Ко всему этому Володя Сворень наконец-таки разыскал свою Надю, с которой свел знакомство еще в поезде на пути из Владивостока. Надя оказалась лоточницей из Моссельпрома и жила совсем не на той улице, которую когда-то, при расставании, назвала Свореню. Встреча в Москве была неожиданной и оттого особенно радостной. Сворень кричал: "Ах ты, курносая! Всю Москву из-за тебя перевернул, а нашел. На самом донышке". Надя кокетливо поигрывала глазками: "А я как раз не на донышке. У всех на виду. Могли бы найти и раньше..."
Можно было целый день стоять и разговаривать с Надей, а разговаривая непременно улыбаться. Никто из покупателей не мог отойти от ее лотка без улыбки, до того в ее круглом, чуть лукавом личике было что-то привлекательное.
Свореня сразу точно подменили. С Тимофеем он стал снова добрым товарищем, как много лет назад. Захлебываясь радостью, он доверительно твердил ему:
- Женюсь, честное слово! Вот только школу закончу - женюсь. Ну и нашел же я себе судьбу - это нашел! Думал ли тогда я, в поезде?
Он весь преображался, когда рассказывал о своей Надежде. Возле ее лотка стоял, то и дело одергивая гимнастерку и незаметно пробегая пальцами по ордену - не села ли на него какая-нибудь пылинка.
В одно из воскресений Сворень, Тимофей и Гуськов побывали у Нади в гостях. Ее отец, Иван Ильич Митин, еще моложавый черноусый рабочий с Дорогомиловского химического завода, встретил их как самых давних друзей. А мать Нади, Елена Савельевна, - санитарка глазной больницы, как и дочка, такая же чуть курносенькая и с лукавинкой в уголках губ, - та вообще с первых слов принялась Свореня называть сынком.
Все было душевно и трогательно. О предстоящей свадьбе никто прямо не говорил, но это подразумевалось. Сворень поправлял орден, приглаживал волосы, а сам не отводил глаз от невесты, - дома Надя казалась еще милее. Иногда Сворень словно бы примерял взглядом комнату - маловата для четверых. И тут же подтягивался: "Ничего, стану командиром, женатым - свою получу!"
Когда они возвращались в казармы, просрочив время и отмахивая саженные шаги, Сворень, счастливый, острым локотком толкнул в бок Тимофея.
- Ты понял? Красотища у девчонки какая! А семья? Сам - потомственный рабочий, сама - честная труженица. - И с горьким, дружеским укором: - А у тебя в мозгах засела - кто?
Тимофей промолчал.
16
Совсем нежданно-негаданно Сворень схватил наряд вне очереди как раз в воскресенье, когда у Нади отмечался день рождения. Сворень пренебрег замечанием старшины Петрика, указавшего ему, что койка заправлена плохо. Вместо того чтобы безропотно взять да потуже натянуть одеяло - он вполголоса огрызнулся: "Койка не барабан!" Изумленный таким ответом, Петрик приказал Свореню стать по стойке "смирно". Сворень хотя и подчинился команде, но при этом пошевелил губами столь выразительно, что Петрик понял: курсант произносит недозволенные слова. Он гневно прикрикнул на Свореня: "Прекратить пререкания!" А Сворень с полной искренностью вдруг развел руками: "Да я же и так нем, как рыба, товарищ старшина!" И вот...
Теперь Сворень упрашивал Тимофея, собиравшегося на прогулку по городу, зайти к Наде, поздравить ее и передать записку, в которой сказано все.
Тимофей почесал затылок. Действительно, положение у человека такое...
И хотя это ломало его собственные планы, потерять час-другой ради товарища можно. Тимофей согласился. Взял записку Свореня, сунул ее за обшлаг шинели и отправился по знакомому адресу.
День выдался солнечный, оттепельный, во всех дворах и тихих переулках кипела, суетилась детвора. Ребята катались с ледяных горок на салазках, лепили снежных баб, догоняя друг друга, носились по слегка уже осевшим сугробам.
- Жених пошел к Надежде Митиной! - выкрикнул кто-то из мальчишек вслед Тимофею, когда тот, пересекая двор, направлялся к дому, в котором жила Надя.
Тимофей покачал головой. Все на свете знают эти мальчишки. Только, выходит, в лицо не запомнили Володю Свореня.
Уже на лестничной площадке вкусно пахло жареным. Тимофей позвонил. Дверь открыла Елена Савельевна, да так и ахнула. Гость! Такой ранний гость! А у нее еще ничего не готово, стряпня в самом разгаре.
Из-за спины матери выглядывала смеющаяся Надя. Лицо у нее было припорошено мукой.
- Да входите, входите, - зазывала Елена Савельевна, видя, что Тимофей, перешагнув через порог, остановился в замешательстве. - Ну будьте же смелее! Я помню вас, вы были вместе с Владимиром.
- Совсем я не вовремя.
- И ничего! Вы посидите пока, посидите. Сейчас пирог у меня испечется.
- А что с Володей? - спросила Надя. И с лица у нее сбежала веселая улыбка. - Ой! С ним что-нибудь случилось?
Появился в дверях и сам хозяин, Иван Ильич. Покручивая тугой черный ус, поздоровался с Тимофеем и тоже спросил удивленно:
- А где же наш Володя?
- Все в полном порядке, - поспешил сказать Тимофей. И вынул из-за обшлага записку, подал Наде, шутливо взял под козырек. - Поздравляю вас, Надежда Ивановна, с днем рождения! Желаю вам здоровья и счастья! Курсант Владимир Сворень поручил мне поздравить вас также и от его имени. Поздравляю! - И немного тише прибавил: - А прийти сегодня он никак не может... Да тут в записке все сказано.
Надя схватила Тимофея за рукав и через длинный темный коридор провела в комнату, прибранную празднично, подготовленную к приему гостей.
- Да что же с Владимиром? - беспокойно допытывалась Елена Савельевна. В такой день - и не придет. Захворал?
Тимофей виновато пожал плечами. Эх, какой радостный день Володе Свореню испортил Петрик! Или сам себе Владимир испортил...
А надо как-то людей успокоить. Сумел ли Сворень с хорошей усмешечкой рассказать, что с ним приключилось сегодня? Надя у окна читает записку, молчит... Что же, и ему молчать?
- Не тревожьтесь, Елена Савельевна, здоров он, совершенно здоров! Так ведь наше дело - военное, - как можно беззаботнее стал объяснять Тимофей, схватил человек наряд вне очереди. Бывает! И совсем с пустяка началось, койку Владимир плохо заправил, а Петрик - старшина наш - придрался...
Надя, будто очнувшись от сна, с возмущением крикнула Тимофею:
- Что ты наговариваешь! Вот же Володя сам пишет: его назначили сегодня дежурным по школе.
Кровь бросилась в лицо Тимофею. Вот тебе на! В каком же дурацком положении он оказался! И зачем написал Владимир неправду? Подумаешь, схватить наряд вне очереди - большое дело для курсанта! Конечно, "дежурный по школе" - поощрение, а не наказание. Приятно щегольнуть перед любимой девушкой. Тогда почему же Владимир не предупредил? Побоялся, что Тимофей не захочет лгать?.. Что же делать теперь? Не подводить же товарища...
И Тимофей стоял, не зная, что сказать. Уши у него пылали.
Эх, Володя, Володя! А родители Нади - Тимофей это угадывал по их лицам - верят его словам. Хотя и сконфужены.
- Так это же Владимир написал неверно...
И опять Надя не дала договорить Тимофею. Будто по щеке ударила:
- Врешь ты все... Володя правду, значит, говорил, что ты завистливый. Завидуешь, что у него орден...
Она закрыла лицо руками, повернулась к Тимофею спиной.
Елена Савельевна прерывисто вздохнула, помяла кончик фартука в руках, локотком толкнула мужа.
- Ты, отец, давай тут занимай гостя, а я пойду на кухню - пирог бы не сгорел.
- Раздевайся, Тимофей, - пригласил Иван Ильич, оглядываясь на дочь, каменно застывшую у окна. - Не обращай внимания. - Иван Ильич положил руку на плечо Тимофея. - Беды твоей в этом деле нету. А Надежда - что ж, ты пойми и ее. Садись, покалякаем...
- Нет, Иван Ильич, спасибо, пойду я, - проговорил Тимофей. - Я ведь зашел только, чтобы передать записку. И не думал... До свидания, Иван Ильич!
Они вместе вышли в темный длинный коридор, весь заваленный старой рухлядью. Из кухни доносились взволнованные женские голоса, перезвон стеклянной посуды.
- Ты вот что, Тимофей, - сказал Иван Ильич, приоткрывая выходную дверь, чтобы впустить полоску света, - ты задержись на минутку одну. Для разговору. Вы, молодежь, может быть, и не поймете нас, стариков. Мы с Еленой - люди прежней закваски, женились чин по чину, со сватовством и по воле родительской. Знали все друг о друге, как полагается. А Надежда у нас жениха сама в дом привела. Вроде бы прямо с улицы. - Иван Ильич стеснительно покряхтел, подергал свой ус. - Владимир этот - парень, понятно, хороший. И собой видный, и при ордене... Да только вот мы с Еленой не знаем о нем совсем ничего. Ну, как он там - вообще... - Иван Ильич переступал с ноги на ногу, трудно подыскивая нужные слова. - Человека узнать - надо пуд соли с ним съесть. А мы что же, мы так... А ты с ним, пожалуй, этот самый пуд соли съел уже... И я не к тому, что сегодня получилось, - тут по-человечески Владимира я понимаю, а только и раньше замечал: все словно бы на носки он приподнимается... Ты, понятно, товарищ ему, так и я ведь отец Надежде. И ежели судьба жить им вместе... должны и мы с Еленой человека узнать. Обрисуй, сколько можешь...
И опять Тимофей не знал, что ответить. Как он может "обрисовать" характер, душу Свореня? Ведь спрашивает Иван Ильич, конечно, не затем, чтобы услышать только похвалы своему будущему зятю. А он сегодня уже и так, нечаянно, выдал Свореня. Рассказывать о нем и еще что-нибудь, как хочется Ивану Ильичу, - значит, и дальше "наговаривать", как сейчас сказала Надя.
- Иван Ильич, с Владимиром я действительно пуд соли съел, - наконец сказал Тимофей, - да только этой солью второй раз уже ничего не посолишь. Все, что было у нас с ним хорошего или плохого, это только наше. Ничего я вам не сумею обрисовать. Мы с Владимиром - товарищи.
- Да ты не так понял меня, Тимофей, - замахал руками Иван Ильич, - я ведь не то, чтобы выведать там чего-нибудь... О Надежде родительское беспокойство... А это я понимаю: товарищи... Ты уж извини, ежели обидел тебя.
- Меня вы не обидели...
Потом Тимофей долго бродил по улицам, топча размякший снежок. Поднялся на Крымский мост и там стоял, любуясь застывшей Москвой-рекой и макушками торжественных башен Кремля, магнитно притягивающими взгляд. На мосту, над спокойной рекой, всегда как-то хорошо, сосредоточенно думалось.
И Тимофей унесся мыслью в те невообразимо далекие дни, когда здесь окрест свободно шумели дремучие леса, а кто-то первый пришел, облюбовал место для ночевки, соорудил из еловых веток шатер, да так, сам не зная того, и положил начало великому городу. И сколько же здесь потом потрудилось рук человеческих, чтобы создать все то, что теперь не окинешь и взглядом! Тех людей, строителей, уже нет, а дела их остались. Это обязанность человека думать всегда о будущем, о новых, идущих на смену тебе поколениях. Вот весь этот великий город народом выстроен для тебя. А что ты потом оставишь народу сверх того, что ты видишь сейчас? Что своего ты прибавишь к этому?
А надо ли и задумываться - никто ведь не ждет от тебя ответа. Как проживешь - потом никто и не спросит. Потом... Никто... Но пока ты жив, совесть своя обязательно спросит! А совесть - это чувство твоей личной ответственности перед народом. И потому, в большом или малом, будь всегда честен, дорожи своим именем. Останется или не останется твое имя в памяти народа, знать не тебе, и не думай об этом. Но если ему остаться - так пусть останется оно светлым именем и твои дела пусть сольются с добрыми делами всего народа.
Пробежал ветерок, от реки дохнуло сыростью и холодом. Тимофей поглубже надвинул шапку на уши и тихонько побрел по Крымскому валу. Ему хотелось, пока еще позволяло время, пройтись по Нескучному саду, там в любую оттепель снег лежал пушистый и легкий, совсем такой, как в сибирской тайге.
Он миновал Калужскую площадь, забитую медленно ползущими грузовиками и отчаянно названивающими трамваями, и повернул направо. Здесь навстречу ему попался человек с развернутой вечерней газетой в руках. Тимофею в глаза бросился крупный заголовок статьи: "Бесчинства белогвардейщины и китайских милитаристов на КВЖД продолжаются".
И сразу тревожно застучало сердце. О все более обостряющемся конфликте на Китайско-Восточной железной дороге упомянул в своем последнем письме и Васенин, так - совсем между прочим. Конечно, в письмах, идущих из армии, об этом писать нельзя, не полагается. Но намек Васенина - это серьезно. Да и что такое конфликт? Как там ни называй - почти война...
Снова война? Как-то неладно, неспокойно стало на душе у Тимофея. Он немного походил по Нескучному саду, любуясь могучими, ветвистыми деревьями и тишиной, царящей под ними, и вернулся в казармы.
Первым ему встретился Сворень. Весело закричал:
- Тимка, ну как погулял? Что так рано вернулся?
- Да ничего погулял... Ты не читал сегодняшнюю газету? Очень тревожно на КВЖД... Неужели все-таки дело дойдет до войны?
- А! Какая там может быть война! - пренебрежительно махнул рукой Сворень. - Давнем разок, если понадобится, и от бандитов останется одно мокрое место! Ну, а как там Надежда моя? Ты ей отдал записку? Хорошо погостил вместо меня?
- Записку я отдал, конечно. А вообще - сказал правду...
- Та-ак... Ну и товарищ ты оказался... - Сворень отступил, жестким взглядом смерил Тимофея. - Значит, выставил меня на смех, на позор. А для чего? Кто тебя за язык тянул?
- Ты не предупредил меня, получилось нечаянно.
- Соображать надо! Взял бы да прочитал мою записку.
- Нет, это занятие не для меня: чужих писем не читаю. А если уж говорить начистоту, так, знай я, о чем ты написал в записке, не пошел бы к Надежде. Потому что не я выставил тебя на смех и позор, а ты сам это сделал.
Сворень натянуто засмеялся:
- Я было подумал, что ты за правду - горой. А выходит, обо мне позаботился. Хороша забота!
- Да! И о тебе я заботился. А за правду я всегда горой.
- Ну, добро, - после короткого молчания сказал Сворень. - Все ясно. Теперь ты показал себя как есть, со всех сторон.
Они не поссорились крупно. А все же снова наступила полоса взаимной отчужденности, холодности. Длинная и тягостная полоса.
17
Весна по Москве шла полным ходом, удивительно быстрая и дружная. Ручьями с крыш лилась вода, образуя по утрам прозрачные рубчатые сосульки. Из дворов змеились на мостовую целые реки. Через Трубную площадь, на которой частенько приходилось бывать Тимофею, пешком перебраться было совсем невозможно, трамваи плыли по ней, словно корабли.
К середине апреля земля, даже на бульварах, стала помаленьку обсыхать, теплый ветер приносил с Москвы-реки какой-то свой, особый аромат - рыбы и мокрого камня. Белесые ветви молодых тополей жадно тянулись вверх, к солнцу.
Начиналась деятельная подготовка к первомайскому параду. Курсанты больше обычного теперь маршировали по казарменному двору, отрабатывали под песню твердый шаг. Частенько, строем, их выводили и на улицы, на Красную площадь, привыкнуть, приспособиться к обстановке.
Рота, в которой служил Тимофей, считалась по строевой подготовке одной из лучших. Ее не стыдно было бы уже теперь, задолго до парада, провести по самым людным улицам при всем честном народе. Но Петрик, осторожничая, избирал места потише, уводил ее далеко, куда-нибудь к Яузе.
Закончив тренировочную маршировку, рота от реки некоторое время поднималась вверх, по левой стороне бульвара, как бы против движения транспорта. Широкая мостовая позволяла идти свободно. На правую сторону, теневую, под деревья, Петрику уводить роту не хотелось - там еще лужи, грязь, забрызгают курсанты сапоги.
Тимофею нравились эти маршировки по улицам с песней. Он был готов вышагивать по мостовой целые дни, не ощущая усталости. Рраз-раз! Рраз-раз! рубили каблуки. Красивой отмашкой летели в стороны руки.
Э-эх, при лужке, при лужке-е,
При зеленом по-оле,
Д'при знакомом табуне-е
Конь гулял по воле!..
В самих словах этих точно бы и не было ничего окрыляющего, но Тимофей пел вместе со всеми, пел и, казалось ему, взлетал ввысь - если и не на крыльях, то на этом вот резвом скакуне, гуляющем "при зеленом поле".
Ты гуляй, гуляй, мо-ой конь,
Пока не споймаю...
Рота двигалась на подъем, и от этого чуточку теснило дыхание. Тимофей набирал в легкие как можно больше воздуху. Он шел в своем ряду крайним справа и все поворачивал голову к чугунной оградке бульвара, к деревьям, стоящим за этой оградкой. Там бы пройтись! Прямо под налитыми вешним соком ветками тополей.
...Пока не спойма-аю,
А споймаю - обуздаю
Шелковой уздою...
Навстречу по светлой рельсовой дорожке бежал красный вагончик трамвая. Рота подалась немного влево, в сторону, чтобы не помешать садящимся в трамвай на остановке. Пассажиров было немного, всего несколько человек. Они сразу разместились в глубине вагона. А один, с желтым портфелем, в темной суконной толстовке и галифе, почему-то задержался на нижней ступеньке, ухватившись за поручень.
Тимофей повернул голову круче. Повернулся, стал боком к нему и этот человек. Приветственно поднял свободную руку и что-то поощрительно крикнул всей роте.
Прозвонил гонг. Трамвай тронулся. Человек отклонился немного сильнее назад.
И в глаза Тимофею вдруг ударил жгуче знакомый профиль, с горбинкой нос, знакомый поворот руки, занесенной над головой, как будто бы он собирался сейчас кого-то хлестнуть витой плетью...
- Куцеволов!..
Тимофей рванулся из строя, но его крепко ухватил за руку идущий рядом Сворень:
- Ты куда? Спятил?
Ближние ряды немного сбились с ноги, но тут же выровнялись.
Прошла всего лишь какая-то доля минуты, но момент был упущен. Трамвай, позванивая гонгом, катился уже далеко.
Тимофей больше петь не мог, шел, неровным шагом путая свой ряд. Шел и думал: "Неужели ошибся?" Сердце у него глухо стучало, все забытое сразу всколыхнулось в памяти, жестоко предстало в самых мельчайших подробностях.
Найти Куцеволова хоть под землей! Найти человека, который сейчас уехал на подножке трамвая!
Кроме этого единственного желания, у Тимофея в мыслях не было ничего. Он весь целиком словно бы вернулся в те дни, когда переступил порог своего дома, заледеневший, обрызганный кровью матери.
Сворень что-то ему говорил, Тимофей не слушал. Скорее, скорее в казармы!..
Анталов оказался у себя в кабинете. Спрашивать "по команде" разрешения обратиться к начальнику школы было не у кого и некогда. Если бы в приемной не оказалось дежурного, Тимофей открыл бы дверь в кабинет Анталова сам. Если бы дежурный доложил Анталову, вернулся и ответил Тимофею отказом, он все равно бы вошел.
Но дежурный коротко бросил ему:
- Заходи!
Анталов глядел удивленно и выжидательно.
- Товарищ начальник школы, я видел сегодня Куцеволова, - сказал Тимофей, подходя торопливо к столу.
- Кру-гом! Шагом марш! - резко скомандовал Анталов. И когда Тимофей, ошеломленный этой командой, повернувшись по уставу через левое плечо, дошел до двери, Анталов повторил: - Кру-гом!
Тимофей опять повернулся, застыл неподвижно, не зная, что ему делать.
- Почему, входя, не здороваетесь, товарищ курсант? - сухо спросил начальник школы.
Вздрагивающим голосом Тимофей отчеканил положенное приветствие. Анталов смягчился.
- Здравствуйте, Бурмакин! Докладывайте. Итак, вы видели какого-то Куцеволова. Почему я тоже должен об этом знать?
- Товарищ начальник школы, так это же...
Слушая торопливый, сбивчивый рассказ Тимофея, Анталов косил глазами вверх и вбок, словно бы что-то припоминая и сопоставляя. Руки у него, как обычно, были выброшены перед собою на стол. Пальцы слегка шевелились.
Наконец он встал, бренча ключами, открыл сейф. Тимофею показалось, что начальник школы вынул ту же папку с тесемками, что и в прошлый раз. Анталов слушал, а сам перелистывал, разглядывал бумаги.
- Вот все, товарищ начальник школы, - проговорил Тимофей, закончив свой рассказ тем, как он только что снова встретился с Куцеволовым, увидел его на подножке трамвая.
- Любопытно...
- Товарищ начальник школы, надо найти его! Схватить! Отпустите меня, пока я не найду его! Пока не схвачу его!
- Ты хорошо запомнил его?
- Хотите, я нарисую вам его профиль? Руку - как он держит ее над головой.
Прищурившись, Анталов глядел в сторону.
- Товарищ начальник школы, я все равно стану его искать! И найду...
- Д-да... Лихо! - поощрительно сказал Анталов, захлопнул папку, с расстояния кинул ее в раскрытый сейф. - Ну, что же, пиши рапорт. И рисуй...
18
В тихой, но упрямой борьбе с Голощековыми за свое человеческое достоинство Людмила отпраздновала - не отпраздновала, просто отметила про себя - свои семнадцать, а потом и восемнадцать лет.
Теперь Маркушка уже не дразнился, вися на заборе. Он при встречах стоял, осклабясь, и, не говоря ни слова, взглядом мерял ее вверх и вниз, вверх и вниз. Чего, мол, такой стесняться?
Теперь Матфей, поповский сын, предлагал ей прямо:
- Поженимся! За другого тебе все равно не выйти.
Он не договаривал. За него самого ни одна из худоеланских девушек не хотела идти. В церкви служились уставные заутрени, обедни и вечерни, свершались обряды крещения, венчания и похорон, по праздникам не только старики, но и молодежь заполняли ее до отказа. Горели восковые свечи, становясь, правда, все тоньше и тоньше. Курился в кадильницах ладан, изготовленный теперь из пихтовой смолы. Все шло как бы прежним своим чередом. В церковь ходили, богу молились. А к попу уважения прежнего не было. Пусть зайдет в дом на рождество или пасху, покропит углы святой водой, пусть и промочит тут же горло свое первачом-самогоном. А так, чтобы особо пожелать себе попа в гости... тем более в близкие родственники... Нет, таких уже как-то не находилось.
И Людмила каждый раз брезгливо отвечала Матфею:
- Отстань от меня!
Теперь Алеха Губанов, по-прежнему сострадая Людмиле, говорил:
- А может, тебе написать куда следует, что от отца и матери ты отказываешься, что стыдишься даже называть себя - Рещикова? Разрешат возьмешь себе другую фамилию. Все-таки...
Людмила гордо расправляла плечи:
- От мертвых мне что же отказываться? Да и от живых я ни за что не отказалась бы. Отец и мать родные - всегда отец и мать! А я - какая есть.
Алеха только беспомощно разводил руками:
- Да, ну а так что же, враждебный ты получаешься элемент. По достижении совершеннолетия всех прав лишенная.
Теперь случился у нее жестокий разговор и с Нюркой, но по фамилии уже не Флегонговской, а Губановой.
Случился этот разговор в пасхальную ночь, когда над селом малиново звонили колокола, а подвыпившие мужики, разведя близ паперти небольшой костер, набивали порохом отрезок железной трубы, бросали в костер и палили из трубы, как из пушки. Комсомольцы в эти часы устроили свое факельное шествие по селу. Набежали и еще парни, девчата. Пели песни, играла тальянка. Людмила подошла к ним. Вдруг чья-то рука зло рванула ее за плечо. Нюрка!
- Тебе здесь чо надо? Твое место - ты знаешь где? - Губы у Нюрки тряслись.
Людмилу тоже бил нервный озноб.
- А ты мне место не указывай! - крикнула она. - Мое место там, где я сама захочу быть. Что ты мне всюду дорогу пересекаешь!
- А чтобы ты мне дорогу не пересекала. Вот зачем! - Нюрка надвинулась на Людмилу, теснила ее плечом. Сыпала часто словами: - Я тебе еще и не так пересеку. Вовсе как овцу в куток загоню! И не дам выйти. Думаешь Алехой моим защититься? Думаешь, Алеха тебе на шею повесится - и свет весь перед тобой откроется? Жди! Жди! А я за тобой как по пятам ходила, так и дале буду ходить. Ненавижу! Навек ненавижу! За отца моего замученного, убитого. За Алеху - тоже. - Она с угрозой занесла руку. - И не успокоюсь, пока всю злость в селе на тебя не соберу, пока видеть тебя не перестану!
Малиново звонили в теплой ночи колокола. Отрывисто, сухо била пушка. Вдали мелькали огоньки уходящего факельного шествия. Тальянка наигрывала веселые частушечки. Парни припевали: "Не моя ли завлеканочка стоит на берегу?.."
- Слушай, Нюра, ну зачем ты так на меня? Я ведь тоже, как и ты, молодая. И с молодежью хочется мне побыть вместе. Сколько стучусь к вам? Душа этого просит. Может, тогда бы и всем бедам моим конец.
Нюрка молчала. Было в словах Людмилы что-то и справедливое, убеждающее. Но все-таки, все-таки... Нет! Не может она, никак не может поддаться этим словам.
- Значит, ошиблась я? Как было, так всегда и будет? На что же тогда мне надеяться? - сказала Людмила. И сделала шаг в сторону. - Когда так пропусти!
- На что тебе надеяться? - издевательски переспросила Нюрка. - Твои вон там, где из пушки палят и в колокола бьют, где морочат головы людям. На них тебе и надеяться надо - не на комсомол. Слово это вовсе не для тебя, этим словом ты не играй. И не ошиблась ты, правильно угадала - не приблизит тебя комсомол никогда. Вот я, секретарь комсомольский, перед тобой, я тебе говорю. И еще как Нюрка Флегонтовская - по милости отца твоего сама безотцовщина. Хочешь - Анна Губанова тоже! Ты не жди, бедам твоим и не будет конца. Все беды твои еще впереди. Пропустить тебя просишь? Ну, иди, шагай! Только куда? Стой уж лучше на месте, где стоишь, осиновым колом в землю врастай!
Толкнула Людмилу в грудь и пошла, заносчиво откинув голову, догоняя мелькающие вдали огоньки.
Людмила осталась одна посреди дороги. Она действительно не знала, куда ей пойти.
Все так же малиново звонили колокола, но в их перезвоне теперь слышалось что-то злорадное. Голосом поповского сына Матфея они выговаривали: "Ага, ага, не хотела, дура, со мной - так вот тебе, вот тебе, вот тебе!" Потом наступила короткая тишина - наверно, сменялся искусник звонарь, и колокола с еще большей игривостью и злобой заговорили, на этот раз совсем как Варвара: "Ну к кому, ну к кому ты пойдешь, кроме нас, кроме нас? Никому ты не нужна, никому ты не нужна!"
Вот уже скоро рассвет. Возвратившись из церкви домой, Голощековы все вместе сядут за стол, начнут христосоваться, разговляться. Людмилу передернуло короткой дрожью: ей тоже придется поцеловать всех. И Варвару. Нет, нет, кого угодно, - лягушку болотную, - но не Варвару. Пусть для всех сегодня будет праздник, веселый день - она уйдет в лес, еще мокрый, безлистый. В лес... Неизвестно, что с нею будет потом, а сейчас это все-таки легче.
Против дома Кургановых - двухэтажного, под железной крышей - ей путь пересек сам хозяин дома Андрей Ефимыч, слегка согнутый годами, но очень жилистый, крепкий старик. Широко и деловито шагая, он чуть не сшиб Людмилу плечом. Остановился, цепко поймал ее за руку. Протянул удивленно, с оттенком пасхальной сладости в голосе:
- Эвон кто! - жесткими ладонями вдруг стиснул ей голову, наклонился и чмокнул в губы: - Христос воскресе, красавица!
И Людмила не могла не отозваться ему, как положено:
- Воистину воскресе!
От старика пахло самогоном и медом, уже успел хватить как следует, разговеться. Лицо блаженное от сытости после долгого поста. Он потоптался на месте, что-то соображая и не отпуская Людмилу, а потом медленно и властно притянул ее вплотную к себе.
- Ты слушай, - сказал он, остро дыша ей в лицо самогоном, - ты слушай, ты погодь здеся, я вот только к Савелию Афанасьичу, за ним, и тут же, разом, обратно. Погостюй, девица, сегодня у нас. Я ить перед тобой виноват, в светлый Христов день хочу перед тобой повиниться. - Но говорил это он совсем не виноватым голосом, покровительственно, зная себе цену и своим словам. - Я ить в энти годы взять тебя хотел к себе, да не соспорил с Голощековыми и не взял. Дак ты слушай. Была тогда большая надежда, что ваши возвернутся опять. Не смогли. Потопили их, порубили, из земли родной выгнали, да. И теперя такая жисть, что на себя одного только надежа, ни на кого, только на себя.
Он замолчал, все так же крепко удерживая Людмилу, больно ломая ей пальцы и внимательно, изучающе вглядываясь в глаза.
На востоке чуть-чуть начинала отбеливаться кромка неба, и в серой рассветной мути Людмиле было видно, как постепенно каменеет лицо Курганова, становится жестоким, страшным.
- Отпусти, дедушка Андрей, я пошла, - проговорила Людмила, угадывая в долгом молчании Курганова какую-то очень нехорошую мысль, которую тот не знает, высказать вслух или утаить.
- Погодь, погодь, - не спеша отозвался Курганов. - Куды ты пойдешь? Не знаю разве, как к тебе эти, твои, Голощековы относятся! Не ласковы, нет. Так ты хотя в светлый праздник Христов погостюй у нас. Говорю: не чурайся, девица, нашего дома! Как оно в жизни дале пойдет, кто его знает, а надежа нам всем только на себя. Самим на себя. Да на своих.
И опять он стал раздумчиво вглядываться в глаза Людмилы, иногда вздергивая головой, словно бы стремясь сбросить, стряхнуть угарную муть с мозга, опаленного натощак крепким первачом-самогоном. Вдруг старика повело в сторону, он пьяно скрипнул зубами. В горле у него булькнули злые слезы.
- У-ух, да ежели до крайности дойдет, ежели станет так, что голышом по миру пустят... - Он потер лоб рукой, остервенело вскрикнул: - Господи, прости в такой день!..
У Людмилы от страха округлились глаза, она никак не могла высвободить свою руку из жестких пальцев Курганова.
- Слушай, девица, слушай! Знаю ить, ярость какая томится в тебе противу Голощековых... Тихо!.. А ты все-таки держись своих. Христос воскресе воистину воскрес!.. Знаю я, как у тебе и с Флегонтовскими, слышал недавно из темноты, как Нюрка тебя распинала... Неужто тебе и такое снести? Тебе говорю: будет время, - время придет! - и ты ее разопнешь. В отместку за все. Говорю: разопнешь!.. Ты хочешь? Хочешь?.. - И тихим шепотом, почти дыханием одним, выговорил: - Ну? Захоти! Поможем... - Распрямился, повертел головой: - У-ух! Ну, а только начни эти грабить, отымать хозяйство наше, крестьянское... Д-ды... Око за око, зуб за зуб! А за хлеб, за землю кровь!.. Ты слушай, погодь тут, постой у калитки, во двор не входи - не порвали бы собаки. А я чичас, только за Савелием Афанасьичем...
С покровительственной ласковостью он похлопал ее по плечу и, сильно пошатываясь, двинулся по улице.