Мы танцевали под ритмичное притопывание своих каблуков и под музыку свирели, кружившую нас туда-сюда, как ветер кружит сухие листья, то посылая их к небу, то крутя по земле, — пока наконец наш хоровод не вырвался из своего собственного вращения и не разбился на группы и пары, а кое-где прыгали и отдельные танцоры.
Гэнхумара танцевала со мной. Она прошла через все ритуалы своей свадьбы, словно человек, выполняющий — без запинки, но во сне — сложные фигуры совсем другого танца, но теперь она проснулась и попала под власть тех же чар, что и мы все. У нее вырывался такой же смех, что и у остальных, такие же негромкие вскрики, зарождающиеся глубоко в горле. И среди этой кружащейся массы людей мы танцевали свой собственный танец со своими собственными фигурами (хотя, по правде говоря, к этому времени многие делали то же самое), танец мужчины и женщины, который есть не что иное, как танец оленя, ударяющего рогами по кусту, и щегла, выставляющего напоказ желтый пух у себя под крыльями.
Кувшины с пивом начали ходить по кругу, и мужчины и женщины сбивались вместе, чтобы зажечь друг у друга все больше и больше факелов, и танцевали, раскручивая их над головой растрепанными конскими хвостами дымного пламени, которое сияло на смеющихся или потных лицах, на сцепленных руках и развевающихся волосах. В одном месте какой-то человек в кильте из шкуры дикой кошки погрузился в свой собственный мир и, вытащив кинжал, кружился и притопывал в сложном ритме боевого танца. Неподалеку от меня полуобнаженная девушка вывернулась из объятий молодого воина и, заливаясь смехом, упала наземь, и прежде чем юноша весело бросился на нее, я успел разглядеть на ее плече и шее следы любовных укусов.
Из-за барабанной дроби притопывающих каблуков, пульсирующей в моей крови, и мелодии свирели, разбивающейся о меня короткими быстрыми волнами, я не знаю, сколько прошло времени, прежде чем я понял — и каким образом я наконец понял — что если я быстро не найду выход, то мне придется овладеть Гэнхумарой здесь и сейчас. Похоже, что только после того, как моя голова начала проясняться, направленные в мою сторону долгие взгляды предупредили меня о том, чего от меня ждут.
И я знал, что то, чего от меня ждут, невозможно. Если бы это была девушка, выбранная наугад с женской стороны танца, я, может, и сумел бы изобразить жеребца, думая об остальном табуне не больше, чем сам жеребец, когда он покрывает свою кобылу.
Если бы я любил ее, то присутствие других могло бы не иметь значения для нас обоих. А так…
В тот же самый миг я поймал поверх дюжины разделяющих нас голов хмурый взгляд рыжевато-карих глаз Фарика. Они вроде бы смеялись, но послание, которое они передавали мне, было серьезным. И, получив его, я понял, почему он показал мне древнюю крепость, почему устроил все так, что моя лошадь была под рукой.
Почти не понимая, что делаю, я схватил Гэнхумару за запястья и вытащил ее из танца. Голт и Флавиан были поблизости и, похоже, все еще сохраняли здравый рассудок; и я кивком головы подозвал их к себе.
— Иди и приведи сюда Ариана, как можно ближе, — пробормотал я Мальку, делая вид, что играю золотыми яблочками на концах кос Гэнхумары; она стояла, немного запыхавшись, и ее лицо было в тени.
— Других лошадей тоже?
— Нет, только Ариана. Подведи его к самому краю круга света и свистни мне, когда будешь там. Голт, иди приведи сюда Эмлодда и остальных. Пора увозить невесту, и вы нам понадобитесь, чтобы прикрыть наше отступление.
Все произошло так быстро, что, я думаю, никто из раскачивающейся, прыгающей вокруг нас толпы не понял, что мы перестали танцевать не просто оттого, что хотели перевести дыхание или, может быть, оттого, что мы тоже были готовы к тому, что должно было произойти потом. А когда Голт и Флавиан ускользнули прочь, каждый со своим собственным поручением, я протянул руку, выхватил у проходящего мимо человека кувшин с пивом и протянул его Гэнхумаре. В нем почти ничего не оставалось; по глотку для каждого из нас, но этим можно было занять несколько мгновений, и она взглянула на меня поверх края, быстро и с готовностью понимая, что я собираюсь сделать, и ее глаза в неровном свете факелов больше не были чужими. Я отбросил пустой кувшин в сторону, не заботясь о том, кому под ноги он попадет, и его подхватил Фарик, который, хоть я того и не знал, все еще был совсем близко. Я бросил вслед за кувшином слова благодарности, и Фарик поднял руку в быстром странном жесте, как будто поймал их и перекинул мне обратно.
— Разве я теперь не один из твоих капитанов? — сказал он и снова растворился в клубящейся толпе, а я схватил Гэнхумару за руки и увлек ее в противоположную сторону. Потом я различил за гомоном толпы и нежной, жаркой мелодией свирели глухой перестук конских копыт по траве, а мгновение спустя заметил у самой дальней границы света факелов бледное, как мотылек, сияние Арианова бока и услышал высокий пронзительный свист, какой издают мальчишки, засунув в рот пальцы.
Я расхохотался, и меня захлестнула внезапная теплая волна опьянения, и я стал каждым мужчиной, который когда-либо уводил свою избранницу от ее сородичей.
— Это нам! Идем, Гэнхумара! — и я подхватил ее на руки и побежал. Она тоже рассмеялась и закинула руки мне за шею, чтобы мне было легче ее нести, и я направился к этому белому сиянию у края круга света. Только ближайшие к нам танцоры могли понять, что происходит, и на один миг изумление помешало им прервать танец или сделать какую бы то ни было попытку задержать нас. А за этот миг я добежал до Ариана и вскинул Гэнхумару на луку седла. Но когда я сам вскакивал в седло за ее спиной, Фарик поднял крик:
— Смотрите! Он увозит нашу сестру!
И сразу же вслед за этим разразился хаос полупритворной схватки, которой оканчивается большинство брачных пиров.
Я подхватил повод у отскочившего назад Флавиана и вбил каблук в конский бок, разворачивая Ариана в обратную сторону; мои несколько Товарищей торопливо выстраивались за моей спиной, чтобы прикрывать нас сзади, а молодые воины, возглавляемые тремя братьями Гэнхумары, пытались прорваться мимо них ей на выручку. Испуганный, фыркающий жеребец рванулся подо мной вперед, и я, оглянувшись через плечо, увидел Флавиана и Фарика сплетенными в борцовском объятии, которое было шуточным только наполовину.
— Скачи! — крикнул Флавиан. — Мы задержим их, насколько сможем!
Я ударил каблуком в белый бок, и мы понеслись летящим галопом, оставляя позади хохот и крики схватки. И Гэнхумара прижималась ко мне, все еще смеясь, и ее расплевшиеся волосы бились, словно холодная водяная пыль, о мое лицо и шею.
Как только я уверился, что за нами нет погони, я перешел на легкую рысь, потому что не очень-то разумно мчаться во весь опор по незнакомым холмам при свете бледнеющей луны, да еще когда твоей руке с поводом мешает женщина. И, словно вместе с ветром, летевшим нам навстречу, тот, другой, теплый и неистовый ветер который ненадолго бросил нас друг к другу, тоже утих.
Гэнхумара выпрямилась и сидела теперь у моей левой руки, легкая и ничего не требующая, так что я почти не чувствовал ее вообще.
— Куда мы едем? — спросила она через какое-то время, словно в ней не осталось ничего от прошедших часов. Я выплюнул изо рта ее волосы.
— В Старый замок. Куда же еще?
— Ты знаешь дорогу?
— Надеюсь. Фарик показал мне, где он стоит, — думаю, на случай необходимости.
— Ничего, что я сказала Фарику?
— Ты вряд ли могла поступить иначе, — сказал я, — учитывая, что его жизнь тоже оказалась втянутой в эту историю.
— В этот клубок, — поправила она.
— Я этого не сказал.
— Да, ты этого не сказал.
Она подняла руку и очень осторожно высвободила длинные пряди волос, запутавшиеся в моей бороде и в наплечной броши с головой Медузы, забирая их обратно себе.
И мы продолжали путь, не разговаривая больше, потому что, похоже, нам больше не о чем было говорить.
Туманная луна все еще висела над горизонтом, когда мы поднялись на последний гребень волнистой вересковой равнины и посмотрели вниз, в долину с ее маленьким горным озером, отражающим мерцание неба. И в мягком белом свете развалины заброшенного замка были более чем когда-либо похожи на деревню Маленького Темного Народца.
— В наши дни башню иногда используют как пастушью хижину, — сказала теперь Гэнхумара, почти как ее брат несколько часов назад. — Но когда в княжеском роду кто-то вступает в брак, она снова вспоминает, что некогда была двором князя.
Мы спустились вниз сквозь вереск, который давно уже это не так уж плохо. Если ему удастся пробиться назад к похожей на волну торфяной гряды, где раньше были ворота. Теперь в него вливался вереск, омывая самые стены башни; и поздние колокольчики, прибившиеся к грубо сложенным стенам скотного двора, были призрачно-белыми в расплывчатом лунном свете. И все это время среди холмов слабо мерцали летние зарницы.
Я спешился на небольшом пятачке травы, снял с седла Гэнхумару и, отдав ей свое огниво, оставил ее собирать прутья и спутанные клубки вереска и разводить огонь, а сам расседлал Ариана и растер его пучком травы. После этого я сводил старого жеребца к берегу озера на водопой, а потом, спутав его, отпустил пастись там, где среди вереска и поросших кустами пригорков вились открытые полоски травы, и вернулся в башню.
Навстречу мне засиял свет, такой же тускло и прозрачно золотистый, как опавшие листья явора. Гэнхумара разожгла костер и теперь сидела возле него и делала из меда и ржаной муки маленькие лепешки, чтобы положить их на камни очага, когда те разогреются. Круглые каменные стены поднимались вверх, покидая круг света, и терялись в тени над головой, так что если судить по тому, что было видно, древняя крепость вполне могла снова стоять в полный рост; тень Гэнхумары, протянувшаяся за ее спиной к дальней стене, падала на беспорядочно набросанные шкуры, прикрывающие толстый слой папоротника на широкой постели, где обычно спали пастухи.
Когда я вошел, Гэнхумара подняла глаза и с едва заметной тенью улыбки указала на черный глиняный кувшин, который она поставила у самой двери.
— Видишь, я нашла их запасы; думаю, они не пожалели бы нам их для свадебного пира. Возьми этот кувшин и спустись к озеру за водой, а потом собери свежего папоротника для постели.
Я взял кувшин и сходил за водой, а потом принес несколько охапок папоротника и разбросал его на постели поверх засохшего, отшвырнув ногой в сторону вонючие шкуры. И к тому времени, как все было готово, огонь в очаге сиял чистым, алым светом, а на камнях подрумянивались медовые лепешки. Я уселся на мужской стороне очага, свесив руки поперек колен, и смотрел то на Гэнхумару, то в сторону. А Гэнхумара на женской стороне переворачивала свои горячие ржаные лепешки, и по одной подкладывала в огонь ветки вереска, и не смотрела на меня вообще. И время от времени среди холмов слышалось негромкое, низкое ворчание грома.
Мне было трудно и становилось все труднее поверить в то, что я не вообразил в ней это мгновение бурного отклика; но я знал, что нет; он был где-то там и ждал, чтобы его пробудили снова… Вскоре лепешки были готовы, и мы съели их, горячие, сладкие, хрустящие, и запили их холодной озерной водой из черного глиняного кувшина; и по-прежнему ни один из нас не мог придумать, что сказать.
Закончив тягостный свадебный ужин, я встал и вышел наружу, чтобы убедиться, что с Арианом все в порядке. Ночь была более тихой, чем когда бы то ни было, и ее тишина, казалось, только усиливалась этим слабым, едва слышным бормотанием ниже линии горизонта; и случайные зарницы почти терялись в молочной белизне лунного света. Я слышал, как вода озера с плеском накатывается на галечный берег и как среди кустов ухает вылетевшая на охоту сова; это было все. И мне внезапно захотелось, чтобы разразилась буря, я жаждал найти облегчение в раскатах грома, и в бушующем ветре, и в ливне, хлещущем по долине.
Когда я, поднырнув под каменную притолоку, снова вошел в башню, Гэнхумара уже лежала на постели, куда, как я знал, я должен был ее отнести. Она сняла с себя платье и сорочку и сложила их вместе со своими башмаками и медными и эмалевыми браслетами у подножия постели, и лежала теперь в душной темноте башни на моем старом, потрепанном непогодой плаще, обнаженная, с распущенными, разметавшимися вокруг волосами. А около ее головы плясал и порхал маленький белый ночной мотылек, привлеченный внутрь пламенем костра. Я посмотрел на нее и даже в неверном смешанном свете очага и низко висящей луны, заглядывающей в дверной проем, увидел, что кожа на ее теле там, где его закрывала одежда, была не белой, а кремовой, как клеверный мед. Она была золотисто-коричневой с головы до пят.
Она немного повернулась, положив голову на руку, чтобы было удобнее наблюдать за мной, пока я шел к очагу и клал наземь седло, которое занес внутрь на случай дождя. Как ни странно, напряжение между нами ослабло, словно раньше мы оба пытались оттолкнуть от себя что-то, но теперь смирились и открылись навстречу неизбежному.
— Я оставила огонь в очаге, чтобы ты мог раздеться, — сказала она, — но, думаю, света луны было бы достаточно.
Потом, когда я сбросил башмаки и, сняв пояс с ножнами, начал раздеваться, она воскликнула:
— Сколько на тебе шрамов! Ты весь изодран, словно старый мастиф, который всю свою жизнь дрался с волками.
И я думаю, что не иначе как она впервые увидела меня так, как я увидел ее четыре дня назад, потому что она должна была достаточно часто смотреть на большинство этих шрамов, пока ухаживала за мной во время болезни, но никогда не упоминала о них раньше.
Стоя у очага, я посмотрел на свежий багровый шрам у себя на плече и на белые рубцы от старых ран на бедрах и правом предплечье.
— Наверно, такой я и есть.
— Почему они снова и снова появляются примерно в одних и тех же местах?
— Воина из тяжелой конницы всегда можно отличить по положению его шрамов. Они покрывают бедра, ниже края кольчуги, — я слышал о специальных защитных пластинах, но они мешают садиться в седло — на бедра и на правую руку.
— А почему не длинный рукав? — практично спросила она.
Это был странный разговор для брачной ночи.
— Потому что он помешал бы размаху руки; а еще потому, что саксонские оружейники не делают свои доспехи таким образом.
Я потянулся, стоя у огня, а потом наклонился, чтобы загасить его кусками дерна, которые заранее принес для этой цели. Она, наблюдая за мной, сказала все тем же спокойным, отрешенно-заинтересованным тоном:
— Ты красив. Сколько женщин говорили тебе это?
Я собрал угли в кучу и закрыл их дерном; пламя угасло, и остался только слабеющий лунный свет, который полосой прочерчивал темноту.
— Несколько, — ответил я, — но очень давно.
— Как давно? Сколько тебе лет, милорд Артос?
— Тридцать пять. Это еще одна причина, по которой тебе не следовало выходить за меня замуж.
— А мне двадцать — почти двадцать один. Мы с тобой стары, ты и я.
Раньше я не задумывался о том, что у нее есть какой-то определенный возраст, — хотя отмечал вскользь, что она уже давно миновала ту пору, когда большинство женщин уходит к очагу своих мужей; и я впервые спросил себя, почему она не сделала этого. Словно угадав этот вопрос в моем мозгу и словно, после того как угас слишком пытливый свет, еще немного раскрывшись, она сказала:
— Когда мне было пятнадцать, я была помолвлена с сыном одного князя из южных земель. Все было устроено обычным образом, но тем не менее я любила его — я думала, что люблю его. Теперь я н уверена; мне было всего пятнадцать. Он погиб на охоте, прежде чем для него пришло время взять меня к своему очагу, и мне показалось, что солнце и луна упали с небес.
Воспоминания о нем вставали между мной и всем остальным, между мной и всеми мужчинами, и когда мой отец хотел сговорить меня снова, я просила и умоляла… я клялась, что наложу на себя руки; и в конце концов — я была вне себя, и, думаю, он боялся, что у меня достанет сил выполнить свою угрозу, — он частично сдался и пообещал, что у меня будет по меньшей мере пять лет отсрочки.
— И это шестое лето, — сказал я.
— Это шестое лето. Но…. — я услышал слабый горький смешок; она насмехалась сама над собой. — Не успели пройти два лета, как я поняла, что была глупа. Я пыталась удержать память о нем, но она стала прозрачной, как древесный дым, и улетучилась сквозь мои пальцы, и я осталась ни с чем.
— Почему же ты не сказала своему отцу?
— Я была слишком горда. Если бы ты был семнадцатилетней девушкой, которая вопила так, что в замке ее отца чуть не обвалилась крыша, и которая давала обет умереть за свою мертвую любовь, если ее силой уложат в постель другого мужчины, мог бы ты пойти к своему отцу и сказать: «О мой отец, я совершила ошибку, простую ошибку; ее мог совершить кто угодно. Это была не любовь; я забыла, как выглядело его лицо, как звучал его голос, и теперь я, в конце концов, готова принять живого мужа»?
Я взял свой меч и отнес его к постели, чтобы он был под рукой; а потом лег рядом с Гэнхумарой. Мотылек порхнул мимо моего лица, но, кроме этого, в темноте рядом со мной ничто не шевелилось.
К ее телу было приятно притрагиваться, исследовать его; ее кожа была гладкой и шелковистой, несмотря на свою смуглоту, и я чувствовал под ней легкие крепкие кости: мягкую клетку ребер, длинные стройные бока. Она была слишком худой на вкус большинства мужчин, но мне внезапно понравилось прикасаться к ее костям. Пока она лежала в свете очага, я заметил на ее левой груди розовую родинку, и я поискал ее наощупь и прижал ее пальцем. Она была мягкой и странно живой, как бутон цветка, как еще один маленький сосок, бесконечно маленький и мягкий, и прикосновение к нему послало по моему телу и в мои чресла волну восторженной дрожи. Я обхватил Гэнхумару руками и притянул к себе. Она лежала совершенно пассивно, ничего не отдавая, ничего не удерживая, как борозда покорно ждет зерна во время посева…
И в это мгновение, словно черная изморозь, пришла память, самый вкус того последнего раза, когда я лежал с женщиной, совокупления, которое было наполовину схваткой, наполовину экстазом, как совокупление с дикой кошкой. Мне казалось, что меня со всех сторон окружают холодные миазмы ненависти, заставляя меня задыхаться, выстужая мне душу, высасывая из меня все силы. Я сильнее стиснул Гэнхумару в объятиях — нет, скорее вцепился в нее, как утопающий, — пытаясь выбросить этот ужас из своего сознания, пытаясь изгнать стужу ее теплом, смерть ее жизнью. Ее тело под моим больше не было пассивным, и, должно быть, я причинил ей боль, потому что она вскрикнула, и я понял в этот момент, что она была девственной; но все равно, боль, которую я ей причинил, была сильнее, чем следовало бы по природе вещей, и я не знал пощады. Я отчаянно сражался против какой-то преграды, какого-то отрицания, в которых не она была виновата.. Это было, не считая еще одного, самое горькое сражение, в котором я когда-либо участвовал.
В конце концов я исполнил роль мужчины не так уж и плохо, но это было пустым и безрадостным, простой оболочкой того, что некогда было живым; и я знал, что и для Гэнхумары в этом не было радости, которая могла бы преобразить боль. Я вспомнил первую девушку, которой я овладел смеясь в теплом укрытии за стогом бобовых стеблей, неуклюже, но с упоением. Тогда это было чистым и свежим, но теперь все было изувечено. И я понял до конца, что сделала со мной Игерна: каким-то образом она лишила меня острия моей мужественности.
Я отпустил Гэнхумару и откатился от нее в сторону.
Кажется, я застонал. Я знаю, что был покрыт потом и дрожал с головы до ног, как после смертельной схватки; я зарылся головой в руки, ожидая, что Гэнхумара отстранится от меня с отвращением или горькой насмешкой.
Вместо этого она спокойно, но так, будто что-то сжимало ей горло, сказала:
— Это не должно было быть так, правда?
— Да, — сказал я. — Это не должно было быть так.
Я сильнее вжал лицо в руки, и перед моими глазами закружились в темноте маленькие разноцветные светящиеся облачка. Я услышал свой собственный голос, глухо доносящийся сквозь кольцо рук:
— Несколько дней назад я наблюдал за одним из твоих петухов. Он был привязан среди своих кур, но та, которую он хотел, была вне его досягаемости, и каждый раз, когда он пытался вскочить на нее, веревка останавливала его в самый последний момент, и он падал в грязь до тех пор, пока его перья не оказались вымазанными и перепачканными. Да смилостивится надо мной Бог, сначала я думал, что это смешно.
Наступила долгая тишина, потом Гэнхумара спросила:
— Это всегда было так?
— Неужели ты думаешь, что, если бы это было так, я взял бы тебя в жены и в приданое за тобой — целое войско? Я не был с женщиной десять лет. Я не знал.
Снова тишина; трепетавшее пламя угасло, и я слышал снаружи мягкий шелест дождя; сквозь открытый дверной проем доносился слабый запах влажной теплой земли. И за всем этим я слышал тишину заброшенного замка.
Потом Гэнхумара спросила:
— Что случилось? Расскажи мне один раз и покончи со всем этим.
И, лежа там и по-прежнему не поднимая головы, я рассказал ей всю эту постыдную историю, которую не рассказывал в течение десяти лет, даже Бедуиру, который был мне ближе, чем мое собственное сердце. Она имела право знать.
Рассказав все до последнего слова, я ждал, что она в ужасе отшатнется от меня. она не отзывалась так долго, что в конце концов я поднял голову и снова взглянул на нее в темноте. И когда я сделал это, случилась странная вещь, потому что она слегка повернулась ко мне, и нашла наощупь мое лицо, и взяла его в ладони, и поцеловала меня, как мать, которой у меня никогда не было.
— Да поможет Бог нам обоим, дорогой, — сказала она.
Глава восемнадцатая. Любовники
Известие о том, что случилось, достигло Кастра Кунетиум и Крепости Трех Холмов раньше, чем я сам (может быть, его передали племена, может быть, его принесли Маленькие Темные Люди, которые знают все). Я увидел это в глазах людей, глазах, которые, когда я въехал в крепость, встречались со мной слишком долгим или недостаточно долгим взглядом, но только двое из моих Товарищей заговорили об этом, не дожидаясь, пока я заговорю первым.
Гуалькмай, прихрамывая, вошел в мои комнаты, когда я все еще смывал с себя пыль и пот летних дорог. Он приехал всего за несколько часов до меня по какому-то делу, связанному с поставками и начал разговор с отчета о том, как обстояли дела у Бедуира в саксонских поселениях, так что сперва я подумал, что это все, зачем он пришел. И, действительно, он даже встал, чтобы идти, но потом снова повернулся ко мне, явно в замешательстве насчет чего-то еще, что хотел сказать. Ему почти всегда было нелегко говорить о том, что было для него важно.
— Весь форт гудит вестью о том, что ты взял жену из дамнониев, — выговорил он наконец, — и что она приедет сюда к тебе, когда мы устроимся на зимних квартирах. Артос, это правда?
— Это правда, что я взял жену, да, — сказал я.
— И что она приедет сюда?
— Да, и еще сотня лучших всадников ее отца под командованием ее брата.
— Сотне мы во всяком случае будем рады.
— Но не одной?
Он заколебался.
— Мы не привыкли к мысли об одной, и эта мысль кажется нам странной. Ты должен дать нам немного времени, — он сменил тему. — Артос, нам с последним обозом не прислали ни перевязочного материала, ни мазей. Как я уже сказал, у нас довольно много раненых, и мы не можем вечно продолжать рвать свои плащи для перевязок. У меня нет возможности поехать самому, я должен завтра вернуться к Бедуиру, но позволь мне послать Конона в Карбридж, чтобы он устроил там скандал и добился, чтобы нам прислали то, что нам нужно.
А вот Кей, когда мы с ним позже вечером собирались на последний обход, был не так сдержан.
— Во имя Бога, если ты хотел эту девчонку, почему было не переспать с ней — и не подарить ей на прощание красивое ожерелье, и дело с концом.
— маглаун, ее отец, возможно, не дал бы мне сотню всадников на прекрасных лошадях за то, что я повалял его дочь под кустом ракитника.
— Да, ничего не скажешь, такое приданое заслуживает того, чтобы его получить, — признал Кей; а потом проворчал глухим голосом, в котором смешивались отвращение и расчетливость: но какая-то вертихвостка, которая будет постоянно наряжаться перед зеркалом! Наверно, она привезет с собой рой хихикающих девиц, которые будут ей прислуживать?
— Одну женщину. Я сказал Гэнхумаре, что она может привезти одну служанку; она выбрала свою старую няньку — зубов нет, Кей, одна нога в могиле, а другая уже наготове.
— Действительно, ценное приобретение! — расчетливость Кея растворилась в отвращении.
— Согласен, мой старый козел, и досадное беспокойство здесь, в форте, но, даст Бог, вторая нога соскользнет скоро, — свирепо сказал я. Я испытывал злость и омерзение ко всему под солнцем, и больше всего к самому себе.
— Похоже, любовь не смягчила твой характер, мой Артос.
Я натягивал сапоги из сыромятной кожи, и я не поднял на него глаз.
— А кто сказал хоть слово о любви?
— Нет, все дело в сотне всадников, не так ли? Но, ради великого Бога, приятель, она не может жить здесь — только она и старая карга в форте, полном мужчин.
— Еще есть веселые девушки из обоза, — сказал я и, поднявшись на ноги, протянул руку к мечу, который лежал на койке рядом со мной.
— Если она порядочная женщина, она скорее умрет, чем дотронется до мизинца одной из этих сестричек.
— Кей, ты много знаешь о порядочных женщинах?
Он расхохотался против своей воли и пожал плечами, но когда он поднял свирепые голубые глаза от пламени лампы, в них была тревога.
— Ты, упрямец, хочешь сделать все по-своему. Но, о Христос, я предвижу впереди бурные воды!
Потом он встряхнулся, точно сбрасывая с себя тревогу, как старый плащ, и расхохотался снова, и забросил мне на плечи свою тяжелую руку, и мы вышли из залитой светом комнаты в темноту холмов.
— Вполне возможно, я попытаюсь соблазнить ее сам — в погоне за новыми знаниями.
— Спасибо за предупреждение, — достаточно спокойно отозвался я, стараясь не обращать внимания на пронзившее меня черное жало ревности. В этот миг я впервые понял, что люблю Гэнхумару.
А в следующий — растянулся во весь рост, споткнувшись о свинью (к этому времени мы держали довольно много скота), которая, оскорбленно визжа, поднялась и тяжело заковыляла в ночь, оставив меня потирать ушибленный локоть и проклинать Судьбу, которой угодно лишать человека даже его достоинства, делая из него шута в то время, когда она поворачивает нож в ране, которую сама же и нанесла.
Все в Тримонтиуме было в отличном состоянии, ибо, несмотря на свою вспыльчивость и свои похождения, Кей был надежен, как скала, и поэтому на следующее утро, когда Гуалькмай снова отправился на восток — вместе с отрядом, который должен был сменить часть гарнизона, — я поехал с ним. И несколько вечеров спустя стоял рядом с Бедуиром под прикрытием искривленной ветром купы кустов бузины, отмечающей нижний конец наших коновязей. От Бедуира пахло дымом, но это был не свежий дымок лагерных костров, а едкая и немного маслянистая вонь, которая происходит от пожара в местах, где живут люди. Бедуир не терял времени даром с тех пор, как я видел его в последний раз.
Он говорил:
— Мне думается, что мир был бы более простым местом, если бы Бог, в которого верит Гуалькмай, не вынул ребро из бока Адама и не сотворил женщину.
— Тебе бы ее очень не хватало, когда ты начал бы настраивать свою арфу.
— Есть и другие темы, помимо женщин, для песни арфы.
Охота, и война, и вересковое пиво — и братство мужчин.
— Всего несколько дней назад я обнаружил, что мне нужно просить Малька не оставлять меня, — сказал я. — Не думал я, что мне придется просить об этом тебя, Бедуир.
Он стоял, глядя вдаль, на лагерь, где тянулись в темноту косые дымки кухонных костров и с моря через вересковые равнины наползал легкий туман.
— Если бы я оставил тебя, то, думаю, из-за чего-то большего, чем женщина.
— Но это идет дальше, чем женщина, ведь правда?
— Да, — ответил он. — Это больше, чем любая женщина.
А потом рывком повернулся ко мне; его ноздри раздувались, а глаза на искаженном, насмешливом лице были более блестящими и более горячими, чем я когда-либо их видел.
— Артос, ты глупец! Ты что же, не знаешь, что если бы ты заслуженно горел в своем христианском аду за все грехи, начиная от измены и кончая содомским, ты мог бы рассчитывать на мой щит, чтобы заслонить твое лицо от огня?
— Думаю, мог бы, — отозвался я. — Ты почти такой же глупец, как и я.
И мы вместе пошли мимо коновязей сквозь солоноватый туман, сгущающийся над заросшими вереском холмами.
Два дня спустя эскадрон Голта попал в засаду и был изрезан на куски саксонским отрядом. Они вернулись в лагерь — те, кто уцелел, — потрепанные и окровавленные, оставив своих убитых на поле боя и привязав наиболее тяжело раненных к лошадям веревками.
Я увидел, как они въезжают в лагерь и как все остальные, мрачно признавая ситуацию и почти не задавая вопросов, выходят им навстречу и собираются вокруг, чтобы помочь снять с седла раненых, а потом заняться лошадьми. Я приказал Голту позаботиться о людях и поесть, а потом прийти ко мне с полным докладом; он был совсем белым и, слезая с лошади, на мгновение зашатался, словно земля качнулась под его ногами; но того, что он увидел свой эскадрон разрезанным на куски, было вполне достаточно, чтобы объяснить такое состояние у любого человека.
Потом я пошел заканчивать просмотр списков людей Бедуира в занятую мной для себя полуразрушенную пастушью хижину.
Командиру полезно по мере возможности иметь какое-нибудь такое помещение — так его легче находить по ночам, и можно с глазу на глаз говорить о вещах, которые не предназначены для ушей всего лагеря.
У меня ныло сердце при мысли о потрясенных и потрепанных остатках моего четвертого эскадрона, собирающихся сейчас к костру и торопливо принесенной пище, о стольких многих потерянных Товарищах; но никому не стало бы легче, если бы я забросил списки. Поэтому я устроился на вьючном седле, которое в лагере обычно служило мне сиденьем, и вернулся к своей работе. Я как раз дошел до конца, когда в проеме, где раньше была дверь, выросла, заслоняя собой синеватую темноту и сияние костра, какая-то фигура, и я, подняв глаза, увидел, что это Голт.