Людмила кусала стянутые сухостью губы. Этот разговор для нее оказался куда тяжелей и страшнее, чем с Нюркой Флегонтовской. Вот как! Совсем уже не таясь, грозит Курганов тем, кто осмелится тронуть нажитое, нахватанное богатство. За хлеб, за землю - кровь!.. А ее, Людмилу, к себе в сообщники: "Хочешь? Захоти! Поможем..."
Ну уж нет! Работать на Голощековых тяжко, ходить для всех чужой горько, но стать подручной в черных делах у Кургановых да Савельевых... Да это же стать проклятой всем народом! До самой смерти. И после смерти даже. Да не только народом - ты и сама себя проклянешь.
Нет, нет, если Нюрка Флегонтовская ее распинала по праву, хотя, тоже по праву, могла бы ей по-человечески и руку подать, так Андрей Ефимыч Курганов хочет прибить ее гвоздями к кресту только лишь во имя своей жестокой радости: мертвому в могилу с собой утащить и живого.
Скорее, скорее прочь отсюда, пока не вернулся Курганов!
Под нежный перезвон колоколов, которые будут теперь ликовать над землей всю пасхальную неделю, Людмила торопливо зашагала на выход из села, к лесу...
Серая полоска рассвета уже зацветала огненно-красной зарей.
19
Беднота с середняками собиралась на сельские сходы. Кулаков, подкулачников и тех, кто был отнесен к "твердозаданцам", даже в сборную избу не пускали. Весна стояла на пороге, и страсти пылали с особой силой. До посевных работ на поле спешили решить: как жить дальше. Ясно было одно: по-старому жить нельзя - невозможно.
И как бывает, когда страсти человеческие охватывают сразу большую массу людей, они раскаляются до крайнего предела, сжигают порой и то, что надо было бы поберечь. Так весенний пал в лугах, пущенный рукой заботливого хозяина, чтобы сбрить огнем с лица земли посохшую прошлогоднюю траву, освобождая ростки молодой, свежей зелени, вдруг, разойдясь широко, обретает неожиданную и грозную силу. Огонь превращает в пылающие костры не только хорошие жердевые остожья на сенокосах, но порой и оставшиеся с зимы целые зароды сена, плохо окопанные хозяевами; заходит на пашни и по сухой стерне добирается до гумен, врывается в леса, и высокие сосны пылают печальным черным пламенем. Тогда приходится долго гасить, останавливать полезно пущенный пал. А потом еще горько подсчитывать неожиданные убытки.
Но посохшая прошлогодняя трава - это только трава. Покорная огню, она легко превращается в пепел. Другое дело - люди... Колхозы... Это новое слово и тянуло к себе и пугало. Оно сразу рушило старые порядки, прежнюю мужицкую жизнь. К лучшему или к беде? Беднякам ясно: к лучшему. Вот и встали горой за колхозы. Доколе же с богатеями канителиться? Враг ведь, явный классовый враг перед тобой! В путь с собой его никак не возьмешь - пути вовсе разные. И бедняки с маломощными середняками решали на сходах: "Богатеев - раскулачить! Выселить вон, чтобы под ногами не путались. Отобрать у них чужим потом нажитое!"
Ясно было и кулакам, понимали они: за голытьбой стоит государство. Не ради кулацких выгод делалась революция и гремела громами долгие годы гражданская война. Старому конец. Так что же, выходит, все до нитки и отдать, а самим на своих же батраков бахрачить? Или бессловесно уйти бог весть куда, с детьми, с женами, со стариками, взяв в руки один дорожный посошок? Ну нет, чего-чего, а телячьей покорности от них не дождаться. Пусть голытьба решает свое - они тоже знают свое. Когда выносятся приговоры: "Вон из села!" - тут терять больше нечего. Попал топор под руки - так топор, обрез - так обрез. И спички тоже годятся...
А вот что делать середняку - в сотый раз задумаешься. Совесть подсказывала: справедливое, правильное дело - колхоз; нет кулаков и бедняков, нет, все меж собою равны и у всех одно хозяйство - общее. Но выйди во двор, погляди на коня своего, на корову свою, на овец своих, пересчитай все это, что уйдет от тебя, сообрази, насколько сразу оскудеет жизнь твоя, и задумаешься. А вдруг простая житейская правда за теми, кто сумел большое богатство себе нажить? Что, если верно: солнце на всех одно, а под солнцем уж кто как сумеет? Соломинка к соломинке - целый омет, зернышко к зернышку и полон закром. Потянись как следует, по-настоящему к этому - дотянуться можно. Пусть и косточки похрустят и жилочки поболят, а ведь дотягиваются некоторые. Э-эх, зачем же тогда...
И зачем же еще свое новое начальство, сельское, да и приезжее, городское, так гонит, в спину толкает: "Решай скорее! Немедля! Чичас же! Куда ты, с кем? А не то..." Обсудить бы без спешки, с умом, все сызнова передумать, семь раз примерить, а уж после отрезать. Может, еще поискать, как сделать все потолковее, осмотрительнее, не польстить за зря злой вражине и не обидеть, не подшибить своего. Эх, все скорей да скорей! Лошадь крестьянская, тягловая и то к себе подхода с понятием требует: шажком да рысью она тебе за день все семьдесят верст возьмет, а подыми ее сразу в мах, в галоп - и на тридцатой версте уже запалится, ноги подломятся, сунется мордой в землю...
Страсти бурлили, пылали. На сходах всем миром принимались решения правильные. А всяк сам для себя - не каждый принимал правильное решение. От дум раскалывалась голова. Весенний пал очистительным пламенем сжигал посохшую траву, но временами забирался и в остожья.
20
Это произошло уже глубокой предзимней ночью.
Четыре дня подряд валил с неба на холодную землю тяжелый мокрый снег, потом наступила короткая оттепель, пригрела, растопила верхний слой, а вслед за оттепелью грянул резвый морозец. Поля окрест села заблестели, подернутые необычным для осени настом.
Людмила знала, что беднота как собралась на сельский сход еще с полудня, так и бурлит, не расходясь по домам. Опять раскулачивают. По весне выселили куда-то в самую глушь, на Ангару, четыре семьи. Среди них Кургановых и Савельевых. Когда пришли к Кургановым объявить решение схода о выселении, Андрей Ефимыч схватил стоявший у порога лом - и быть бы беде, да подоспели мужики, вышибли у него из рук страшную железину. У Савельевых нашли под половицей в доме вычищенный, готовый к делу обрез и целый ящик патронов. Судить бы этих вражин тут же, самым жестоким судом народа... Вскипела ярость, да как-то быстро схлынула: "Ладно, черт с ними! Пущай себе едут на Ангару. Мы не звери, как кулачье проклятое".
После этого лето тихо прошло, в горячке полевых работ. А осень настала - в амбары ссыпали урожай, и вновь теперь поднялось: почему же все-таки у этого нет почти ничего, а у того - закрома от пшеницы ломятся?
Забегал к Голощековым поздним вечером Трифон Кубасов. С угольно горящими глазами "по старой дружбе" рассказывал, что на поддержку бедноте приехал представитель из Шиверска. В кожаной кепочке, и штаны тоже кожаными леями подшиты. Голос - труба. Распалил народ. Лютуют мужики. За кем что есть худое - все вспоминается, все в одну строку идет. До Голощековых по порядку разговор еще не дошел, но доброго они себе пусть не ждут. "Исплататоры" раз, "твердозаданцы" - два. На него, на Трифона, им надеяться больше нечего, защищать их он не станет. Потому, что сход все равно не перекричишь, и еще потому, что они так и есть "исплататоры" и "твердозаданцы". Сто разов говорил им, сто разов с ними спорил - пенять теперь не на кого. На себя пусть пеняют.
Трифон ушел снова на сход, а Семен схватил шапку, дрожащими руками надернул однорядку, кой-как запахнулся и побежал за ним следом, кинув своим через плечо:
- Ну, вы тут тоже сопли-то не распускайте. Черт их там знает, чего они нарешают!
Хрустко проскрипел у него под ногами ледок, настывший у выхода из ворот. Вся семья вывалилась на крыльцо, глядя в спину Семену, уходящему в беспокойную темь.
По селу, словно бы чуя охватившую его тревогу, с подвыванием перебрехивались собаки. Почти в каждом окне от смолевых костерков на шестках или от сальных плошек перебегали по стеклам светлые тени. Все село выжидало. В каждой избе - свое. И готовились. Тоже всяк по-своему.
За дело взялась Варвара. Стариков шуганула в дом, чтобы зря под ногами не путались. Пусть из сундука мануфактуру, какая есть, достают да вокруг тела своего, что ли, наматывают. На всякий случай.
Деньги, что были в доме, она забрала сама, стиснула в кулаке и размахивала им, соображая, куда же, куда, в какое место при себе их схоронить. Людмилу с Иваном и Петром, сыновьями своими, погнала в амбар нагребать пшеницу в кули.
Но кулей было немного. Мешковина - товар дорогой. А зачем в хозяйстве лишнее? Сколько надо кулей, чтобы с тока в амбар зерно перевезти, столько и заводили. Варвара прибежала, глянула:
- Господи! Куда же все остальное-то? И не видать, что поубавилось в закромах.
Урожай в этом году был отменный у всех, а на голощековских полях удался и совсем небывалый.
Варвара притащила пешню и стала с остервенением бить ею в пол, сквозь плещущийся под ударами толстый слой зерна.
- Хучь под пол, на землю, сколько бы его ни выпустить, - бормотала она, - все не на глазах бы. Дык ведь разве пешней просечешь экие плахи! Топором бы, чо ли? Людмилка, золотко, хватай ведро, пересыпай пашаницу из первого закрома во второй!
Парни тем временем, пыхтя и громко сморкаясь, расковыривали на задах навозную кучу, перемешанную со снегом и вонючим ледком. Туда Варвара собиралась запрятать кули с пшеницей. Из соседнего двора за работой парней с любопытством наблюдал Маркушка, в хозяйстве его отца Трифона прятать было нечего и незачем.
Людмила едва дотягивалась до верхнего края закрома, чтобы опрокинуть наполненное тяжелой пшеницей ведро. Быстро заныла спина. Руки в плечах одеревенели. Она безнадежно поглядывала на вороха зерна: разве можно ей одной пересыпать это богатство. И до утра не справишься. А потом, когда Варвара прорубит топором половицу, надо будет снова перегребать зерно в этот закром, чтобы утекло оно под пол в мусор и пыль. А потом еще и заделывать куделей дыру да засыпать поверх оставшейся во втором закроме пшеницей. Вот, мол, люди добрые, глядите, сколечко всего-то у нас зерна...
- Людмилка, поспешай, золотко!
Ишь торопит! Теперь даже "Людмилкой" и "золотом", называет, не "белячкой". А ей-то что, какая радость? Не все равно - спрячут, сохранят пшеничку свою Голощековы или начисто ее по решению схода у них отберут?
Людмила двигалась все медленнее и медленнее. Варвара схватила валявшийся в амбаре проржавленный таз, насыпала его до краев и, задыхаясь от тяжести и нетерпения, тоже стала бросать через перегородку зерно. Тяжелыми ручейками пшеница стекала ей на грудь, шею, застревала в волосах. Варвара, отплевываясь, ругалась и вдруг, вспомнив о парнях, которые долбили яму на заднем дворе, метнулась туда. Впотьмах не столько разглядела, сколько угадала, что за оградой стоит, переминаясь на морозе, Маркушка.
- Да вот... видишь... - и растерялась. Что придумать, что сказать этому недоумку? Подбежала, тоже приткнулась к забору: - Ты чегой стоишь тут, Маркуша? Не спится тебе чего? Мне вот тоже не спится, ребят своих, варнаков, в избу загнать никак не могу.
Маркушка негромко хмыкнул, снег заскрипел у него под ногами.
- Тетка Варвара, а я все знаю, чего ты там делаешь.
- А чего? Ничего... Ночь же... Спал бы... - И слеза тонко перехватила ей голос. - Ну тебе-то чо, Маркуша?
- Интересно.
- Кой интерес?.. Ну поди домой... Поди же... - Словно бы водица кипела у нее в горле. - Да не выдай, Маркуша, не выдай... Ну не выдай жа-а!..
- Эх, пособить тогда тебе, чо ли? - озабоченно вдруг сказал Маркушка.
И кинул длинные руки на забор, подтянулся, шаря носком, куда бы тверже поставить ногу.
Варвара обомлела от радости. Даже отшатнулась от забора: так нежданно поразили, будто толкнули в грудь, обещальные слова Маркушки.
- Золотко! - и потащила его за руку. - Вот, раскопать навоз мальцам моим подмогни.
И Варвара кинулась в амбар: гнала беспокойная мысль, что-то там притихла "белячка". Ей чего - не свое...
21
Но Людмилы в амбаре уже не было.
После ухода Варвары, перебросив через стенку закрома несколько ведер пшеницы, она вдруг остановилась, опустила затекшие, онемевшие руки. И с большей силой, чем всегда, шевельнулось в душе у нее злое чувство ко всему, что связывало ее с этим домом. К Варваре, к Семену, к парням Ивану с Петром, жадюгам таким же, как мать с отцом, к голощековским хлебным полям и покосам, где, надрываясь, она проливала пот, к этой пшенице, сейчас пахнущей вкусно и сытно, а через минуту готовой лечь в пыли и в навозе, только бы не достаться чужим людям...
Вдруг остро вспомнилась пасхальная ночь, серая полоска рассвета над крышами домов, малиновый перезвон колоколов и сверлящий, неподвижный взгляд Курганова, его ненавистнически приказывающий голос: "Око за око, зуб за зуб! А за хлеб, за землю - кровь!"
Кому и зачем она все это спасает? От кого оберегает добро?
Ну, нет, спину свою гнуть на Голощековых, выслушивать брань, попреки и оскорбления она еще могла - это касалось только ее. Но быть с ними заодно в их подлых делах, помогать им, обернуться и самой зверем, гадиной против людей - нет! На это она не пойдет.
Людмила постояла немного, поправила платок на голове, сбившийся во время работы, пошарила в стоявшем в углу окоренке и на ощупь взяла большой пласт соленого свиного сала, - пускай считают воровкой! - обернула тряпицей, которой был прикрыт окоренок, зажала под мышкой и тихо выскользнула во двор.
Варвара стояла спиной к амбару, разговаривала с Маркушкой. Людмила разглядела в темноте ее неясный силуэт. Что, если Варвара сейчас обернется? Сердце сжалось от привычного страха перед этой женщиной. Летучей сухостью обметало губы. Не чуя под собою ног, Людмила бросилась на улицу, за новые тесовые ворота.
Ну, а дальше куда?
Остановилась, вслушалась. Слева - далекие и торопливые шаги, звонко похрустывает под ногами тонкий ледок. Может быть, это Семен возвращается? Справа - на выход из села за поскотину - глухая тишина. А всюду над селом тоскливые собачьи голоса.
Ясно: ни у Голощековых, ни в Худоеланской она больше оставаться не может.
Надо идти направо... Сперва через луга, те самые луга, где было ей так хорошо с Тимофеем, потом через речку Одаргу и в лес... Верст на двадцать до следующей деревни стоит глухая тайга. Хорошо! А ночь? Там, по-за речкой, часто бродят волчьи стаи. Сейчас, говорят, они самые злые. Но если решила отсюда уйти насовсем, теперь ей надо бояться всего. Или уж вовсе ничего не бояться... Людмила повернула направо.
И вдруг ее словно толкнуло в спину. Тут, на пути, дом, в который после свадьбы своей переехали Губановы. Зайти, может быть, Алехе, Нюрке сказать? Что будет потом - безразлично. Ведь подлое дело делается! А Нюрка секретарь комсомольский все же. В такую минуту неужели не выслушает, ненависть свою и бабью ревность в себе не заглушит?
И снова встала в памяти теплая пасхальная ночь, жестокий разговор с Нюркой посредине улицы. За эти полгода, что минули после пасхи, Нюрка не раз дала себя почувствовать обидно сказанным на людях словом. Она твердо ведет все к одному - "беды твои еще впереди". Но - все равно. Мимо пробежать ей совесть не позволяет.
Изба стояла темная, немая, полураспахнутые жердевые ворота приглашали: "Войди". И дверь не была изнутри заложена на крючок. Людмила вошла, шаря рукой о стену, сделала два-три шага. Сдавленно крикнула:
- Голощековы хлеб в навоз зарывают!
Ей тут же отозвался с печи стариковский, настороженный голос:
- А? Кто там? Ат, заразы, черт их... Нюрка с Алехой оба на сходе. Беги скорее туды! Говоришь: зарывают? А кто ты?
- Рещикова...
- Аа! "Белячка"... - Людмила узнала по голосу: дед Флегонт. Он часто приходит сюда, к внучке, погостить, поночевать. В голосе у него удивление. Дык, ты чо же это? На своих! Черт вас... Ну, беги, беги...
Людмила зажмурилась. Слова деда Флегонта ожгли издевкой. Вот как: "На своих..." Голощековы ей - свои... Нет, нет, скорее, скорее, прочь из села!
От двора ко двору - до самой околицы ее преследовал короткий собачий лай.
На выходе из поскотины Людмила остановилась. Те дальние шаги, которые слышались от дома Голощековых, теперь затихли. Значит, это точно был Семен, он вошел к себе в избу. С какой вестью? Он торопливо шагал, оступался... А какое ей дело? С чем бы Семен ни вернулся, хорошо, что она успела уйти. И хорошо, что успела деду Флегонту выкрикнуть свои предупреждающие слова.
Людмила торопливо пошла по темной, шершавой дороге, но вдруг ее снова будто в спину толкнуло. Она оглянулась. Над домом Голощековых медленно поднимался в темное небо столб огня.
Отсюда можно было отчетливо различить амбар, другие надворные постройки, сложенный из толстого заплотника забор, открытое пространство улицы перед домом, соседние избы, словно бы отшатнувшиеся в испуге. А поблизости - ни единой души человеческой. Да что же это такое? Случай, несчастье, или... тоже, когда уже все равно...
Прошло еще несколько минут. Светлый столб поднимался выше и выше, в нижней своей части наливаясь багровой тяжестью.
Людмиле вдруг стало страшно. Горит сеновал, устроенный над всем скотным двором и одним концом вплотную примыкающий к амбару. Холод стянул ей плечи. Если этот случай - несчастье, как не подумать Голощековым, что подожгла сеновал она?
Ее обязательно станут искать. И найдут сразу же. Куда она денется? Даже в самом дальнем селе найдут.
Может быть, ей уж лучше сразу вернуться?
22
Но прежде, чем она смогла обдумать все это, и прежде, чем вокруг горящего дома стал собираться народ, из новых тесовых ворот на улицу неторопливо вышла семья Голощековых. Людмила их всех могла сосчитать. Как они были одеты, что у них было в руках, отсюда понять было трудно. Но Людмила отлично видела, что они сгрудились кучкой посреди улицы и ничего не делали, чтобы задержать жадное пламя. Так ли ведут себя люди, застигнутые врасплох страшной бедой? Людмила не раз видела деревенские пожары. А этот огонь принес с собой Семен оттуда, со схода. Сам ли подслушал или от кого-то узнал про свою судьбу. Потому-то и бежал он домой так торопко.
Людмиле представилось, как он обругал Варвару черным матом: дура прячет зерно... Разве спрячешь его у себя во дворе, да еще за какие-то, может быть, всего два-три часа, что остались? А если и спрячешь, но самого тебя из дому увезут - кому тогда все это достанется? Так гори же лучше синим огнем подчистую, на глазах своих, весь труд свой, все свое богатство, весь свой загляд наперед в дальние годы! А расчет за все это перед народом пусть будет потом. Какой уж будет. Снявши голову - по волосам не плачут...
И когда Людмила сообразила, что это так, только так и не иначе, она поняла: ни возвращаться в свое село, ни уходить в соседнее, теперь ей никак невозможно. Для всех она "белячка", для всех - из дому Голощековых. В чем будут виновны они, в том будет и она виновата. Голощековы свалят все на нее. И не поможет, что заходила она в избу к Губановым. Спросят, а что же ты не прибежала раньше, на сельский сход? Почему скрылась тайком из села?
Куда же деваться? Пожалуй, лучше было бы оставаться у Голощековых. Вот ведь как быстро жизнь человеческая поворачивается! Окликни ее Маркушка, оглянись Варвара...
За темным перелеском просипел далекий паровозный гудок. Такой же гудок Людмила слышала здесь, когда бродила лунной ночью с Тимофеем по росному лугу.
На поезд?.. Сесть на поезд!.. Уехать!.. Куда-нибудь совсем, совсем далеко.
К станции путь лежит через село. Конечно, можно и обогнуть его, пройти лугом, ломая ногами снег, схваченный коркой твердого наста. А потом долго шагать по шпалам. Только хватит ли у нее сил? И как сесть на поезд без билета, без денег, без всего, кроме этого куска сала?
А, все равно, надо идти!.. Выдержали бы только старенькие унты. Людмила знала из рассказов охотников, как ледяной наст до кости прорезает ноги сохатым и заставляет их беспомощно останавливаться, даже если за ними по следу гонятся голодные волки. Все равно!.. Людмила шагнула в сторону с дороги, чувствуя, как сперва на мгновенье она задержалась на плотном сугробе, а потом туго пошла в снежную глубину, и ледяные иголки остро кольнули ногу под коленом.
Она шла медленно, осторожно, от времени до времени поглядывая через плечо на пляшущее над селом светлое пламя, теперь раскинувшееся уже намного шире. Наверно, горел и амбар, а может быть, и изба Голощековых или соседние избы. Теперь оттуда доносились людские голоса, и душу рвал протяжный собачий вой.
Выбравшись наконец к железнодорожной насыпи, Людмила ощупала унты. Они были разорваны во многих местах, жесткая снежная крупа набилась между голенищами и портянками. Ноги, горевшие от трудной и долгой ходьбы, были мокрыми. И это пугало. Где обсушиться, как?
Вдали мерцали разноцветные станционные огоньки. Тяжко и редко вздыхал паровоз, словно отдыхал перед дальней дорогой. Может быть, это тот самый, что гудел за перелеском. Уехать бы на этом поезде!.. Дождется ли он ее? И возьмет ли?
Людмила торопливо стянула унты, вытрясла, выколотила ледяную крупу. Босые ноги на ветру заломило от холода. Теперь их ничто уже, кроме быстрой ходьбы, не согреет.
Оступаясь на неровно уложенных шпалах, Людмила побежала к станции, к манящим издалека огонькам. А над селом, за спиной у нее, все ширилось и ширилось багровое, колышущееся зарево.
Она успела. Поезд еще стоял, и все так же тяжело вздыхал паровоз, невидимый за длинной вереницей вагонов. Состав был товарный. Людмила обрадовалась, - значит, не нужно покупать билета. Только как вот сесть, как забраться в вагон? Она пошла вдоль состава. Но все вагоны были наглухо закрыты. Поблизости - ни живой души. Хотя бы спросить у кого, когда и куда пойдет этот поезд? Стоит он далеко от вокзального здания, на запасных путях. Может быть, он и вовсе никуда не пойдет? Тогда почему же впереди него паровоз?
А, вот тормозная площадка! И с надстройкой вроде маленькой будки. Что, если забраться туда?
Даже самая нижняя ступенька висела высоко над землей. Но Людмила все-таки дотянулась, влезла, обжигая голые ладони о железо круглых ржавых поручней.
На полу в будке лежало что-то темное. Она нерешительно дотронулась рукой. Тулуп. Совершенно пустой, брошенный кем-то тулуп. Людмила постояла в недоумении. Где же хозяин? Да какое ей дело! Людмила надела его в рукава. Полы легли тяжелыми складками, воротник, душно пахнущий овчиной и керосином, закрыл лицо. Пусть, хорошо! Уже через несколько минут ей стало жарко. Согрелись даже мокрые ноги. Вот спасибо тому, кто здесь бросил тулуп! Захотелось повалиться, прямо так вот, в тулупе, и уснуть.
Сон сморил ее моментально. Подумалось только, что надо тряпицу, в которой завернут кусок свиного сала, положить на морозец, рядом с собой.
Проснулась она от резкого толчка. Железо внизу под полом гудело, пощелкивало. Людмила попробовала встать и тут же повалилась снова. Кто-то рванул тулуп за воротник, рванул и выругался.
- Ты откудова взялся? Когда успел?
Людмила догадалась: хозяин тулупа. Куда-то на время отлучался, вернулся...
И еще она поняла: гудит, пощелкивает внизу - это по рельсам катится поезд. Если рядом с ней стоит злой человек, от него не уйдешь, на ходу не спрыгнешь.
- Кто такой? Откудова взялся? - допрашивал хозяин тулупа, наклоняясь над нею. - Девчонка... Вот те раз!.. Чего молчишь? Беспризорная, что ли?
Вот как хорошо он подсказал. Самое нужное и верное слово: беспризорная. Людмила молча кивнула головой.
- Так... И куда же ты это наладилась?
- А куда идет этот поезд?
- Тоже понятно... Так вот, поезд следует, знай, каждый вагон по-своему маршруту. Где какой отцепят. А этот вагон, однако, до самой Москвы.
- Мне надо в Москву, - сказала Людмила.
- Понятно... Не худо задумано. Ну и что же мне делать с тобой? Я ведь кондуктор из шиверского резерва, там и сойду. Да сиди ты, сиди в тепле, на мне ведь навздевано побогаче твоего! - прикрикнул он, заметив, что Людмила хочет снять, отдать ему тулуп. - Так... Путешествуешь, значит, на товарных, от вагона к вагону? В пассажирские не берут? Ну, мальчишкам, понятно, тем легче, пролезут везде. А в Москву тебе - обязательно?
- Обязательно, - сказала Людмила и подумала, если она едет и сходить с поезда пока ей не надо, а вагон этот идет все равно до Москвы, то лучше ехать в Москву. Тоненькой ниточкой вплелась мысль: в Москве Тимофей. Неужели она там ему испортит всю службу, как давно когда-то пугал Сворень, товарищ его? Ведь он-то сам не оттолкнет ее! Он говорил: приезжай. И потом, от этих двух с половиной лет, какие Тимофей должен отслужить в Москве, осталось уже не очень много. А чтобы не повредить ему ни в чем, она один раз, всего лишь один раз с ним увидится, а тогда...
- Понятно, - опять повторил любимое слово кондуктор. - Ну до Москвы не ручаюсь, а до Шиверска - это точно со мной ты доедешь. Со старухой и накормим, напоим, в баню сводим. Отца с матерью в гражданскую или ранее потеряла?
- В гражданскую.
- Понятно. А пора бы тебе уж куда-нибудь и прибиться. Сколько лет прошло. Беспризорных нынче все меньше становится.
- Вот в Москве и прибьюсь, - сказала с особенной твердостью Людмила. Там есть к кому мне прибиться.
- А-а! Ну это дело другое. Тогда так вот, на всех переменах бригад поездных, кондукторам и объясняй. Добрых людей-то на свете много. Может, не сымут с милицией. Гляди, и доедешь.
Смело, уверенно постукивали колеса. Веселым, крепким баском разговаривал усевшийся рядом с нею кондуктор. В тулупе было жарко. Вагон пошатывало, и в черном проеме тормозной будки показывались все время разные, какие-то очень яркие и свежие звезды.
Давно уже Людмиле не было так хорошо.
23
Черные сны каждую ночь давили Куцеволова.
Просыпался он усталый, измученный, вставал с постели, словно бы поднимался с каменного пола после жестокой, нечестной борьбы, в которой противник и душил его, и топтал ногами, и силился разбить ему голову.
Он понимал: просто сдали, расшатались нервишки. И сам себя презирал за это. Днем он мог держать их туго намотанными на кулак, а ночью - дрябли, распускались, подлые.
Это, конечно, только от неизвестности. Знай он сейчас, кто тогда вскрикнул "Куцеволов!", чьи были в гневе изломанные черные брови - страх бы исчез, уступив место расчету. Куцеволов сумел бы разгадать, смертельно ли для него опасен нежданно-негаданно появившийся враг. А разгадав, сумел бы и точно рассчитать, что ему лучше делать: скрываться самому или избавиться от врага хитро и тихо, как избавился он от Веры Астафьевны. Что о нем знает этот курсант пехотной школы, кроме того, что он - Куцеволов? И насколько тверда его в этом уверенность, если при случае станут - он, Петунин, и этот курсант - друг против друга, глазами в глаза?
За прошлое совесть не мучила Куцеволова. Кровь, истязания, расстрелы все это было его службой. И не тягостной для него потому, что это было для него и политической обязанностью перед своим классом. Куцеволов стрелял, рубил шашкой, сек нагайкой тех, кто стоял на пути его класса, а следовательно и на его, Куцеволова, пути. Угрызения совести не томили его жила только тревожная забота о том, как теперь замести следы, убрать возможных свидетелей его прежней службы.
В дни гражданской войны все было просто: открытый бой. А в любом сражении, даже у слабой стороны, есть все же некоторые шансы на победу. Но что он может сделать сейчас? Если теперь принять ему бой, исход такого боя точно известен заранее - повязка на глаза, либо просто пуля в затылок в подвалах гепеу. С этим не шутят.
Конечно, Петунин - не Куцеволов, даже когда ему кричат: "Куцеволов!" Но риск должен быть полностью исключен.
Согнав с себя холодной водой под умывальником ночные страхи, Куцеволов весело балагурил с Евдокией Ивановной, укладывал в бумажный кулек свой завтрак и отправлялся на работу. Портфель забросил: "Отвертел он мне все руки". Отпустил усы и бороду: "Чего мне молодиться? Года, года..." Приобрел новую кожаную куртку: "Весьма практично".
И Евдокия Ивановна со всем этим охотно и радостно согласилась, как соглашалась с мужем во всем и всегда.
Но женской логикой своей, и не вслух, а только для самой себя, она определяла эти перемены иначе: ее Гриша приноравливается ко вкусам другой женщины. Отыскивала в его поведении и еще более тревожные приметы наступавшего отчуждения. Оставшись одна, Евдокия Ивановна хваталась руками за голову, плакала, бежала к зеркалу. Да, конечно! И пусть Гриша не рисуется своей бородой - разница в возрасте теперь стала уже не в пять, а в целых десять лет. Женская доля - и ничего не поделаешь.
Куцеволов теперь меньше ходил пешком. Завидев издали молодого красноармейца, идущего навстречу, останавливался и, отвернувшись, по обстановке, разглядывал витрины магазинов или афиши на заборах.
Через своих сослуживцев тонко, хитро и как бы между прочим он разузнал, что действительно в предмайские дни у Яузы по набережной маршировала, отрабатывая парадный шаг, Лефортовская нормальная военная школа. Ну, допустим, что опознавший его военный был действительно курсантом Лефортовской школы. Что делать дальше? Как узнать его фамилию?
"Но ты же следователь, ты старший следователь! - язвительно говорил себе Куцеволов. - И ты не можешь придумать, как установить тебе личность этого курсантишки?"
Он сидел в своем кабинете, листал бумаги, допрашивал обвиняемых и свидетелей, писал протоколы дознаний и постановления, а сам думал и думал об одном.
Доложить начальнику своего отдела о предположениях: дескать, нити по одному делу тянутся к какому-то из курсантов Лефортовской военной школы. Запросить через особый отдел поименные списки. Вдруг что-то натолкнет на верный след. Место рождения курсанта и прочее. Но какие доказательства может он привести в подтверждение подозрений... Неубедительность доводов может только насторожить начальство. Нет, нет, это никуда не годится!
А может быть... Самый дешевый бандитский прием. Анонимное письмо начальнику школы: "Я знаю, где скрывается Куцеволов, пришлите человека, который знает его в лицо, туда-то в такое-то время, чтобы опознать негодяя". Если анонимку начальник школы просто не выбросит, он без труда установит, кто из курсантов может опознать какого-то Куцеволова и вообще - кто такой Куцеволов. Он пошлет курсанта, и тогда... Да, но тогда... Не он будет ловить этого курсанта, а вся чекистская машина придет в движение, чтобы поймать Куцеволова!