остальное портиться, забывается, разрушается.
Оля промолчала.
Расслабленность и нега запузырились оживленностью. Слава крепко сжал кулаки, затем распустил пальцы и несколько неуклюже, помогая себе каблуками ботинок и шеей, сел в кресле. Оля смотрела на него.
- Никогда не думал, что это будешь ты, - ущипнул он себя за ухо.
- Так уж и никогда, - вовсе не кокетничала она.
- Фигура речи, - признался Слава. - Дурная привычка литературной гладкости. Терпеть не могу чужих блондинок.
Оля намотала на палец локон и искоса на него посмотрела.
- Я, - призналась она.
Шнурки - вечное проклятие - были на удивление сухими, и, даже, слегка ломкими, из-за чего спущенные банты легко поддались ногтям. В ботинках оказалось много песка и желтых сосновых иголок. Слава постучал ими об пол, задумчиво разглядывая носки. Потом решился и снял их. Ноги были чистыми.
- Ты думаешь - это обязательно?
- Да как-то неудобно. Остальное можно не снимать.
- Так?
- Нет... Ага, вот...
- Подожди, давай помогу.
- Держи меня за шею. Ох ты, так просто. У тебя ноги не затекут?
- Смеешься?
- Тебе хорошо?
- Мне очень хорошо... Это здорово... Ох... как сладко...
Он вдавливал ее в себя, уткнувшись лбом ей в плечо и смотрел на натянувшийся край форменного платья, гладкую кожу ног с просвечивающимися венами. Оля ворошила его волосы и цеплялась за спину.
Опять ничего в этом нет, с легким раскаянием наконец подумал Слава. Пустота. Не тоскливая, не безразличная, а даже с удовлетворением, нежностью, но все-таки пустота. Еще один шаг, еще одно обладание. Как здорово! Ошибочно придаю этому значение, но ощущаю в себе подъем, сладость. Но больше всего я люблю себя. Свое отражение в их глазах, свои чувства к ним, себя в них. Внутри слишком много врагов - скептиков, реалистов, тоскливых романтиков. От них не скроешься, не убежишь, не обманешь. Можно только подарить себя. Вот ей, например. Лучшего, умного, нежного. Я сел в машину и смотрю на себя, севшего в машину. Жуткое состояние.
- Я посижу?
- Конечно. Заодно не прольем.
- А я тебя люблю.
- Ерунда, занятия идут.
- Я путаю свою очередь и забываю реплики.
- Ты еще Фрейда вспомни. Сможешь растолковать?
- Что тут толковать? Юношеская гиперсексуальность и ночные поллюции.
- Странно, что мы не летим.
- Неужели так хотелось?
- Всех хочется!
- Можно я вот так сдвину?
- Вид у нас разнузданный.
- Развратный до целомудрия.
- Ты меня впечатляешь.
- А я два дня буду впечатленный и задумчивый. Или задумчивой?
Не надевая ботинок, они брели по коридору между стеклянной стеной, за которой стоял солнечный лес, и белыми, широкими дверями, перемежающиеся детскими яркими рисунками и стендами на неопределенные актуальные темы. Попеременно окатывало жаром и сосновой прохладой, тени и свет были нереально четкими, тишина - уютной, Оля - нежной.
Кое-где на подоконниках сидели ребята, смотрели в окна или на них, кивая и улыбаясь. Школьная форма была разбавлена кроссовками, пестренькими рубашками, еле завязанными концами синими галстуками юных тельманцев, а также общим ощущением расслабленности, добровольности, следами дружеских нот между учениками и учителями. Звуки голосов доносились из классов, пролезая под дверями и сохраняя привкус открытых настежь в лес окон, одуряющего предчувствия конца учебы и беспредельного отдыха.
Славина левая рука лежала на Олиной попе, ощущая сквозь горячую ткань переливы мышц, а правой он безуспешно дергал за дверные ручки. Все были заперты, Слава молча удивлялся, а Оля хмыкала. По пыльной теплой дороге проехал старый грузовик, кажется, с еще деревянной кабиной, почерневшими бортами, подскакивая на твердых, укатанных холмиках, расплескивая скопившийся между ними песок и обдавая Славу чувством близкого и родного узнавания. Поодаль стояли деревянные же ворота с неразличимой надписью, от них поверх тянулась колючая проволока, внутри находились еще машины. Что-то подсказывало давность увиденного, еще до рождения, но, опять-таки, это были не материальные свидетельства, а какая-то внутренняя убежденность.
В классе находилось еще меньше - девять человек, каждый за собственной партой, а то и за двумя, если очень развалиться, опираясь локтем на позади стоящий стол. Учебников ни у кого не было - все ждали звонка. Учительское место пустовало.
- Ты слышишь? - шепотом спросил Слава.
- Слышу. А что?
- Все то же. Класс, деревья, тишина, пустота.
- Это твое. Разве ты не этого хотел?
Слава погладил ее по колену.
- Глупая. Не обижайся, я от избытка нежности так говорю. Тут никогда не бываешь главным. Не выбираешь путей, даже если встаешь, а потом ложишься. Что-то общее, похожее можно получить, но далеко не всегда. Чувства - вот главный кайф. Сначала там, а потом снаружи. Нет, порой... Хотя, какой порой! Практически всегда знаешь - это обман. Сжимаешь в кулаке старинные монетки, вот они - давят на кожу, такие твердые, красивые, нужные, а затем - пусто, даже следов от пальцев нет. Но ощущения есть и они сохраняются. Как яркий свет под веками и в темноте.
Оля погладила себя по ногам.
- Тебе не хватает? - заметил Слава.
- Чего? А... Женщинам всегда не хватает... Здесь даже разрешения не нужно... Опять ты меня сбил. Ты такой говорливый, красноречивый.
Он опять смотрел на лес. Надо же, как здорово придумано. Дом и лес. Лес и дом. Школа. Чего же мне не хватает? Вот такой мути - торчащей и колючей, многокомнатной и теплой, пустой, запертой, или, на крайний случай, редко заселенный? Не хотелось бы так думать. Точнее, все сводить только к этому. Значит не хватает. Признаю. Признаюсь. Но и - молодости, свободы, беззаботности, счастья, которое далеко не даром.
- Здесь и только здесь спадают оковы с языка. Нет нужды выстраивать слова, они сливаются с мыслями. Разве мы с тобой говорим? Шепчемся? Не думая. Только думаю.
- Кто нас теперь поймет? - прошептала Оля ему на ухо. Тепло дыхания перелилось в нежность, ощущение и желание хорошего до слез на глазах, не каплями по щекам, а мокротой и предчувствием. Предощущение невозможности жить, пребывать без нее, обманчивое и лживое по сути, но такое верное, правильное до горечи скорого расставания, неиспользуемой возможности, упущенного с холодной рассудительностью и острой жалостью шанса. Кто-то, такой близкий и недостижимый своей близостью, доступный до хрупкости, рассыпающийся при малейшем касании, поглаживании, неравнодушный, стремящийся к тебе всей холодностью, страхом, соблазняющий другими и обстоятельствами, непреодолимыми, как мост через пропасть. Заумная вязь слов и мыслей, абсолютно неприспособленных и для мгновения реального взгляда, движения рукой, легкого недоумения.
Пластиковая поверхность стола смахивала на берестяную - с темными насечками на стерильном пыльном поле. Солнце, распавшись мозаикой парт, желтым туманом нависало над головами редких учеников, но жары, конечно же, не чувствовалось - Славе был не до того. Собственно, все было фоном - милым рисуночком из заброшенной папки. Слава вытер слезы и погладил Олю по руке. Она не отстранилась.
- Любопытное состояние. Согласна?
- Легкое поглаживание как большой шаг к... - усмехнулась Оля.
- К чему? - спросил Слава.
- ...
- К чему? А, бесполезно. Не представляю, что ты это говоришь. Оставим многозначительную паузу.
- Ц-ц-ц, так уж и трудно догадаться после того, что ты сотворил внизу.
- Я сегодня зациклюсь только на тебе. Пожалуй, не стоит. Сразу начинаешь думать - может и стоило бы...
Оля сжала его пальцы - конечно, стоило...
Она осмотрела на неподвижные затылки статистов. Оперлась подбородком о его плечо и подула в шею.
- Здесь хорошо. Что тебе еще искать? Я, тишина, пустота, школа, лес. Архетипаж. Минутная вечность. Даже не нужно мучиться вопросами о мудреце и бабочке.
- Ты этого не знаешь.
- Вот видишь! Я буду умнее, нежнее, сексуальнее, доступнее, всегда в эти минуты буду только с тобой. Ты можешь. Еще один шаг, еще один "хазар". Я - это ты сам. Ничего больше, но и ничего меньше.
- Не люблю себя. Я себя раздражаю, особенно когда пытаюсь представить себя со стороны. Я, наверное, и тебя злю?
- Нет. Ничего. Себя тебя любишь.
- Я не умею быть. Я не умею чувствовать. Я об этом все прочитал, все увидел в кино, выучил. Конспекты у меня при себе. Остается слюнявить пальцы и вспоминать дрянные сентиментальные фильмы.
- Я обижусь, - легко лизнула скулу.
- Неужели не работает? Все так и живем. Стимул - реакция. Собачка Павлова.
- Платок Акутагавы.
- Не умничай! Тебе не идет.
Тем временем солнце испарило школу, частичку леса, обнажив пятачок, выложенный бетонными плитами, припорошенными все тем же песком и хвоей, словно крохотными ящерками с острыми надорванными хвостиками. Самые большие дыры оказались залитыми гудроном с выложенными камешками стандартными надписями: "Слава + Оля = любовь". Только это и выдавало. Оля присела над своим именем и пальчиком потерла запылившиеся бока гравия. Дальше площадка открывалась на дорогу, еще дальше продолжался сосновый бор, и сквозь деревья проглядывал узкий двухэтажный дом с заостренной крышей и выбитыми черными окнами. Из них попахивало пустотой, ободранными стенами, разобранным полом.
Кажется, в автобус никто не залезал, но, кажется, уже было пора ехать. Двигатель машины работал, стекла блестели, бросая в глаза солнечный песок. Славе стало грустно. Мне погрустнело. Слишком. Все слишком. Вместо двадцати одно целых сто тридцать семь. Ждали трефовую даму, получили постоянную тонкой структуры. Структурный перекос приводит к размытости ощущений, смерти писательства и заполнению пустоты дурными камешками. Гудрон он и есть гудрон, однако Оля-Оксана делает, гранит, сгущения не найти, а ассоциации слишком серьезны для шарма, бамкающего, на пороге замка, встав на руки и споткнувшись.
- Стоп, - скомандовал Слава и погрозил небу и земле. - Вы это мне прекратите.
- Дай платок.
- Попросила Оля.
- Что?
- Нет, извини. Не то навалилось. Надо было то, а оказалось не то. Вот, возьми.
- Не пора ли нам?
Слава покачнулся и удержался, опершись на забор. Калитка в нем была сварена из толстых металлических труб, массивные петли утопали в хлопьях солидола, а колоссальные прорехи оказались затянуты колючей проволокой с остриженными заусенцами. Оказалось, что плиты возвышаются над стальным сооружением еще на пару метров, так что Слава, встав на цыпочки, мог дотронуться до поросшего бутылочными осколками верха. А вокруг автобуса носились дети, взметая песок и бросаясь палками. Опоздали они не на много, но теперь это не имело значения - попутки здесь не ездили.
- Если мы не сядем, то снова опоздаем, - предупредила Оля.
- Это ты хорошо, - обрадовался наконец Слава, - хорошо придумала. Говорить здорово. Ты говори. Все говори. Говори, только не молчи. Когда ты говоришь, я молчу и тебя слушаю. Говоришь - значит строишь. Вдруг солнце упадет. Чувствуешь?
- Как во время мы пришли, - захлопала в ладоши Оля. - Слава, давай сядем на колесе! Ты собирайся быстрее. Темнеет на улице, а мы все до дома добраться не можем.
Солнце где-то заходило. Собирались мрачные тускло-свинцовые тучи. Осеннело. Шел сухой дождь, намочивший только дорогу и покрывший мокрыми полосами пыльный автобус. Ручка двери была холодной, и пришлось Славе дышать и отогревать свои пальцы. Запотевшие окна отрезали надоевшую площадку с лесом, первый городок, лето и школу. Как трудно, оказывается, говорить все это. Что вижу, то пою! Ох, прости... Время прошло незаметно, прокралось на цыпочках в соседнюю дверь. Наконец внутри так же похолодало, что окна очистились. Пора было выходить.
Очередная попытка не отвлекаться на Оксану, тепло и щекотку вывела Славу в городок, где на брюхе стремительно чернеющих туч начинали повисать первые звезды, складывающиеся в Летящее Созвездие Барнара. Иллюзия стройного клина, уходящего вслед за солнцем тут была очищена от невозможности, а восторг вообще разливался неразбавленным. Земля потеряла кривизну, ютившийся на холмах городок разгладился, растянулся, дома осели, деревья вытянулись и похудели. Оставалось ровное поле, большая детская площадка с большим детским домиком, а в отсутствующих домах, попадавшихся на глаза только при пристальном взгляде, горели окна и отражались утреннее небо и солнце.
Слава спустился с горы, оставив за спиной пустоту на месте немецких дач и огородов. Волейбольную площадку в правильном шахматном порядке засадили молодыми сливовыми деревцами, между ними слонялись взрослые, перебрасывали мячик, вызывая в душе смутное беспокойство узнавания. Слишком уж все было так как надо, правильно до безумия, словно после двадцатилетнего отсутствия вернулся в незнакомые места и не обнаружил ни малейшего изменения. Всякой вещи свое время и свое место. Поэтому пришлось идти вслед за мамой по узкой деревянной лестнице, под черным от ночи потолком и яркими лампочками, светящимися нежным, мягким и абсолютно неколючим светом.
Темнота висела ласковой паутиной, задевала за волосы и осыпалась попкорном. Расставленные локти скользили по гладким перилам прямо к синеватой, пупырчатой двери. Слава осматривался, но паутина гасила взгляд и уже нельзя было вспомнить - сколько квартир выходило на площадку, вела ли наверх еще одна лестница. Из их комнаты еще выселялись, внутри шлепало, скрипело, говорилось, стояли связанные попарно коричневые "гроссовские" чемоданы, исчезала мебель, но они с мамой никого не застали. Двери открыты настежь, хотя замок оказался несмененным и мама легко раскрыла его с первого раза, бросившийся в глаза телевизор показывал какую-то передачу, наполовину закрытую черной полосой, очень мешавшую дикторше или диктору. Не обращая внимания на трещавшую "Бирюсу", включенную как и небо на нулевой канал, мама села на кровать и сказала:
- Теперь будем здесь жить.
Из двух комнат сохранилась только одна, а окно оказалось подпертым куском фанеры. Неуверенность таилась в деталях и Слава, наконец, сообразил, что скоро произойдет пробуждение, потеря, вечное путешествие от того, что оставлено, и нет никакого смысла впитывать в себя окружающее, слишком родное для правды. Он видел в черно-белых мурашках, перебравшихся с кожи на телевизор, размахивающих сценариями людей, мелькание ненужных программ, но как не щелкал ручкой, так и не смог отыскать потерянный отрывок.
- Пора мне погулять, - крикнул он в открытую книгу и, свернув за угол чайной, столкнулся с Бабиновым. В теле ощущалась легкость и приходилось делать мелкие шажки и изо всех сил тянуть ноги, дабы не улететь в небо. Ночь окрашивала дорожку, деревья и дома в синий цвет, было темно и приближалось холодное утро.
- Укусить, - усмехнулся Бабинов, показав аккуратные острые клыки. - Вот не надо меня уговаривать, прыгать и читать "Мурзилку", играть в молчанку.
- Бока, да ты что, чучело! - примирительно и опасливо сказал Слава. - Главное спокойствие и попытки заговорить зубы, мы ведь с тобой приятели и брат твой, вот, подтвердит это. Ты считаешь, что я боюсь? Как бы ни так, - на этом месте он вновь почувствовал прилив скользкого, ничем не сдерживаемого красноречия, восторг от своего умения ловко, умело и без остановок с подобающими паузами выражать, выплевывать мысли, шутки, плача и смеясь, набирая побольше воздуха, размахивая руками, грозя пальцем. Он смотрел и слушал со стороны, чувствуя к распустившему клыки Бабинову нежность и дружеское участие жертвы к палачу, снимающим таким образом напряжение крушащегося мира.
Можно оттолкнуться ногами, наклониться и взмыть в небо, наподобие племянника Ябеды-Корябеды, но под деревьями ждал его жуткий Вова, покрашенный в жизненный розовый цвет, с мазками красноты на щеках, остекленевшими глазами, поддерживаемый двумя в черном, обвиснув ломкой марионеткой, двигаясь и вихляя от их умелых рук и ног, говоря с шипением заезженной в брюхе пластинки. Славе хотелось закричать.
- Неужели все так просто? - спросила Оксана. - Невозможное, невероятное, абсурдное - все просто так...
Подушка не давала ей выразить свое удивление или недоверие. Девушка лежала на животе, подоткнув ее под подбородок, подставив голую спину и попу квадратному солнечному пятну. Голос звучал слегка невнятно, а эмоции утонули в перьях. Или осталась на их торчащих сквозь наволочку остриях. Слава представил, как они мягко втыкаются в шею Оксаны, не позволяя глубже вздохнуть. И спина не говорит о недоверии. Вполне нормальная себе спина, гладкая кожа, плавный изгиб и тугие ягодицы, широковатые плечи. Все в его вкусе. Легкая расслабленность, еле заметные, высыхающие капельки пота, царапины и краснота. Однако... Он пальцем провел по ее позвоночнику, пощекотал копчик, слегка шлепнул по заду. Потом наклонился, поцеловал шею, когда-то коротко остриженный, но уже обрастающий затылок.
- Так тебе лучше, - заметил он. - А у тебя волосы сами вьются или ты их закручиваешь?
Оксана приподнялась, затолкала подушку под грудь, намотала на палец завиток.
- Пока ты храпишь, я только этим и занимаюсь, - легкая язвительность не утонула, а поплыла, крутясь и качаясь. - Не желаешь отвечать? Переводишь стрелки?
- До чего много шипящих. Как у змеи.
Куснув его за руку и крепче прижавшись к кровати, чтобы Слава не добрался до соска, Оксана протестующе мяукнула. Потом заблеяла похотливой, но гордой овечкой.
Солнце нисколько не согревало. Его яркость была осенней фикцией, фантомом, фотографией покойного. Ладонь согревалась с одной стороны теплом девушки, а костяшки пальцев лизал ощутимый холодок. Словно теперь солнце набиралось человеческим теплом перед вечной зимой. Если бы она наступила. Отдернутая тюль обнажала окно и безоблачное хмурое небо, словно цветной картон, приделанный к стеклу, испачканный расплывающимися клеевыми черточками самолетных инверсионных полос. Больше там ничего не происходило. Остановилось расширение вселенной, застыли лохматыми клубками так и не родившиеся сверхновые, подавились пылью и излучением черные дыры, вернулись после фальшстарта бегуны-звезды, Земля поверила древним и повисла в центре мироздания измятой детскими руками переспелой грушей.
Только стучало сердце. Ухо, больно подвернувшись, подслушивало этот мерный шум, даже не стук, а - вздох, трудный, основательный, почти что вечный. Неужели там живет любовь? Оно реагирует на страх - и замирает, оно подгоняет страсть - и вибрирует, страх, страсть, голод, удивление, смех - плотины и водопады кровотока. Почему же любовь? Если он будет вслушиваться, услышит ли он ее? И что она будет ему говорить?
В небесном картоне оставили пять вертикальных разрезов и чуть разошедшиеся края намекали на иные пространства и измерения. Глаза купились на подлый подвох и Слава зажмурился. Нет там надежды, только иллюзия понимания, словно опять лежишь на травке и ощущаешь тень пришествия, намек на его появление и остается лишь вырасти, чтобы понять... Понять? Нет, просто забыть. Некоторые вещи, все вещи можно понять, только попробовав. А затем и забыть.
Руки его сжимали простыню. Грубая материя отвлекала от желания. Хочешь то, чем владеешь. Владеешь тем, что держишь в руках. Постельное белье не привлекало и не отвлекало от прогулки по внутренним закоулкам. Тьма грусти сгущалась и нигде не было любви. Самое большее, что он мог предложить, это нежность и вечность. Не много, почти ничего.
- Не много. Почти ничего, - прошептала Оксана и он опять не понял ее. Сожаление или констатация? Или более сложная смесь цветов-настроений, сложившихся, в конце концов, в белое равнодушие?
Почему в постели шепчут? Даже если нет никого. Близость подразумевает тишину? Почему тогда кричат от страсти? Почему нежные поглаживания и ласки кончаются царапинами и слиянием - этаким нарушением экстерриториальности?
- Знаешь, что я больше всего не люблю? - спросил Слава и почувствовал как Оксана пошевелилась под его занемевшим ухом.
- Мокриц, червей и тараканов, - предположила она.
- Тебе неудобно? Повернись... Вот... Так лучше..., - он еще повозился, устраиваясь сам. Ее ребра вдавили щеку и пришлось проложить между ними пальцы, создав дополнительное возвышение. Солнечные блики немного царапали глаза, но в то же время покрывали блестящей пленкой живот и ноги девушки, делая их похожими на вечное произведение искусства. Жизнь и ее крохотные недочеты тонули в мягком сиянии. Не доверяя стуку сердца, Слава провел рукой по Оксаниной коже, почувствовал как слегка дрогнули мышцы живота, вышел на бедро и замер под коленом. Колено было шершавым, будто, а может и действительно, обветренное.
- Ненавижу, когда меня трогают, прикасаются ко мне. Даже самые близкие люди, если я этого не ожидаю. Я не вижу, а ко мне прикасаются. Стучат по плечу в автобусе. Хватают за руки на улице. Это, наверное, и не ненависть, она - дело здесь десятое. Порой мне кажется, что внутрь запускают пальцы. Прямо под кожу, в душу. Холодные, длинные пальцы, забирающие тепло и одиночество...
Его погладили по плечу теплой рукой.
- Ты не обижайся. К тебе это не имеет отношение. Сам не понимаю - зачем я это сказал. От большого доверия, наверное. Такого огромного, надутого, совсем не вдохновляющего, а словно пачкающего, ставящего в неловкое положение. Не люблю неловких положений. Я в них банален.
Неловко встав, словно у нее затекли ноги, Оксана подошла к окну. Что-то в ее движениях Славе очень не понравилось. Конечно, тут не было симптома какой-либо болезни, об этом даже смешно думать, а только лишь телесный сигнал внутреннего, скрываемого чувства, - скользнувший, царапнувший и сгинувший. Она обхватила себя за плечи, вцепилась в трицепсы, так что под пальцами начали расплываться красные пятна. Голову склонила налево, прислушиваясь к себе.
Ну вот, все опять испортил, весело подумал Слава. Трудный период - бросил одну, пришел к другой, разлюбил третью, соблазнил четвертую. Но и в этом есть своя прелесть, аварэ. Притирание друг к дружке, нащупывание и взаимная подгонка шероховатостей, заусенцев, сучков. Рукой постоянно цепляешься за них, загоняешь под кожу, обижаешь. Как сейчас. И от этого действуешь нежно, с осторожностью и хитростью. Притронулся мягкой лапкой, выпустил когти, лизнул язычком. Замечательный момент. Влюбленность и восхищение. Потом все будет выучено, обговорено тысячи раз, покроется толстым слоем лака, а в движениях проявиться умелая дрессировка.
И тут оно меня обманывает, осенило вдруг его, обманывает в открытую, нагло, настолько откровенно, что только сейчас пришло в голову. Оксану стоит назвать "мадемуазель Время" - в честь и все прочее... Избавляешься от него, восхищаешься Кантом, обзываешь чистым воззрением, пожирателем младенцев, пинаешь мертвую собаку, но сидишь на нем, впускаешь в дверь, занимаешься с ним любовью. Слабость. Ой ты, слабость человечья! Соблазн. Может обсудить это с Мариной? А может назвать их теперь иначе - мадемуазель, скажем, Четверг, и, скажем, - мадемуазель Пятница? Или - мадемуазель Восемь с половиной и мадемуазель Два сорок?
- Ты мне ответишь? - прервала Оксана какую-то важную, хоть и по хулигански начинающуюся, Славину мысль. Чувство было двойственным - легкое раздражение, как от смеха в постели, и легкое же облегчение, как от само собой отпавшей необременительной обязанности. Слава показал язык голой спине и попе.
- Не скажу, нечего говорить. Все сказано. Об остальном догадайся. В конце концов, оставь мне мою частичку тайны! - он сел в кровати по-турецки. - Не все же вам, женщинам, сводить нас с ума.
На синь наплывало белое облако, медленно, тяжело, величаво, надвигалось массивной бархатной портьерой, обтекало Оксану, осторожно и аккуратно вырезая ее контур. Сощурив глаза Слава пытался рассмотреть Оксанину ауру, но не замечал ничего сверхъестественного, кроме небольших радуг в волосах и на плечах. Словно почувствовав смену природных декораций, гораздо лучше подчеркивающих достоинства ее тела, девушка повернулась боком, положила руки на затылок и запрокинула голову. Экран опустился, в комнате стало сумрачно, даже холодновато, так как исчез, хоть и символический, призрак солнечного тепла.
Оксана все тянулась назад, превращаясь в тугой лук, чудилось легкое растяжение суставов, взвод и напряжение мышц, подстраивающихся под готовящееся выстрелить тело-оружие. Непроизвольно напрягался и Слава, боясь, что пластичная девушка не выдержит такого трюка, потеряет равновесие, неуклюже взмахнет руками, безнадежно пытаясь себе помочь... но ладони твердо уперлись в пол, правая нога взметнулась вверх, лук разогнулся, замер и вот уже Оксана улыбаясь сидит перед кроватью на корточках.
Он вспомнил о дыхании и сказал с чувством:
- Акробатка. Соблазнительница. Оксана с яблоком. Вот завалю на спину, будешь знать.
- Завали, - шепотом предложила она. - Овладей. Изнасилуй. Люби. Ласкай.
Ему стало грустно. Нет, потери желания, усталости, а тем более пресыщенного равнодушия не было. Вполне стандартные реакции на присутствие красивой, обнаженной девушки, которой ты далеко не безразличен (скажем так) наличествовали, губы и руки делали свое нежное дело, и делали его хорошо, может быть даже страстно, но вот за этой колышущейся, ярко-красной ширмой сидел кто-то холодный, отстраненный, попивающий через соломинку ледяной сок, машинально рассматривая стремящиеся вдавиться, слиться стонущие тела и думающий о более важных, неотложных, вечных делах.
Он был профессионалом - этот чудак в постели и кресле. Работа. Работа не на камеру, не на заказчика, ни, тем более, на себя. Работа на нее, ничего не подозревающую, ничего ему не заказывающую, но уже все забывшую, дрожащую и, кажется, что-то шепчущую. Но это опять не имело значения. Работа будет оплачена и вовсе не тем же способом (смешно и думать об этом!). Оплачена в срок и в соответствии с прейскурантом. Эй! Там, наверху! Почем нынче любовь?!
Сделайте ручки так. Сделайте ножки так. Возьмите сосок так. Языком коснитесь так. Скажите это. Вздохните глубже. Любовь - штука тонкая, сложный коктейль, хотя и известных ингредиентов.
После последнего глотка всегда приходит разочарование - именно ради этого?! Ради этого столько накручено, напридумано?! Столько трагедий сыграно, столько жизней сломано?! Чего-то я не понимаю в это мгновение в этом мире. Или наоборот - в это-то мгновение все и понимаю, просветляюсь, освобождаюсь от ложных желаний, а других и не существует, насыщаюсь и смотрю в потолок, или в освещаемую тьму век. А затем благодарность заставляет обнимать податливое тело. Благодарность за секунду истинного равнодушия. Здесь и сосредоточена моя жизнь, моя цель - в такой секунде и получив ее сполна я имитирую любовь, делаю ее произведением искусства, лишаю грубой и реальной приземленности, свойственной истинному и никому не нужному чувству, превращаю в выдуманную, романтичную, жестокую жизнь. Мы не знаем имен животных и даем им клички.
Холод крадется по пальцам рук и ног, выбрасывая вперед щупальца озноба, хлестающие по плечам и икрам. Приходится подтянуть почти съехавшее на пол одеяло, накинуть его, прихлопывая им убегающее тепло. Оксана благодарно трется щекой о плечо, а Слава крепче охватывает ее, прижимает к себе. В благодарность?
В сон не проваливаются. Туда входят вслед за сбивчивыми мыслями, держа под руки усталость и уют. Снова где-то далеко остается, теряется Оксана, ее тело растекается вдоль него, нечувствительно и невозбуждающе - еще кожа, колени, волосы, дыхание. Комнатка для сна оказывается узковатой и в ней не помещаются двое, так что Славе приходится уступить, усевшись на пороге и сквозь прищур рассматривая растекающуюся по льду воду. Внутри оказались недовольны возникшим теплом и возмущенно застучали лапками с зажатыми хрустальными шариками по стеклу. Окно подалось на столь упорный протест, хрустнуло с громовым раскатом, слепило из застывших молний неряшливые клубки снега, забросало щели морозом, засадило ледяными пальмами, неизведанными путями распустившимися в маленьких горшках. И Слава нашел ответ на прямой вопрос Оксану. Обняв ее сзади так, что ладони легли на груди, отставив большой палец правой руки так, чтобы не загораживать маленькую родинку, уткнувшись лбом в ее стриженный затылок, он честно и сурово предупредил:
- Буду говорить в первый и единственный раз. Кто спрятался - я не виноват. Все делается очень просто. Просто, при условии, естественно, что у тебя есть такая мечта. МЕЧТА! Меч-та! Мечта сплошь из больших букв и с оружием в ножнах. Не нужно денег и дзена - прах веков, дерьмо столетий. Наша единственная религия - все в нас самих и нигде более. Я говорю условно, конечно. Таких как я, я не встречал. А если бы встретил в жизни, то не распознал... Эгоцентризм - наш девиз. Обратная сторона титанизма... Дорога открыта всем - поэтому "наш". Извини за сумбур, это от неподготовленности речи. И от отсутствия нужных терминов и теорий. Только практика, только практика. Итак, мечта уже есть. Теперь делаешь второй шаг - мечту осуществляешь. Просто, да? Образно говоря, строишь бесконечную стеклянную стену, отгораживаясь от всего на свете. Любопытное, оказывается, дело - почувствовать себя на месте рыбы в аквариуме. Теряешь все точки опоры, все интересы и обнаруживаешь, что и без них можно существовать. Можно и нужно. Остается только зоологический интерес к мельканию пузырьков в стакане. В каком стакане? Да дело в том, что на самом деле не ты оказываешься в аквариуме, ты освобождаешься, встаешь рядом, а все остальное - в стакане с соком или кока-колой. Шипит, пузырится, пахнет. Поэтому остается только взять соломинку, запустить ее туда и потягивать помедленнее, полоща рот и растягивая удовольствие. Хотя... Жажда ведь тоже не беспредельна... Не всегда хочешь сока, а, например, водички ледяной, пива. Так что не считай меня гедонистом. Желаешь спросить - какие у меня цели? интересы? стимулы? Да никаких секретов...
А ведь девочка была бы права, не то чтобы понял, уяснил, прикоснулся к так тщательно отодвигаемому откровению Слава - черта-с-два - знал! Понял, уяснил, прикоснулся тысячи лет назад. Когда еще и не ступил на эту дорогу, эпитет "путь" здесь не подходит - высокопарен без меры, оброс миллионом ненужных значений. Все должно быть тихо, мирно, по-домашнему. Без лишнего шума и надежд на удачные попытки изменить ИХ (т-с-с, ни слова о человечестве). Пустые упования. Титанам и червям нужно думать исключительно о себе, словно птичкам божьим, клюющим на всеобщее благо. А я и не старался, развеселился Слава, было бы забавно разыграть нечто в этом роде, а не растлевать малолетних. Ну-ка, сообразим нечто в этом роде... Карнавал а-ля Второе Ушествие. А что, все сходится - если уж выпало родиться в империи, то прожить нужно так... бесцельно. Нет, в этой сумасшедшей идее нечто есть - сумасшествие, естественно. И чудес я не умею творить, и легионы на месте. Вот только что я мог им сказать? Плодитесь и размножайтесь? В этом-то червивом яблоке? Е... и предохраняйтесь? В целом верно, но не свежо. Ничего не получится. За столько... черт, ведь и временем это не назовешь... иного в голову не пришло и не придет. Чепуха. Суета. Анестезия. Порок в самом плане. Чтобы учудить, нужно спланировать, а вот как это сделать в бесконечном тоскливом ноябре?
- Никаких секретов, девочка, никаких. За исключением того, что спрашивать у любого о смысле его жизни. Та же история, древняя - из десяти девять не знают своего предназначения... Может быть, хорошо, что не знают? Представляешь, какое предназначение у пьяницы? у убийцы? у лжеца? Я - нет. И не стремлюсь узнать. Лежу себе на простынке в яблочке...
...и ничего не делаю. Не ищу, не сомневаюсь, не стараюсь.
Только говорить Оксане об этом не стоит, решил Слава. Во избежание и во сохранение. Пусть ее. Пусть спит моя девочка. Сопит в мою руку. Царапает запястье. Спит и дает отдохнуть мне. Сколько можно лежать? Вернее, сколько я могу так пролежать? Когда тело успокаивается настолько, что перестаешь ощущать его. Только тихо погружаешься в мягкую вату и слегка морщишься от порой попадающихся спутанных волокон, легкими разрядами напоминающими о существовании кожи. Вечное падение в вечный сон. Подспудно этому не веришь. Принимаешь как данность, но в глубине души надеешься на тиканье часов.
Он с надеждой вслушивался в тишину, но кроме стука их сердец и дождя по стеклу и жести подоконника ничто не напоминало о времени.
Казань, июль 98 - июнь 99