В одно декабрьское утро Лемордан подошел к Люсьену, в руке он держал какую-то бумажку. «Ты не хочешь подписать?» – спросил он. «Что это?» – «Это против жидов из Высшей нормальной школы; они прислали в «Эвр» гнусную писульку против обязательной военной подготовки, под ней двести подписей. Вот мы и протестуем: нам нужно собрать по крайней мере тысячу фамилий; мы дадим подписать наш протест «сирараты», «флоттарам», «агро», в общем, всей элите». Люсьен почувствовал себя польщенным и спросил: «Это появится в печати?» – «В «Аксьон» наверняка, возможно, и в «Эко де Пари». Люсьен хотел подписать сразу же, но подумал, что это выглядело бы несерьезно. Он взял листок и внимательно его прочел. Лемордан прибавил: «Ты, кажется, не занимаешься политикой, это твое дело. Но ты француз и имеешь право сказать свое слово». Услышав «ты имеешь право сказать свое слово», Люсьен почувствовал, как его буквально пронзила мгновенная необъяснимая радость. Он подписал. На следующий день он купил «Аксьон Франсез», но воззвания в нем не было. Оно появилось только в четверг, и Люсьен нашел его на второй странице, под шапкой: Молодежь Франции наносит мощный прямой удар по зубам мирового еврейства. Фамилия его была проставлена тут же, компактная, четкая, недалеко от Лемордана, почти такая же чужая, как Флеш и Флипо, окружавшие ее; казалось, она во что-то обернута. «Люсьен Флерье, – подумал он, – это крестьянская фамилия, истинно французская фамилия». Он прочитал вслух все фамилии, начинающиеся на Ф, и, дойдя до своей, прочел ее словно впервые. Затем сунул газету в карман и, довольный, пошел к себе в комнату. Спустя несколько дней он сам пришел к Лемордану. «Ты ведь занимаешься политикой?» – спросил он. «Я член Лиги, – ответил Лемордан, – ты хоть изредка читаешь «Аксьон»? – «Редко, – признался Люсьен, – до сих пор все это меня не интересовало, но, по-моему, я начинаю меняться». Лемордан смотрел на него без любопытства, с обычным своим непроницаемым видом. Люсьен рассказал ему в самых общих чертах о том, что Бержер называет его «смятеньем». «Ты откуда родом?» – спросил Лемордан. «Из Фероля. У отца там завод». – «Сколько времени ты там прожил?» – «До второго класса». – «Понятно, – сказал Лемордан, – все очень просто, ты – лишенный почвы. Ты читал Барреса?» – «Читал «Колетту Бодош». – «Это не то, – перебил его Лемордан. – Я сегодня же принесу тебе «Лишенных почв», это книга про тебя. Ты найдешь в ней и свою болезнь, и лекарство от нее». Книга была переплетена в зеленую кожу. На первой странице было проставлено готическими буквами: «Ex libris Andre Lemordant». Люсьен удивился: он никогда не задумывался, как зовут Лемордана.
К чтению он приступил с большим недоверием: уже столько раз они пытались его объяснить; столько раз давали читать книги, предупреждая: «Прочти, это же ты». Люсьен, грустно улыбнувшись, подумал, что он не из тех, кого можно было бы сбить с толку несколькими фразами. Эдипов комплекс, Смятенье – все это ребяческие забавы, и как они теперь далеки от него! Но с первых же страниц книга захватила Люсьена: прежде всего в ней не было психологии (он был сыт этой психологией по горло); Баррес рассказывал о молодых людях, которые не были абстрактными, деклассированными личностями, как Рембо или Верлен, они не были больными, как эти праздные светские дамы, которых Фрейд лечил психоанализом. Баррес начинал с того, что помещал их в родную им среду, в родную семью: в провинции они получали хорошее, в твердых традициях воспитание; Люсьен нашел, что Стюрель похож на него. «Да, и все-таки правда, – говорил он себе, – что я – лишенный почвы». Он думал о нравственном здоровье семьи Флерье, о том здоровье, которое приобретается лишь в деревне, об их физической силе (дед его мог согнуть пальцами бронзовую монету) ; он с умилением вспоминал рассветы в Фероле: он вставал, на цыпочках спускался по лестнице, чтобы не разбудить родителей, садился на велосипед, и нежная природа Иль-де-Франса принимала его в свои ласковые объятья. «Я всегда ненавидел Париж», – с чувством думал он. Он прочел также «Сад Береники»; он изредка отрывался от чтения и, устремив глаза в какую-то неясную даль, начинал размышлять: итак, ему снова предлагают выбрать характер и судьбу, способ избавиться от неистощимой болтовни своего сознания, предлагают метод, чтобы определить, кто же ты такой, и оценить себя по достоинству. И конечно же гнусным и похотливым чудовищам Фрейда он предпочел бы то пропитанное деревенскими запахами бессознательное, которое дарил ему Баррес. Чтобы обрести его, Люсьену надо было лишь отказаться от бесплодного и опасного самосозерцания; для этого ему надо было бы изучить почвы и подпочвы Фероля, разгадать смысл его волнистых холмов, спускающихся до самого Сернетта, обратиться к географии населения и истории. Или же просто вернуться в Фероль и жить там – Люсьен нашел бы под ногами это бессознательное, безвредное и плодоносное, разлитое по всей ферольской равнине, скрытое в деревьях, ручьях, траве, подобное тому питательному перегною, в котором Люсьен почерпнул бы наконец силу, чтобы стать хозяином. От этих долгих мечтаний Люсьен пробуждался в сильной экзальтации, а иногда у него даже создавалось впечатление, что он нашел свой путь. Сейчас, когда он молча сидел рядом с Мод, обнимая ее одной рукой за талию, в голове у него звучали слова, обрывки фраз – «возобновить традицию», «земля и покойники», слова глубокие и плотные, неисчерпаемые. «Как это заманчиво», – думал он. И однако он не смел в них поверить: слишком часто его обманывали. Он поделился своими опасениями с Леморданом: «Это было бы слишком прекрасно». – «Милый мой, – ответил Лемордан, – нельзя сразу поверить в то, во что ты жаждешь поверить: для этого нужен практический опыт». Он подумал немного и сказал: «Ты должен прийти к нам». Люсьен всем сердцем принял приглашение, но счел необходимым уточнить, что хотел бы сохранить свою свободу. «Я приду, – обещал он, – но это меня ни к чему не обязывает. Мне нужно осмотреться и подумать».
Люсьен был очарован братством юных «королевских молодчиков»; они оказали ему простой и сердечный прием, и он почувствовал себя с ними легко. Он быстро познакомился с «бандой» Лемордана, в которой насчитывалось десятка два студентов, носивших бархатные береты. Собирались они на втором этаже пивной «Полдер», где играли в бридж и биллиард. Люсьен стал часто бывать с ними в пивной и вскоре понял, что они вполне его приняли, ибо неизменно встречали его криками: «А вот и наш красавчик!» или «Да вот наш Флерье национальный»[5]. Но особенно пленяло Люсьена их добродушное настроение: ни тени педантизма или строгости, очень мало разговоров о политике. Они смеялись, пели – вот и все; громко орали или били в барабан во славу студенческой молодежи. И сам Лемордан, не подрывая своего авторитета, который никто и не осмелился бы оспорить, немного расслаблялся, иногда позволял себе улыбнуться. Чаще всего Люсьен молчал, его взгляд блуждал по этим шумным и мускулистым молодым людям. «Это сила», – думал он. Среди них он постепенно открывал истинный смысл молодости: этот смысл уже не заключался в жеманной грации, которую так ценил Бержер; молодость была будущим Франции. Впрочем, товарищи Лемордана не обладали волнующим очарованием юности: они казались взрослыми и многие уже носили бороды. Если внимательно к ним присмотреться, во всех них можно было обнаружить что-то родственное: они покончили с ошибками и сомнениями своего возраста, учиться им было уже нечему, они сформировались. Поначалу их пустые и жестокие шутки немного пугали Люсьена: можно было счесть эти шутки бессознательными. Когда Реми сообщил, что госпоже Дюбю, жене лидера радикалов, грузовиком отдавило ноги, Люсьен ожидал услышать хотя бы короткое соболезнование несчастному противнику. Но все они просто помирали со смеху и, хлопая себя ладонями по ляжкам, кричали: «Старая падаль!» и «Слава почтенному водителю!» Люсьен был несколько смущен, но сразу же понял, что этот великий очистительный смех был отказом; они чуяли опасность, они не желали опускаться до трусливой жалости, и они отвергли ее. Люсьен тоже стал смеяться вместе с ними. Постепенно их проказы открылись ему в своем истинном свете; они ведь только внешне выглядели легкомысленными, а по сути были утверждением права: убежденность этих молодых людей была столь глубокой, столь религиозной, что она давала им право казаться легкомысленными, остроумной репликой, дерзкой выходкой низвергать все, что не имеет отношения к главному. Между холодным как лед юмором Шарля Морраса и шуточками, например, Десперро (он таскал в кармане обрывок старого презерватива, который называл крайней плотью Блюма) разница лишь в уровне. В январе университет объявил о торжественном заседании, в ходе которого должно было состояться присвоение звания «doctor honores causa» двум шведским минералогам. «Ты увидишь большую бузу», – сказал Лемордан, вручая Люсьену пригласительный билет. Большой Амфитеатр был переполнен. Когда Люсьен увидел, как под звуки «Марсельезы» в зал входят президент Республики и ректор, у него заколотилось сердце, его охватил страх за своих друзей. И в ту же минуту несколько молодых людей встали на скамьи и громко заорали. В одном из них Люсьен с нежностью узнал красного, как помидор, Реми, который отбивался от двух мужчин, тянувших его за пиджак, и кричал: «Франция французам». Но особенно приятно ему было смотреть на пожилого господина, который с видом расшалившегося ребенка изо всех сил дул в маленькую трубу. «Как это целительно!» – подумал Люсьен. Он живо наслаждался этой оригинальной смесью упрямой серьезности и шумного буйства, которая самых юных делает похожими на взрослых, а пожилых превращает в каких-то бесенят. Вскоре и Люсьен тоже попробовал пошутить. Он имел успех, а когда сказал об Эррио: «Если этот умрет в своей постели, значит, больше нет Господа Бога», то почувствовал, как в нем нарождается праведный гнев. Тогда он сжал челюсти и несколько минут ощущал себя таким же убежденным, таким же ограниченным, таким же сильным, как Реми или Десперро. «Лемордан прав, – думал он, – нужен практический опыт, в этом все дело». Он научился также пренебрегать спорами. Гигар, этот жалкий республиканец, засыпал его возражениями. Люсьен из вежливости его слушал, но Гигар говорил не умолкая, и Люсьен даже не смотрел на него; он аккуратно разглаживал складку и разглядывал женщин. Несмотря на это, он кое-что понимал в возражениях Гигара, но они вдруг теряли свою весомость и скользили, не касаясь его, невесомые и никчемные. Пораженный этим, Гигар в конце концов умолкал. Люсьен рассказал родителям о своих новых друзьях, и господин Флерье спросил его, не собирается ли он присоединиться к «молодчикам короля». Люсьен помешкал с секунду и сказал серьезно: «Меня это привлекает, по-настоящему привлекает». – «Люсьен, умоляю тебя, не делай этого, – просила мать, – они ведут себя слишком бурно, и добром это не кончится. Ты хочешь, чтобы тебя избили или посадили в тюрьму? И вообще, ты еще очень молод, чтобы заниматься политикой». Люсьен ответил ей твердой улыбкой, но вмешался господин Флерье. «Оставь его, дорогая, – с нежностью сказал он, – пусть он следует своим убеждениям; ему надо пройти через это». Люсьену показалось, что с этого дня родители стали относиться к нему с особым уважением. Однако он никак не мог решиться; эти несколько недель многому его научили – он вспоминал благожелательный интерес отца, беспокойство госпожи Флерье, нарождающееся уважение Гигара, настойчивость Лемордана, нетерпение Реми и, качая головой, говорил себе: «Это дело нешуточное». Он имел долгий разговор с Леморданом, и Лемордан, прекрасно поняв его соображения, посоветовал ему не торопиться. Приступы хандры все еще накатывали на Люсьена: ему начинало казаться, что он всего лишь крохотный, прозрачно-студенистый комочек, который дрожит мелкой дрожью на банкетке кафе, и шумная суета «королевских молодчиков» представлялась ему нелепой. Но в иные минуты он ощущал себя твердым и тяжелым, как камень, и был почти счастлив.
Отношения его со всей «бандой» складывались прекрасные. Он спел им песенку «Свадьба Реббеки», которой Эбрар научил его в прошлые каникулы, и все в один голос заявили, что он классный хохмач. Войдя в раж, Люсьен высказал несколько язвительных суждений о евреях и рассказал о Берлиаке, который был страшно скуп: «Я всегда спрашивал себя, ну почему он такой жмот, ведь невозможно быть таким жмотом. И вдруг в один прекрасный день понял: это у него еврейское». Все засмеялись, а Люсьен впал в неистовство: он чувствовал, что он действительно зол на евреев, а воспоминание о Берлиаке было ему глубоко отвратительно. Лемордан посмотрел ему прямо в глаза и сказал: «У тебя чистая душа». Впоследствии Люсьена часто просили: «Флерье, расскажи-ка нам что-нибудь веселенькое про жидов», и Люсьен рассказывал еврейские анекдоты, которые слышал от отца; стоило ему заговорить с еврейским акцентом, как его друзья начинали хохотать. Однажды Реми и Патенотр рассказали, что встретили возле Сены какого-то алжирского еврея и страшно напугали его, сделав вид, будто собираются бросить его в воду. «Я сказал себе, – заключил Реми, – какая жалость, что с нами нет Флерье». – «Может, это к лучшему, что его там не было, – перебил его Десперро, – ведь он наверняка швырнул бы еврея в Сену!» Люсьену не было равных в распознавании евреев на глазок. Идя с Гигаром по улице, он часто толкал его локтем: «Сразу не оборачивайся, этот маленький толстяк за нами – еврей!» – «Да, – говорил Гигар, – у тебя на них нюх!» Фанни тоже терпеть не могла евреев; по четвергам они вчетвером поднимались в комнату Мод, и Люсьен пел им «Свадьбу Реббеки». Фанни помирала со смеху и просила: «Перестаньте, хватит, а то я сейчас уписаюсь». Когда он замолкал, она одаривала его счастливым, почти влюбленным взглядом. В конце концов в пивной «Полдер» с Люсьеном стали разыгрывать одну и ту же шутку. Всегда находился кто-нибудь, чтобы небрежно обронить: «Да… Флерье обожает евреев…» или «Леон Блюм, большой друг Флерье…», а все остальные замирали в ожидании, охваченные восторгом, затаив дыхание и раскрыв рты. Люсьен делался пунцовым и, стуча кулаком по столу, орал: «Провались они пропадом!», а вся компания корчилась от хохота и скандировала: «Клюнул! Клюнул! И наживку проглотил!» Он часто ходил вместе с ними на политические собрания, слушал профессора Клода и Максима Реал дель Сарте. Занятия немного страдали от этих его новых обязанностей, но, поскольку, судя по всему, Люсьен в этом году не мог бы рассчитывать на успех при поступлении в Центральную Школу, господин Флерье проявил к нему снисходительность. «Будет лучше, – сказал он жене, – если Люсьен как следует освоит профессию мужчины». После собраний у Люсьена и его друзей головы шли кругом, они вовсю духарились. Однажды – их было десять человек – им повстречался маленький смуглолицый человечек, который переходил улицу Сент-Андре-дез-Арт, на ходу читая «Юманите». Они прижали его к стене, и Реми скомандовал: «Брось газету». Тип стал было кобениться, но Десперро, зайдя со спины, обхватил его сзади и поднял, Лемордан же своей могучей лапой вырвал у него газету. Выглядело все очень весело. Человечек в ярости дрыгал ногами и со смешным акцентом кричал: «Пустите меня, пустите», а Лемордан между тем преспокойно рвал газету на мелкие кусочки. Но едва Десперро опустил человечка на землю, дело начало портиться: тот бросился на Лемордана и ударил бы его, если б Реми не успел врезать ему кулаком по уху. Человечек врезался в стену, но, зло глядя на них, повторял: «Грязные французы!» – «Повтори, что ты сказал», – сухо потребовал Маршессо. Люсьен понял, что сейчас произойдет что-то гнусное. Маршессо не понимал шуток, если они касались Франции. «Грязные французы!» – повторил метек. Получив чудовищную оплеуху, он, пригнув голову, кинулся на них, вопя: «Грязные французы, грязные буржуа, ненавижу вас, чтоб вы сдохли все, все, все!», обрушивая на них поток гнусных оскорблений с такой яростью, которой Люсьен и представить себе не мог. Тут уже они потеряли терпение и сочли себя обязанными взяться за него всем хором, чтобы дать ему хорошую трепку. Когда наконец они его отпустили, человечек с трудом прислонился к стене; он трясся, от удара кулаком правый глаз у него затек, они же, уставшие, стояли вокруг и ждали, когда он упадет. Тип скривил губы и сплюнул: «Грязные французы!» – «Тебе мало, еще хочешь?» – тяжело дыша, спросил Десперро. Человечек, казалось, не слышал: он вызывающе смотрел на них одним левым глазом и твердил: «Грязные французы, грязные французы!» Наступило минутное замешательство, и Люсьен понял, что друзья его готовы выйти из игры. Это оказалось сильнее его; он прыгнул вперед и ударил его изо всех сил. Он услышал, как что-то хрустнуло, а человечек посмотрел на него с жалким, удивленным видом. «Грязн…» – пробормотал он. Его опухший глаз стал похож на красный шар без зрачка; он рухнул на колени и замолк. «Надо мотать отсюда», – прошептал Реми. Бежали они долго и остановились только на площади Сен-Мишель; их никто не преследовал. Они поправили галстуки и, ладонями отряхивая друг друга, привели себя в порядок.
Вечер завершился тем, что молодые люди ни разу не упомянули о своем приключении и были особенно внимательны друг к другу: они отказались даже от той стыдливой грубости, которая обычно служила ширмой их чувств. Они вежливо беседовали, и Люсьен подумал, что они впервые предстали такими, какими, вероятно, бывали в кругу семьи; но сам он очень разнервничался, у него не было привычки драться на улице с хулиганами. Он с нежностью думал о Мод и Фанни.
Он никак не мог уснуть. «Я не могу, – думал он, – продолжать участвовать в их любительских выходках. Теперь все взвешено, и мне надо ввязаться в борьбу». Он чувствовал в себе серьезность и почти религиозную торжественность, когда объявил эту добрую новость Лемордану. «Решено, – сказал он ему, – я с вами». Лемордан похлопал его по плечу, и вся компания отметила это событие распитием нескольких бутылок. Они вновь обрели прежний свой грубый и веселый тон и ни словом не обмолвились о вчерашнем инциденте. И лишь когда они расходились, Маршессо, между прочим, заметил Люсьену: «А рука у тебя тяжелая!», и Люсьен ответил: «А что еще еврею надо!»
Через день Люсьен пришел к Мод с толстой бамбуковой тростью, которую купил в магазине на бульваре Сен-Мишель. Мод сразу все поняла. Она посмотрела на трость и сказала: «Порядок?» – «Порядок!» – улыбнулся Люсьен. Мод казалась довольной; сама она скорее симпатизировала левым, но душа у нее была широкая. «По-моему, – объявила она, – в каждой партии что-то есть». Весь вечер она часто ерошила ему волосы на затылке, называя маленьким фашистом. В один из субботних вечеров Мод почувствовала себя сильно уставшей. «Я должна пойти домой, – сказала она, – но ты можешь подняться ко мне, если дашь слово, что будешь умницей: ты возьмешь меня за руку и будешь очень добрым со своей маленькой Мод, которой сейчас так плохо, ты будешь рассказывать ей интересные истории». Люсьен не чувствовал в себе особого энтузиазма: комнатка Мод наводила на него тоску своими следами заботливо скрываемой бедности, она походила на комнату прислуги. Но упустить столь благоприятную возможность с его стороны было бы преступлением. Едва войдя, Мод бросилась на кровать, вздыхая: «Уфф! Как хорошо», затем, часто заморгав и слегка вытянув губы, посмотрела Люсьену прямо в глаза. Он прилег с ней рядом; прикрыв глаза ладонью и чуть раздвинув пальцы, она сказала ему, по-детски выговаривая слова: «Ку-ку, я тебя вижу, Люсьен, я тебя вижу!» Он чувствовал себя отяжелевшим и вялым, она вложила ему пальцы в рот, и он принялся сосать их, затем засюсюкал приторно-нежно: «Маленькая Мод больна, как она несчастна, бедная крошка Мод!» – и при этом ласкал ее тело; закрыв глаза, она улыбалась загадочной улыбкой. Наконец он задрал ее платье и… вдруг обнаружил, что они занимаются любовью; Люсьен подумал: «А все-таки я молодец». «Ну вот, – сказала Мод, когда они закончили, – если бы я только могла знать!» Она смотрела на Люсьена с мягким упреком: «Гадкий мальчишка, я думала, ты будешь умницей!» Люсьен сказал, что для него все это было столь же неожиданно, как и для нее. «Как-то само вышло», – сказал он. Она слегка задумалась и серьезно сказала ему: «Я ни о чем не жалею. Раньше, возможно, и было чище, но все было не так полно».
«У меня есть любовница», – думал Люсьен в метро. Он чувствовал пустоту и усталость и, казалось, весь был пропитан запахом абсента и свежей рыбы; сидеть он старался очень прямо, чтобы не прикасаться насквозь промокшей потом рубашкой к сиденью; тело его было словно вымазано простоквашей. Он повторил про себя: «У меня есть любовница», но чувствовал себя обманутым; что ему нравилось в Мод еще вчера, так это ее узкое и твердое лицо, у которого был такой одетый вид, ее тоненькая фигурка, гордый взгляд, репутация серьезной девушки, презрение к мужчинам, все, что делало ее столь своеобразной, личностью воистину другой, устойчивой и определенной, всегда недостижимой, со всем своим достоинством, целомудрием, своими шелковыми чулками, креповой юбкой, перманентом. И весь этот камуфляж рухнул в его объятиях, и осталась одна голая плоть; он приблизился к губам этого безглазого лица, такого же голого, каким бывает живот, вкусил от плода этого влажного тела. Он вновь и вновь видел это слепое существо, которое извивалось на простыне, зевая волосатой бездной, и думал: это были мы вдвоем. Они были единым целым, он не мог более различить свое тело, отделить его от тела Мод; никто и никогда не вызывал в нем столь острого, тошнотворного ощущения близости, кроме, быть может, Рири, когда тот показывал ему за кустом свою пиписку или когда, описавшись, лежал на животе, дрыгая ногами, с голой попкой, и дожидался, когда высохнут его штанишки. Вспомнив о Гигаре, Люсьен почувствовал некоторое утешение; он скажет ему завтра: «Я спал с Мод, старик, она великолепна, что-что, а это у нее просто в крови». Но ему было не по себе: погруженный в пыльную духоту метро, он болезненно ощущал наготу своего несчастного тела, совершенно голого под тоненькой кожицей одежды, голого и одеревеневшего рядом с этим священником, перед этими двумя пожилыми дамами; действительно, длинная, мокрая спаржа.
Гигар от души его поздравил. Он уже начинал порядком уставать от Фанни: «У нее чудовищный характер. Вчера она весь вечер на меня дулась». Оба сошлись в одном: да, конечно, подобные женщины должны существовать, так как нельзя же оставаться девственником до самой женитьбы, и что они, эти женщины, не больны и не корыстны, но привязываться к ним – большая ошибка. Гигар с воодушевлением заговорил о настоящих девушках, и Люсьен справился о том, как поживает его сестра. «Неплохо, старик, – ответил Гигар, – она говорит, что ты совсем забросил старых друзей». – «Знаешь, – добавил он чуть небрежно, – я очень рад, что у меня есть сестра: ведь тогда на многое в жизни смотришь иначе». Люсьен был с ним совершенно согласен. В дальнейшем они часто беседовали о юных девушках, ощущая, как души их переполняют нежные поэтические чувства, и Гигар любил повторять слова одного из своих дядей, пользовавшегося большим успехом у женщин: «Возможно, в своей жизни я не совершил ничего хорошего, но от одного Господь меня уберег; я скорее дал бы отрезать себе руку, чем тронул невинную девушку». Они вновь стали бывать у подруг Пьеретты. Пьеретта очень нравилась Люсьену, он говорил с ней, как старший брат, слегка поддразнивая, и был признателен ей за то, что она не обрезала своих длинных волос. Его очень поглощала политическая активность, утром по воскресеньям он продавал «Аксьон Франсез» перед собором де Ноилли. В течение более чем двух часов Люсьен ходил вверх-вниз по улице с выражением твердости на лице. Девушки, выходящие с мессы, иногда стреляли в него своими красивыми честными глазками, и тогда Люсьен, чувствуя себя чистым и сильным, позволял себе слегка расслабиться и улыбался в ответ. Он сказал ребятам, что уважает женщин, и был рад найти у них столь желанное ему понимание. Кстати, почти у всех были сестры.
Семнадцатого апреля Гигары устроили вечеринку с танцами по поводу восемнадцатилетия Пьеретты, и Люсьен, естественно, был приглашен. С Пьереттой они уже были большие друзья, она называла его своим кавалером; он подозревал, что она немножечко в него влюблена. Госпожа Гигар пригласила тапера, так что вечер обещал быть очень веселым. Люсьен станцевал несколько танцев с Пьереттой, затем пошел к Гигару, который принимал своих друзей в курительной. «Привет, – сказал Гигар, – по-моему, все знакомы друг с другом: Флерье, Симон, Ванусс, Ледуз». Пока Гигар называл имена своих товарищей, Люсьен увидел, как какой-то высокий молодой человек с рыжими кудрявыми волосами, молочно-белой кожей и густыми черными бровями нерешительно направился к ним, и гнев обуял его. «Что нужно здесь этому типу? – спрашивал он себя. – Ведь Гигар прекрасно знает, что я не выношу евреев!» Он развернулся и поспешно, чтобы избежать скандала, вышел из комнаты. «Кто этот еврей?» – спросил он чуть погодя Пьеретту. «Это Вейль, он учится в Высшей Коммерческой Школе, они с братом вместе занимаются фехтованием». – «Я страшно боюсь евреев», – сказал Люсьен. Пьеретта издала легкий смешок. «Но это исключительно милый мальчик, – сказала она. – Проводи меня в буфет». Люсьен выпил чуть-чуть шампанского и не успел даже поставить бокал, как он очутился лицом к лицу с Гигаром и Вейлем. Метнув на Гигара испепеляющий взгляд, он отвернулся. Но Пьеретта схватила его за руку, и Гигар подступил к нему с вполне простодушным видом. «Мой друг Флерье, мой друг Вейль, – сказал он непринужденно, – вот я вас и представил». Вейль протянул руку, и Люсьен почувствовал себя ужасно скверно. К счастью, он вспомнил вдруг Десперро: «Уж Флерье наверняка швырнул бы этого еврея в Сену». Вложив руки в карманы, он повернулся спиной к Гигару и вышел. «Я не смогу больше бывать в этом доме», – думал он, спрашивая в гардеробе свое пальто. Гордость его была уязвлена. «Вот что значит твердо придерживаться принципов; становится невозможным жить в обществе». Но на улице спеси у него заметно поубавилось, и на душе стало очень тревожно. «Гигар, должно быть, взбешен!» Он покачал головой и постарался сказать себе убедительно: «Он не имел права приглашать еврея, если собирался пригласить меня!» Но весь гнев его куда-то улетучился, с чувством мучительной неловкости он вспомнил удивленное лицо Вейля, его протянутую руку и начал уже склоняться к примирению: «Пьеретта, наверное, думает, что я хам. Я должен был пожать ему руку. В конце концов это меня ни к чему не обязывало. Надо было сдержанно поздороваться и тут же уйти – вот как следовало поступить». Он спрашивал себя, возможно ли было еще вернуться к Гигарам. Он подошел бы к Вейлю и сказал: «Извините меня, я себя плохо чувствовал», он пожал бы ему руку и немного поболтал с ним вежливо. Но нет, было слишком поздно, его поступок был непоправим. «И кто меня просил, – с раздражением думал он, – демонстрировать свои взгляды людям, которые не способны их понять!» Он нервно пожал плечами: это была катастрофа. В эту самую минуту Гигар и Пьеретта обсуждали его поведение, Гигар говорил: «Он законченный болван!» Люсьен сжал кулаки. «О! – думал он в отчаянии, – как я их ненавижу! Как я ненавижу евреев!» – и попытался вложить побольше силы в созерцание этой своей бесконечной ненависти. Но она рассыпалась под его взглядом, и напрасно он старался думать о Леоне Блюме, который получал деньги от немцев и ненавидел французов, он не чувствовал в себе ничего, кроме уныния и безразличия. Люсьену посчастливилось застать Мод у себя. Он сказал ей, что любит ее, и несколько раз с какой-то яростью овладел ею. «Все кончено, – думал он, – я никогда не стану кем-то». – «Нет, нет! – говорила Мод. – Остановись же, мой большой непослушный мальчик, не надо, этого нельзя делать!» Но затем она все же сдалась: Люсьен хотел целовать ее тело всюду. Он чувствовал себя порочным ребенком, ему хотелось плакать.
На следующее утро в лицее при виде Гигара у Люсьена защемило сердце. Вид у Гигара был замкнутым и сосредоточенным, и он притворялся, что не замечал его. Люсьен был так взбешен, что не мог даже вести записи. «Скотина! – думал он. – Скотина!» После уроков Гигар подошел к нему, он был бледен. «Если сейчас он начнет читать мне мораль, – подумал Люсьен в страхе, – я его ударю». Они стояли какое-то время друг против друга, уставившись на носки своих туфель. Наконец Гигар заговорил изменившимся голосом: «Извини меня, старик, я не хотел тебя обижать». Люсьен вздрогнул и недоверчиво посмотрел на него. Но Гигар продолжал через силу: «Я познакомился с ним в манеже, ты понимаешь, ну, в общем, я хотел… мы фехтовали вместе, он приглашал меня к себе, но, я понимаю, я не должен был так делать, не знаю, как все получилось, но, когда я составлял приглашения, я не подумал, что…» Люсьен молчал, слова не приходили ему в голову, но он чувствовал, как снисхождение начинает переполнять его. Гигар добавил, опустив голову: «Ну так, это недоразумение…» – «Да, конечно, простая оплошность, – сказал Люсьен, похлопывая его по плечу. – Я прекрасно знаю, что ты сделал это не нарочно». И он продолжил великодушно: «Впрочем, я тоже хорош. Я вел себя, как какой-то хам. Но что поделаешь, это сильнее меня, я не могу до них дотронуться, это что-то физическое, у меня такое чувство, как будто на руках у них чешуя. А что сказала Пьеретта?» – «Она смеялась, как сумасшедшая», – сказал Гигар жалобно. «А этот тип?» – «Он все понял. Я объяснил ему, как мог, и через четверть часа он отчалил». Он добавил, все еще сконфуженный: «Родители сказали, что, в сущности, ты был прав, ты не мог поступить иначе, так как вопрос касался твоих убеждений». Люсьен просмаковал мысленно слово «убеждения», ему хотелось изо всех сил сжать Гигара в своих объятиях. «Все это ерунда, старик, – сказал он, – сущая ерунда, главное, что мы остаемся друзьями». По бульвару Сен-Мишель он спускался в какой-то необыкновенной экзальтации: ему казалось, что он не был больше самим собой.
Он говорил себе: «Странно, но это уже не я, я не узнаю себя!» Было тепло и спокойно; вокруг гуляли люди с первыми весенними улыбками удивления на лицах; и эту мягкую безвольную толпу стальным клином рассек Люсьен, он думал: «Это уже не я». Еще вчера это я было каким-то большим, раздутым, похожим на ферольских кузнечиков насекомым, сейчас же Люсьен чувствовал себя ясным и цельным, как хронометр. Он вошел в «Ля Сурс» и заказал перно. Компания не посещала «Ля Сурс», потому что здесь было полно метеков; но сегодня метеки и евреи не доставляли неудобств Люсьену.