А вот и они, двое в клеенчатых фартуках. Выскакивают из лодок и первым делом идут к ручью, умываются, пьют воду. Приближаются ко мне, здороваются, садятся на бугорок рядом, закуривают, заводят разговор: откуда да куда, где живу, кем работаю – прежний. Я отвечаю, спрашиваю сам – и все медлю поджигать бумажку под хворостом, жду, когда начнут отговаривать.
– Что варить-то собираетесь? – спрашивает рыбак в очках.
– Да горох… то есть чаек. (Чуть не оговорился.)
– Ну, это не еда. (Правильно.) У нас здесь стационарное место, всегда уху варим. (Правильно!) И вас бы угостили… да что-то на этот раз невезуха. Мы от колхоза, норма тридцать килограмм, да и себе же надо… а и на завтрак не наловили. (Неправильно!) И куда рыба делась?
Только теперь я замечаю, что лица у рыбаков невеселые. Начинает говорить второй, прежде молчавший.
– Я знаю, куда она делась: это любители прикармливают, сманивают. Ни себе, ни людям. Он на прикорм лишних два хвоста поймает, а у нас из-за этого верные места пустеют!.. Захватил бы такого… да надавал веслом по одному месту.
– Ладно, пошли, – очкарик поднимается, кидает окурок; обращается ко мне. – Если желаете, подождите нас часок. Мы сейчас вверх пройдемся, на уху добудем. Никуда рыба из реки деться не может… Из подустов уха с лучком – ух, объедение!
– Нет, спасибо – отвечаю я, – ждать не могу.
Рыбаки садятся в лодки, уплывают вверх. М-да… это меня надо бы веслом по тому месту: мой гороховый концентрат все натворил. Ну, конечно! Он со специями, раскис – и пошла от него вкусная струя в чистой воде. Вся окрестная рыба устремилась туда – отведать или хоть поглядеть, чем так вкусно пахнет. Рыбаки там возьмут свое, это факт. Вот так дал я маху!
Не кипячу я постылый чай, да и аппетит пропал. Для подкрепления сил все-таки ем хлеб с сахаром (все, что осталось), запиваю родниковой водой; она-то все равно на высоте, не хуже чая. Сижу здесь примерно столько времени, сколько требуется, чтобы сварить и выкушать уху из подустов да с лучком, а потом перекурить в приятной беседе; затем поднимаюсь и быстрым шагом дальше. Мимо креста, грунтовой дорогой, вьющейся по высокому берегу, откуда открывается отличный вид на долину, луга, рощи и на белые выразительной лепки облака в синем небе. Но мне не до пейзажей, на душе неспокойно.
Повесить такую пену! Думать же надо, помнить хотя бы, из-за какой малой причины, приведшей к страшным последствиям, ты в забросе… Ну, это разные вещи, успокаиваю себя, природа не техника, она из кожи вон не лезет, вольна и избыточна, в ней от малости серьезных последствий не бывает. Так что все ограничится тем, что я остался без ухи.
Убедив и успокоив себя, я выхожу на бугор, с которого открывается вид на кочковатое экс-болото и дорогу в обход его. И… иду прямо. Трухнул. Ну его к черту – может, на обходе по грунтовке меня уж укусит, комар забодает, машина собьет (ни одной не видел за весь путь). И я снова ступаю то на кочку, то мимо, то прямо, то вбок, перекидываю рюкзак через канавы, полные болотной жижи, сигаю с разбега сам. И палит полуденное солнце, и вьются надо мной столбом мухи, присаживаются отведать меня, безошибочно выбирая самые нежные участки кожи около глаз, губ и носа; и я в поту и в мыле… Наконец, выбираюсь к реке и, уже не разбирая, пляжное или не пляжное это место, скидываю одежду, бухаюсь в воду – и добрый час купаюсь, отхожу от перегрева и стука в висках.
И вот та деревня вдали; идут от нее навстречу мне по песчаной дороге две девушки. Одна высокая и полная, светло-рыжая, в выцветшем сарафане и в очках-фильтрах, на плече у нее нечто вроде треугольника – мерная сажень.
Другая сильно пониже, в серых шортах и ситцевой кофточке, лихо завязанной узлом на смуглом животе; в руке у нее клеенчатая тетрадь. Между нами еще метров двести и не виден ни узел, ни какая тетрадка – но я-то знаю.
И еще я знаю, что у нее серые глаза, напевный голос, милые, какие-то покорные плечи, стройные, хоть и полноватые ноги с маленькими ступнями и небольшие крепкие груди – каждая врозь. Я все о ней знаю. Это Клава.
Сейчас мы сблизимся, я спрошу, далеко ли еще до Славгорода и как лучше идти.
«А зачем вам идти, – ответит рослая, – когда через час из деревни автобус туда! Тридцать копеек – и вы там». – «Так мне интереснее, ножками», – отвечу я. – «А… ну, вольному воля», – «Вы, наверно, не деревенские?» И высокая охотно сообщит, что они студентки сельхозакадемии в Горках (в верховьях Прони и Баси, откуда я шел), здесь на практике и идут обмерять покос.
А меньшая ничего не скажет, только будет смотреть на меня светло и проникновенно, будто говорить взглядом: «Ну, придумай же что-нибудь! Иначе мы сейчас расстанемся – и все… Придумай, ты же мужчина». И мне так захочется обнять ее милые покорные плечи.
…И я придумал: когда они пошли и она оглянулась, я окликнул ее: «Девушка, можно вас на минутку!» Она переглянулась с подругой, подошла. Мы проговорили не минуту, а пять; полная нетерпеливо звала ее, но я сказал: «Вы идите, она вас догонит!» – и Клава тоже кивнула, что догонит. И действительно, через минуту побежала ее догонять – только босые ступни замелькали в пыли. А я пошел не к деревне и не дальше, а налево к стогу над обрывом в красивой излучине Прони. И хоть мы условились, что голова у Клавы разболится через час, я решил ждать ее три часа – уж больно мила.
Она пришла через два часа. Села рядом над обрывом, свесив ноги, взглянув блестящими глазами, сказала:
– А Светка говорит: «Знаю, почему у тебя голова заболела!» – и мягко рассмеялась.
И там, в нашей излучине, у нашего стога, мы с ней провели три дня. Утрами она убегала в деревню, как-то улаживала свои практикантские дела, приносила от хозяйки, у которой они квартировали, или из магазинчика какую-нибудь еду – а дальше время было наше. И погода была в самый раз по нас, теплая даже ночами. Мы блуждали по лугам и над рекой – и целовались, купались, разговаривали, пели песни (оказалось, что нам нравятся одни и те же) – и целовались; ночью я показывал ей, где какие звезды, или рассказывал смешное – она смеялась благодарно, терлась лицом о плечо или грудь… и мы опять целовались. Я не великий знаток женщин, не много у меня их было; но она была – как родниковая вода.
Но на третий день я заскучал… не заскучал, если честно-то, забеспокоился: не может все далее у нас продолжаться просто так, надо что-то решать… а я не был готов решать. И сказал ей, что мне пора, в понедельник-де на работу (это была неправда). Она проводила меня до автобуса, держала мою руку, пренебрегая взглядами деревенских теток и подруг по группе, прижималась к ней лицом и все повторяла: «Напиши мне… напиши!»
Я обещал… и не написал. Удержало соображение, которое часто посещает мужчин после того, как они «добьются своего»: уж больно легко она мне поддалась. Мне поддалась – и другому так поддастся. Да и вообще она не очень соответствовала образу «девушки моей мечты», который маячил в моей интеллигентной душе. Тем все и кончилось. А сейчас и не начнется…
Девушки приближаются. Порыв ветра относит волнистые распущенные по плечам волосы Клавы в сторону – и на миг придает ей сходство с той женщиной на фотографии, которую показывал мне Багрий; сходство не внешнее, они не похожи – у той удлин-ненное лицо, у этой круглое и с приподнятыми щеками, фигуры разные… а в чем же? Мне становится не по себе, душу обдает холод – холод понимания и непоправимой утраты.
Что же сейчас будет?.. Вот приближается женщина, которую я любил и предал.
Ведь настоящее же у нас с ней было, настоящее – теперь я отчетливо понимаю это. И чего я ей не написал? Встретил ты «девушку своей мечты», идиотина, за истекший год? Как же… Да и мечта-то эта, образ – ведь от впечатлений кино, от пластинок, от показухи. А у этой – все безыскусственное, подлинное, свое… как она лицом-то к тебе, хлюсту, прижималась, к руке твоей!
Сходимся. Первое побуждение у меня: пройти мимо, не глядя, – лишь бы скорее все осталось позади. Но нет, для минимизации различий надо повторять все до момента колебаний: окликнуть ее или не окликнуть? Варианты начинаются с колебаний.
Останавливаюсь, завожу тот же разговор, получаю те же советы и ответы от высокой рыжей Светы: об автобусе и что на практике здесь… И Клава, имя которой я не знаю и не узнаю, так же смотрит: у, придумай же что-нибудь!
Сейчас расстанемся – и все… И мне даже по-дурному кажется, что она сейчас возьмет и бросится мне на шею – что я тогда буду делать?
Они идут дальше. Я смотрю вслед. Клава оглядывается. Я ее не окликаю. Метров через двадцать оглядывается еще раз. Я спохватываюсь; чего это я стою, как дурак, уже начался вариант. Иди своей дорогой по своему делу. Вскидываю рюкзак, иду.
Через четверть часа из ее памяти изгладится образ парня в белом чепчике и с рюкзаком.
Я иду своей дорогой по своему делу, спешу к деревеньке, к автобусу – и на душе муторно от тоски и одиночества. Иду мимо не – нашего стога на не нашей излучине… а теперь бы я ей написал! Вот так и буду куковать один в жизни, как Багрий.
И серое солнце светит с серого неба, освещает темно-серый лес на том краю долины, серые луга и серую ленту реки. Только теперь это не от отрешенности.
Совсем наоборот.
Дальше было просто. Автобусом до Славгорода, оттуда другим до Быхова.
Билетов на идущие на юг поезда по случаю начала отпускного сезона нет – десятку проводнице купейного вагона, прикатил в город, на окраине которого тот авиазавод и КБ Бекасова.
Труднее всего оказалось попасть на прием к Ивану Владимировичу.
«Генеральный конструктор сегодня не принимает. Генеральный конструктор вообще крайне редко принимает посторонних посетителей. Обратитесь с вашим делом к заместителю по общим вопросам, по коридору пятая дверь налево. Не желаете?
Ну, изложите вашу просьбу письменно, оставьте у секретаря – она будет рассмотрена…»
Пришлось объявить прямо:
– Я по поводу недавнего падения БК-22 в Сибири. Знаю причину.
Всполошенный референт скрылся за обитой кожей дверью – и Бекасов сам вышел встретить меня.
Далее было все: мое сообщение о надрезах, немедленный звонок Бекасова на завод – проверить, очень быстрый ответ из цеха, что проверили и подтверждается, немедленная команда поставить такие винты на полные аэродинамические испытания, образовать комиссию, ревизовать склад, проверить винты у всех собранных и работающих самолетов… Но уже в момент встречи с Иваном Владимировичем я почувствовал: отлегло, отпустило. Спокойно пролетит тот самолет над Гавронцами, спокойно долетит и сядет. Не будет больше рисок на винтах.
Единственно, о чем я еще похлопотал перед Бекасовым, это чтобы Петр Денисович Лемех (он дорабатывал в КБ последние недели) непременно был включен в комиссию. Генеральный конструктор не возражал – а в остальном можно положиться на обстоятельства и характер Петра Денисовича. Неприязни к несчастному начцеха Феликсу Юрьевичу я более не испытывал, но правило наименьших различий между вариантами должно быть соблюдено.
– Откуда вы узнали о надрезах? – допытывался Бекасов.
– Не могу сказать, Иван Владимирович, не имею права.
– Вы не из Сибири?
– Нет.
– Так… может… и до этого уже дошли, – он понизил голос, – вы – из будущего? Было что-то еще с «двадцать вторыми», да?
Светлая голова, гляди-ка! Или это в нем от того варианта осталось? Багрий бы сейчас позлорадствовал надо мной – «из будущего».
– Нет, Иван Владимирович, я из Бердянска.
VII. ВОЗВРАЩЕНИЕ
15.00. Я над обрывом у той излучины Оскола. Облака стали пышнее за эти два часа да ветер их гонит побыстрее… В настоящее из прошлого вернуться по своей памяти легче, так сказать, по течению; камера необязательна. Но все равно пришлось нырять в самые глубины отвлечения и общности, туда, где подстерегает опасность превратиться в хихикающего идиота, а то и похуже.
Суровая штука – дальний заброс, особенно впервой.
Здесь все в порядке: ничего нет. Как и не было… да ведь и не было.
Прекрасный вид на долину Оскола, на луга, рощи осин и осокорей. Стоп – есть изменение, старица в том месте, где лежал самолет! Или она была? Нет, не было, по сухому туда поисковики ходили. А теперь выгнулась там дуга с блеском заросшей кувшинками воды, обрамленной кустами и мелкими деревцами.
По идее здесь должна быть старица: не всегда же Оскол выгибался петлей, так, наверно, и под самым обрывом.
Ишь… зарубка на память. За то я, наверно, и люблю реки, что они похожи на человеческую жизнь; а старицы – как варианты. Река, изменив русло, течет дальше, а варианты-старицы зарастают, высыхают… забываются.
А здесь, наверху, следы еще есть: овальная вмятина в траве, где я лежал, протоптанные тропинки, дыры от колышков двух палаток, окурки. Но это уже ни о чем не говорит: мало ли зачем могли сюда приехать люди, установить палатки! Эти следы – до первого дождя.
Нет, как и не было. И немного жаль, что «как и не было», – ведь было. И Бекасову ничего не мог сказать… Обидная это специфика у нашей работы, что нельзя открываться. С одной стороны, верно, ни к чему объявлять что многие несчастья можно исправить забросами в прошлое, – так начнут все резвиться и лихачить, что не управишься. А с другой – получается, будто и нет результатов нашей работы. Самолет пролетел благополучно? Ну и что? Странно, если бы было иначе. Действительно странно.
Вот хорошо, если был бы какой-нибудь такой вариантный киноаппарат, или видеомаг – с наложением вариантов. Скажем, летит самолет, набирает высоту – и разделяется на два: один падает, другой летит дальше. Или пацан заплывает на фарватер – и там разделяется: один тонет, рассеченный крылом «кометы», а другого Рындичевич выгоняет на берег и порет ремнем; тогда бы и мамаша была не в претензии… Наверно, будут и такие аппараты, раз оказались возможными наши дела. Неплохо бы их иметь, чтобы доводить до общего сведения, что наша реальность – умная ноосферная реальность людей – тем и отлична от реальности кошек или коров, что не целиком однозначна, допускает переход как возможного в действительное, так и наоборот.
Кстати, о Рындичевиче – а его-то почему нет? Нарушение обычая. Пиво с таранькой это бог с ними, про них я сказал, чтобы полюбоваться выражением лица Артурыча, но сам Рындя должен быть здесь, как штык. Не встретить после такого заброса!.. Ему прежде всех должно быть интересно, как там и что, самому придется не раз идти. Неужели не управился со своим академиком?
Подождем еще.
Спускаюсь вниз, прохожу мимо новой старицы лугом до конца излучины, нахожу тот родничок и – в виду отсутствия пива – пью воду из ладоней. Хороша и эта вода, да не та, глиной отдает. И вода не та, и река не та – да и я вернулся малость не таким. Обеднил свою жизнь…
Возвращаюсь наверх: нету моего Святослава свет Ивановича! По меже между кукурузой и подсолнухами иду к шоссе, а по нему к автобусной остановке.
…У автовокзала мой автобус останавливается как раз возле газетного киоска на перроне. Замечаю там местную газету с портретным некрологом на первой странице. Беру: мать честная – академик Е. И. Мискин скоропостижно скончался вчера от… кровоизлияния в мозг! Выходит, оплошал Рындя?
Влетаю в кабинет Багрия. Артур Викторович ждет меня – и видно по нему, что ждет давно и с тревогой. Вскакивает, сжимает в объятиях:
– Ну, хоть с тобой-то все хорошо! Молодчина, отлично справился.
– А что со Славиком? – я высвобождаюсь, вижу на столе шефа ту же газету с некрологом. – Где он?
– Сидит.
– Как сидит?
– Так сидит. В камере предварительного заключения, под следствием. Выяснение личности, побудительных причин и прочего… Говорил же ему, говорил не раз: тоньше надо работать, деликатней! Ну, что это: взял и выключил Энергию…
Багрий усаживается на край стола, закуривает, рассказывает.
Рындичевич совершил 15-часовой заброс и появился в Институте нейрологии перед концом рабочего дня – в амплуа профсоюзного инспектора по технике безопасности и охране труда. В лабораторию Мискина на четвертом этаже он поднялся за час до взрыва баллона, в самый разгар подготовки опыта. Момент был не из удачных – и Мискин (низкорослый, лысый, бородатый, с высоким голосом и пронзительным взглядом… не из симпатяг был покойный) сразу принялся его выпроваживать; у нас здесь-де все в порядке, я директор института и за все отвечаю. На что Рындя резонно, хотя и не совсем тактично заметил, что одно из другого не вытекает (то есть, что раз здесь директор, то непременно и порядок), и он желал бы все-таки осмотреть. Академик и директор сразу несколько подзавелся, взял тоном выше: такие осмотры надо проводить в рабочее время, а сейчас день окончен и нечего посторонним в такую пору шляться по лабораториям.
– Так я именно и прибыл для проверки ваших работ в вечернее время, снова резонно ответил «инспектор», – поскольку именно на такое время у вас приходится наибольшее число нарушений ТБ… – И он перешел к делу. – Вот первое нарушение я имею перед глазами, – он указал на баллон возле камеры-операционной, – так работать нельзя. Надо упрятать его за прочную решетку, а лучше вынести в коридор, там закрыть и провести в лабораторию сквозь стену трубу.
– Послушайте, да катитесь вы!..– Мискин все более терял терпение; настроенный вести опыт, он и думать не хотел, чтобы откладывать да переделывать. – Мы всегда так работали, все так работают – и ничего.
– И незаряженное ружье стреляет раз в год, товарищ директор, – парировал Рындичевич. – Сатураторщики и то место зарядки сифонов газводой не забывают обрешетить, а там давления не те, что в этом баллоне. Так что я вынужден настаивать на ограждении. Иначе работать не разрешаю.
– Вы – мне?! – поразился академик.
Так слово за слово, и разыгралась та безобразная сцена, в которой низенький Мискин, распаленный и багровый, наступал на Рындичевича, орал противным голосом: «Да как вы смеете препятствовать моим исследованиям?! Вас самого надо упрятать за решетку… в зоопарке! И откуда вас такого выкопали: обрешетить… газвода… Тэ-Бэ… я тебе покажу Тэ-Бэ»! И его сотрудники подавали реплики, и даже собака в камере, привязанная на столе, но еще не оперированная, разразилась возбужденным лаем.
– А, да что я буду с вами разговаривать! – и «инспектор» подошел к лабораторному электрощиту, повернул пакетные выключатели (индикаторные лампочки приборов погасли), стал под щитом в непреклонной позе. – Не будете работать, пока не переделаете!..
Я слушаю, и мне становится не по себе. С одной стороны, чувства Славика можно понять: прибыл спасать человека – и нарвался на такое. А с другой… вот ведь как подвела его простоватость, та простота, которая действительно хуже воровства. «Имею право» – и попер. В самый разгар подготовки эксперимента. Надо же хоть немного читать в душах! В такой ситуации не то что академик, привыкший чувствовать себя в своем институте царем и богом. – рядовой экспериментатор и то может броситься с кулаками.
– Подите во-он! – орал, подступая к «инспектору», Емельян Иванович, у которого побагровела даже лысина. – По какому праву?! Вы хулиган, бандит!
Сейчас же вызвать сюда охрану, милицию… а… а!
И он вдруг дернулся, опрокинулся на спину.
– Глубокий инсульт с поражением жизненно важных центров мозга, закончил рассказ Багрий. – Он ведь гипертоник был, Емельян-то Иванович, да еще с импульсивным, холерическим темпераментом. Вот и хватил кондрашка. От такой напасти его кто и мог спасти, то только он сам. Смерть наступила через полчаса. Ну, а далее… прибежала охрана, прибыла милиция. Никаких документов у Святослава Ивановича, подтверждающих, что он инспектор, естественно, не оказалось, ничего объяснить он не мог. Вот и…
– Но взрыва-то не было?
Артур Викторович смотрит на меня с иронией, отвечает фразами из анекдота:
– «Но больной перед смертью пропотел?» – «О да!» – «Вот видите». Какое имеет значение, что не взорвался баллон, если академик помер!
– Самое прямое: вы же дали Рындичевичу невыполнимое задание. Смерть наступила через полчаса, то есть примерно в то же время, в какое Мискин погиб и от взрыва?
– Да.
– Так то, что моменты смерти от разных причин совпали в обоих вариантах, и говорит, что эти разные причины – внешний вздор, а глубинная одна – в характере и стиле работы покойного Мискина. И правильно вы хотели обойти ее на самых малых вариациях: чтобы взрыв баллона не убив Мискина, хотя бы вразумил его. А то задали: никаких взрывов в лаборатории. Чтоб было тихо. Не могло быть тихо – уберегли голову Емельяна Ивановича от внешнего взрыва, так ее разнес взрыв изнутри!
Багрий смотрит на меня с одобрением:
– Да, и именно «разнес», ведь вскрывали череп-то… Растете, Саша, хорошо мотивируете. До этого заброса вы так еще не вникали: Все правильно, я в таком духе и объяснил Воротилину: его-де приказ, его и вина, пусть вызволяет Святослава Ивановича из каталажки. Но тому: тому тоже пусть это послужит хорошим уроком! Так нельзя: – шеф снова светло смотрит на меня. А по-настоящему-то, Саша, выручили своего друга Рындю вы – вашим сверх-забросом и его результатами. Без этого Глеб А. и пальцем бы более не шевельнул. Нет, молодец, герой, требуйте теперь, что угодно.
О, момент упускать нельзя. Я настолько вырос в глазах Артурыча, что он со мной даже на «вы».
– Отпуск на неделю с завтрашнего дня.
– На неделю?! – тот соскакивает со стола. – И это сейчас, когда ты остался один! Ты в своем уме?.. Два дня – и не с завтрашнего, а после возвращения Рындичевича.
– Четыре, Артурыч. Надо!
– Трое суток и ни часа больше.
Вот пожалуйста, проси у него!.. Тогда было три дня – и теперь. Смотаюсь в Горки. Сейчас май, в сельхозакадемии экзаменационная сессия – Клава должна быть там. Помнит ли она голубоглазого блондина, с которым разминулась прошлым летом у Прони? Увидит – вспомнит. Не может такого быть, чтобы у нас с ней ничего не было – не в прошлом, так в будущем