Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Свинцовый монумент

ModernLib.Net / История / Сартаков Сергей / Свинцовый монумент - Чтение (стр. 10)
Автор: Сартаков Сергей
Жанр: История

 

 


И обязан делать. Тут я согласен. Это твое оружие сильнее, чем винтовка в твоих руках. Я помню, ты в полку был плохим стрелком. И хорошим художником. Знаю, твое ранение не из легких. Но этим ранением я пренебрегу, чтобы защитить твое желание оказаться в боевом строю. Но исключительно на предложенных мною условиях. Ни о чем больше меня не расспрашивай. Слишком много и так потрачено времени на разговор с тобой. Оставь свой адрес: где тебя найти. На запад я улетаю через три дня. Значит, сообщение ты получишь в течение этих трех дней. Если получишь. Все!
      Зыбин протянул Андрею руку быстро, но без поспешности и тотчас вернулся к столу. Посидел минуту с закрытыми глазами и углубился в чтение груды лежащих перед ним телеграмм.
      3
      Андрея вызвали уже на второй день. Не в штаб дивизии, а в областной военкомат и там вручили документы на проезд до Куйбышева и еще засургученный пакет с номером воинской части. Вручили - и все. Никаких пояснений, никаких упоминаний о Зыбине и никаких прямых ответов на вопросы.
      "Явитесь по назначению, все и узнаете".
      В Куйбышеве он узнал, что самые тяжелые бои идут под Москвой и что "военного художника" Андрея Путинцева по специальной командировке направляют именно туда, но пока не определено, на какой именно участок фронта. Обстановка меняется беспрерывно, а прибыть нужно в личное распоряжение начальника политотдела дивизии.
      - Дивизией командует товарищ Зыбин? - спросил Андрей.
      - Нет, - сказали ему, - Комаровский. Зыбин командует армией. Начальник политотдела - полковой комиссар товарищ Яниш.
      "Конечно, так и должно быть, - подумал Андрей. - Зыбин к себе "под крыло" не возьмет, это его обязывало бы ко мне относиться как-то по-особенному. Кто такой Яниш? А я, выходит, "военный художник"? И по специальной командировке".
      Яниш оказался латышом, годами намного старше Андрея, но очень моложавым по внешнему виду, со светлыми, чуть книзу опущенными усиками и несколько странной манерой: прежде чем начать разговор, моргнуть несколько раз и помедлить, подперев языком изнутри левую щеку.
      - Товарищ Путинцев, давайте сразу условимся, - сказал Яниш при первой их встрече в штабной деревенской избе, с беленого потолка которой при не очень далеких ударах тяжелых снарядов то и дело сыпались крупинки извести: Вам предоставляется ничем не ограниченная свобода действий. - И тут же уточнил: - В выборе тем и сюжетов для рисунков. - Еще уточнил: - Кроме случаев, когда командование попросит вас, - и засмеялся, - или прикажет вам, что, собственно, одно и то же, подготовить материал для фронтовой газеты.
      - Командование? Кто именно? - думая о Зыбине, с надеждой спросил Андрей.
      - Полковник Комаровский, - с нажимом ответил Яниш. Улыбнулся: - Могу и я приказать. Могу? А? - И, не дождавшись отклика, прибавил: - А Зыбин далеко отсюда. Но если хотите, в известном смысле и Зыбин. Он ведь свои соображения вам уже высказал? Нет? Ну все равно. Важно то, какие нам даны указания. А работать, нести свои обязанности вам надлежит здесь, в нашей дивизии. Подчеркиваю снова: вполне самостоятельно. И работать, очень много работать. На войне как на войне.
      - Разрешите идти?
      Яниш помолчал, подперев изнутри языком левую щеку и словно бы вслушиваясь в тугие удары снарядов. Причмокнул. Взглянул на часы, покрутил заводную головку.
      - Еще тридцать семь минут наша артиллерия молотить будет. Заставили-таки немцев закопаться! Давайте условимся: при полной свободе действий в огонь по возможности не лезьте. Личное оружие вам на всякий случай выдадут. Вы ведь теперь интендантский состав, хотя пока и не аттестованный. А жить и, так сказать, все прочее, будете при дивизионной газете.
      - И о войне я буду узнавать тоже, лишь читая дивизионную газету? - тихо спросил Андрей.
      Ему очень понравился Яниш своей непосредственностью и мягкостью в разговоре. Однако вместе с этим Андрею почудилось, что Яниш столь мягко и как-то по-свойски с ним разговаривает не совсем спроста, а словно бы кем-то уже подготовленный. Опять заботы Зыбина? Чтобы не "упустили" и здесь, как на Карельском перешейке? Ну нет, под "колпаком" сидеть он не намерен. Не для того он добивался отправки на фронт.
      - Дивизионную газету читают и на самой передовой. И многое о войне узнают именно из нее, - спокойно возразил Яниш. - Было бы горько нашим военным корреспондентам знать, что их работа ничего не стоит и никому не приносит пользы.
      - Нет, я не это, товарищ полковой комиссар...
      - Яниш. Давайте условимся: товарищ Яниш. А что касается всего остального - война началась двадцать второго июня. Вам известно, товарищ Путинцев, когда она закончится? Вы можете и не сотрудничать в дивизионке, хотя бы лучше, конечно, так или иначе сотрудничать, а войну вплотную вы увидите много раз. Чересчур даже много. Обещаю. Устраивайтесь сегодня. А завтра уже с утра беритесь за карандаш - или кисти? - как вам ближе. Буду рад с вами встречаться почаще. Насколько это мне и вам позволит боевая обстановка. - Он протянул Андрею руку и словно бы вскользь: - Хорошие рисунки - по вашей оценке, разумеется, - пожалуйста, долго не храните при себе, сдавайте нам, в политотдел. И, пожалуйста, поработайте и на фронтовую газету. - Улыбнулся. Пояснил: - Это просьба командования.
      - То есть приказ?
      - То есть приказ. Вы очень догадливы. Впрочем, я ведь уже предупреждал: просьба начальства - это всегда приказ.
      Работа "на газету" оказалась настолько простой - один-два маленьких рисунка, чаще карикатуры, - что отнимала в день всего лишь несколько часов. Остальное время, невзирая на жестокую зимнюю стужу, он проводил за карандашными набросками "войны вплотную", той войны, что повелела ему во второй раз пойти на фронт добровольцем.
      Эта война, он видел теперь, еле сжимая карандаш пальцами, быстро коченеющими на ледяном ветру, эта война была всюду, а не только там, где почти беспрестанно тяжело бухали снаряды. Он видел, как, переваливаясь в глубоких снеговых ухабах, длинной вереницей медленно ползут грузовики, прикрытые зелеными в крупных белых пятнах брезентами с такими же маскировочными пятнами на бортах и капотах. Видел сквозь окна политотдельской избы с давно не мытыми стеклами, как при особо сильном ударе снаряда всполошно слетают с тонких черных берез какие-то маленькие серогрудые пичужки. Видел множество тяжелораненых, возвращающихся с передовой. Их привозили на чем случится, вталкивали тут же на перевязочный пункт, а санитары торопливо бежали к вновь подъехавшей повозке или автомашине. Все делалось быстро, без суеты, с какой-то уже привычной отработкой каждого движения.
      В глубоком отдалении, то набирая предельную силу, то несколько затихая, гремела артиллерийская канонада, и Андрей не мог угадать: вот там, где рвут сейчас мерзлую землю снаряды, лежат ли солдаты, закопавшись по ту и другую сторону линии фронта, или же там, в пламени разрывов, не стихает отчаянная схватка лицом к лицу? И тогда на какую сторону клонится чаша весов? Ведь это все-таки уже Подмосковье. Бои тяжелые невероятно, а немцы тем не менее дошли сюда. Как это могло случиться? Но кто сумеет ответить? Ты спрашивай себя чутье и чувство художника! И сам же отвечай своими рисунками. Своим настроением и своей убежденностью. Ты не фотограф - тот может выбирать любой кадр и снять его ошеломительно, однако ни единой черточки по своей воле и воображению в него он не прибавит, - а ты свободен. И выбирать. И создавать. И убеждать других в том, во что ты твердо веришь сам.
      Андрей стремился побыстрее вжиться в новый свой быт. Ему необходимо было проникнуться общей атмосферой боевой обстановки и в ней целиком самому раствориться. Он знал, что только тогда он создаст что-то особо выразительное, живое, берущее за душу. Иначе кому и для чего нужны его рисунки? Не бабочек же и стрекоз он приехал сюда рисовать.
      А натура ему, к собственному удивлению и недовольству, давалась плохо. На жестком ветру и морозе он успевал набрасывать только очень грубые кроки, карандаш вываливался из руки. Зрительная память у Андрея всегда была очень цепкая и давала ему возможность потом, сидя в тепле, восполнить недостающие подробности. При слабом свете лампы он их и размещал в нужных местах едва ли не с фотографической точностью, что сам же ненавидел, и схожесть с натурой достигалась удивительная, но движения, внутреннего движения не возникало.
      Со всех сторон несся густой здоровый храп, измученные за день на морозе корреспонденты валились на свои постели. Андрей уснуть не мог, хотя голова так и клонилась к столу. Он силился разгадать, что случилось с его пером, ведь никогда он ему ничего не приказывал, перо или карандаш сами вычерчивали именно те порой всего единственные линии, которые вдруг оживляли дотоле точный, но мертвый рисунок. И вот перед ним лежит несколько портретов особо отличившихся бойцов. Андрей их рисовал "по личной просьбе" начальника политотдела, и Яниш просто ахнул от восхищения, разглядывая вырезанные самим же Андреем линогравюры.
      - Немедленно послать во фронтовую газету, - распорядился он.
      Но Андрей прихлопнул гравюры ладонью.
      - Не могу. Не годятся.
      - Да чем же они тебе не нравятся? - удивленно воскликнул Яниш. Великолепные портреты.
      Андрей пожал плечами:
      - Мне не объяснить, товарищ Яниш. Дайте срок до утра - исправить.
      Приближалось утро, но Андрей уже знал: чем больше правит, тем больше портит. Он рисовал этих солдат, совсем еще молодых ребят, с натуры, их специально привезли к нему всего на несколько часов. Ребята, втроем остановившие восемь вражеских танков, сидели перед Андреем смущенные своей славой, тупили взгляды, дергались на стульях и не могли дождаться, когда все кончится. То ли дело приезжал фотокорреспондент: щелкнул два раза, и готово! А на рисунки Андрея все же взглянули, улыбнулись, дружно и с облегчением кивнули: спасибо, похоже! И торопливо попросили разрешения уйти.
      Линогравюры, сделанные с этих рисунков, понравились и редактору газеты, и Янишу, и всем вообще, кто бы их ни разглядывал. Не понравились они только ему самому.
      Портреты и раньше бывали художнической мукой Андрея. Они получались безупречно правильными и, пожалуй, даже в чем-то выигрышнее оригинала, сказывалась мягкость манеры письма. Но главные черты человеческого характера, особенно скрытые, так для него и оставались за семью печатями. В движении, в движении ухватить бы эти определяющие черточки, и все озарилось бы живым светом, но, садясь позировать для портрета, люди мгновенно замирали, становились каменными. И, значит, ему, Андрею, и впредь теперь изображать вот такие похожие, но каменные лица?
      Он просидел над линогравюрами всю ночь, борясь с одолевающим его сном, сделал с каждого рисунка по нескольку вариантов и понял, что самые первые наброски были все же намного лучше. А Яниш днем, забежав на минутку в редакцию, постоял, вглядываясь и подперев языком изнутри левую щеку, покорно раскинул руки:
      - Не думал - честно! - не думал, что из хорошего можно сделать еще и сверххорошее. Ну доказал, Путинцев! До-ка-зал!
      И у Андрея не хватило мужества признаться, что он как раз ничего не доказал.
      А впрочем, может быть, и доказал? Талант художника - это отчасти и сила внушения, магического воздействия на других. Вот он сказал Янишу: "Ночь просижу, а исправлю". И Яниш поверил в талант Андрея, в его способность сделать невозможное. На тот же самый рисунок сейчас он смотрит иными глазами, домысливая то, что вообще-то подсознательно хотелось видеть и ему.
      А вот Андрею виделось определенно, да не послушалась полета воображения рука.
      Но ведь эта же самая рука почему-то слушалась, когда он переводил в рисунки, привычные его манере, те беглые кроки, что он делал закоченелыми пальцами с ныряющих в ухабах грузовиков и деревянных домов, окна которых странно, крест-накрест, были заклеены бумажными лентами! Грузовики явно двигались, выбрасывая снежную пыль из-под колес, а в запушенных инеем окнах столь же явно улавливались шевелящиеся человеческие тени.
      Эта постоянная загадка движения не открылась Андрею и теперь. Вернее, она еще сильнее утвердилась одной прежней стороной: его художническому расчету подвластно только то, что механически - мгновенно - ухватывает взгляд. И остается тайной все, что связано с "шестым" чувством проникновения в "душу живую". А это никогда не дается с быстрого взгляда. В "душу живую" проникнуть можно тоже только "живой душой", природа которой никому, во всяком случае ему, Андрею Путинцеву, не ведома.
      Андрею вдруг припомнились офорты "Капричос" Гойи. Еще в Светлогорске Седельников, все-таки затащив к себе на квартиру, показывал ему этот альбом, изданный где-то за границей на великолепнейшей бумаге. Андрей листал альбом как зачарованный и снова и снова возвращался к некоторым особенно ударившим его в сердце рисункам. О Гойе он кое-что знал, в частности, некоторые трагические страницы судьбы этого необыкновенного художника, но полный набор "Капричос" тогда увидел впервые.
      "Вы, Андрей, хотели бы стать таким, как Гойя?" - из-за плеча у него мягко спросила Ирина, жена Седельникова. Она-то именно и раздобыла этот альбом, и ради него Седельников затащил к себе Андрея.
      Андрей промолчал и отрицательно качнул головой.
      "Нет!"
      "Почему? - даже слегка отпрянула Ирина. - Не ожи-да-ла! Я ведь говорю не о жизни художника, а о его таланте".
      "И я говорю о таланте, а как моя жизнь сложится, я не знаю - может быть, и еще хуже, чем у Гойи", - как-то невнятно выговорил свою длинную фразу Андрей. И захлопнул альбом.
      "Чего-чего? - переспросила Ирина. Губы у нее расплылись в недоверчивой улыбке. - Каэтана Альба в вас, конечно, не влюбится, нет их, слава богу, у нас, этаких роковых герцогинь, а какая же советская девушка с вами не будет счастлива? Но вы мне скажите, чем вам Гойя не нравнтся?"
      "Гойя! Это уж очень бескрайно. Мне его "Капричос" - эти рожи - не нравятся. Они страшные. Не сами по себе, а то, какими ему они видятся".
      "Андрей, золотой, да ведь в этом-то и главное: какими он их видит! А потом: не все они страшные. И вообще Гойя светел и жизнерадостен".
      Ему хотелось спорить. Но он знал, что верх в споре все равно возьмет Ирина. И не потому, что она более образованна, хотя и это никуда не денешь, она просто не поймет его. Ведь ее слова о Гойе "какими он их видит" - эти самые "Капричос" - пустые слова. Не знает Ирина, как и что видел Гойя, это мог знать только сам художник и больше никто. Ирина видит чужие рисунки, а берется отвечать за их автора. Она ведь ответила, собственно, и за него, Андрея Путинцева. А разве она знает, каким в своих рисунках видит он мир? Как легко она делает свои выводы о таланте художника! И о человеческом счастье тоже.
      А Ирина между тем продолжала:
      "Вас ошеломили "Капричос", вы даже назвали их "рожами", забыв о великом мастерстве, с каким они сделаны. А если бы, жалею, что это сейчас невозможно, показать вам его серии офортов "Бедствия войны", "Диспаратес"? И еще настенные фрески в доме, где жил последнее время уже совсем оглохший Гойя. Тогда вы и совсем бы ужаснулись. Не знаю чему: сверхчеловеческому гению художника или сверхчеловеческим страданиям его чистой души, ненавидящей инквизицию за ее лицемерие, жестокость и кощунственное подавление свободного духа народа именем бога Иисуса Христа, завещавшего людям: "Любите друг друга". А "Бедствия войны"? Они ведь накликаны на листы бумаги далеко не тем, что и "Капричос" и "Диспаратес". Но, вместе взятые, это цельный Гойя".
      "Ну нет! - опять воскликнул Андрей. - Не цельный Гойя, это его обломки!"
      "Обломки? Творчества?" - изумленно спросила Ирина.
      "Жизни художника! Обломки жизни", - сердито сказал Андрей.
      И отошел в сторону. Разве мог бы он выдержать дальнейший поединок с Ириной, у которой наряду с явной симпатией к нему все больше стала просвечивать в лице и этакая покровительственность, переходящая в жалость к заблудившемуся в трех соснах человеку.
      Во всяком случае, так представилось тогда Андрею.
      Теперь, разглядывая последние свои рисунки и злясь на себя, Андрей вдруг отчетливо понял: ему не хватает внутреннего состояния художника, которое владело Гойей, когда тот писал "Капричос", "Бедствия войны" и фрески на стенах своего "Дома Глухого".
      Андрей потер лоб рукой. Но ведь Гойя времен "Капричос" был морально раздавлен инквизицией за свои стремления восстать против мира зла и насилия, тупости властителей страны, лицемерия и стяжательства церкви. К тому же он и до безумия истерзан был неутоленной страстью к герцогине Альба. Какого сходства он ищет или хочет найти между собой и Гойей? Андрей усмехнулся. И бабочки, и стрекозы, и черные тараканы, и воробьи, успевающие вспорхнуть из-под коготков охотящейся за ними кошки, - все они были нарисованные. И живые. Он отдавал им всю свою любовь к прекрасному и живому. Иначе он не мог. Иначе его не слушалась рука художника. Глаз художника. Сердце художника.
      Даже в тот давний метельный час, когда он перестал верить в любовь, он все равно не смог бы наново переписать портрет Ольги и превратить ее в урода. Лицо ее было прекрасным. А в остальном виноват только он сам - Андрей и потому не имел права ее ненавидеть. Потеряв веру в искреннюю любовь женщины, он не потерял любви к красоте жизни. Чувство всеохватной ненависти и душащего гнева было ему незнакомо.
      И если так, зачем он согласился стать "военным художником", вместо того чтобы, как ему и хотелось, честно защищать Родину просто с винтовкой в руках? Зачем он покорился воле Зыбина? Ведь это вновь была непреклонная воля "каменного" комдива.
      Да, конечно, на передовой с расплющенной пулей в сердце его надолго бы не хватило, но ведь и никто не знает, насколько человека хватит на войне. И верно все-таки, что Андрей Путинцев - художник. Способный художник. А стрелок плохой.
      Чему труднее выучиться для него сейчас: искусству меткой стрельбы или искусству гнева и ненависти художника к врагу? Того гнева и той ненависти и потрясенности чудовищностью сложившейся испанской действительности, что водила рукой Гойи, когда он писал свои "Капричос" - фантастически изощренный политический гротеск, и "Диспаратес" - пропитанные духом безысходности, а в прямом значении слова "нелепости за гранью реального".
      4
      А раздумывать, оказалось, и некогда. Прошло всего лишь несколько дней, и началось то самое решающее наступление, которое определило исход великой битвы за Москву. Жестокой декабрьской ночью без обычной для большого наступления артиллерийской подготовки, по тихой команде, в далекий еще предутренний час, без раскатистых криков "ура" войска побатальонно поднялись, вышли из окопов и, угадывая направление по "створам" зажженных в тылу костров, двинулись по мертво молчащему снежному полю к неприятельским укреплениям. Расчет на внезапность.
      Об этом под секретом Андрею еще с вечера рассказал Яниш, помолчал, поглаживая щеку изнутри языком, и тоном безоговорочного приказа добавил:
      - Вы двинетесь вслед за наступающими частями вместе с дивизионной газетой.
      - И что же я тогда увижу, товарищ Яниш? - Андрей весь еще был в своих мыслях.
      - Не знаю. Но я вас, товарищ Путинцев, "тогда" надеюсь увидеть. Живого. И надеюсь увидеть ваши рисунки.
      - Портреты даже анфас мне плохо удаются, а если глядеть человеку в спину, тем более.
      Яниш усмехнулся.
      - Значит, чтобы хорошо изобразить стреляющее оружие, вам нужно стоять перед его дулом?
      - Мне нужна ненависть к врагу, товарищ Яниш, а для этого я должен видеть его самого, а не засыпанные снегом его следы.
      - Следы, следы... - пробормотал Яниш. - А следы фашистской сволочи иной раз бывают куда страшнее, чем сам какой-нибудь озверелый фриц. Да к тому же еще и замороженный, в "галошах" из соломы, с шеей, закутанной длинными старушечьими - шерстяными! - чулками. А вы не карикатурист. Оставьте это другим. Вам об этом товарищ Зыбин что-нибудь говорил?
      Упоминание фамилии Зыбина исключило дальнейшее препирательство с Янишем, однако Андрей все-таки не удержался:
      - Мне не портреты фрицев писать, мне товарищ Зыбин наказывал изображать всю самую страшную правду войны. Еще горячую, неостывшую правду.
      - И что же, она откроется вам только всего один раз? - спокойно возразил Яниш. - Только в сегодняшнем ночном бою? Докуда вы рассчитываете дойти, находясь неизменно в самой первой цепи наступающих наших войск?
      - Докуда бы ни дошел...
      - Плохой ответ. Я ожидал, скажете: до Берлина.
      - Ну до Берлина! - с вызовом проговорил Андрей.
      - А этот ответ еще хуже. Пустой ответ. Потому что вы сами знаете и врачи знают: новой пули не потребуется, старая успеет сделать свое дело задолго до Берлина.
      - А я и думать о ней забыл!
      Яниш развел руками.
      - Хвалю. А я вот о ней помню. И мне очень хочется, товарищ Путинцев, кое-что посмотреть из ваших берлинских рисунков. - Он медленно сдвинул обшлаг гимнастерки, взглянул на часы. - Мне пора. Да и вам отдыхать придется недолго. Отдыхайте. Это совершенно категорический приказ. Что же касается ненависти к врагу... Разве у вас ее не было, когда вы в Чите добивались встречи с товарищем Зыбиным? А вы тогда тоже еще никаких следов фашистского чудовища не видели.
      Эти следы Андрей увидел под вечер следующего дня, когда машина дивизионной газеты двинулась в путь, то и дело уступая дорогу идущим в наступление вторым эшелонам танковых и пехотных частей.
      - Глядите-ка! - вскрикнул шофер, резко затормозив. - Это же моя деревня...
      Он не договорил, сбил шапку на затылок и выскочил на размолотую гусеницами танков обочину сельского проселка.
      Никакой деревни не было. Только черными столбами редкие поднимались печные трубы, сверху запорошенные снегом, сыпавшимся, должно быть, всю ночь, да кой-где из-под снеговых наметов торчали бесформенные нагромождения обугленных бревен. Похоже, все это работа огня последних суток.
      А где же люди? Хоть кто-нибудь. Ведь было же известно по донесениям разведки, что из прилегающих к фронтовой линии деревень далеко не все успели уйти в тыл - так быстр был натиск немецких армий. Конечно, на пепелище людям тоже нечего делать, негде даже головы приклонить. Но все же? Навстречу не попадался ни один человек. Неужели всех оставшихся немцы угнали с собой?
      А шофер, надсадно вздыхая, бродил вокруг печальных черных труб, что-то выискивая в обломках домов, изувеченных пожаром, и в грудах битого кирпича.
      - Сестрица моя старшая замужем тут жила, и вот где она? Племяши малые тоже. А две недели назад, знаю, были живы. - И горестно всплескивал руками. - Что с ними, проклятые, сделали?
      - Найдутся, Антон Васильевич, найдутся, - осипшим от простуды голосом уговаривал шофера редактор газеты, - теперь, когда опять на своей земле, не потеряются.
      - А когда она, эта земля, не своей была? - вдруг огрызнулся Антон Васильевич. - Когда под фашистским сапогом, что ли? Все одно всегда своя! Только почему же над ней торчат эти черные, холодные трубы и голосу человечьего не слышно?
      - Ты кому задаешь вопрос этот? - захлебываясь в кашле, спросил редактор.
      - Сказал бы: вам. Не ответите. Сказал бы: небу. Нет там никого. Себя спрашиваю.
      - И что же ты себе отвечаешь?
      - Себе? Давно уже тихо сказано. А вам ежели? Ну, вы обо мне, может, еще и услышите. Я ведь к баранке не прикипел.
      И Андрей увидел, какой палящей душу яростью изнутри зажглось лицо Антона Васильевича. Мгновение, которого Андрею часто не хватало в работе с натуры. Он торопливо потянулся к планшету с блокнотом, но лицо Антона Васильевича уже окаменело, стало обычным. И Андрей отбросил планшет за спину - навсегда и так ему врезалось в зрительную память то, что молнией промелькнуло в глазах шофера.
      Надо было ехать дальше, редактор поторапливал, важно увидеть и засвидетельствовать самые свежие новости с передней волны решающего наступления. Но Антон Васильевич все шагал и шагал вперед, туда, где смутно в густых вечерних сумерках определялась бывшая площадь, а теперь виднелся заснеженный пустырь со взгроможденным штабелем из коротких бревен.
      Тянуло к этой площади и Андрея. Что-то необычное просматривалось в расположении бревен, словно бы приготовлен - и то как попало - большой костер, а зажечь его не хватило времени.
      - Едем, Антон Васильевич, - проговорил редактор. - Впереди мы еще и не на такое насмотримся. Вступает в действие немецкая стратегия отступления "дотла выжженной земли". Едем...
      - Да ведь это же люди! - вдруг сдавленно вскрикнул Андрей. Он оказался на несколько шагов впереди всех. - Я слышу стоны...
      Костер оказался сложенным из бревен, досок и человеческих трупов. Свежи были следы расстрела, который состоялся тут же, у края площади. Темнел снег, пропитанный кровью.
      Приготовленные канистры стояли "табунком", не раскрытые, должно быть, тоже по недостатку времени, и тяжелый, щекочущий в горле запах керосина смешивался с запахом оледеневшей крови и горького обугленного дерева. На самой вершине костра лицом вниз, со скрученными за спиной руками лежало четверо мужчин, раздетых донага и с веревками на шеях. Видимо, их, задушенных, сорвали где-то с виселиц и приволокли сюда в последний момент.
      А вдалеке глухо и часто били тяжелые орудия. Стороной прошло звено советских бомбардировщиков. На запад, на запад. И рокот моторов растворился в сумеречных тучах.
      - Ну, что будем делать? - спросил редактор. - Могилу братскую выдолбить в мерзлой земле некому. Сколько тут нас... В три дня не управимся. Задерживаться тоже нельзя, приказ - идти за наступающими частями на строго установленной дистанции. И так нарушили. В тыл, где мы стояли, дать бы весть. Много времени потеряем. - Вздохнул тяжело. - А деревню и людей всех, выходит, под корень... Д-да... И все-таки едем, Антон Васильевич! Товарищ Путинцев, в машину!
      - Но я слышал стоны, - трудно выговорил Андрей, и зубы у него застучали. - Там есть живые.
      - Почудилось. Это бывает. Где же тут живые? Мороз. К тому же расстрелянные. Слышали, говорите? Жутко, но давайте все же, товарищи, вместе крикнем: "Эй, живые кто, отзовитесь!"
      Крикнули, превозмогая себя, действительно словно обращаясь в пустую могилу. Голоса, хотя и громкие, в полную грудь, тут же потерялись в морозном чаду, и не отозвалась на них упавшая вдруг тишина ни встревоженным эхом, ни живым вскриком. Погребальный костер молчал. И оттого особенно страшно было глядеть на промороженные заиндевевшие веревки, глубоко впившиеся в шеи четверых обнаженных мужчин.
      Андрей почувствовал, как острая жгучая боль под лопаткой - точно такая, как однажды остановила его при восхождении на гору под Светлогорском, - эта острая боль не позволит ему пройти даже двадцати-тридцати шагов, забраться в машину и потом неведомо сколько трястись на снежных ухабах. Он должен перетерпеть ее, как и тогда, не двигаясь с места. А там уж будь что будет.
      - Едемте, - напомнил редактор.
      - Я не поеду, - глухо сказал Андрей. - Поезжайте одни.
      - То есть? Как это понимать?
      Действительно, понять было невозможно. И невозможно было сказать правду, потому что тогда в лучшем случае госпиталь, в худшем - возвращение навсегда в глубокий тыл с неприятностями для Яниша. И во всяком случае, сейчас для редактора. Он же, конечно, отдаст приказ шоферу повернуть обратно.
      - Товарищ Яниш предоставил мне известную свободу действий, - с усилием выговаривая слова, объяснил Андрей, - и я хочу зарисовать все, что здесь увидел.
      - Помилуйте, ночь надвигается, - редактор знал, что Путинцев на каком-то особом счету в политотделе, и прикрикнуть сердито на него не решился, - здесь, кроме этих мертвых, нет никого и негде укрыться от мороза. Простите, всерьез ваши слова я принять не могу. И товарищ Яниш первый меня спросит, почему я вас оставил.
      - Это ненадолго, я найду способ, как вас догнать. - Говорить Андрею становилось все труднее. - Вам с техникой задерживаться невозможно, а я совестью своей обязан проследить, чтобы эти люди были достойно похоронены.
      - Что же, пойдете пешком в село, где мы до этого стояли?
      - Пойду...
      Он не знал, когда и как сумеет это сделать и сумеет ли это сделать вообще. Главная задача: возможно быстрее отправить редакционную машину и остаться наедине со своей все нарастающей болью. Нет, нет, никак не на людях, только в одиночку, он должен справиться с нею. Такой опыт у него уже был весной, в горах над Аренгой.
      А здесь? Мороз, глухая ночь в сожженной дотла деревне и долгий пеший путь по изрытой танками дороге до села к штабу дивизии. Ничего, все это преодолимо, только перетерпеть бы пронзительную, жгучую боль.
      - Путинцев, вы категорически?..
      - Категори...
      Он отвернулся, сделал шаг в сторону, чтобы не продолжать разговор. Каждая минута давалась ему жестоким напряжением воли.
      Редактор еще немного потоптался на месте, скомандовал: "Антон Васильевич, заводи!" Потом невыносимо долго стучал стартер. Наконец машина рванулась, обдав Андрея издалека вонючей тугой полосой бензинного дыма, и все стихло.
      Боль в сердце, достигнув предела, теперь охватила и весь позвоночник. Андрей боялся даже переступить с ноги на ногу, шевельнуть левым плечом. Ему казалось: еще какая-то малость, неловкое движение, резкий поворот - и равновесие уже не сохранить, а тогда с земли ему и вовсе не подняться.
      Совсем стемнело. Небо густо-серое, без единой звездочки. А вдали все глуше и глуше, по-прежнему частые, бухают разрывы артиллерийских снарядов. Значит, бой, начавшийся в прошлую ночь, продолжается. До чего же нелеп, не ко времени этот приступ! А сколько будет их еще впереди, на трудных военных дорогах?
      И вдруг мелькнула мысль: а может быть, этот последний?
      Какую подлую работу делает сейчас эта когтистая пуля? Почему ей неймется лежать - висеть? - спокойно в том месте, куда ее вогнал финский снайпер?
      Даже в валенках чувствительно стали зябнуть ноги, холодом стянуло пальцы в меховых рукавицах. Это все особые заботы Яниша, такая теплая одежда. Он подошел практически: руки художника должны сохранять гибкость, подвижность.
      А шевельнуться все-таки невозможно.
      Почти совсем не владея собой, храня еще давние детские ощущения, что плач и слезы снимают тяжесть боли, и зная, что он здесь один и, может быть, сейчас его уже вообще не станет, он совсем по-ребячьи всхлипнул и уловил, как по щеке прокатилась теплая слеза. Но этим детским всхлипом он не прощался с жизнью, не испытывал жалости к себе, что вот сейчас окончательно перехватит дыхание, просто ему хоть в малой доле необходимо было утишить бесконечно долгую боль.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24