Пытаться прорваться на юг, в Корстопитум, сквозь сугробы и лютую метель означало бы не что иное, как добровольно отправиться навстречу смерти, и так же невозможно — и к тому же бесполезно — было пробовать передать туда сообщение. То же самое можно было сказать о любой попытке связаться с Кастра Кунетиум; занесенные глубоким снегом горные дороги были совершенно непроходимы для всякого, кто был тяжелее зайца, и даже если предположить, что известие могло быть доставлено туда и припасы привезены оттуда, гарнизон там был настолько мал, что если бы они расстались с таким количеством припасов, которое составило бы для нас ощутимую разницу, в результате они просто умерли бы с голоду вместо нас. У нас не было другого выхода, как только сидеть на месте и пытаться растянуть оставшуюся пищу на как можно более долгое время.
После того как мы обсудили все самым тщательным образом, оказалось, что если мы, начиная с этого дня, перейдем на половинный рацион, то сможем продержаться где-то до середины февраля.
— Ранняя весна может спасти нас, — сказал Гуалькмай, который, хоть и не был капитаном, всегда принимал участие в наших советах.
А Бедуир расхохотался:
— Солнце не может пожаловаться, что мы зажгли ему недостаточно яркий костер в честь Середины Зимы!
Но недели шли за неделями, а зима, казалось, захватила мир навсегда. Ни разу не было дня, когда мы могли бы поохотиться, только снег, и неистовый ветер, и лютый мороз, сковывавший землю даже под укрывшими ее белыми мехами. Северную сторону каждой постройки закрывали снежные наносы, достающие своими мягкими изгибами до самых стрех, и каждый день нам приходилось заново расчищать тропинки к конюшням, колодцу и амбару с припасами, хотя это-то как раз было не так уж плохо, потому что когда человек копает, ему тепло, — правда, потом он сильней ощущает голод. Время от времени мы выкладывали кости от съеденной туши на удобное место в лунную ночь, ставили на стены пару лучников и таким образом добывали одного-двух волков, но они, бедняги, сами были настолько изголодавшимися, что женщины мало что могли с ними сделать, кроме как сварить бульон; и люди уже становились худыми и изможденными, их глаза ввалились, а головы казались слишком большими для острых плеч.
Однажды Кей пришел ко мне и сказал:
— Может быть, у Темного народца есть пища. Почему бы нам не отправиться за продовольствием? Ты же знаешь, где находится по меньшей мере одна деревня.
— У них будет едва достаточно пищи для себя; они не смогут ничего уделить тем, кто придет просить.
— А я собирался не просить, — угрюмо ответил Кей.
Я схватил его за плечи, чтобы до него лучше дошло то, что я хотел сказать.
— Послушай, Кей; Темные Люди — наши друзья. Нет-нет, я вовсе не стал бабой; просто я работаю головой, что ты, по-видимому, забыл сделать. Они наши друзья, но они не из тех, кто станет держаться за дружбу перед лицом оскорбления. Я не хочу, чтобы источники воды оказались загаженными, а в наших людей на стенах летели эти их дьявольские отравленные стрелы.
Так что мы не отправились добывать продовольствие, и темные Люди сохранили то, что у них было. Мы не видели ни одного из них за всю зиму, но вообще-то мы никогда не видели их в темное время года. Мне часто приходило в голову, что Народец Холмов зарывается глубоко в свои норы и спит в течение всех холодных месяцев почти так же, как барсуки и мыши-полевки.
Через какое-то время мы перестали ночевать в отдельных комнатах и бараках и сгрудились все вместе в огромном обеденном зале, потому что, хоть наши запасы дров и торфа не пострадали, мы сильнее нуждались в тепле, чем в другие зимы, ибо наш голод открывал путь холоду; и наоборот, человеку нужно меньше пищи, когда ему тепло. Так что мы складывали все дрова и весь торф в один пылающий костер, который служил и для приготовления пищи, и для обогрева зала и который мы могли, при необходимости, поддерживать и ночью. И там мы теснились по ночам, да и днем, в свободное от работы время, тоже — все, от капитанов до погонщиков мулов, женщин из обоза, собак, свернувшихся калачиком между людьми, и даже трех пони, которые беспокойно переступали ногами в переднем портике в студеные ночи; и, думаю, все мы черпали из близости друг к другу уют и ободрение и даже, неким странным образом, саму жизнь.
Поведение людей во все это время — вот то, что я с трудом понимаю даже сейчас, оглядываясь назад через более чем тридцатилетнюю пропасть, но в то время я не видел в нем ничего странного. Поначалу обычные трения и тяготы зимних квартир, казалось, невыносимо усилились под влиянием голода, и невзгод, и того, что ни у кого из нас почти не оставалось надежды снова увидеть весну. Старые ссоры вспыхнули заново, смутьяны раздували любой повод для раздора, который попадался им под руку, люди снова и снова, с основаниями или без, обвиняли друг друга в попытке получить больше своей доли дневного рациона. Но по мере того, как шло время и наше положение становилось более отчаянным, все это изменилось, и люди перестали быть похожими на волчью стаю. Это выглядело так, будто мы чувствовали, что смерть стоит к нам слишком близко для того, чтобы тратить самих себя таким бесплодным образом; будто под сенью Темных Крыльев в нас пробуждалась все большая мягкость, все большее спокойствие.
Не то чтобы это спокойствие как-то проявлялось внешне; по правде говоря, этой зимой наши вечера были более шумными, чем когда бы то ни было в Тримонтиуме; и я не думаю, что какой-либо певец когда-либо сложил столько песен, сколько сложил их Бедуир за это время, — в придачу к старым героическим сагам, которые он мог декламировать не хуже любого королевского барда; это были песни об охоте и пирушках; неприличные любовные куплеты, от которых обозные женщины взвизгивали и хихикали; песни, которые насмехались над всем, что есть под солнцем, начиная с моего роста, который, как предполагалось, соблазнял орлов садиться мне на голову с катастрофическими последствиями для плеч моей кольчуги, и кончая привычкой главного оружейника почесывать зад во время обдумывания любой проблемы, связанной с его ремеслом, и предполагаемыми приключениями Кея с бесчисленными девушками, каждое из которых было более непристойным, чем предыдущее. И за все эти долгие темные месяцы — ни одного плача.
Наконец наступил февраль, и вечера стали светлее. Но клыки Белого Зверя еще крепко держали нас за горло. Иногда в полдень наступала небольшая оттепель; и всегда час спустя все замерзало снова, и вообще, по мере того, как удлинялся день, усиливался холод. Мы теперь съедали гораздо меньше половины дневного рациона: в день по одной маленькой ржаной лепешке на человека и каждые три дня — по куску мяса величиной примерно в три пальца; мясо было черным, как уголь, и жестким, как вываренная кожа. Когда сушеное мясо закончилось, мы начали есть собак, бросая жребий, какая будет следующей; они протянули так долго только потому, что убивали самых слабых из своего числа, и если бы мы придержали их еще немного, от них осталась бы только щетинистая кожа, покрывающая высохшие кости. Да даже и так в них было не больше мяса, чем в волках. Я начал горько сожалеть о том, что мы не оставили себе больше пони, потому что тогда мы могли бы съесть и их. А так мы съели одного, но двух остальных нужно было любой ценой беречь до последнего.
К середине февраля мы страдали не только от голода, но и от болезней. К концу зимы в лагере всегда была цинга, которой мы были обязаны солонине, но в этом году она распространилась шире, чем обычно. Гэнхумара и старая Бланид работали вместе с остальными женщинами, ухаживая за больными, и их дни были заполнены до отказа. Старые раны открывались и никак не хотели заживать снова — у меня самого были проблемы со старым рубцом на плече и с обожженными ладонями, которые отказывались затягиваться новой кожей. Люди начали умирать, и мы кое-как копали для них неглубокие могилы в твердой, как железо, земле за стенами форта, наваливая сверху высокие груды смерзшегося снега и надеясь, что волки не смогут отыскать тела.
Юный Эмлодд умер, держась за мою руку и устремив на мое лицо глаза, похожие на глаза больного пса, который надеется, что ты ему поможешь, когда для него уже не может быть никакой помощи. И после его похорон Левин сказал:
— Кто же похоронит последнего из нас? Хотелось бы мне знать.
— Волки, Брат, — отозвался Бедуир и взглянул вверх, на кружащего в небе беркута. Над Тримонтиумом всегда можно было видеть одну или несколько этих больших птиц. — И, может быть, парочка орлов. Тц-тц, это дурная зима, и она никому не принесет ничего хорошего.
Малек сказал:
— И, однако, я мог бы поклясться, что сегодня утром воздух был более мягким, чем обычно.
И в его голосе прозвучала ничем не прикрытая жажда жизни.
Никто из нас не ответил ему. Мне тоже показалось, что сосульки под стрехой наконец-то начинают удлиняться; но мы все знали, насколько малы наши шансы, даже если оттепель наступит сегодня вечером. В том состоянии, до которого мы дошли, когда у нас едва хватало сил вырыть могилу для товарища, мы никогда не смогли бы добраться до Корстопитума, даже если бы бросили всех больных, а что касается помощи из арсенала, то у оставшихся там людей не было повода подозревать, что мы в ней нуждаемся. Эта зима была самой суровой за пару десятков лет, но, насколько они знали, у нас был хороший запас зерна и мяса; первые фургоны с провиантом должны были прийти, как обычно, к концу апреля, а это, по моим расчетам, означало бы, что для большинства из нас они опоздали бы на целый месяц.
— Все, что нам нужно, — это говорящий орел; такой же, как Гуан, который поведал свою историю святому Финнену. Ему ничего не стоило бы слетать на юг, — сказал Фарик, и его прямые губы искривились в усмешке, которая не затронула глаз.
— Как печально, что прекрасные дни героев и чудес давно прошли!
На следующий день Левин исчез, и вместе с ним исчез дневной паек для всего его эскадрона. Я помню, что когда мне сообщили об этом, я почувствовал легкую дурноту (но в те дни, для того, чтобы вызвать дурноту, нужно было совсем немного).
Что случилось? Охватило ли его безумие, как бывает порой, когда напряжение становится настолько сильным, что человеческий дух уже не может с ним справиться? Или же он выбрался в белую пустоту, чтобы встретить смерть, потому что был уже не в силах ее ждать? Исчезновение пищи было на это не похоже, и я помню еще, что послал свой собственный эскадрон живых трупов остановить занесенные мечи, когда эскадрон Левина собрался вместе, чтобы переколотить копейщиков, которые утверждали, что Левин украл пищу, а потом сбежал к Маленьким Темным Людям, потому что не осмеливался предстать перед своими собратьями.
Мне-то пришла в голову и другая мысль, но я не высказал ее вслух. Если бы у нас был хоть малейший шанс прорваться за помощью прежде, чем наступит оттепель и успеют сойти талые воды, я послал бы гонца давным-давно.
В ту ночь воздух внезапно стал мягким, и мы все подумали, что оттепель, которая слишком запоздала, чтобы спасти нас, наконец-то пришла. В течение двух дней снег оседал у нас на глазах, и отовсюду слышалось журчание бегущей воды. Еще через три дня можно было попытаться выслать гонца; слабая искорка надежды, так давно потухшая в нас, затеплилась снова. Но на третий день вернулся мороз, и с ним — страшный пронизывающий ветер, налетающий с белых подножий Эйлдона; а потом — мягкий воздух и снег, кружащий мучнистыми клубами над крепостными стенами и закрывающий от нас весь мир; и потом снова мороз.
Белый зверь еще не ослабил свою хватку. Я не помню, сколько дней на этот раз держался холод, — но знаю, что они показались нам такими же долгими, как вся эта зима, — прежде чем ветер резко переменился на юго-западный, принося на своих крыльях новые запахи, и началась медленная устойчивая оттепель.
Должно быть, это случилось через добрых три недели после исчезновения Левина; и когда у нас в ушах снова зазвучала неумолчная капель и журчание струек тающего снега, мы поняли, что подошло время бросать жребий, не по поводу собак на этот раз (к тому времени мы и так уже съели большинство их них), а чтобы определить тех двоих, кто предпримет отчаянную попытку прорваться за помощью в Корстопитум. Кастра Кунетиум мы вообще не принимали в расчет; помимо всего прочего, горная дорога должна была оставаться непроходимой еще долгое время после того, как вскроется дорога на юг. В ту ночь я не мог заснуть. Я знал, как знали все мы, что те, кто вытащит завтра две самые длинные соломинки, отправятся почти на верную смерть; и, однако, у нас был один шанс на тысячу, и им необходимо было воспользоваться… и в любом случае, что значила теперь смерть двух человек, когда мы все должны были последовать по Темной Дороге почти сразу следом за ними? Но тем не менее, я знал, что, кем бы они ни оказались, их смерть будет тяжким грузом лежать у меня на сердце, когда придет мое собственное время… если только… я молился и Митре, и Рогатому, и Белому Христу, чтобы я вытащил одну из этих двух соломинок. Я даже начал прикидывать, нельзя ли каким-либо образом подстроить, чтобы жребий пал на меня. Но выбор принадлежал Судьбе, а не мне. И все же я не мог спать. Мы больше не выставляли по ночам дозор; никто не мог на нас напасть, а мы были настолько замерзшими и ослабевшими, что двухчасовое дежурство более чем вероятно убило бы человека, несущего дозор на стенах крепости. Но у меня вошло в обычай вставать где-нибудь в середине ночи и оглядывать форт, чтобы убедиться, что все в порядке. Что я думал обнаружить, не знаю; это стало привычкой. В ту ночь я чувствовал себя слишком возбужденным, чтобы продолжать лежать спокойно, и поэтому поднялся раньше, чем обычно, стараясь двигаться тише, чтобы не разбудить Гэнхумару. Мы сделали все, что могли, чтобы обеспечить ей хоть какое-то уединение, выделив для нее место у дальнего и самого темного конца обеденного зала, за одного человека до стены; холодное крайнее место занимали по очереди я, Бедуир или ее брат Фарик, а другие двое спали между ней и остальным войском. И теперь, потягиваясь и глядя на нее, я думал о том, как в первую ночь Бедуир вытащил свой меч, положил его между ней и собой и, рассмеявшись, сказал:
— Никто не смеет утверждать, что у меня не такие хорошие манеры, как у Пуиля, герцога Дайфеда.
Но когда вам приходится тесно прижиматься друг к другу, чтобы согреться, глупо класть между двумя людьми меч, и теперь его клинок оставался в ножнах.
Если не считать блика света от далекого очага на ее рассыпавшихся в беспорядке волосах, ничто не указывало, что здесь лежит женщина, потому что стройная нога, с которой съехали укрывавшие ее складки плаща, была обтянута перевязанными крест-накрест штанами. Гэнхумара уже давно вернулась к своей мальчишеской одежде для верховой езды, чтобы было теплее. Щекой она прижималась к плечу Фарика, и сейчас между ними было некое сходство, которое исчезало, когда оба просыпались.
Я потягивался до тех пор, пока у меня не затрещало под лопатками, пытаясь хоть немного обрести силы. я чувствовал слабость в желудке и головокружение, так что весь зал словно колыхался под моими ногами, как галера в спокойном море. Я заковылял к выходу из зала, пробираясь между спящими, но в свете пламени очага, закладывавшем под их выступающими скулами, заострившимися носами и туго обтянутыми кожей лбами глубокие тени, у всех у них были иссохшие, плотно сжатые рты и провалившиеся глаза покойников. Изможденная тень, которая некогда была Кабалем, плелась за мной по пятам. Пока что ему удавалось избежать смертельного жребия, но скоро должна была прийти и его очередь… Я отворил дверь и, мягким толчком прикрыв ее за собой, вышел мимо двух тощих пони в ночь.
После заполненного людьми зала (хоть и н настолько заполненного, как бывало раньше), в котором воняло, как в лисьей норе, запах оттепели, резкий и холодный, ударил меня, словно лезвие ножа; звезд не было, и, несмотря на снег, было очень темно — трепещущая, дышащая темнота, которая заставляет тебя почувствовать мир как живое существо.
В тех местах, где наши ноги ступали особенно часто, снег превратился в черную жижу, но он был все еще белым и нетронутым над невысоким холмиком, отмечавшим то место, где под костями боевых коней лежала женщина из Маленького Темного Народца. Я подумал, что она хорошо защищала нас от саксонского племени, но даже она была бессильна против Белого Зверя. Я сильно затянул свой привычный обход, но когда закончил его, то понял, что все еще не могу вернуться и снова лечь рядом с Гэнхумарой.
Поддаваясь внезапному импульсу, я свернул ко входу в преторий и прошел через узкий двор, направляясь к покоям, которые раньше занимал вместе с ней. Войдя в небольшую комнату, служившую мне до ее приезда каморкой для сна, а теперь ставшую складом оружия и моим кабинетом, я наощупь снял с потолочной балки фонарь, открыл его и пошарил рукой внутри. В нем еще оставалась примерно половина свечи, и я знал, что когда она догорит, больше свечей не будет. Мы съели то небольшое количество жира, которое нам удалось спасти от огня. Ну что ж, теперь уже довольно скоро нам больше не нужны будут свечи. Я высек кресалом огонь, а потом прошел с фонарем в руках в большую по размерам комнату, которая раньше принадлежала Гэнхумаре, опустил его на плетеный сундук у стены и остался стоять, озираясь вокруг и спрашивая себя, зачем я пришел и что должен делать теперь, когда я здесь. Комната выглядела обитаемой, что живо напомнило мне Гэнхумару, которая все еще иногда заходила сюда в течение дня. Мягкий коврик из бобровых шкур, прикрывающий слой тростника и папоротника на постели, все еще сохранял едва заметные вмятины там, где на него опускалось ее тело, из раскрашенного деревянного ларца наполовину свешивалась золотая сережка; даже слабый запах ее тела и волос, казалось, все еще витал в холодном воздухе, словно она только мгновение назад вышла в дверь и оставила здесь какую-то часть себя. Я нагнулся и вытащил из подстилки горсть тростинок.
Кто-то должен был нарезать их для завтрашнего жребия; это было достаточно хорошим предлогом для меня самого, чтобы побыть здесь. Я покопался в раскрашенной деревянной шкатулке — на ее крышке был нарисован бегущий олень — и среди всякого мелкого хлама и женских вещиц нашел серебряные ножницы, а потом поплотнее завернулся в плащ, устроился на неизменном вьючном седле и принялся нарезать бурые стебли на кусочки, которые складывал в свой железный шлем, принесенный из соседней комнаты. Кабаль уселся рядом со мной, положив мне на колени большую костлявую голову, и завел свою глубокую гортанную песню-ворчание, которая означала у него полное удовлетворение моей компанией; и я прервал свое занятие, чтобы потрепать его за уши, как он любил, гадая, что я буду с ним делать, если на следующий день вытащу жребий, а потом от нечего делать вернулся к нарезанию своих тростинок.
Свет фонаря начал угасать, и в углах комнаты собрались тени; темно-синий, золотой и рыжевато-коричневый святой на вышитом полотнище, казалось, колебался на грани живого движения. Я не слышал шагов, которые приближались по талому снегу, но внезапно перекладина запора поднялась, и когда я быстро взглянул в ту сторону, дверь отворилась и на пороге встала Гэнхумара.
Я вскочил на ноги.
— Гэнхумара! Что ты делаешь на улице посреди ночи?
— Я пришла искать тебя; ты так долго не возвращался, и я испугалась.
Она вошла в комнату, заперла за собой дверь и прислонилась к ней спиной. В угасающем свете фонаря все ее кости выступали наружу, и шею, как веревки, оплетали сухожилия, а потрескавшиеся губы шелушились и кровоточили; и мое сердце рванулось к ней, как птица, из клетки моей груди.
— Я не знал, что ты почувствовала, как я вышел. Я надеялся, что ты спишь, — сказал я.
— Я всегда чувствую, когда ты выходишь. А что ты делаешь здесь посреди ночи?
Я посмотрел на плоды своих трудов.
— Порчу твои ножницы, нарезая ими тростинки.
Она прошла в комнату, заглянула в мой помятый шлем, потом посмотрела на меня и протянула руку к Кабалю.
— Завтра опять будут собаки? я покачал головой.
— Нет, завтра мы тянем жребий другого сорта.
— Какого же именно?
Она скованно присела на крышку сундука.
А когда я рассказал ей, она проговорила, все еще глядя в мой шлем:
— Соломинка за жизнь… Каждую жизнь в гарнизоне?
— Нет, не так много. Соломинка для каждого из Товарищей; и только для тех из Товарищей, кто более-менее устоял перед цингой.
— А разве рана на твоем плече закрылась со вчерашнего дня? — спросила она через какое-то мгновение, и я знал, что она имеет в виду.
— Более или менее устоял. Если мы будем считать только тех, у кого нет никаких изъянов, то, мне думается, тащить соломинки будет вообще некому.
— И, значит, ты тоже будешь тянуть жребий?
— Я не могу поставить Бедуира, и Фарика, и остальных перед таким риском, а сам отступить в сторону. Глупо, не правда ли, придавать этому такое значение, когда, длинная соломинка, или нет, мы все умрем так скоро?
Какое-то время она молчала, потом впервые подняла глаза.
— Значит, у тебя нет надежды, что они дойдут?
— Нет, — ответил я, и мы снова умолкли. Потом я отложил в сторону шлем и ножницы, опустился на колени рядом с ней и обнял ее под грубым, толстым плащом.
— Постарайся не бояться, Гэнхумара.
— Мне кажется, я не боюсь, — недоумевающе отозвалась она. — Я не хочу умирать, но мне кажется, что я не боюсь — не очень боюсь.
А потом в ней произошла внезапная перемена; в последнем меркнущем свете фонаря ее глаза на исхудалом лице вдруг стали огромными и сияющими, а в голосе зазвучали низкие, дрожащие нотки, подобные музыкальному трепету лебединых крыльев в полете.
— Я так рада, что наступила оттепель. Мне бы ужасно не хотелось умирать, пока мир все еще мертв; это казалось бы таким… таким безнадежным. Но сегодня мир снова пробуждается к жизни, он дышит в темноте. Ветер несет с собой что-то — разве ты не чувствуешь запах? Почти как запах сырого мха.
— Я знаю, — сказал я. — Да, я тоже его чувствую.
— Как печально, что для нас уже слишком поздно. В один прекрасный день под деревьями снова будет мягкий влажный мох и лесные анемоны, и люди зажгут майские костры… и где-то лиса сыграет свадьбу, и у нее появятся щенки…
— Не надо, Гэнхумара. Не надо, сердце моего сердца.
Я крепче стиснул ее в объятиях и почувствовал, как она дрожит — не только от холода. И, сам не зная, как это вышло, я, пошатываясь, поднялся вместе с ней на ноги и отнес ее через всю комнату к постели, а потом — так мало у меня оставалось сил — ничком свалился рядом с ней. Я натянул на нас обоих одеяло из бобровых шкур и там, в мягкой темноте, привлек ее к себе. Я чувствовал ее легкие кости, которые некогда так восхищали меня, острые и хрупкие под плотной тканью ее туники, чувствовал сотрясающие ее приступы ледяной дрожи, и прижимал ее к себе так, словно хотел втянуть ее внутрь своего тела и согреть там. Я целовал ее лицо, запавшие глаза, и бедные потрескавшиеся губы, и перевитую жилами колонну ее шеи, пытаясь утешить ее за весну, и лето, и сбор урожая, которые ей не дано будет увидеть; и наконец ее дрожь унялась, и она лежала спокойно, обнимая меня за шею, а мои руки обвивали ее тело. И постепенно, лежа вот так, я понял, что Игерна не имеет больше власти надо мной, потому что через несколько дней, неделю или две в лучшем случае, я буду мертв.
Я не знаю, я никогда не мог вспомнить, кто — она или я — расстегнул пряжку у нее на поясе; я знаю только, что это было сделано как нечто неизбежное. Я чувствовал глубокое умиротворение, умиротворение настолько сильное, что оно стало моим прибежищем, и старое мерзкое мушиное облако ненависти не могло пробиться сквозь него, чтобы задушить меня под собой и отбросить назад, как всегда бывало раньше. Я ощущал настоящее как нечто насквозь сияющее светом, дар, откровение, цветок, растущий на краю пропасти, за которой уже ничего нет; но важен был цветок, а не пропасть. И теперь я смог любить Гэнхумару так, как всегда жаждал любить ее. Я свободно и беспрепятственно погрузился в ее самые сокровенные глубины, и она взметнулась мне навстречу, приветствуя меня и отдавая мне то, что я никогда не думал найти ни в ней, ни в какой другой женщине. Мы ненадолго излечились от одиночества, отсеченности двух людей, существующих раздельно друг от друга, и слились воедино, так что круг замкнулся.
Когда мы на следующее утро вытянули жребий, самые длинные соломинки достались Элуну Драйфеду и моему трубачу Просперу. Мы заранее приготовили для тех, кого выберет Судьба, запас пищи из того немногого, что у нас еще оставалось, два самых толстых плаща во всей крепости и разные другие вещи, которые могли им пригодиться. Два оставшихся пони уже стояли навьюченными, и ждать больше было нечего. Мы столпились на старых красных стенах, чтобы подбодрить своих посланцев криками и посмотреть, как они с трудом шагают по дороге, ведущей на юг, или, точнее, по той линии, где проходила скрытая от глаз дорога, все еще лежащая глубоко под тающим снегом. Потом, когда груз станет полегче и, даст Бог, снег немного опустится, они поедут верхом — если доживут до этого — но сейчас, в начале пути, они вели пони в поводу, и мы видели четыре силуэта, четыре темные фигуры, которые постепенно исчезали вдали, карабкаясь по все более крутым склонам к зарослям орешника. Они казались очень маленькими в белой безбрежности холмов, и мне казалось, что я вижу за ними всю долгую безнадежную дорогу до Корстопитума, простирающуюся в бесконечность. Когда поворот долины скрыл от нас последнюю барахтающуюся в снегу темную точку, мы, еле волоча ноги, разбрелись в разные стороны, чтобы как-то занять остаток дня. Гуалькмай, естественно, не тащил жребий, а только держал для нас шлем; даже не будь он хромым, мы все равно не могли бы обойтись без него, когда в лагере было столько больных; но я никогда не забуду его лица.
Немногим позже полудня того же самого дня с южной стены раздался хриплый недоверчивый крик, в ответ на который половина форта, кто ползком, кто спотыкаясь (немногие из нас могли бежать), собралась к Преторианским воротам. Стоящий там дозорный приковылял к нам навстречу с дикими, безумными глазами, плача и бормоча что-то о четырех людях, четырех верховых на дороге. Мы подумали, что у него помутился разум, но чуть погодя и другие взобрались на осыпающийся крепостной вал или вышли наружу через ворота и тоже начали кричать и показывать пальцами. Я вскарабкался по ведущей на стену лестнице, протолкался сквозь обогнавших меня людей и устремил взгляд на юг, прикрывая глаза рукой, чтобы их не слепил снег, который сиял на солнце, проглянувшем в этот момент сквозь медленно плывущие дождевые тучи.
Вдали, у кромки зарослей орешника, виднелись четыре всадника, пробирающихся в сторону Тримонтиума, и когда они подъехали ближе, я разглядел, что двумя из них были Проспер и Элун Драйфед. Третий был мне незнаком, или, по крайней мере, я знал его не настолько хорошо, чтобы узнать на таком расстоянии.
Четвертым, я мог бы поклясться, был Друим Дху или один из его братьев! Они подъехали ближе, и еще ближе. Мы толпились вдоль стен и в воротах, и с каждым мгновением нас было все больше; мы ждали их, мы напрягали слезящиеся глаза, глядя в их сторону.
Но, мне кажется, теперь мы ждали в абсолютном молчании. Мы не смели надеяться…
Поравнявшись с дальним концом скакового поля, всадники послали своих спотыкающихся пони в рысь, вздымая за собой клубы снега, похожие на водяную пыль. Они махали нам руками; потом мы услышали, что они что-то кричат, но мы не могли разобрать ни слова. Их нагруженные до предела пони, оступаясь и пошатываясь, поднялись по склону и вошли в ворота. Здесь они неуверенно остановились, и их со всех сторон окружили набежавшие люди; и внезапно от тех, кто стоял ближе, к самым дальним рядам толпы разнеслась весть:
— Это обоз с продовольствием! Обоз идет! Бог смилостивился. Они почти дошли до нас!
И мы, гарнизон ходячих трупов, разразились хриплым болезненным ревом, который, без сомнения, можно было услышать в самом Корстопитуме. Я пробился к центру толпы как раз в тот момент, когда четверо всадников устало сползли с лошадей, и ошеломленно спросил у незнакомца:
— Приятель, это правда?
Он был грязно-серым от изнеможения и опирался на своего пошатывающегося пони.
— Конечно, милорд Артос. Они будут здесь завтра к вечеру.
Нас послали вперед, чтобы сообщить тебе об этом.
Он указал кивком головы на стоящего рядом с ним невысокого смуглого человечка, и я увидел, что это действительно был Друим Дху.
— Но как, во имя Господа, вы узнали о нашей беде?
— Тот человек, которого вы послали первым, добрался до нас, — ответил он.
Обоз прибыл на следующий день в сумерках, — неровная, спотыкающаяся вереница мулов и вьючных пони, которых вели и подгоняли задыхающиеся, напрягающие все свои силы люди, почти такие же измученные, как и мы, хотя и менее изможденные. И среди них было несколько человек из наших собственных вспомогательных отрядов, а также из Маленького Темного Народца.
Обоз был не очень большим, и закрытые кожаными крышками вьючные корзины были нагружены не полностью, потому что с нормальным грузом животные просто вообще не смогли бы проделать этот путь. Но пища, которую они привезли, должна была дать нам возможность продержаться до тех пор, пока к нам не дойдет следующая партия. Мы по мере наших сил помогли разгрузить припасы, а позже — нам казалось, что это было гораздо позже, — сидели все вместе в обеденном зале, чтобы впервые за три луны наесться как следует.
— Не стану отрицать, — говорил невысокий рыжебородый старший погонщик, — что это была отчаянная затея, даже с той помощью, которую оказывал нам на последнем отрезке пути Маленький Темный Народец; и я не стану отрицать, что если бы этот Левин, которого ты послал к нам, дожил до того, чтобы начать убеждать нас, то мы, скорее всего, начали бы убеждать его в ответ и немного помедлили бы, дожидаясь оттепели. Но когда человек умирает, чтобы принести вам крик о помощи, — что же, это гораздо лучший довод, чем все, которые можно привести против него.
Я быстро оглянулся.
— Умирает?
Почему-то, не знаю, почему, я решил, что Левин остался в арсенале, чтобы набраться сил, прежде чем вернуться к нам со следующим обозом.
— Да. Лично я понятия не имею, как он вообще держался на ногах, чтобы дойти к нам. Они у него были обморожены так, что почти сгнили… Он умер в ту же ночь.