— Некоторое время назад, по дороге сюда, я готов был поверить, что прошло целое столетие, — сказал я. — Поскольку летняя кампания уже началась, я не видел почти ни одного знакомого лица, а когда я проходил мимо двоих мальчишек, которые натаскивали своих собак, они уставились на меня и начали перешептываться, словно я был каким-то выходцем из другого мира.
— Я могу сказать тебе, о чем они шептались: «Посмотри на его шрамы! Он на голову выше всех остальных в округе — и с ним этот огромный пес — должно быть, это Артос Медведь!» А потом, как только ты благополучно прошел мимо, они побежали рассказывать своим приятелям о том, что видели тебя. Ты стал чем-то вроде легенды, Артос. Разве ты не знал этого?
Я встал и, смеясь, потянулся так, что у меня между лопатками затрещали мелкие мускулы.
— Я очень усталая легенда — и мне нужно пойти и посмотреть, как там дела у Гэнхумары и ребенка.
— Завтра, — сказал Амброзий, — я прикажу освободить от припасов комнаты на Королевском дворе, и Гэнхумара сможет устроиться там.
Я знал, что он использовал их под склады с тех самых пор, как вернулся в Венту, чтобы избежать необходимости позволять кому-то жить там после нее.
— Ты единственный сын, какой у меня есть, — ответил он, — а она — твоя жена, эта Гэнхумара. Поэтому вполне уместно, чтобы она заняла их и вернула их к жизни.
Глава двадцать третья. Надгробная песнь
Когда я вернулся в свои старые комнаты, мой оруженосец Риада сидел на корточках у двери, положив на колени меч.
— я присмотрел за ними, как ты мне приказал, — сказал он, вставая, — и принес им огня и фонарь.
— Так, хорошо. А теперь беги и посмотри, может, еще найдешь чего-нибудь поесть.
Дверь за его спиной была чуть приоткрыта, и из нее на галерею просачивался мягкий желтый свет; я толкнул ее и вошел внутрь. Гэнхумара сидела у небольшой жаровни и расчесывала волосы, которые, как я заметил, были влажными и липли к ее вискам потемневшими кольцами, хотя их концы уже высохли и распушились. Она поглядела на меня сквозь пряди, которые перекидывала то в одну, то в другую сторону.
— Я вымыла волосы; в них собралась вся придорожная пыль отсюда до Тримонтиума.
— Они все равно были красивыми, — сказал я, — но без пыли они еще лучше, — я огляделся вокруг. — Где Хайлин?
— Она спит вон там, в маленькой комнатке, вместе с Бланид.
Я тихо прошел и заглянул в комнату, которая служила мне спальной каморкой с тех пор, как я был мальчишкой. В скобе высоко на стене горела, словно звездочка, свеча с камышовым фитилем, и в ее свете я увидел, что Хайлин спит, свернувшись клубочком в мягком, темном гнездышке, устроенном из старого бобрового покрывала в изголовье походной кровати, как она делала в Тримонтиуме. Гэнхумара на ночь всегда брала ее к себе и устраивала у себя на сгибе руки. Бланид тоже спала, прислонившись к стене в ногах кровати и тихонько похрапывая; и я перешагнул через нее и наклонился, чтобы взглянуть на Хайлин.
Ее кожа была теперь настолько же белой, насколько при рождении была красной, а плотно сомкнутые веки просвечивали голубизной; и я подумал, как часто думал раньше, что она была слишком миниатюрной для полугодовалого ребенка и худенькой, как самый маленький щенок в помете, которого остальные постоянно отталкивают от молока. Но это и было почти так, потому что у Гэнхумары никогда не хватало для нее молока, а молоко маленькой вьючной кобылки, возможно, не так подходило ей, как подходило бы молоко матери. Может быть, теперь мы будем в состоянии как-то исправить это; в Венте должна была найтись какая-нибудь женщина, которая могла поделиться своим молоком.
— Ну? — не поднимая глаз, сказала Гэнхумара, когда я вернулся в первую комнату.
— Она спала и во сне сосала большой палец.
Теперь она откинула назад все волосы и посмотрела на меня; ее лицо было заострившимся и усталым.
— Если ты скажешь, что, наверное, это потому, что она голодна, я тебя ударю!
— Я вовсе не собирался этого говорить, — быстро ответил я, потому что знал, как она казнит себя за то, что у нее недостаточно молока.
Но она все равно набросилась на меня, как самая настоящая дикая кошка:
— И не смей разговаривать со мной этим успокаивающим голосом! Я не ребенок и не кобыла, которую нужно уговорить пройти мимо белой тряпки на кусте терновника!
А потом, прежде чем я смог что-либо ответить — да по сути дела, я и не мог придумать никакого ответа — она встала, бросила гребень и, подойдя ко мне, положила голову мне на грудь.
— Артос, прости. Просто я устала. Мы обе так устали, и малышка, и я, поэтому она и выглядит такой серой.
Я обнял ее и поцеловал во влажную макушку — мне всегда нравился запах ее волос, когда они были чистыми и мокрыми.
— Иди спать, любимая. Мне нужно найти Бедуира и убедиться, что у ребят все в порядке, а потом смыть с себя пару слоев пыли. Но я не задержусь надолго.
— я не могу пока идти спать, я чувствую себя слишком беспокойной. Может быть, я скучаю по дому, — она подняла на меня глаза. — Когда ты выступишь на военную тропу и оставишь меня одну в этом огромном чужом городе?
— Не раньше, чем через десять дней. Амброзий отдает тебе комнаты своей матери, в которых он никому не позволял жить после нее, и я, прежде чем уеду, еще успею увидеть, как ты там устроишься. Тогда Вента не будет казаться тебе такой огромной и такой чужой, — я снова поцеловал ее. — Попытайся быть счастливой здесь на юге; это и не мой родной край, но, тем не менее, это хорошая земля.
— По крайней мере, мы сможем вместе тосковать по дому в зимние вечера, — сказала она с легким нетвердым смешком.
На галерее послышались знакомые шаги, и когда за неплотно закрытой дверью раздался голос Бедуира, Гэнхумара отступила назад, тихо высвобождаясь из моих объятий.
Я сказал Бедуиру, чтобы он заходил, и он толкнул дверь и шагнул в свет фонаря; в руке у него был мой железный шлем, а с плеча свисала бесформенная сверкающая масса кольчуги.
— Я присмотрел за тем, чтобы твоих пони развьючили, — сказал он и сбросил задребезжавший шлем и кольчугу на край большого сундука из оливкового дерева. — Риада принесет потом остальное твое снаряжение.
— Это все работа Риады, но спасибо тебе, Бедуир.
Он пожал плечами.
— Мальчишка еще не ужинал, а я поел. Остальные ребята все накормлены и более-менее пристроены на ночь. Кей все еще возится с лошадьми — какие-то сложности с тем, чтобы найти для них хорошее место у коновязей, — ты же знаешь, какими бывают конюхи, когда заходит речь о том, чтобы как-то нарушить их распоряжения.
— Я знаю также, каким бывает Кей. Я схожу к коновязям и посмотрю, что происходит, прежде чем идти в бани, — я снова повернулся к Гэнхумаре. — Похоже, я могу немного задержаться — дольше, чем я думал. Если ты не ляжешь спать, разбуди Бланид, чтобы она составила тебе компанию.
— Я прекрасно обойдусь компанией очага.
Но мне очень не нравилось, что она будет сидеть здесь одна, расчесывая и расчесывая волосы, может быть, далеко за полночь. И тут меня осенила более удачная мысль:
— Бедуир, ты можешь задержаться ненадолго? Глядишь, она угостит тебя чашей вина в обмен на песню. Ты можешь с помощью арфы наложить чары, которые успокоили бы тоску по дому?
Он поднес было руку к лямке чехла от арфы, но потом задержал ее, глядя на Гэнхумару и вопросительно вздергивая эту свою непокорную бровь.
— А миледи Гэнхумара захочет этого?
Гэнхумара тоже заколебалась, а затем нагнулась за своим гребнем.
— Что угодно, лишь бы ты играл тихо и не разбудил девочку.
И он небрежно опустился на сундук рядом с моим снаряжением, отстегивая арфу и приговаривая:
— Так тихо, как падает пух дикого лебедя… Подожди, пока я настрою свою дорогушу, и моя песня заставит самих птиц Рианнона слететь со своего дерева в твои подставленные ладони, если это поможет тебе скоротать вечер.
Я свистнул к себе Кабаля и вышел за дверь; в ушах у меня звучал голос Гэнхумары, крикнувшей мне вслед: «Возвращайся поскорее», словно я отправлялся не всего-навсего к коновязям, но в какое-то долгое путешествие.
Если бы только Бедуир не говорил этого — о птицах Рианнона.
Не прошло и половины луны, как меня вновь призвала старая борьба с Морскими Волками, и я ушел вместе с Братством далеко вглубь древних охотничьих территорий иценов. Все это лето прошло в ожесточенных схватках, но что из этого осталось со мной теперь? Никто не может вспомнить битвы своих зрелых лет с той же ясностью, радостью, огнем и мукой, что и боевые действия своей юности. К этому времени я провел десяток решающих сражений, а уж сколько стычек, набегов и менее значительных схваток, знают только боги войны; и детали одного боя смешались с деталями другого, так что теперь из всех этих сражений поздних лет только одно стоит особняком в моей памяти — то, которое мы дали под Бадонским холмом. И это был алый цвет и венец всего, что произошло раньше. Но в тот, первый год нашего прихода на юг до Бадона было еще пять лет; и посвист стрел и дым горящих лагерей помнятся мне хуже, чем запах засолки и широкое, сморщенное ветром небо над болотами, воскресавшие у меня в памяти наши первые кампании в окрестностях Линдума, когда все вокруг было моложе, а наше братство только создавалось.
Я вернулся на зимние квартиры в один из тех дней, когда, после месяца проливных дождей и свирепых ветров, после того, как вечера начинают укорачиваться и тянуться к раннему свету фонарей, год оборачивается и бросает последний сожалеющий взгляд на лето. И когда я зашел на Королевский двор, то увидел, что Гэнхумара сидит с какой-то другой женщиной на ступеньках галереи, греясь в лучах заходящего солнца, Хайлин и еще пара малышей барахтаются на старом бобровом покрывале у их ног, а какой-то смуглый серьезный мальчик лет восьми-девяти важно отрабатывает с деревянным мечом различные позиции боя. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы сказать мне, чьим сыном он был и, следовательно, кем должна была быть другая женщина, — и, действительно, она была маленькой и загорелой, как и описывал ее Флавиан. Гэнхумара поднялась на ноги и стояла в ожидании. Мне кажется, за все годы, проведенные нами вместе, она ни разу не побежала мне навстречу, но стояла и ждала меня — не потому, что не рада была меня видеть, но словно пытаясь растянуть что-то, не растрачивая это в суете и тихих вскриках; и я, движимый тем же желанием продлить мгновение, редко торопился подойти к ней. Поравнявшись с мальчиком, я на мгновение остановился и спросил:
— Тебя обычно называют Мальком?
Он опустил меч и посмотрел на меня.
— Как ты узнал, сир?
— Я просто предположил. Держи острие на два дюйма ниже, когда делаешь этот выпад, Малек, а то ты открываешься для удара в живот.
Он повторил движение, притопывая своей маленькой ногой и отводя меч вверх так же четко, как многие взрослые воины.
— Сир… мой отец вернулся?
— Он сейчас с лошадьми.
Я пошел вместе с Кабалем дальше, ко входу на галерею, где ждала меня Гэнхумара, а Телери собрала свое потомство и суетливо и неслышно скрылась в тенях за ее спиной.
Последовавшая за этим зима освещена в моей памяти каким-то сиянием, шелковистая, словно цветок с просвечивающими насквозь лепестками, — и такая же недолговечная. Хайлин выглядела гораздо более крепкой, летнее солнце покрыло загаром ее нежную кожу и выбелило концы ее мягких, тонких, как пух, волос; она набрала вес и, хотя еще не умела говорить, — я смутно надеялся, что она заговорит, но Гэнхумара сказала нет, в год еще слишком рано, — но зато научилась смеяться, тихим, воркующим, булькающим смехом, который был самым чудесным звуком, какой я когда-либо слышал. В ту зиму я купил ей белого щенка, суку, — потому что у них более мягкий характер, чем у кобелей, и они реже убегают и теряются — выбрав ее из целого выводка, барахтающегося и пищащего в большой ивовой корзине, которую принес во двор один из охотников Амброзия, сопровождаемый принюхивающейся, озабоченной мамашей. А кожевник Бхан сделал по моему заказу щенячий ошейник с маленькими серебряными цветочками из пяти лепестков в тех местах, где у взрослой собаки должны были быть бронзовые шипы. Я впервые в жизни купил что-то красивое для своей дочери, и это доставило мне больше удовольствия, чем если бы я сложил захваченные сокровища к ногам королевы. Это была мягкая зима, настолько мягкая, что в середине января на маленьком колючем кусте белых роз, который торчал у поворота галереи в старом глиняном кувшине из-под вина, все еще был один растрепанный цветок; и Гэнхумара сорвала его и положила на стол, когда мы ужинали в Вечер огней, и в тепле жаровни от него исходил такой запах, что разрывалось сердце.
Вместе с весной пришло время снова выступать на старую утомительную военную тропу. А к следующей осени Хайлин опять начала худеть и стала покрываться по ночам странной легкой испариной, которая исчезала утром; и Гэнхумара, ухаживая за ней, словно отдалилась от меня на огромное расстояние. Я уговорил Гуалькмая посмотреть девочку, и он из любезности пришел со мной, но взглянув на Хайлин, сказал только:
— Нет-нет, за эти годы я стал чем-то вроде хирурга; но я совсем не разбираюсь в болезнях детей. Покажи ее лекарю Амброзия.
Так что я попросил Амброзия уступить мне на время его лекаря Бен Симеона, и маленький толстый еврей пришел, осмотрел ее, покачал головой, пощелкал пальцами и поцокал языком, чтобы рассмешить ее, и ушел, сказав несколько странных, мудреных слов, которых мы не поняли, да, думаю, и не должны были понять, и добавив, что пришлет ей что-нибудь от кашля и скоро придет снова.
Всю эту зиму единственным, что вроде бы успокаивало Хайлин, когда ее мучила лихорадка, были звуки Бедуировой арфы.
И одному Богу ведомо, сколько раз он приходил по вечерам с объездки жеребят, усталый и все еще пахнущий потом после целого дня работы, садился на корточки у детской кроватки и сочинял для Малышки песенки — такие простые песенки, что их мог бы научиться высвистывать соловей, — и, должно быть, чувствовал себя при этом так же, как чувствовал бы себя человек, изваявший мраморную Деметру на форуме, если бы принялся мастерить куколок из стебельков травы и вывернутых наизнанку маковых головок.
Я был рад, что уже подарил ему Коэд Гуин, — ферму в моем поместье в Арфоне, лес вокруг которой весной белел от подснежников; потому что если бы я сделал это потом, я боялся бы, что это может показаться похожим на плату — и непростительным.
Той весной я выступил на военную тропу с тяжелым сердцем, и, однако, привычное ощущение боевых доспехов на плечах приносило мне облегчение. Я всегда был воином, и для меня в лязге оружия и в пыльном облаке битвы всегда скрывалось освобождение, маленькая сладкая смерть-забытье, которую другие находят в женщинах или вересковом пиве.
Мы стояли лагерем немного к востоку от Комбретовиума, — по другую сторону долины от саксов, укрывшихся за кольцом своих фургонов, и я как раз выехал к небольшой, отдельно растущей купе деревьев, чтобы лучше рассмотреть противника и попробовать как-то предугадать его действия, когда меня разыскал гонец от Гэнхумары, сообщивший мне, что Хайлин умирает.
Вечер был очень тихим. Я помню, что от нашего лагеря вытягивались в сторону саксов длинные тени, и я мог различить в тишине слабые, легкие отзвуки кричащих голосов и звона молота оружейника, доносящиеся с противоположного края разделяющей нас долины.
Не знаю, что я сказал гонцу; думаю, что-нибудь насчет того, чтобы он нашел себе поесть. Потом я снова занялся изучением вражеского лагеря. Кабаль заскулил и заглянул мне в лицо, чувствуя, что что-то не так. Немного погодя из кустов утесника выехал Бедуир и молча остановился рядом со мной. Я осторожно оглянулся на него и увидел по его глазам, что он знает. Наверно, к этому времени гонец уже раструбил новость по всему лагерю. Мы оба не произнесли ни слова, но он ненадолго положил руку на мое плечо, и я на мгновение накрыл ее своей ладонью. Мы очень редко позволяли себе чем-то обнаружить давние и привычные узы между нами.
— Я сказал Риаде оседлать Сигнуса, — проговорил он наконец.
— Тогда тебе придется сказать, чтобы он расседлал его снова. До утра Сигнус мне не понадобится.
Наверно, он подумал, что я оглушен тем, что случилось, потому что он сказал:
— Артос, ты, что, не понимаешь? Это сообщение и так уже было в пути день и еще ночь…
— И если я не поеду сейчас, то могу не застать девочку в живых. Да, я понимаю.
— Тогда почему…
— Если я поеду сейчас, то моим людям придется завтра встретиться с саксами без своего командира.
— Не будь глупцом, Артос. Разве мы с Кеем никогда не водили войско против саксов?
— Вы никогда не водили войско, которое Медведь бросил накануне битвы, чтобы отправиться по своим собственным делам…
С тремя отсутствующими эскадронами шансы и так разделены между нами и этой вот стаей Морских Волков неравным образом.
Послушай, Бедуир, я знаю и люблю каждого из вас, и я знаю, что могу рассчитывать на вашу верность до самого конца; я знаю, что ни один человек в Товариществе не осудит меня, если я сейчас уеду. Но есть и другие… я знаю и то, какая ненадежная штука — настроение войска. Я думаю, что вы не сможете обойтись без меня, пока не кончится завтрашнее сражение.
— А если бы ты был убит или ранен в первой же атаке? поглотил дорогу, и въехали в просвет в том месте пологой, — Это было бы совсем другое. Полагаю, вы все бились бы, как демоны из Тартара, чтобы отомстить за меня, — я неловко потрепал его по плечу. — Поезжай и скажи Риаде, что Сигнус не понадобится мне до завтрашнего рассвета, когда мы будем садиться по седлам.
— А Гэнхумара?
— Гэнхумара знает, что я приеду, когда смогу. Она вспомнит, что я был графом Британским еще до того, как взял ее от очага ее отца; и вспомнит старый договор между нами.
Но, думаю, в этом я ждал от Гэнхумары, чтобы она рассуждала, как мужчина.
О последовавшем назавтра сражении я вообще ничего не помню. Потом мне сказали, что одно время мы были как никогда близки к поражению и только что окончательно не побежали с поля боя. И я слышал, как один из людей, разговаривавших возле хижины, где я снимал с себя доспехи, пока Риада ходил за моей запасной лошадью, сказал другому: «Положись на Медведя — он всегда знает, когда именно нужно бросаться в атаку» и одобрительно сплюнул. Так что, полагаю, я справился со своей ролью не так уж плохо. Замечательная вещь — привычка.
Я оставил наведение порядка после битвы на Кея и Бедуира, раненых, как обычно, на Гуалькмая, перехватил кусок ячменной лепешки и торопливый глоток пива и, выйдя к лошади, которую подвел мне Риада, с удивлением увидел, что тени едва только начали удлиняться. Над саксонским лагерем поднимался дым огромного пожарища, и по всей долине среди мертвых и раненых бродили женщины; а в небе над головой уже собирались вороны.
Я вскочил в седло и выехал из лагеря, который был молчаливым и полным лиц, а потом направил лошадь к низкой гряде холмов, по которой проходила старая Дорога Иценов. Риада привел мне самого резвого и неутомимого из моих запасных скакунов, потому что Сигнус, после того как побывал в сражении, уже не годился в тот день для долгой и тяжкой скачки; но я многое отдал бы за то, чтобы он сейчас был подо мной, потому что не знал ему равных по быстроте и выносливости. Я чуть было не загнал своего послушного коня, потому что летел так, словно за мной по пятам неслась Дикая Охота. Солнце ушло с неба, и луна показалась из-за холмов, а я все скакал, отбивая одну за другой долгие мили вдоль старой горной дороги, не давая себе ни отдыха, ни пощады. К полуночи я подъехал к горному форту в Дурокобриве, первому сторожевому посту Амброзиевой твердыни, сменил там свою измученную лошадь на свежую и поскакал дальше.
Рассвет был уже совсем близко, когда я преодолел на пошатывающейся лошади последний прямой участок дороги, ведущий к северным воротам Венты, и дозорные открыли огромные створки с окованными железом петлями, заскрипевшими в своих каменных гнездах, и пропустили меня внутрь. Цокот копыт гулко отдавался на все еще спящих улицах. Стражники у дворцовых ворот, в свою очередь, впустили меня в наружный двор, и я соскочил с седла и покачнулся, потому что прочная мостовая вздыбилась мне навстречу, словно палуба галеры на крутой волне. Кто-то вышел с принесенным из конюшни фонарем мне навстречу, точно поджидал меня, и я бросил ему повод и, спотыкаясь, как пьяный, побежал к внутреннему двору и лежащим за ним Королевиным покоям.
В глубине Королевина двора серебристой волной разбивался лунный свет, выбеливая листья куста роз, растущего в огромном кувшине, и кружевной тенью отбрасывая на стену позади него его абсолютно точное повторение. Дверь в атриум стояла открытой, и свет желтой лужицей выплескивался из нее на галерею вместе со звуками женских причитаний. Гэнхумара вышла в проем двери и стояла там, вырисовываясь темным силуэтом в свете фонаря и ожидая, когда я подойду; но это не она причитала.
Я замедлил свой неистовый бег, шагом пересек двор — (он показался мне очень широким — огромное, похожее на арену пространство) и поднялся по ступеням галереи в полосу света.
Помню, что я пытался не слышать причитаний, пытался не слышать сердцем, чреслами, животом то, что они означали.
— Девочка, — прохрипел я и, чтобы не упасть, схватился рукой за косяк двери, потому что в эту ночь я загнал себя почти так же, как свою полумертвую от усталости лошадь. — Что с девочкой?
Гэнхумара не шевельнулась. Она сказала:
— Девочка умерла час назад.
Глава двадцать четвертая. Двойник
Гэнхумара все еще стояла дверях. Я сказал или попытался сказать что-то, не знаю, что именно, и она ответила хриплым безжизненным тоном, в котором не было ничего от обычной красоты ее голоса:
— Почему ты не приехал раньше?
— Я приехал, как только смог, Гэнхумара.
— Наверно, тебе нужно было сперва завершить какое-нибудь сражение, — все тот же хриплый ровный голос.
— Да, — ответил я. Она продолжала, не шевелясь, стоять в дверях. — Пропусти меня, Гэнхумара.
Она быстро отступила назад — прежде, чем я успел прикоснуться к ней протянутыми руками; и я ввалился в атриум.
Комната казалась мне чужой; фонарь был притушен, и по стенам метались гигантские тени, заставляя сине-красного вышитого святого шевелиться, словно на грани жизни; и я смутно разглядел в углу черную кучу, которая была старухой Бланид и которая раскачивалась взад-вперед, причитая так, как женщины с севера причитают по своим покойникам; и у самой границы круга света — еще одну женщину, должно быть, Телери.
— Где она? — спросил я.
— Там, где она спала обычно.
Я повернулся к открытой двери спальной каморки и вошел туда, чуть не споткнувшись о Маргариту, белую собаку Хайлин, лежащую на пороге. Комната была наполнена тишиной, которая, казалось, не пропускала внутрь причитания из атриума, словно была уже выше этого. В воздухе чувствовался запах сгоревших трав, и свеча с камышовым фитилем мерцала в своем подсвечнике высоко на стене, точно маленькая звездочка, и ее желтый свет растворялся и уносился прочь в серебристом потоке лунного света, который вливался в окно и ложился поперек кровати.
Маленькая Хайлин лежала, как всегда, в своем мягком гнездышке из бобровых шкур в головах кровати, но застыло и чинно выпрямившись, а не свернувшись клубочком, как котенок. «Почему они не могли оставить ей большой палец во рту? — оглушенно подумал я, — и похоронить ее, как хоронят любимого пса, в той позе, в которой она привыкла спать при жизни?» Кабаль, который последовал за мной в комнату, вопросительно просунул морду вперед, потом взглянул мне в лицо и заскулил, пятясь с поджатым хвостом назад, в тень. Маргарита, тоже поскуливая, подползла к моим ногам и потрогала лапой покрывало на постели, напуганная тем, чего не могла понять. Гэнхумара остановилась у изножия кровати и больше не шевелилась.
Тишина и неподвижность комнаты ледяной струйкой просочилась мне в сердце, и оно оцепенело и застыло, и, я думаю, я мог бы повернуться прочь, почти ничем не проявляя своего горя… Но потом где-то в спутанной чаще старых дворцовых садов запел соловей, и чистый пульсирующий экстаз этих звуков пронзил благодетельное оцепенение моего сердца острым мечом красоты, и это было больше, чем я мог вынести. И я упал на колени рядом с кроватью, и зарылся лицом в мягкую темноту меха рядом с застывшим маленьким личиком, больше не похожим на личико Хайлин, и разрыдался.
Когда я, пошатываясь, встал с колен, лунный свет уже начал сереть, превращаясь в паутинную темноту зарождающегося утра, и в буйно разросшемся саду пробуждались трели малиновок и пеночек. Гэнхумара по-прежнему стояла в ногах кровати, неподвижная, как Девять Сестер на вересковых нагорьях над замком ее отца, — и такая же чужая. Я хотел было обнять ее, но она отступила назад и быстро проговорила:
— Нет, не трогай меня, не сейчас.
И мои руки упали по бокам.
— Я не мог приехать раньше, Гэнхумара.
— О, я знаю, — безрадостно сказала она. — Все это я приняла как часть уговора между нами в тот день, когда ты взял меня от очага моего отца… То, что тебя здесь не было, не так уж и важно, она звала не тебя — она плакала по Бедуиру и его арфе, прежде чем уснуть.
Удар был нанесен совершенно сознательно, а ведь она была не из тех женщин, которые прибегают к подобному оружию.
Внезапно я в панике почувствовал, что она уходит от меня, и я схватил ее и притянул к себе, хотела она того или нет.
— Гэнхумара, что такое? Бога ради, скажи, в чем ты меня упрекаешь?
На какой-то миг, стоя там рядом с телом Малышки, она напрягла все свои силы, чтобы оттолкнуть меня; потом ее сопротивление иссякло, и она негромко прорыдала:
— Почему ты оставил нас на эти три дня и три ночи в Обиталище Фей?
— Потому что вы обе были слишком слабы, чтобы увозить вас через час после рождения и родовых мук. Если бы я увез вас тогда, я бы очень легко мог потерять вас обеих.
— Если и так, то я, по меньшей мере, умерла бы очень счастливой, а девочка избежала бы всего, что ей пришлось вынести за эти последние месяцы, — сказала она. — А так, мне кажется, ты потерял нас обеих теперь.
И стужа в ее голосе пронзила меня так же, как незадолго до того — песнь соловья.
— Гэнхумара, неужели ты не можешь понять? Я оставил вас на три дня в безопасности среди друзей, потому что боялся поступить по-другому, боялся за вас. Во имя Бога, скажи мне, разве это такой большой грех?
— В безопасности среди друзей, — вспыхнула она. — Потому что ты боялся? Да что ты знаешь о том, что такое бояться? О да, ты чувствовал, как у тебя сводит мускулы живота перед битвой. Но ты, важная особа, ты за всю свою жизнь только и знал, что шагать и махать мечом; ты ни разу не испытывал, что значит бояться так, как боялась я в течение тех долгих трех дней и ночей! Я умоляла тебя… я знала, как это будет, и я молила тебя увезти нас оттуда, но ты не слушал, ты даже не слышал… а теперь девочка умерла.
— Из-за того, что она провела первых три дня своей жизни в доме Темного Народца? Сердце моего сердца, как ты можешь верить в такое?
— Все знают, что Темный Народец делает с человеческими детьми — это чувствовалось даже в воздухе того места. А в последнюю ночь, третью ночь, мне снились жуткие сны, и я вздрогнула и проснулась и увидела, что они забрали у меня ребенка! Та ужасная старуха сидела у очага, держа девочку на руках и напевая ей — тихую, темную песенку, от которой у меня похолодело сердце. И еще там был какой-то человек с накинутой на голову и плечи барсучьей шкурой и с барсучьими полосками на лице, и он делал большим пальцем знаки у нее на лбу, как гончар делает знаки на глине; и там была Ита и все остальные женщины, и они бросали в огонь травы, и он взвивался вверх со странным горьковатым запахом и закручивался язычками вокруг девочки. Я вскрикнула, и Ита принесла ее и отдала мне и сказала, что мне снились дурные сны и что я должна заснуть снова, и как я ни сопротивлялась, я уснула, как она и приказала мне.
— Ласточка, ласточка моя, ты не просыпалась; это все был один дурной сон.
— Наутро от нее все еще пахло тем странным горьким дымом.
— Тогда, значит, это была какая-то очистительная церемония. У каждой веры есть свои тайные обряды.
— Они вытягивали из нее жизнь, — сказала Гэнхумара. — Я знаю. Они вытягивали из нее жизнь, чтобы отдать ее своему больному ребенку… на следующий день он начал поправляться… а ей они не оставили даже на три года.
Это было безнадежно. я доверил бы соплеменникам Друима Дху мою или ее душу, но я знал, что никакие мои слова, никакие мои поступки не смогут изменить того, во что она верит. И все же я сделал еще одну отчаянную попытку:
— Гэнхумара, между мной и народом Друима Дху всегда были добрые отношения, и какое бы зло Темные Люди ни творили время от времени, они не предадут друга, если тот прежде не предаст их. Вот если бы я отпустил Кея той зимой пошарить в их ямах с зерном…
Но она даже не слушала. Она не чувствовала, что мои руки обнимают ее, и я со свинцовой безысходностью уронил их. Когда она заговорила снова, ее голос немного смягчился, но эта мягкость не сделала ее более близкой, чем раньше.
— Я знаю, что ты тоже любил ее, и я знаю, что ты не понимал, что делаешь. Но я всегда буду помнить, что девочка умерла из-за тебя… Нет, не трогай меня; я не хочу прикасаться к тебе или чтобы ты прикасался ко мне — я не захочу этого очень долго; может быть, больше никогда.
Я потерпел поражение, и когда я понял это, меня охватили безнадежность и отчаяние.
Я в последний раз взглянул на тело Малышки и вышел мимо Гэнхумары за дверь, и верный Кабаль последовал за мной. Это было ее право — остаться наедине с ребенком. Я пересек слабо освещенный атриум и оттуда через двор прошел в кладовую, где на случай, если я пришлю гонца или сам приеду ночью слишком поздно, чтобы будить домочадцев, всегда стояла походная кровать с одеялами и подушками, на которую я теперь и свалился. И самое странное то, что я проспал почти до полудня.