Даше и тогда этот заговорщический тон не понравился. Художника Путинцева она полюбила по его рисункам прежде, чем услышала что-либо о нем от Германа Петровича, но приказания начальника выполнять надо, и Даша отправилась в обход по всему институту. Ей повезло. Кое-что быстро, уже через несколько дней, оказалось у нее в руках, кое-что ей пообещали поискать в квартирных темных кладовушках и на дачах, а наиболее отзывчивые и радетельные согласились поспрашивать еще и своих знакомых.
Коль скоро определенная часть собранных Дашей старинных изданий уже могла быть передана по назначению, закономерен был и приход Путинцева за ними. И Даша его ожидала. Но день за днем возникали перед кабинетом Широколапа разные посетители, а Путинцевым никто из них не назывался. Да если бы и назвался, Даша ему не поверила бы. Когда же вошел Он, ему называться не было надобности.
Разговор за закрытой дверью показался Даше недолгим. Тренькнул звоночек, и она поднялась, перед зеркальцем поправила волосы и пошла на вызов.
Герман Петрович сидел не за столом, а на диване рядом с художником и что-то энергично ему рассказывал.
- Знакомьтесь, - предложил он, широко распахивая руки. - Андрей Арсентьевич Путинцев...
- Я знаю, - сказала Даша опять совсем автоматически, не дав закончить фразу Герману Петровичу.
- Откуда? - невольно вырвалось у Андрея Арсентьевича.
- Не знаю...
Она смутилась совершенно, понимая, что ей этого двумя словами не объяснить. Интуиция, что ли, подсказала?
- Не знаю, - в растерянности снова проговорила она, видя, что Андрей Арсентьевич поднимается с дивана, чтобы подать ей руку.
Герман Петрович нехотя тоже встал, похлопал Дашу по плечу.
- Моя научная энциклопедия, - щедро и покровительственно сказал он, моя типография и мой великий визирь - Дария Ивановна. Хотя почему она Дария, а не Дарья, решительно понять не могу. Поэтому для удобства и краткости именуется просто Дашей. Поскольку на будущее, дорогой Андрей Арсентьевич, вам временами придется прибегать к ее посредничеству, прошу иметь это в виду.
- Дария Ивановна... - начал Андрей Арсентьевич, неловко делая нажим на букву "и" в ее имени.
- Называйте Дашей, - умоляюще попросила она.
- Спасибо...
И Даша заметила в его усталых глазах теплый, дружеский огонек. Андрей Арсентьевич стал ее расспрашивать, когда и как он смог бы ознакомиться с рукописными материалами той книги, которую сейчас он согласился иллюстрировать, и когда он смог бы получить уже для собственной своей работы старинные издания.
Застигнутая врасплох, Даша не знала, как ему ответить.
- Там еще очень большая перепечатка... - невнятно сказала она, представив себе, какую адову работу, прежде чем начать перепечатку, должна проделать по приведению рукописи в порядок, по выверке фактов, цифр и научной терминологии, по выправлению стиля и устранению грамматических нелепостей и ошибок. Львиная доля рукописи принадлежала перу Широколапа. А она ведь была его "энциклопедией" и "великим визирем", не считая "типографии" - пишущей машинки.
- Созвонимся, обо всем созвонимся, - торопливо включился Герман Петрович, боясь, чтобы Даша по наивности не раскрыла некоторые задуманные им ходы разговора. - Можно ведь и по частям знакомиться с материалом? Заходите, Андрей Арсентьевич, почаще. Путь к нам от вас нетрудный, на метро всего три остановки.
И Андрей Арсентьевич и звонить и заходить к ним согласился. Его очень интересовали старинные издания. В меньшей степени грандиозная рукопись Широколапа. Но волею Германа Петровича все это было некоторым образом соединено вместе. И волею Германа Петровича Даша выдавала Андрею Арсентьевичу старинные издания небольшими порциями, внутренне страдая от своего соучастия в тайном заговоре, в который она вложила и еще одну, неведомую Широколапу, собственную долю. Она стала аккуратнейшим читателем Ленинской библиотеки и Библиотеки иностранной литературы по разделам, интересовавшим Андрея Арсентьевича, записывала на свое имя нужные ему книги, альбомы, атласы и приносила ему. Добывала многое и по межбиблиотечному абонементу.
Она, возможно, и открыла бы Андрею Арсентьевичу всю правду, рискуя при этом потерять служебное расположение Германа Петровича, а вместе с ним и рабочее место, которым по семейным обстоятельствам очень дорожила, она бы это сделала, если бы заметила хотя малейшее недовольство или сомнение со стороны Андрея Арсентьевича.
Но он звонил и спрашивал: "Дашенька?" - почему-то легче это выговаривая, нежели "Даша". Она радостно ему отвечала: "Да-а, Андрей Арсентьевич, да..." И, не дожидаясь второго вопроса: "Мне можно прийти?" добавляла: "Приходите, Андрей Арсентьевич, приходите! Кое-что новое есть для вас".
Его сразу же в своем кабинете принимал Герман Петрович, иногда приглашая и "великого визиря", а чаще один. Вел не особенно долгие разговоры, а потом Андрей Арсентьевич подсаживался к столику Даши и вместе с нею просматривал приготовленные для него материалы. Этот совместный просмотр ему очень нравился, потому что Даша тут же давала очень важные и необходимые справки и разъяснения, ею для такого разговора заранее тщательно выверенные и проработанные по первоисточникам. Иначе она не могла.
Бывало, и он что-нибудь ей рассказывал о своей работе, о хождениях по тайге. Даша слушала его, замирая, ей казалось, что это самые счастливые минуты в ее жизни, она приобщается к великому таинству искусства через одного из создателей прекрасного, она душой входит в тот мир образов и мыслей, которыми наполнен художник. Таежные побывальщины Андрея Арсентьевича только усиливали эти ощущения. Жизнь художника, в ее понимании, неразъединимо сливалась с искусством.
О себе говорить ей было нечего. Вот тут вся она. А дома... Зачем знать Андрею Арсентьевичу, что у нее дома?..
Она ему во всем доверяла. Но именно поэтому не хотела ничем огорчать, не предполагая даже, что Герман Петрович уже давно посвятил Андрея Арсентьевича во все ее житейские невзгоды, с достаточно развязными комментариями насчет неумения Даши находить ключи к их решению.
"Не чувствует мой великий визирь ритма нашего времени, - завершил Герман Петрович. - Но, между прочим, она совсем на пороге той поздневесенней поры, когда может оказаться не девушкой, а... девой. Старой, как в старину и говаривали. Видите ли, десять лет она не может свалить со своей шеи параличную мать. Будто мы живем не в социалистическом государстве, где существуют для безнадежных инвалидов разные пансионаты, дома для престарелых, или как их еще там, дома эти, называют? Любовь к родной матери? Извините, да эта же "родная" для нее сделалась давным-давно жестоким тираном! А к тирану какая любовь? Ей кажется, сложилась проблема неразрешимая. А это просто гордиев узел, и нужен для его рассечения самый обыкновенный меч самого обыкновенного Александра Македонского".
И не могла догадаться Даша, что этот грубый рассказ Германа Петровича, вызвавший гневный отпор со стороны Андрея Арсентьевича, в особенности расположил его к ней. С такой же доверительностью, с какою обо всем, кроме грустных домашних дел своих, разговаривала с ним Даша, он поделился с нею творческими замыслами, упомянул и свою "квадратуру круга". Пригласил взглянуть вообще на некоторые свои работы. Законченные и незаконченные. Именно поэтому Даша и очутилась в "хрустальных" стенах его мастерской.
8
Андрей Арсентьевич не любил писать портреты.
Его "по доброму знакомству" просил Широколап. Просили Зенцовы.
"Ну что вам стоит, Андрей Арсентьевич, потратить на нас несколько часов? Право, так приятно в доме иметь собственный живописный портрет, да еще принадлежащий кисти известного художника!"
При этом Зенцовы намекали, что в их доме бывает много именитых зарубежных гостей, и кто знает, если им понравится работа Андрея Арсентьевича...
Широколап туманных далей перед Андреем Арсентьевичем не открывал. Он просто убежденно считал: раз у него есть знакомый художник, этот художник не может не написать его портрета. Это же совершенно ясно. Азбучно.
И все-таки Андрей Арсентьевич решительно отказался. Заявил даже с некоторым раздражением, что устал повторять: портретная живопись не его жанр. А заниматься грубой мазней он позволить себе не может. И тут же, чтобы по возможности смягчить свою непреклонность, подарил им несколько превосходных этюдов. Виды сибирской тайги.
Он отказался выполнить просьбу Широколапа и Зенцовых, но между тем начал тайно набрасывать портрет Даши. Тайно потому, что этот портрет только медленно зрел в его воображении и еще настойчиво не просился на бумагу или полотно. Андрей знал, что если он его и напишет, то не иначе как в таком же не поддающемся рассудочному осмыслению порыве, который его охватил, когда он в одну ночь создал живую Ирину. Портрет Даши мог быть только живым или же никаким.
В зрительную память Андрея постепенно входили Дашины глаза, темно-серые, чуть с голубизной, всегда внимательные, немного усталые и враз точно бы вспыхивающие внутренним огоньком, когда ей доводилось слышать что-то радостное, приятное. Тогда она открыто, ото всей души хохотала, тут же стараясь себя остановить, тянулась рукой к губам, прикрывала их, а глаза приобретали виноватое выражение. Вот, мол, какая ты неуправляемая - что подумают люди? Однако ж эта робость, стеснительность не превращали Дашу в простушку, они лишь оттеняли хорошие черты ее характера, незлобного, покладистого человека.
Даша была умна, и броское словечко Широколапа "энциклопедия" принадлежало ей по праву, оно точно соответствовало всему ее облику, но не резко подчеркивая это, а как бы смягчая тем же внутренним светом. Даша не блистала красотой, ее лицо было самым обыкновенным и даже несколько неправильным в своих пропорциях. Широковаты скулы, но узок подбородок, отчего и губы казались припухшими. Брови потому особо притягивали взгляд Андрея, что в одну из них - левую - впивался зазубренный короткий шрам, след глубокого пореза или ожога. О таком простом, некрасивом лице уважительно говорят - милое. Оно милее еще и потому, что его нельзя назвать нежным, девичьим, но нельзя и сказать, что оно женской зрелости.
Самым примечательным был Дашин голос. И Андрей не раз ловил себя на мысли: ах, если бы можно было его нарисовать! Снимая телефонную трубку и слыша ее удивленно-радостное и вопросительно-утвердительное: "Да-а, Андрей Арсентьевич, да..." - он уже видел Дашу. Как она, тряхнув головой, откидывает волосы и словно бы не телефонную трубку прижимает к щеке, а голову склоняет к трубке. Видел ее губы, полные, слегка шевелящиеся и тогда, когда она сама не говорит, а только слушает своего собеседника. Она порою придыхает, опускаясь на низких тонах в беззвучие. Но тут же голос обретает прежнюю силу и чистоту, и потерянные было слоги удивительным образом становятся на свое место, не разрушая цельности ее речи.
Каждый раз, уходя из лаборатории Широколапа, Андрей Арсентьевич уносил с собой и ее голос. Он звучал потом долго-долго, не мешая ему ходить по улицам, читать книги, сидеть над своими рисунками. Более того, он помогал ему, подсказывал лучшие художественные решения. Он не заменял точных и властных требований Ирины, он просто тонким лучиком света бежал перед его собственной мыслью.
Однажды Андрей Арсентьевич впрямую попытался спросить Дашу, какого она мнения о прихваченном им с собой эскизе оформления одной детской книги. Даша отшатнулась испуганно: "Андрей Арсентьевич, я не знаю. Мне все ваши работы очень нравятся..."
Это не было лестью. И не было вежливым притворством. Даша обладала достаточно высоким вкусом, чтобы отличить удачу любого художника от его неудачи. В работах, выполненных Андреем, она искренне и никогда не видела неудач. Суровая критика Ирины Андрею Арсентьевичу очень помогала. Добрый голос Даши тоже очень ему помогал. То, что он мог с нею легко разговаривать, особенно по телефону, было уже хорошо. Потом свободнее двигалась рука.
И вот Даша впервые ходила по его мастерской. Она разглядывала картины, этюды, готовые рисунки и карандашные наброски. Андрей Арсентьевич, в свою очередь, издалека разглядывал Дашу, с расстояния уточняя мысленный ее портрет, во многом не совпадавший с ее фотографическим изображением, если бы оно было сделано. И внутренне торжествовал: ему, художнику, подвластно то, что недоступно никакому фотографу. А ему, Андрею Путинцеву, сейчас видимо то, что осталось бы невидимым для любого другого художника.
Даша бережно перебирала упругие листы ватмана, приготовленные для сдачи редколлегии атласа "Фауны и флоры СССР". На них были изображены колонки, ласочки, горностаи, сибирские белки - краснохвостки, чернохвостки, летяги. Все это было в увеличенном размере перерисовано с какого-то пожелтевшего от времени альбома, добытого ею у своих сослуживцев. Этот альбом, раскрытый, лежал тут же, рядом. И Даша не могла оторвать взгляда от рисунков, иногда чуть скашивая глаза на альбом.
- Андрей Арсентьевич, - наконец проговорила она, - вы простите меня. Там, в этом альбоме, все зверушки выписаны таким же тонким пером, как и ваше. Но там это рисунки, а у вас они ну совершенно живые. Я вижу, как они шевелят усиками, горностай дергает хвостиком, а ласочка ползет на животе. Неужели, когда их напечатают, ваших зверушек, они тоже умрут, станут только картинками? Это же страшно.
- Не знаю, Дашенька, не знаю, - сказал Андрей, несколько озадаченный ее вопросом. - Машины типографские, конечно, даже самые лучшие, в какой-то степени убивают перо и краски художника, но вы в самом деле видите, что мои зверушки сейчас живые?
- А вы? Разве вы не видите этого?
Андрей задумался.
- Для меня это все представляется как-то иначе, - проговорил он. Когда для художника - для меня - заходит речь о живых существах, исчезают понятия "живое" и "неживое". Есть законченная работа и незаконченная. Если белка шевелит усиками, значит, этот мой рисунок закончен. И только. Белочка сидит и грызет кедровую шишку, стало быть, она живая и должна шевелить усиками.
- Почему? А если она притаилась и задумалась?
- Тогда у нее в глазках должен быть другой блеск. Или по-другому изогнута шейка. Но не может живая белочка выглядеть набитым чучелом.
- А почему на старом рисунке, в альбоме, она набитое чучело? И вот эта летяга у вас. Не подумаешь, что она и вправду может летать.
- На чужом рисунке не знаю, Дашенька. А эта летяга вот почему. - Он взял угольный карандаш и жирно из угла в угол перечеркнул свой рисунок.
Даша отчаянно вскрикнула.
- Что я наделала, Андрей Арсентьевич! Зачем я это сказала? Такой прекрасный рисунок, столько работы, и вы...
- Только та работа чего-нибудь стоит, когда эта работа закончена. Спасибо, что вы заметили.
- Нет, нет, я не должна была говорить! Какое я на это имею право? Мне так показалось, а вы уже сразу...
- Не сразу. У меня было время для оценки. И больше, чем у летяги, для того, чтобы ей слететь с этого дерева. А вас я прошу говорить все, что вы думаете. Зачем же я пригласил вас в свою мастерскую?
Андрей Арсентьевич понимал, что Даша очень расстроена, волнуется. Как успокоить ее? Он подвел девушку к натянутому на подрамник большому полотну, стоящему у стены и прикрытому бязевым покрывалом. Сдернул его.
- Не тревожьтесь, эта вещь была уже много раз перечеркнута и заново переписана, - сказал он. - Что с ней будет дальше, не знаю. Но при вас я ее не трону. Скажите, как бы вы назвали ее?
Даша долго разглядывала картину. Потом сказала умоляюще:
- Андрей Арсентьевич...
- Говорите, Дашенька, говорите! Смелее.
- Н-ну, я назвала бы... "Падает лист". Нет, это неправильно... Такая большая картина. А листик березовый всего один... Нет... Не могу. Все так прекрасно! А вы сами как ее назвали?
- Для других никак не назвал. Потому что она не закончена. А для себя, помните, я вам рассказывал...
- Эта? Эта... еще не закончена? - В глазах Даши отразилось искреннее недоумение. И вдруг новая мысль еще больше привела ее в смятение: - Вы же говори ли мне... о "квадратуре круга". И не рассказывали о ее содержании. А здесь... Какая же здесь "квадратура круга"? Даже иносказательно.
- Только в нерешенности задачи. И, боюсь, в ее действительной неразрешимости. - Андрей Арсентьевич поднял с пола покрывало и вновь набросил на картину. - Вот вы назвали ее "Падает лист". А заходил ко мне на днях товарищ мой фронтовой, генерал, человек, в искусстве весьма понимающий, он сказал: "После бури". Потом подумал немного и поправил себя: "Перед бурей". И принялся нахваливать мою работу. Я его спрашиваю: "Послушай, Альфред Кристапович, как можно говорить добрые слова о картине, в которой даже не поймешь, что происходит?" А Яниш мне отвечает: "Почему "не поймешь"? Падает одинокий березовый лист (это и ваши слова, Дашенька), а вся тайга замерла в неподвижности. Так бывает и перед бурей, и после бури. Вот и выбирай сам, что тебе больше нравится". Я ему снова: "Но какая-то определенная разница в природе есть: "перед" или "после"? И тогда все же что там, на полотне?" Яниш: "Когда я смотрю на тебя, Андрей, меня мало интересует: ты еще ее позавтракал или уже позавтракал? Я вижу: художник работает. И это для меня главное. На твоей картине работает березовый лист. А состояние тайги... это меня не касается". Спрашиваю: "Значит, тайга на картине вообще не нужна?" Он: "Нет, почему же! Нужна. Без нее и этот лист падать не будет". Я: "А причина? Отчего же он падает? Зеленый, свеженький. Это не осень..." Яниш: "Стоп! Ты мне очень помог, Андрей. Спасибо. Зеленый, крепкий лист, конечно, перед бурей не мог оторваться! Значит, картина "После бури". Теперь я спрашиваю вас, Дашенька, вы с этим согласны?
- Андрей Арсентьевич, я обязательно должна ответить?
- Прошу... Только прошу.
Даша тихо переступила с ноги на ногу, точно школьник перед учителем.
- Андрей Арсентьевич, с рассуждениями вашего товарища я согласна, наконец сказала она. - А с самой картиной... Нет, не могу... Я видела ее очень мало.
- Разглядывайте сколько захочется.
Андрей Арсентьевич вновь сдернул покрывало с картины и ушел в дальний угол мастерской к рабочему столу. Чтобы не смущать Дашу, он принялся просматривать газеты, лежавшие с утра непрочитанными. Развернул одну, другую, и взгляд его упал на скромную рубрику на последней странице "Известий": "Президиум Верховного Совета СССР назначил т.Седельникова Алексея Павловича Чрезвычайным и Полномочным послом..."
Рука Андрея Арсентьевича упала. Он даже не дочитал, в какую именно страну - куда-то в Африку - назначен Алексей послом Советского Союза. Вот так, с далекого Севера и сразу в жаркие тропики. Теперь с ним не встретишься, не поговоришь. Сколько раз в год ни приводили бы его деловые обстоятельства с нового места работы в Москву, он всегда находил часок-другой повидаться со старым другом. Приглашал погостить у него: тоже хорошая область, как и Светлогорская, хорошие люди, и дела, в общем, идут хорошо. Алексей такой же быстрый, неугомонный, решительный. А все же что-то в нем надломилось после гибели Ирины, избегает говорить о ней, щека начинает подергиваться. И вторую жену свою в разговорах редко называет Зиной, чаще Зинаидой Варфоломеевной. Очень уважительно называет и никогда с той простотой, как, бывало, рассказывал об Ирине. Поздравить бы его с почетным назначением. Только на какой адрес лучше послать телеграмму...
Даша стояла перед Андреем Арсентьевичем опять как ученица перед строгим учителем. И он видел: ей страшно выговорить то, что она должна сказать. Не надо вынуждать человека, Андрей Арсентьевич молча наклонил голову. Взял кисть Дашиной руки в свою руку - какие у нее тонкие, маленькие пальцы, похлопал сверху ладошкой.
- Да, - сказал он, - Дашенька, да. Это "белка-летяга". Ваши слова: "Не подумаешь, что она и вправду может летать".
Она выдернула руку, спросила встревоженно:
- И вы эту свою "квадратуру круга", свою жестокую муку, опять начнете решать заново? Зная, что решить ее невозможно?
- Но вам ведь картина понравилась?
- Понравилась. Очень! - И на губах Даши промелькнула недоверчивая улыбка. - Вы ее не будете трогать?
- Я ее буду трогать, - твердо сказал Андрей Арсентьевич. - Еще много раз стану заново переписывать. Но кроме вас, пока я над нею работаю, больше ее никто не увидит. Нет, нет, - поспешил он добавить, заметив отчаяние на лице Даши, - в этих моих словах нет никакой символики, всю тяжесть решения возлагающей на вас. Работать и дальше над этой картиной просто потребность моей души. Я не могу оставить ее незаконченной, а она не закончена, вы и сами в этом убедились. Значит, я должен продолжать работу. Закончить ее невозможно...
- Оставьте так! - вскрикнула Даша. - Андрей Арсентьевич, умоляю, оставьте так. Она прекрасна!
- ...закончить ее невозможно, потому что это квадратура круга. А еще в восемнадцатом веке Парижская академия вынесла постановление: не рассматривать никаких проектов вечного двигателя и решения задач о квадратуре круга, трисекции угла и удвоении куба. Отсюда любое мое решение "квадратуры круга" никем не должно быть принято. Зачем же я буду показывать - опять ваши слова - эту мою "жестокую муку", что называется, "Парижской академии"? Тем более зная, что в решении задачи скрыт ложный ход. Но Яниш, как всегда, упрям. А вы, Дашенька, спасибо вам, пересмотрели свое отношение...
- Я ничего не пересматривала, - в ужасе сказала Даша. И раскинула руки: - Я стану вот так и от вас буду защищать вашу картину.
- Даже при том обстоятельстве, что тайга на ней, как белка, задумалась, не шевелит усиками, а в глазах у нее - у живой! - живого блеска нет?
- Мне все равно, есть этот блеск или нет. Там все живое!
Андрей Арсентьевич покачал головой.
- Нет, Дашенька, живой там только падающий лист. Один-единственный. И вы это видели. И вам стало страшно, что нет в картине гармонии движения...
- Есть оно, это движение!
- Вокруг земли не может двигаться солнце и весь небосвод. Это доказали Галилей и Коперник.
- Ну вот и не должна двигаться ваша тайга! И пусть один листок только и падает.
- Это иллюзия движения. Движения падающего листа. Он не мог начать своего падения, когда у меня весь лес написан так, как написан. А рука художника, моя рука, давно уже умеет - как, я не знаю, - умеет заставлять нарисованных черных тараканов бегать по бумаге.
- Каких тараканов? - растерянно спросила Даша.
- Когда-нибудь при случае расскажу. - Андрей Арсентьевич рассмеялся. Это было очень давно и к делу не относится. Хотя и относится. Но вам ведь стало страшно, когда вы поняли, что на моей картине солнце и все звездное небо вращаются вокруг Земли?
- Мне стало страшно, да, Андрей Арсентьевич, да! Но я испугалась, что вы начнете картину исправлять. А исправлять ее не надо. Сама Земля ведь и тогда была прекрасна, когда, по убеждению древних, она покоилась на трех китах. Немножечко сказки, немножечко необыкновенного и неправильного - в искусстве это ведь лучше, чем таблица умножения.
- Хорошие слова. И мне легко. Значит, вы поняли, почему я сказал, что, кроме вас, никто картину эту больше не увидит.
- Не поняла, - ошеломленная, ответила Даша.
- Мне нужно, чтобы кто-то иногда защищал меня от меня...
И остановил себя. Как он не подумал, что его слова ведь можно истолковать и так, что он обращается к Даше с просьбой стать для него... Кем? Советчиком? Другом? Помощницей? Он не посмел продолжить эту мысль. Но почему же он хочет выделить Дашу наособицу? Разве Яниш при всем его упрямстве плохой для него советчик? А Яниш великолепный знаток искусства. Разве товарищи по профессии, другие художники, обратись он к ним, меньше помогут ему, чем это сумеет сделать Даша, в "защите от себя самого"?
Пока он в первый раз не появился в лаборатории Широколапа и Даша, увидевшая его в первый раз, не сказала уверенно: "Да. Андрей Арсентьевич, да..." - разве до этого она, ему совершенно неведомая, имела какое-то значение в его жизни и для его работы? И если она сейчас уйдет из его мастерской и вообще уйдет, что-нибудь от этого изменится? Он перестанет работать так, как работал? Ирина приучила его быть к себе беспощадным. А теперь он ищет от самого себя чьей-то защиты. Устал? Может быть, и устал...
- Андрей Арсентьевич, - услышал он сквозь суматошность своих мыслей озабоченный голос Даши и понял, что она по-прежнему во власти иной тревоги, - почему вы не хотите оставить все так, как есть? Зачем вам нужна какая-то всеохватная гармония движения? Тогда ведь этот одинокий лист не будет выделяться. А от него сейчас я взгляда своего оторвать не могу. Как раз потому, что он один. И движется, падает. Андрей Арсентьевич, я, наверно, наивная, но скажите мне - я как-то, балуясь, ладонью прикрыла глаза Джоконды, и, знаете, она тогда не смеется. Улыбка на губах и глаза у нее ох какие глаза! - чужие, разные. Это два человека. А руку уберешь - Мона Лиза одна. С той улыбкой, которую, наверно, вот как и вы в своей картине лес и листок один, - долго искал Леонардо да Винчи.
- Дашенька, в том-то и беда, что на моей картине все наоборот. Чтобы добиться в ней единства, мне надо прикрывать рукой все, кроме падающего листа. А что тогда останется?
- Но вы же сами сказали, Андрей Арсентьевич, что ваша "квадратура круга", как и геометрическая квадратура круга, никогда не будет разрешима. Так зачем же тогда ее решать?
- Чтобы искать чудо. Если хотите, улыбку Джоконды. Она под кистью великого Леонардо возникла сама. Это не было позой Моны Лизы. А в искусстве оказалось чудом.
- У вас тоже белки шевелят усиками.
- А летяга не хочет летать. И березовый лист падает без причины.
Даша вздохнула.
- Никогда я не думала, что художником быть так тяжело. Мне казалось, если талант, у него сразу все хорошо получается. И жизнеописаниям художников, особенно в романах, не очень верила. Считала, что там драматизм искусственно, для интереса, нагнетается. Я пойду, Андрей Арсентьевич? Мне как-то даже жутко становится, что я в такую тайну вашу забралась. Извините, пожалуйста.
- Это не тайна, Дашенька, это работа. И считайте, что я вам отдал ключ от своей мастерской.
Проводил ее до двери, спросил, не очень ли она утомилась от долгого и, наверно, скучного разговора. Пообещал, что в другой раз станет показывать рисунки, не вызывающие никаких сомнений и споров, и с внутренним удовлетворением услышал Дашин ответ, что сегодняшний спор для нее был окном совсем в другой мир и что она этот день - в мастерской художника - долго не забудет.
Андрей Арсентьевич вернулся, сел к столу, взялся читать газеты. Смотрел на крупные заголовки, а смысла их не улавливал. Он видел Дашино лицо. Ее то недоверчивую к самой себе, то радостно-счастливую улыбку. И всегда совпадавшую с ее взглядом. Скорей, скорей лист бумаги, карандаш... Смахнул газеты на пол. И не оторвался от работы, не разогнул спины, пока в десятом, пятнадцатом, пятидесятом варианте - он не считал, конечно, - не появилась Дашина улыбка. Такой, какая она есть и какой ему хотелось ее видеть. Улыбка только. А весь портрет завершить полностью сил у него уже не хватило.
Разминая плечи, Андрей Арсентьевич встал. И лишь теперь заметил, что вместе с газетами сбросил на пол и тоненькую, почти квадратную бандероль. На ней был обозначен обратный адрес: Светлогорск, от Н.Г.Алихановой. Кто такая?
Разорвал оберточную бумагу бандероли. Сборничек стихов некой Надежды Алихановой, изданный в Светлогорске. Оформлена книжка старательно и все-таки провинциально. Обязательная кедровая ветка над контурами далеких гор. И золотом внизу тиснение - "Течет река времени". Нечто грустное. И философическое. Вернее, претенциозное?
Он приподнял твердую корочку переплета. На белом форзаце очень мелким, четким почерком было сделано авторское посвящение:
Андрею Арсентьевичу Путинцеву
Надежда, как Татьяна,
письма не слала к Вам.
Поэт ведь знает сам:
стихи не без изъяна.
И все ж перо бежит
(не будьте слишком строги!),
рука моя дрожит,
слагая эти строки,
пусть в смехе или плаче,
я не могу иначе.
Не побоясь молвы,
я спрашиваю прямо:
счастливы ль Вы?
А я? Теперь...
Седая Дама.
Подпись: Н.Алиханова. И постскриптум: "Мне очень тяжело. Простите. Но почему-то я вспомнила Вас".
Андрей Арсентьевич тоже вспомнил: "ярмарка невест" у Седельниковых, Надя, Надежда Григорьевна, врач, будущий доктор медицинских наук, "исследователь" его электрокардиограмм и рентгеновских снимков... Только почему Алиханова? Тогда у Нади фамилия, кажется, была другая.
На обороте титульного листа в издательской аннотации он прочел: "Это третий сборник стихов светлогорской поэтессы, удачно сочетающей свое творчество с основной работой: она профессор медицинского института и главный врач..."
И тогда прорезался в памяти драматический рассказ Серафимы Степановны Зенцовой, которая после санатория поддерживала переписку с Ольгой. Зенцовы, как это бывало частенько, оказались у Широколапа одновременно с Андреем.
Он тогда не очень вслушивался в этот рассказ, а Серафима Степановна говорила о некой женщине, хорошем докторе, вышедшей замуж за вылеченного ею превосходного человека, в долгой и трудной борьбе прямо-таки отнятого у смерти. А счастье их короткое подстерег случай. Пошли вдвоем весной на прогулку за реку. Цветы, птички поют, светлая радость во всей природе разлита. Вернулась же черной ночью одна. У мужа внезапный сердечный приступ, а патрончик с нитроглицерином остался дома в другом пиджаке. Жена не проверила, жена-доктор... Каково-то ей было там, на цветущей поляне, закрывать мужу глаза?
Конечно, это Надежда Григорьевна.
Что написать ей в ответ? Счастлив ли?
Андрей Арсентьевич обвел взглядом свою мастерскую, кипы связанных папок, отдельные листы бумаги с рисунками, разбросанные где попало, полку с выстроенными в ряд ста сорока двумя проиллюстрированными книгами, "квадратуру круга" с лежащим на полу возле нее бязевым покрывалом.