Минут через десять, уже не без усилий взобравшись на вершину очередной волны, он поднял голову, снова оглянулся и почувствовал, как в груди у него похолодело: темное пятно катера, находившегося в положении «стоп, машина», нисколько не отодвинувшись, покачивалось все в тех же сорока метрах позади. Потом Чудак плыл и плыл размеренным, протяжным, все тело изгибающим и вновь распрямляющим брассом, плыл, механически простирая руки вперед и с силой подгребая ими под себя и за себя. Плыл, не думая ни о преодоленном отрезке пути, ни о только еще предстоящем, плыл, ограничив свои действия лишь каждой новой волной, с которой следовало вступить в очередное единоборство.
– О чем грустим на родном советском окладе?
– А-а, это ты? – в какую-то лишь долю секунды Чудак, охваченный воспоминаниями, успел очнуться и не вздрогнуть от неожиданности. – Я и не заметил, как ты подошел.
– Грош нам всем цена, если наше приближение будет запросто фиксироваться…
Засунувший руки в карманы мятых брюк и зябко поводивший плечами под выгоревшей на солнце гимнастеркой, Говорун вдруг, замерев, вытянул шею, словно бы прислушиваясь то ли к разъяренному завыванию, то ли к благодушному рокотанию мощных моторов, то ли к тому и к другому проявлению их металло-бензиновой сути. Порожняком въезжая во двор склада и в крупной тряске вываливаясь за ворота с бумажными мешками в кузовах, машины затем безостановочно уносились вдаль, в сопровождении серых и витых-перевитых шлейфов цементной пыли.
– Почему на встречу не явился? – Чудак прислонился спиной к теплому радиатору своего самосвала, ждущего очереди на погрузку. – Или, как предписано там, в центре, инициатива вопросов и поступков здесь исходит только от тебя?
– Чего ты, Федя, задираешься без причины? – Говорун неторопливым движением достал из кармана ломоть черного плохо пропеченного хлеба и стал жевать его, выкусывая из мякиша небольшие дольки и рассматривая отметины своих зубов с безразличным выражением лица. – Хотя, конечно, в нашей работе никто ни когда и ни с кем не бывает на равных.
– Узнаю мудрость, почерпнутую на уроках философии: тобою – пораньше, мною – попозже.
– А я убеждаюсь в том, что меня правильно предупреждали о твоей мальчишеской строптивости. Но здесь, запомни, скидок на оригинальничанье не будет.
– Ты меня, кажется, хочешь припугнуть?
…В ту тревожную, в ту неожиданно наполнившуюся штормом ночь Чудак, начиная выбиваться из сил, уже не карабкался на пенный гребень новой волны, а только вытягивал руки и, оттолкнувшись ногами, с болью в груди пронзал насквозь ее основание. Все труднее становилось подлаживать ритм своих потерявших уверенность движений под ритм мятущейся стихии, и вода, то и дело резко плескавшая в лицо, подчас заставляла на вдохе захлебываться и почти терять сознание. «Не останавливаться! – командно начинало звучать в голове у человека, переходя в молитвенное: – Только ни за что, ни за что, ни за что не останавливаться!» Чудак жадно открывал рот, но воздух едва-едва успевал проникать в легкие, но от холода стягивало кожу по всему телу и сводило пальцы на руках, но задеревеневшие ноги постепенно сделались совсем неощутимыми и лишь с трудом подгибались теперь в коленях.
Что и говорить, родина отнюдь не с материнской нежностью встречала выросшего на чужбине сына: более того, еще немного – и возвратные волны, казалось, подхватывая, цепко на мгновение-другое обнимая и передавая ночного пловца друг дружке, начнут отбрасывать его назад, все дальше и дальше относя от берега в открытое море. Родина как бы вторично отторгала его – и, упрямо посылая тело вперед, Чудак уже явственно ощущал почти очеловеченные и плотность, и сопротивляемость, и неподатливость теперь даже не рассекаемой или раздвигаемой им, а словно бы раздираемой массы воды. Пытаясь выполнить очередной гребок классического брасса, руки молодого разведчика шли не по кратчайшей прямой к туловищу, а безвольно выписывали в пене, будто в неподатливом снежном сугробе, кривые и ломаные линии…
– Как с Циркачом-то пообщались?
– Нормально. По-цирковому. До сих пор жалею, что не врезал ему разок промеж глаз ради приятной встречи.
– Ну, хоть тут по-прежнему все в порядке. Знаешь, в центре считают, что ваша обоюдная любовь на пользу делу. Так чем он, значит, тебе на сей раз не потрафил?
– Скоро самого себя подозревать начнет. А там и до чистого провокаторства один только шаг. Лавры Азефа не дают, видать, покоя…
– Не скажи. Азеф ведь еще и предательствовал.
…Тогда в черном и на сто голосов ревущем мраке последние триста метров, остававшихся до суши, Чудак одолевал по-собачьи, чувствуя, что, позволив себе опустить голову под воду, он уже не сможет поднять ее над поверхностью вновь. На расстоянии вроде бы лишь вытянутой руки от берега ему, наконец, удалось, став на носки, коснуться ими скользкого, каменистого дна и, подпрыгивая на волнах, различить (вот повезло так повезло, хотя насчет вытянутой руки ошибочка вышла) сутулую и неподвижную фигуру Говоруна в ночной тени скального обрыва. Надеяться на помощь встречающего не приходилось, и Чудак, в последний раз хлебнув пенной горечи, оттолкнулся от ускользающего дна и вновь поплыл, беспорядочно дергаясь всем телом, поплыл и поплыл, пока не ощутил слизистые камни уже полной ступней.
Ей вещие тайны завещаны.
Подспудное въявь вынося,
Всеведенье любящей женщины
Всего достоверней и вся.
И сам обречен ей открыться я,
И ты, и мужской наш азарт.
Тут что? Колдовство? Интуиция?
Расклад прапрабабкиных карт?
Сверхдиво сверхдевы на выданье?
Безбожная ведьмина кровь?
Предчувствие? Дар ясновиденья?
Незнание? Просто любовь?
Танцы, танцы, танцы – популярнейший (возможно, потому что чуть ли не единственный, не считая самодеятельности да пьянок с драками и лекций с шутливыми вопросами из зала) вид досуга трудовой и учащейся советской молодежи. Танцы, танцы, чье высокое положение было достигнуто при деспотичном Сталине и еще более укрепилось при демократичном Хрущеве: особых изменений – как вообще, так и в частности – в стране победившего социализма что-то не наблюдалось.
– Кого ты там разглядываешь, Ленка?
– Отстань.
– Ну, я же вижу, – не унималась дотошная подруга. – Ты кого-то там разглядываешь за окном.
– Господи! Есть ли на свете такие люди, которые не обязаны ежеминутно давать кому-то отчет в каждом своем шаге или жесте! Ну, кого я там могу разглядывать? Кого? Свое собственное отражение я разглядываю в стекле…
– Orol Любопытное собственное отражение. И даже, гляди-ка ты, двойное. И, судя по всему, уверенное в том, что ни Елена Меркулова, ни кто-либо другой не ведет за ним постоянного наблюдения.
– Слушай, отойди от окна, по-хорошему тебя прошу.
– Все, молчу. Могила. Одинокий холмик под крестом. Нет, а правда, Ленка, с кем это наш Ломунов там, снаружи, ругается? И что у того рябоватого с плечами?
– Зрение у тебя прямо-таки кошачье. Но вернее было бы спросить, что у того сутуловатого с лицом? Хотя так или сяк, а действительно, в честь чего это они завелись там с пол-оборота? Еще до танцев забуксовали!
– Ты, Ленка, совсем уже перешла на шоферской жаргон, – подруга усмехнулась и прислонилась спиной к штабелю желтых бумажных мешков. – Грубеем мы в массе своей быстро и незаметно, а вот женственными становимся выборочно и в таких муках, что…
В тот же самый день, но уже под вечер, Лена почти в упор столкнулась с Федором в тесном фойе местного клуба и вдруг почувствовала, что вроде бы ни с того ни с сего густо и горячо покраснела. А рассеянный от молодой беспечности шофер, вовсе и не заметив (или сделав вид, что не заметив) смущения девушки, буднично поздоровался с нею и, не задерживая шага, прошел прямо в зал со своими шумноватыми приятелями.
– Подумаешь, – вслух, но так, чтобы никто этого не слышал, самолюбиво отреагировала на такую сдержанную встречу девушка. – Не больно надо!
Она бестолково потолкалась по фойе, разыскивая кого-нибудь из подруг, но те, конечно, были уже в зале: раскрасневшиеся, возбужденные, похорошевшие девушки в легких и нарядных платьях кружились под звуки новомодной музыки, доносившиеся из четырех пропыленных колонок-усилителей, скользили по крашеным доскам пола в самоуверенных объятиях своих не слишком ловких, но лихих партнеров. Тут-то Михаил Ордынский то ли вырос как из-под земли, то ли словно с неба свалился, но, остановившись перед Леной, а сказать точнее, благоговейно замерев перед нею, произнес трагическим тоном с соответствующей жестикуляцией:
– Женщина, у меня нет слов! Ты само совершенство!
– Перестань.
– Нет, ты не Леночка – ты Елена Прекрасная!
– Не надоело заливать?
– Что за божественный слог! Под музыку его я любуюсь тобою так же, как ты любуешься, увы, другим.
Гибко и безошибочно лавируя, между танцующими парами, к ним приближался Федор: воротничок белой рубахи был выпущен из-под пиджака наружу, отчего лицо и шея парня – по контрасту – казались вовсе уж коричневыми от загара, а улыбка – как бы в тон тому воротничку – особенно белозубой, Подойдя, Федор сразу же заговорил о третьем, который при двоих всегда считается лишним, а этим третьим, мол, в данном случае является, что очевидно, не кто иной, как лично он сам – водитель первого класса Ф. Ломунов.
– Ну, знаешь, брат, с лишними-то оно как когда, – возразил Ордынский. – Иногда вроде бы лишними оказываются и второй, и четвертый в придачу к третьему. Только первый тут и остается в горделивом одиночестве…
– Что ты имеешь в виду?
– Что имею? Ну, к примеру, такой героический поступок, который не терпит даже имевшей место коллективности. Во имя советской Отчизны, конечно. Так, в бомбардировщике Николая Гастелло, да будет вам известно, находился не только он сам, прославленный повсеместно герой, но и еще три не менее беззаветных сокола. А именно: безвестные поныне Калинин, Скоробогатов и Бурдзенюк…
– Ну, ты даешь копоти! Вопрос о том, кому проводить домой девушку, вздергиваешь на уровень подвига со смертельным исходом. Итак, рисковать тут двоим смельчакам?..
– Одному и, в данном случае, – тебе. Поэтому я с вами обоими и прощаюсь на сегодня, – щелкнул одно временно зубами и пальцами Ордынский. – До лучших времен, когда мы окажемся ближе к коммунизму еще на несколько часов!
Только отойдя на достаточно приличное расстояние от освещенного клуба, Федор с вопросительной осторожностью взял-таки Леночку под руку. При этом он искоса через два шага на третий поглядывал да поглядывал на девушку, но та шла рядом так же раскованно и невозмутимо, правда, едва заметно улыбалась чему-то своему.
– Когда парень вот так молчит, – изрекла она, на конец, – это значит, что ему или смертельно скучно с красной девицей, или очень уж он застенчивый.
– Ну, меня-то как раз застенчивым не назовешь,
– Тогда тебе со мной просто скучно?
– И это тоже, ты сама знаешь, далеко от истины
– Сама я мало чего о тебе знаю. Вот скажи, родители у тебя есть?
– Чего нет, того нет!
– Не «чего», а «кого».
– Пусть будет «кого». Отец мой не выдержал голода и унижений и бросился на колючую проволоку в гитлеровском концлагере. А мать… Когда она вскоре за тем умерла, я еще пешком под стол ходил.
– Извини, пожалуйста. Я ведь не знала…
– Да-а. Поговорили.
– А все-таки хорошо, что поговорили, – Лена легонечко-прелегонечко, словно по остро отточенному лезвию, взад-вперед проводила кончиками пальцев по краю простенького полушалка, лежавшего у нее на плечах. – На «ты» поговорили. Не обижайся, Федя, но хотя ты сейчас по виду такой независимый, иногда кажется…
– Когда это – иногда?
– Да я же часто вижу тебя из окна конторы, когда твою машину загружают. Вот хоть сегодня видела, как стоял ты в одной своей гимнастерочке на сквозном ветру и, привалясь к радиатору, жевал черный хлеб. Все жевал и жевал…
– Ну, и что тут такого особенного?
– А ничего! Только жалко смотреть было!
Лена с неожиданной резкостью вырвала у парня свою руку и, не оглядываясь, побежала в сторону как бы специально кем-то загодя полуотворенной калитки. Чудак слышал, как шаги девушки сердито и торопливо простучали по дощатому крыльцу, а затем зажегся смягченный абажуром свет в одном из выходивших на улицу окон. Занавески на окне не были задернуты: девушка, не раздеваясь, стояла и дышала или даже дула на пальцы, которые Федор только что, надо полагать, слишком уж сильно сдавил, а потом она сдернула полушалок с плеч и, скорее всего, прямо в пальто села на стул или на застеленную кровать. Во всяком случае, за какими-то банками, куклами, а также свертками, наваленными между банками и куклами на подоконник, ее больше не стало видно.
Ты исподволь и понемногу, —
С учетом упорства и сил, —
Готовил судьбу свою к сроку.
Который теперь наступил.
Явился без всяких повесток
И тронул тебя за плечо.
Ты молод, отважен и дерзок –
Чего ж тебе надо еще?
Старо все вокруг, но и ново.
Мир в грохоте, но и в тиши.
Реки ж свое главное слово
И главное дело верши.
Временная перемычка своей бетонно-земляной неоднородностью заметно выделялась в гребне основной плотины, выглядела в ней чуждым вкраплением, до поры до часу отделяющим котлован от речного шлюза. Беда, как это часто бывает, подкралась вроде бы неожиданно: когда здесь вколачивали огромные сваи, никому и в голову не пришло, что созидательные удары по ним исподволь поспособствуют непрестаннофазрушительной работе воды.
– Шевелись! – и подгоняли шоферов, и взывали к ним все, кто находился тут к концу дня, когда река прорвалась между сваями и, все шире размывая поддавшуюся ей перемычку, вспененно устремилась вниз. – Опрокидывай песок вниз и газуй за новым!
– Чего газовать-то? Мартышкин труд!
– Конечно, мартышкин! Тут камень нужен!
Немолодой прораб в испачканном глиной плаще и с
красным от перевозбуждения лицом метался среди горячо дышавших и едва не сталкивавшихся между собой самосвалов. А те яростно и надсадно рычали, а те разворачивались и, подползая к перемычке задом, обрушивали вниз песок и землю, тут же уносимые водой меж свай, как между пальцами.
– Допрыгаешься под колесами! – крикнул Михаил Ордынский прорабу, распахнутый плащ которого пару сил на ветру и опасно увлекал своего хозяина к обрыву. – А то и сам заместо камня в перемычку ляжешь!
– Ох, да я не против – лишь бы напор сбить и удержать! А потому шевелись, ребята! Шевелись и выручай, милые!
Михаил ухитрился въехать на своем самосвале аж на саму перемычку, подал затем немного назад машину, до критического предела, – и в результате более чем удачно вывалил содержимое кузова в воду. Содержимое сие оказалось здоровенными глыбами известняка, но обезумевшая река снесла своим течением и его, этот известняк, продолжая рушить ненавистную преграду на своем издревле неизменном пути.
– Следующий давай! – проорал краснолицый прораб Ломунову. – Шевелись, милый, шевелись! Разворачивайся таким же макаром!
Федор мастерски подал свой самосвал почти вплотную к обрыву, вовремя тормознул, сделал долгий выдох, но все еще, сам не зная почему, медлил освободиться от каменного груза в кузове. Казалось, задние колеса машины сейчас выжидательно зависли в гибельной пустоте, а возбужденные лица людей, толпившихся неподалеку, их раскрытые в истошных криках рты и суматошно машущие руки приблизились, теснясь, к самой кабине, заслонив от водителя весь остальной мир. И еще почудилось, что совсем рядом, почти вплотную к лобовому стеклу, мелькнуло испуганное лицо Лены: девушка тоже что-то кричала, словно в танце, подпрыгивая перед машиной рядом с каким-то человеком, только что сорвавшим в отчаянье кепку и с маху шлепнувшим ее себе под ноги.
– Все сносит к чертям собачьим!
– И камень не держит!
. – Стихия, мать ее в душу и в печенку!
– Еще маленечко, Федя! – это уже командовал вскочивший на подножку и чуть ли не по пояс всунувшийся в кабину снаружи Ордынский. – Здесь нужно брать только лаской! Как с женщиной!
– А ну слезай! – рыкнул на него Федор, замахиваясь правой рукой. – Катись отсюда, говорю, вместе со своими сексуальными подсказками!
Может быть, в минуту смертельной опасности у кого-то перед глазами и проходит вся его прежняя жизнь, только у Чудака в эти рисковые мгновения все было по-другому. Не всю свою жизнь успел – сюжет за сюжетом – пересмотреть Федор, а только лишь бесконечные, родные ему с детства степные просторы, которые и раньше-то всегда (припоминаясь и кстати, и некстати) вызывали в его душе смешанное чувство восторга и растерянности перед ними. Действительно, где ты находишься во времени на данный момент и откуда ты сейчас выбрался сюда, на этот травянистый пригорок? Откуда? Да вроде бы оттуда, с той вон стороны, где в ста шагах уже мне, босоногому мальцу, и дороги не видно, где уже И слилась она с основным пространством, растворившись в нем доверчиво, естественно и как бы без следа.
– Что он делает, сумасшедший? – кажется, это кричал тот человек, который давеча, словно на базарных торгах, сорвал с себя кепку и хлопнул ею оземь. – Это же чистой воды самоубийство!
Машина медленно отползла от обрыва, затем развернулась, взяла разгон… Но не вспененная река, а бескрайняя степь раскинулась, как виделось это сейчас Чудаку, распростерлась перед ним на все четыре стороны света, и в полинявшем от зноя небе над ней (вон там, и вон там, и еще во-он там) медленно-медленно плывут, осторожно меняя свои внешние формы и очертания, кучевые, белесые облака. Сколько уже месяцев так вот маячат они в синеве, не принося хотя бы слепого недолгого дождя и наступающей за ним легкой прохлады? Долго ли еще томиться душе и взгляду в этом извечном однообразии равнины, ветров и солнца?
– Федя-я-я! Миленьки-и-ий! – это уже не выдерживает Лена, это уже кричит она – да не по-девичьи, а по-бабьи, а может, и по-вдовьи уже, вовсе уже по-дикому. – Фе-дя-я-я! Да-ты что-о-о!.. Федя-я-я!
В самую последнюю – рассчитанную им – секунду Чудак выбрался из кабины на левую сторону, утвердился на скользкой от глины подножке и, стиснув баранку правой рукой, не отпускал черного и подрагивавшего этого круга до тех пор, пока передние колеса самосвала не вырвались в пустоту. Так или не так учили его этому в спецшколе, правильно или не совсем правильно оттолкнулся он от подножки и прыгнул вниз, в воду, в падении продолжая видеть, как его машина грохнулась в прорыв перемычки, спасительно заклинив его собой.
– Русский камикадзе! – восхищенно орал молодой инженер, помогая Федору выбираться из воды на берег. – Циркач! Каскадер! Мы тебя к ордену, ешь твою корень, представим!
Инженер то и дело бросался к Федору, в очередной раз стараясь заключить его в свои не больно-то крутые объятия и расцеловать, и при этом перемежал по-школьному восторженные восклицания отборной производственной матерщиной. Кое-как отбившись от него, Чудак вернулся к перемычке и стал разглядывать свой покореженный грузовик, перегородивший промоину столь удачно, что вода через нее теперь почти уже и не просачивалась. По ту сторону машины несколько десятков человек лихорадочно набрасывало землю и щебенку лопатами, а целая толпа народу азартно теснилась вокруг – на подсменку.
– Согласно человеческой воле обыкновенная машина повторила подвиг Александра Матросова! – Раздвигая людей квадратными своими плечами, подошел к Ломунову начальник монтажного управления. – Но ты, герой, не вешай носа: вот только подведем сюда надежный пластырь – и сразу же вызволим твою героиню!
– А какой смысл ее оттуда вытаскивать?
– То есть что значит – какой?
– Так старая же у меня рухлядь была! А теперь-то
уж и вовсе…
– Ну ты, парень, даешь стране угля: мелкого, но до х…! Это же отныне не рухлядь и не просто изувеченная колымага, а, можно сказать, строительная реликвия!
Главный монтажник умудрялся курить свою размокшую папиросу и одновременно при этом широко улыбаться, а Федор стоял перед ним и тоже совмещал несовместимое: сохраняя этакий ухарский вид, размышлял о том, почему Елена не только не кинулась сюда тотчас же, но даже и теперь-то, когда волнения подулеглись, к нему – словно бы на глазах у всех воскресшему из мертвых – так и не подошла. Находясь все еще в центре всеобщего внимания, Ломунов видел ее боковым зрением: девушка стояла поодаль, стояла спиной к месту события и оживленно, может быть, даже слишком оживленно беседовала о чем-то с одной из своих подружек,
Родившийся в той коловерти.
Где все для борьбы и в борьбе,
Собой я – отныне до смерти –
Обязан одной лишь тебе.
Собой – под слепящею сенью
Моя ты и только моя.
Собой – ты не меньше России,
Которая больше, чем я.
Собой – под слепящею синью
Звучат твои голос и смех.
Собой – ощущение риска
Ты мне подарила навек.
На следующий день по всему району (а может, и но всей области) только и разговоров было, что о беззаветном поступке шофера Федора Ломунова в критически или, признавая это без дураков, катастрофически сложившейся ситуации. А в родном гараже Чудака и во-обще, словно дорогого нашего Никиту Сергверича Хрущева, обсморкавшегося в платок, встретили чуть ли не дружными и продолжительными аплодисментами. В самый разгар этого тем не менее искреннего чествования к водителям подошел сам Мантейфель, неторопливо достал из нагрудного карманчика сложенный вчетверо листок папиросной бумаги и, разгладив его на чьей-то спине, со значением протянул Федору. Полупрозрачный листок оказался копией директорского приказа о вынесении Федору Ломунову благодарности «за трудовой, – но почти что и боевой, – подвиг» и награждении молодого водителя денежной премией в сумме предыдущего месячного заработка.
А за несколько минут до начала рабочего дня (что и ожидалось!..) в перекрик – по живой цепочке – Федору доставили словесную эстафету о том, что его вызывают к завгаровскому телефону. Наконец-то звонила Лена, и, если бы не две-три предательские паузы в ее светско-беззаботных фразах, можно было бы подумать, что девушка и не смущается вовсе, сама назначая парню отнюдь не деловое свидание.
– Заходите за мной к нам на работу, Федя.
– Непременно зайду, как только освобожусь. И спасибо вам.
– А спасибо-то за что?
– За смелость. За презрение к возможным кривотолкам на наш с вами счет у вас на работе.
– Что ж! Я теперь поневоле такая… Пересиливающая…
– Что пересиливающая?
– А культы всякие. Сперва вот культ личности Сталина, а теперь и культ людской молвы. Сижу вот и вызывающе томлюсь ожиданием встречи с кулинаром на виду у родного своего коллектива.
Впрочем, когда Федор сразу же после смены зашел за девушкой к ней на работу, Лена при всех ничтоже сумняшеся – первой – поздоровалась с ним приветливо, но так, словно бы и не состоялось вовсе между ней и парнем никакого многообещающего телефонного сговора поутру. «Не враз оторвешься от власти советских условностей, – усмехнулся было на это Федор, но тут же не без уважительности мысленно воспроизвел давешние фразы, ронявшиеся девушкой в трубку, надо полагать, при гробовом молчании находившихся тут же сослуживцев. И, главное, вот эти: – «Что ж! Я теперь такая… Пересиливающая…»
Потом они медленно шли берегом реки, поверхность которой наискосок была пересечена багровой – похожей на раскаленную полосу стального проката – дорожкой, отбрасываемой заходящим солнцем. Поднятая грузовиками пыль над проселком, словно бы при созидании некоего единого холста, сплетала свои серые клубы с сизыми прядями дыма, поднимающегося не иначе как над только еще разгорающимся в устье какого-либо оврага рыбачьим костерком.
– И мы нисколько не хуже некоторых других, – Лена плавно повела рукой в сторону открывавшегося с берега вида на развернувшееся строительство. – Помните, у Маяковского: «Через четыре года здесь будет городсад!»?
– Поэт-трибун одно напророчил людям Кузнецка, а вышло-то совсем-совсем другое. Думаю, что и здесь через четыре года нечем будет дышать и негде будет приткнуть какую-никакую коляску с младенцем.
– Ох, какой же вы!
– Какой?
– Безысходно-пессимистичный. Вот какой! И вообще вас изнутри что-то, мягко говоря, покусывает.
– А не мягко говоря, гложет?
– Сойдемся на том, что грызет. Учтите, женская наша интуиция вещь опасная.
Сумерки, заставившие девушку умолкнуть, только-только начали сгущаться, и поэтому в окнах заселенных зданий и на стройках электрические огни мерцали пока еще слабо и оттого даже вроде бы притягательно. Казалось, бледно-дрожливые всполохи электросварки и те вписываются вместе с гулом многих автомобильных и крановых моторов в забывающую ныне о былом, о первозданном своем естестве документально-звуковую киноленту местной природы.
– Залюбовались все-таки?
– А вы – нет? Неужели вас нисколечко не волнует такая рукотворная наша красота?
– Вот она где у меня сидит, ваша рукотворная, – похлопал себя по затылку Федор. – Каждый день ею любуюсь до полного отупения. А сегодня из-за очной ставки с нею в непрерывных рейсах даже и перекусить не успел…
– Так это дело поправимое! Тут же у нас молодежное кафе неподалеку. Работает с десяти утра до двадцати трех тридцати.
– Полезные для холостяка-водителя сведения сообщаете. А как в нем по части извечной соцпроблемы, то бишь свободных столиков?
Молодежное кафе, оборудованное абы как и на скорую руку на первом этаже неопрятной блочной пятиэтажки, оказалось и впрямь переполненным, причем публикой не одного только юного возраста. Но Елене и Федору неожиданно повезло: за одним из столиков на четверых шестеро предельно доброжелательных посетителей призывно замахали руками и потеснились таким образом, что плюс к ним еще двое – новеньких – сумели заказать себе нехитрый стереотипный ужин.
– Говорят, у нас собираются открыть настоящий ресторан, – мечтательно сообщила чернявая девчушка. – В меню тогда будут котлеты по-киевски и мороженое по-московски.
– Я тебе и в этом меню чего хочешь изображу! – иронически откликнулся чей-то хрипловатый басок. – А ресторан они тебе откроют, держи карман ширше! Как бы еще и этот шалман не прикрыли, чтобы не разлагать наше праведное население на грешный западный манер.
За соседним столиком (тоже в двойной или даже тройной тесноте, да не в обиде!) веселилась здорово подзагулявшая компания парней, судя по всему, из числа шоферов той самой автоколонны, что была переброшена сюда давеча для ударного по темпам создания перемычки. Парни шумно ссорились между собой и тут же целовались, разъяренно хватали друг друга за рукава и через мгновение со слезами на глазах клялись в вечной шоферской дружбе, но главное, непрерывно сыпали при этом отборной матерщиной на весь старавшийся не замечать их скандального присутствия зал.
– Выпили всего на пятачок, – повернувшись к компании, громко, но как-то вроде бы добродушно заявил вдруг Федор, – а шуму-то, шуму-то… На добрый червонец!
– Федя! – всполошилась девушка. – Не обращайте на них внимания! То есть, я хотела сказать, не привлекайте их внимания к нам!..
Но завуалированный вызов Федора был за соседним столиком уже услышан и правильно оценен, судя по угрожающему хохоту, вслед за которым двое здоровяков грузно, но решительно поднялись со своих мест. Один из них, тот, что покачивался сильнее, стал сквернословяще уверять, что видывал таких вот указчиков, в гробу, а второй задумчиво остановил свой заметно трезвеющий взгляд на Елене.
– Где-то я тебя никак встречал, раскрасавица-душа! – Он теперь уже уверенней сделал еще шаг и положил обе свои волосатые ручищи на спинку стула, словно бы собираясь выдернуть его из-под Федора в нужный момент. – Мы с тобой, случаем, не баловались вчера в кабине моего грузового звездолета?
– А ну, аэронавт, отваливай отсюда, пока цел! – Федор гибко поднялся и повернулся, чувствуя, как у него за спиной испуганно вскочила с места и Елена. – Слышишь, ты…
– Отчего же не слышать? – откликнулся здоровяк с издевкой. – Чать, не глухой. И слышу, и отвалю. Вот сейчас тебе отвалю для начала за «иродавта», а потом уж и сам отвалю из этого кабака!
Решив не дожидаться выполнения данного, как чувствовалось, твердого обещания, Федор легонько отстранил левой рукой девушку, пытавшуюся встать между ним и, похоже, окончательно протрезвевшим, но оттого (знать, и вправду выпили всего на пятачок) еще более озлобившимся шофером. Одновременно с этим Чудак сделал заученный шаг вперед и немного в сторону, нанося противнику страшный – удар в солнечное сплетение, который буквально сломил здоровяка надвое и заставил рухнуть на колени в тесном проходе между столиками.
– Ты пока отдохни, – будничным и оттого казавшимся особенно жутким тоном посоветовал отключившемуся парню Федор и повернулся ко второму забияке: – А ты у меня будешь следующим на прием.
Но «следующий на прием» не пожелал разделить участь своего приятеля и поспешно ретировался в хмельной круг остальной компании, сначала ошарашенно замолчавшей, а затем так же молча и несуетливо принявшейся поднимать и приводить в чувство своего нокаутированного сотоварища. Здоровяк все постанывал да постанывал при этом, ощупывая место только что нанесенного удара и беспомощно ворочая головой под насмешливыми репликами всего остального зала.
– Вот если бы милиция так же действовала!
– Известно, наши легаши только впятером на одного хороши! Да и то» если у себя в каталажке!
– Да и то, если в карманах у этого одного есть чем поживиться!