Она стояла, держась похолодевшими руками за тонкие прутья черемухи. Стояла и тряслась от холода и жути.
Вот как! Отец, значит, был в полном беспамятстве, стрелял, совсем обезумев, в бреду. А мать сгорела в огне, может быть, даже еще и живая. И Виктор - неизвестно, увезен ли солдатами или замерз где-нибудь в той же тайге. А отца ее солдаты наверняка в пути бросили, не такие с ним ехали люди, чтобы о больном позаботиться...
Вот как! Она, выходит, только одна и осталась из всей семьи жить на свете. Ах, почему отец не застрелил и ее насмерть!..
Рассказывая, Тимофей ничего не сглаживал и не приукрашивал. Он понял сразу: именно правда, пусть самая горькая, но только чистая правда нужна Людмиле, если до этой ночи она не знала ее. Выплачется сейчас человек, переможется - и успокоится. А главная боль уже останется позади, как осталась позади у него, у Тимофея, с той поры, когда выплакал он свои мальчишечьи сухие слезы над холодным телом матери, застреленной Куцеволовым.
Об этом он тоже все рассказал.
- А папа мой?.. - спросила Людмила.
Замерла в ожидании. Ведь людская молва в расправе на Кирее обвиняет как раз ее отца.
- Нет. Я же сказал - Куцеволов, я знаю. Да ты сядь, ну сядь же. Тимофей потянул ее за руку, холодную, отяжелевшую, оторвал от куста черемухи.
Они вышли на открытую полянку, в лунный свет. Сели на обгоревший с одного конца обрубок бревна, выброшенный сюда вешним половодьем. Одарга была близко, бурлила и плескалась в камнях. Сбоку, у плеча Тимофея, дыбились высокие, пахучие зонтичники.
- Тебе здесь плохо живется?
Он знал, что зря спрашивает, только бьет человека в самое больное место. Разве оказалась бы здесь Людмила ночью одна и в слезах, если бы ей хорошо жилось? Разве сидела бы сейчас как деревянная? И разве сам Тимофей не слышал, что и как говорят о ней Голощековы? Знал все это и все же почему-то спросил. Он очень много рассказал ей о себе с полной доверительностью, пора наступила спросить, хочет ли и она ответить ему такой же откровенностью.
Людмила молчала, короткими, маленькими толчками все больше и больше запрокидывая голову назад. И вдруг припала к Тимофею, тонкими пальцами крепко вцепилась ему в плечо.
- "Белячкой" зовут... Всем ненужная... - глухо проговорила она. - Будто виновата, что осталась тогда живая... А теперь боюсь... И дома у них оставаться... И боюсь... в Одаргу кинуться...
Опять застучала зубами. Тимофей чуть-чуть толкнул ее локтем: все понимаю, не надо больше.
Он чувствовал, как Людмилу колотит, встряхивает нервная дрожь. Ко всему еще девушке холодно. Она босая, и платье отволгло от росы. Мягко, бережно свободной рукой Тимофей притянул ее плотнее к себе. Еще и сам придвинулся. Заглянул в лицо, при лунном свете какое-то особенно бледное и усталое. Таким оно было и в тот зимний день, когда Тимофей со Своренем нашел Людмилу раненую, лежащую без памяти за печкой в доме Голощековых.
- Слушай, Люда, - проговорил он строго и торжественно. - Ты знаешь, мы с Виктором пообещали друг другу: будем как братья. Он не пошел со мной. А я бросил его в тайге одного. Этого я никогда не забуду. И не прощу себе. Я не знаю, почему тогда сказал: "Будем как братья". Мальчишки, друг другу сразу понравились. И я не жалею, что сказал тогда. Я жалею и мне стыдно, почему я ушел один. Ты веришь мне, что я жалею?
Людмила долго, в упор, разглядывала Тимофея холодными черными глазами. И не отодвигалась, сидела по-прежнему безвольная, приникшая к его плечу. Потом глаза Людмилы как-то враз потеплели, и по лицу пробежала светлая тень.
- Верю, - сказала она. - А Виктор всегда был трусом.
Тимофей сдвинул брови.
- Слушай, - заговорил с прежней строгостью и торжественностью, - я ведь теперь уже не мальчишка, я знаю твердо, что говорю. Вернись все назад, в те годы, и встреться я снова с твоим отцом, как тогда, на Кирее, - не повел бы теперь его через тайгу. Хотя и сейчас думаю: человек он был хороший. Но все равно он враг, потому что не бросил оружие, не перешел к нам, а командовал белыми. И бежал вместе с ними. Как человека я жалею его, а как врага и его считаю виновным во всем, что тогда было. Меру его вины не знаю, не судья. А с тебя-то за что же спрашивать? Не любят здесь тебя, понимаю: это и по праву и от сердца у каждого. Но другое понять никак не могу: не на тебя работают Голощековы - ты на них работаешь. Совесть-то человеческую надо иметь! Не овца же "на передержке" ты у них, в самом деле! Слушай, Люда, здесь я тебя не оставлю. Заберу от Голощековых. Если ты сама не струсишь, как твой брат. Поняла? Пошли!
Людмила рывком вскочила на ноги, отступила на шаг, другой, защищаясь, подняла руку: "Нет... Нет..."
Тимофей тоже встал.
Ему казалось, что он взлетел на высокую гору, с которой видно удивительно много и далеко, но ступи чуточку не туда - и оборвешься. Он как бы врос в землю ногами, и земля сейчас отдавала ему всю свою твердость. Эта горько обиженная девушка ничего не просит, даже отказывается от его защиты. Но он ведь сильный, и пусть Людмила не сомневается - он поможет ей. Если он оставит Людмилу здесь, у речки, одну, как оставил когда-то в морозном лесу, тоже одного, ее брата Виктора, - он не сможет людям прямо смотреть в глаза, он не сможет об этом написать комиссару Васенину, не сможет после этого пойти через тайгу на Кирей, чтобы постоять там над могилой матери. Тимофей знал: его отец, Павел Бурмакин, сказал бы сейчас Людмиле то же самое, что сказал он. И мать, Устинья Бурмакина, за эти слова тоже его похвалила бы. И не найдется человека на свете, который осудил бы его за это.
А Людмила стояла испуганная, настороженная. Что это? Просто пустые слова или твердое, честное обещание?
- Пошли! - повторил Тимофей.
12
Домой, в село, они шли медленно, неторопливо. Останавливались, чтобы еще и еще, подольше вглядеться в дымные от росы луга. Теперь, когда луна поднялась на самую середину неба, просторы ночных полей казались распахнутыми в бесконечность. На маленьких возвышенностях, где воздух разливался теплыми волнами, тоненько "били" перепела. В бесшумном танце иногда проносились крупные, мохнатые мотыльки. Раза два, далекие, невидимые за перелесками, прогрохотали поезда. Паровозные гудки были похожи на крики ночных птиц.
- Тима, ты слышишь? Зовут! Кого это они зовут? - спрашивала Людмила. Это нас зовут поезда? Ой, какая сегодня хорошая ночь! Такой ночи еще никогда в жизни я не видала!
- Спала, наверно, - посмеивался Тимофей. - Ну, а я-то видел всякие ночи.
- Тима! Смотри, смотри, какие от нас тянутся большие, длинные тени!
- Дойди до конца моей тени и остановись. Интересно, какой она длины?
Людмила с полной серьезностью отсчитывала шаги, сбивая с травы росное серебро и оставляя волнистый, темный след. А Тимофей, чуть приотстав, осторожно двигался за нею.
- Тридцать два, тридцать три, тридцать четыре... - вслух считала Людмила. - Ой-е-ей!.. Пятьдесят восемь, пятьдесят девять...
Совершенно сбитая с толку, останавливалась, оглядывалась, по-ребячьи всплескивала руками:
- Ох!.. Ну зачем это ты? - говорила с легким укором.
А сама радовалась, искала, как бы им подольше задержаться на лугу. Ведь это первый раз в ее жизни, когда вот так, далеко от села, она оказалась среди хмельной, лунной ночи с парнем вдвоем. И с каким парнем! День сегодня с утра начался у нее хорошо - все обиды, какие случились потом, ну их, в сторону! - кончается еще лучше. Нет, не надо! Пусть совсем не кончается этот день никогда, и луна в эту ночь пусть не заходит вовсе! Ох, Тима, Тима! Сказал: "Увезу". Все равно что землю эту, все небо, луну подарил. Он увезет, он не обманет, а куда увезет - все равно. Лишь бы подальше от Голощековых.
Тимофей тоже никогда еще не гулял по ночным полям с девушками наедине и не знал, как ему следует держать себя, о чем говорить, если о серьезном разговор уже завершился. Но зачем искать какие-то особенные слова, зачем их придумывать, если видишь в человеке просто товарища? А между хорошими друзьями, что ни скажи, всегда ладно.
Теперь, когда они шли, беззаботно разговаривая о чем придется, бегали по лугу, Тимофей все чаще отмечал про себя: Людмила красивая. Даже то, что кофточка на ней висит мешковато, - может быть, с плеча Варвары? - а волосы слепились толстыми косицами, не отнимало красоты. Только бы вот улыбалась она не так редко! И звонче, свободней смеялась бы. Не отдавая себе отчета в этом, сам Тимофей то и дело поправлял тугой поясной ремень, одергивал гимнастерку. Ему хотелось тоже выглядеть красивым.
А когда они, тесно сталкиваясь плечами, все же наконец миновали распахнутые ворота поскотины и вступили в тихую, предрассветную улицу села, Тимофей уже твердо знал: с Людмилой он готов пройти и все село из конца в конец, и уехать потом в Москву, и потом неизвестно еще куда... Только с ней, и ни с какой другой девушкой.
Это было первое, совсем неясное чувство. Любовь? Начало любви? Тимофей и сам не знал. Но все равно - это было что-то удивительно светлое, возвышающее самого Тимофея и возвышающее перед ним Людмилу.
Возле дома Голощековых нетерпеливо прохаживался Сворень. Темные окна слепо глядели на улицу. И вся улица тоже казалась слепой и темной. Особенно темной оттого, что ее заливал свет закатной луны, маячившей теперь уже над самым горизонтом.
- Тимка, ну знаешь... - возбужденно заговорил Сворень. - Ничего себе, друг! Ударился сразу...
- Слушай! Это Людмила, - не дав ему закончить, быстро сказал Тимофей. Людмила Рещикова. Та самая... Ты что - не узнал?
- Узнал не узнал, во всяком случае, понял. - Сворень говорил с прежней решительностью. - Ну, да об этом с тобой после... Тут без тебя мне, знаешь, крепко досталось. О-ох, ну и мужички, а главное - баба эта, Варвара! Но добил я их все-таки. До полного совершеннолетия, сказал им, обязаны человека воспитывать. Понял? До восемнадцати. Военным трибуналом припугнуть пришлось. Сразу руки вверх подняли! А уйдем - ох - и будут же они снова икру метать! Получается, девица эта им действительно камень на шее.
- Людмилу мы должны взять с собой, - сказал Тимофей. - Ей здесь не жизнь.
Сворень с минуту молча оглядывал их, не понимая, как мог Тимофей выговорить такую нелепость даже в шутку. Наконец, нисколько не стесняясь присутствия Людмилы, повертел пальцем возле своего виска, спросил медленно, с издевкой:
- Взять с собой? Да? Ты что - совсем спятил или только собираешься?
- Людмилу мы должны взять с собой.
- Та-ак... И в Политуправление заявиться втроем? Два командира Рабоче-Крестьянской Красной Армии и третья - офицерская дочь, "белячка"...
- Она Людмила Рещикова, человек, а не "белячка", - резко сказал Тимофей. - "Белячкой" и без нас сколько лет ее называли. Хватит!
- Так ты, что же, белое в красное решил перекрасить? - с изумлением спросил Сворень. - Может, ты и отца ее произведешь в комиссары Красной Армии, а нашего Васенина Алексея Платоныча сделаешь колчаковским карателем? Быстро она тебя...
Тимофей рванул его за воротник, задыхаясь, подтянул к себе.
- Не тронь!.. Слышишь?.. Не тронь комиссара!.. Не примешивай к разговору!.. А Людмила... Ты подумай сам, что с ней станется, когда мы уедем?
Сворень уперся локтем Тимофею в грудь, вырвался.
- Дурак! - сердито проговорил, поправляя застежку ворота. - Вот дурак! А ты подумал, как с нас будут снимать вот эту форму пролетарской, революционной Красной Армии, если узнают, что мы привезли эту контру с собой? Ты подумал, как станут снимать эту вот форму с нашего комиссара Васенина, если он не сумел воспитать революционное сознание в нас? Кого тебе больше жаль?
- Да ты потише, хотя бы при человеке...
- Мне потише... при человеке? Это при каком-таком человеке? - с усмешкой, зло спросил Сворень.
- Владимир! Ударю! - тихо, с угрозой сказал Тимофей.
Сворень дернул плечами, плюнул.
- Ого-го! Ничего себе! Этого нам еще недоставало...
И носком сапога поддел, далеко отбросив, щепку, лежавшую на дороге.
Тимофей оглянулся, вздохнул с облегчением. Людмилы позади него не было. Улица лежала глухая, тихая - девушка, должно быть, давно зашла в дом.
- Слушай, давай поговорим, - немного остывая, сказал Тимофей. И потянул Свореня за собой. - Давай поговорим. Ты не знаешь всего, что она мне рассказывала.
Проходили они до утра, бродили по улице села и за околицей, по лугу и по берегу Одарги. Но убедить Свореня Тимофей не сумел.
А Сворень его все-таки убедил, что, если сейчас они возьмут от Голощековых "белячку" и привезут с собой в Москву, прежде всего и больше всего пострадает комиссар Васенин.
- Ты поступай как знаешь, а я предать его не могу!
Тимофей горько кривил губы, думал про себя: "Кого же я должен предать?"
- Ладно! Сейчас будь по-твоему. Но из Москвы я напишу Алексею Платонычу. Спрошу его. Пусть комиссар сам нас рассудит, - сказал он в конце разговора.
- И снова дурак! - отрубил Сворень. - Ежа колючего ему в душу впустить хочешь? Чтобы не тебя он жег своими колючками, а комиссара? Хорош!
Тимофей ничего не ответил.
Солнце стояло уже высоко, когда они вернулись в село.
Дома оказалась только бабушка Неонила. Она сказала, что девица ихняя с самого еще вчерашнего утра, как ушла в лес за чагой, не возвращалась домой. Нет, нет, и всю ночь ее дома не было. Удивилась рассказу Тимофея. Поискали вместе и в амбаре, и в огороде, и на заднем дворе. А потом Тимофей один обошел все те места, где они вчера были вместе с Людмилой. И тоже вернулся ни с чем.
Сворень торопил его: если идти через тайгу на Кирей - надо идти. В запасе времени у них немного. Тимофей отмалчивался.
Наступил новый вечер. И лунная ночь. Такая же росная и дымчатая, как вчера. И еще раз Тимофей обошел поля, перелески и берега Одарги, вламываясь в густые черемушные заросли и прислушиваясь к далеким паровозным гудкам. Нет нигде, никого...
Только на четвертом солнцевсходе после той ночи вдвоем со Своренем они пошагали на Кирей.
И хотя Голощековы клялись и божились, что с "белячкой" такое случается не впервой, много разов и раньше она не ночевала дома, на душу Тимофею легла нестерпимая тяжесть. Трудно стало ему разговаривать со Своренем.
13
Шутливое пожелание полковника Грудки, высказанное им капитану Сташеку в поезде на пути к Владивостоку, оказалось пророческим. Йозеф Сташек действительно стал пивоваром. Приобрел себе небольшой заводик поблизости от Праги, почти в черте города, при заводе дом под черепичной крышей, фруктовый сад при доме и миленькую беловолосую и светлоглазую Блажену.
Все шло, как этого хотелось Сташеку. И только в одном судьба пока отказывала - у него с Блаженой не было детей. Впрочем, без особого огорчения для Йозефа. Врачи осторожно намекали: "Слушайтесь наших советов, пан Сташек, не пейте так много пива!"
Сташек, сам округлившийся, как бочонок с пивом, только посмеивался: "О, если все дело в этом, я могу спокойно пить пиво еще лет пятнадцать!" Он не торопился. До той поры, когда придется по-серьезному задумываться о том, кому оставить в наследство дом, сад и пивоваренный завод, еще далеко. А будущий хороший помощник в делах - вот он! Сташек усыновил Виктора и привязался к нему, как к родному. Плохо ли - взрослый сын. А если появится и еще... Ну, наследство можно будет тогда поделить и на двоих! Было бы что делить. Сташек меньше всего любил заглядывать в далекое будущее.
В честь деда Сташека русскому мальчику дали новое имя - Вацлав. И это Виктору очень понравилось. Переменить имя, фамилию, выучиться новому, незнакомому языку, переменить веру, из православного стать католиком удивительно хорошо! Если в школе еще на уроках закона божьего учили, что после смерти человека непременно ожидает вторая, загробная, жизнь, так для него она станет уже как бы третьей - вторая началась вот теперь, когда он из Виктора Рещикова превратился в Вацлава Сташека.
Чешский язык дался ему легко. Первое время Вацлаву даже казалось, что все чехи отлично умеют говорить по-русски и между собою только по-русски и разговаривают, при нем же почему-то начинают коверкать русские слова или заменять другими, совсем ни на что не похожими. Потом он к этому привык. И сам с особым удовольствием и щегольством стал гоняться в своей речи за русскими словами, преследуя и выкидывая их. Но тут запротестовали старшие. Им не хотелось, чтобы Виктор-Вацлав забыл родной язык.
- Зачем тебе, Вацлав, терять то, что ты уже имеешь? - говорил Йозеф Сташек. - А я и сейчас жалею, что, будучи в России, в этой прекрасной стране, не сумел как следует изучить русский язык. И вообще изучить ее, понять смысл страстей, которые там кипели. Да, да, я прошел сквозь всю Россию с оружием в руках, но, Вацлав, я не убил ни одного русского человека!
- Вацек, Вацек, станешь взрослым - никогда не убивай людей! вмешивалась в разговор Блажена.
Она панически боялась даже самого вида любого оружия. И, выйдя замуж, прежде всего потребовала, чтобы в их доме не осталось ничего напоминающего о прежней военной карьере капитана Сташека. К этому были и веские психологические основания: два старших брата Блажены погибли на Галицийском фронте во славу императора Франца-Иосифа.
Таких же взглядов придерживался и дядя Сташека, священник одного из пражских костелов, высокий, сухощавый старик со светлым задумчивым лицом. Он был кумиром своих прихожан. И по праву. Ничем, ни словом своим, ни делом не принизил в их глазах сана богослужителя. Одобрив решение Йозефа усыновить русского мальчика, оставшегося без родителей, старый патер высказал пожелание, чтобы Виктор-Вацлав готовил себя к научной деятельности.
- Его отец был прилежным искателем истины. Пусть Вацлав продолжает путь отца. Я хотел бы, чтобы он продолжил и мой путь, но ведь даже ты, Йозеф, его не продолжил! Нынешняя молодежь вольнодумна. И грустно, когда вера в бога должна навязываться человеку, когда в школах ее изучают наравне с математикой и за успехи в познании божьего слова ставят в классном журнале отметки. Вацлаву нужно прежде всего дать хорошее образование, философское образование. А там, быть может, он сам придет к тому, чего я желаю в душе каждому человеку, - к истинному единению с всевышним!
И Вацлав стал студентом пражского Карлова университета.
Пивоваренный завод Йозефа Сташека и его домик, тонущий в зелени, находился совсем невдалеке от Праги и на очень удобных путях сообщения, но университетские занятия все же привязывали Вацлава к городу, и он навещал своих названых родителей лишь в праздничные дни и в каникулы. Но скучать о них ему не приходилось. Йозеф с Блаженой частенько сами наведывались в Прагу. Беспрестанно сновала из одного дома в другой и Марта Еничкова, всюду наводя чистоту и порядок.
Этот веселый круговорот передвижений нравился Вацлаву. Он всегда таил в себе неожиданности.
Вдруг, вернувшись с лекций в университете, он узнавал, что пани Марта зачем-то спешно уехала на завод. И тогда он вдвоем с патером Сташеком, которого он называл ласково "дедечек", принимался накрывать на стол, разогревать заранее приготовленную для них пани Мартой еду, а потом, повязавшись фартуком, мыть и прибирать посуду.
Бывало и совсем другое. Он приходил к совершенно готовому обеду, а в столовой, светясь своей постоянной улыбкой, об руку с мамой Блаженой сидел Йозеф, который, казалось, только и ждал, когда старый патер прочтет молитву и можно будет выпить большую кружку пива собственного изготовления за отличные успехи милого сына.
Случалось, что Йозеф приезжал один и тогда без долгих разговоров увозил его за город под вечер в пятницу, не считаясь с тем, что в субботу Вацлаву следовало быть в университете. Но они оба знали, чего стоит одно-другое занятие, если маме хочется повидать сына!
Вацлав понимал, что эти люди любят его не показной, а самой искренней любовью. И платил им тем же. К чувству бесхитростной любви у него примешивалось еще и чувство осознанной благодарности. Если бы не капитан Сташек, что сталось бы с ним, Виктором Рещиковым, тогда, в метельной, снежной Сибири? И после, хотя и в русском, родном, но все же таком враждебном ему Владивостоке? Не попади он тогда на пароход...
- Это хвала святой Марии-деве, что ты, муй хлапчик, остался жив! говаривала часто Марта Еничкова. - Мария-дева послала тебе и вторых родителей.
Вацлав охотно соглашался с пани Мартой. Он не мог забыть сестру Людмилу, своих настоящих родителей, он помнил о них все, до самой последней, трагической ночи в охотничьем зимовье. Но это ничуть не ослабляло его любви к названым родителям. Хвалу Марии-деве он вместе с Мартой Еничковой воздавал от чистого сердца.
Католическая вера ему нравилась. И величавость готических соборов с их стремящимися в небесную высь куполами. И потрясающей силы органная музыка, наполнявшая душу сладостно-щемящей дрожью. И светлые кружевные одеяния священнослужителей в дни праздничных молебствий. И хоры детских, ангельских голосов. И выразительная объемность статуй святых. И, наконец, даже то, что молитвы здесь не надо было зазубривать наизусть, а можно и должно было читать по книжке.
Но вообще-то во время богослужения посторонние мысли Вацлаву приходили нечасто. Он поставил себе за правило: в университете - учиться, в соборе молиться, в компании друзей - веселиться.
Правда, очень близких друзей у него было не так-то много. Но это были неразлучные друзья. Алоис Шпетка, Иржи Мацек, Витольд Пахман, Анка Руберова и сам Вацлав - вот та "слибна петка" - многообещающая пятерка, как они сами назвали себя. Всех их сближало фанатичное стремление окончить университет с отличием.
Шпетка, Мацек и Анка Руберова были коренными пражанами, чехами. Витольд Пахман приехал учиться в Прагу из Хеба. В разговорах при каждом удобном случае он многозначительно упоминал о своем немецком происхождении. Анка тогда, немного рисуясь, говорила, что и у нее сложное родство: прапрадед был не то сербом, не то хорватом, а бабушка - польской еврейкой. Мацек, тужась, искал в своей памяти какие-то пожелтевшие письма, бумаги, виденные им в раннем детстве, которые как будто давали повод считать, что его дед был незаконным сыном испанского гранда. Только Шпетка не мог найти в себе ни малейших признаков чужеземной крови. В "слибной петке" по родословной своей он оказывался слишком обыкновенной личностью.
Шпетка даже с виду был настолько обыкновенным, рыжеватым и полнощеким, что будущему портретисту, если бы тому пришла в голову такая фантазия, пришлось бы немало потрудиться, чтобы создать запоминающееся полотно. Положим, испанского в Мацеке, кроме черных бровей да некоторой смуглости кожи, тоже ничего не было. "Но ведь, - оправдывался он, - сменилось уже три поколения!" Анна Руберова законно гордилась тонкими чертами лица, темно-карими большими глазами, по ее мнению, - прямым наследством бабушки, удивительной красавицы, которую вывез из варшавского гетто и спас от голодной смерти дед. А Пахман мог бы и вообще не рассказывать о своем немецком происхождении. Достаточно было взглянуть на его белокурые волосы, холодные прозрачно-голубые глаза, на его высокую статную фигуру, чтобы убедиться в этом. Но это сопоставление своих родословных в конечном счете никому из них не приносило ни выигрыша, ни ущерба. Просто иногда был хороший повод поострить, посмеяться. Особенно над Иржи Мацеком и Анкой Руберовой. Бог мой, как же: потомок испанского аристократа и потомок еврейского нищего! Два полюса!
- Они непременно должны пожениться, - шутил Алоис Шпетка. - Этого требует историческая справедливость. Иржи, ты обязан таким путем передать обездоленной Анке часть своих фамильных богатств!
Но у потомка испанского гранда все фамильные и всякие прочие богатства заключались лишь в вознаграждении за уроки, которые он давал в частных домах тупоголовым детям состоятельных родителей, и Анка Руберова в самые лихие дни незаметно засовывала ему в карман по нескольку крон от своих щедрот. Ее отец вел небольшую торговлю бакалейными товарами.
Немудреную шутку Шпетки насчет предстоящей женитьбы они охотно разыгрывали и на людях. А без шуток - Анка Руберова была тихо и беззаветно влюблена в Вацлава. Но этого никто не замечал. Даже сам Вацлав. Он не замечал и другого, как мама Блажена хлопочет, чтобы теснее подружиться домами с полковником Грудкой, у которого подрастала дочь Густа. Ее музыкальными способностями восхищались многие, и полковник Грудка был намерен дать ей образование в Вене. Вместе со всеми Густой восхищался и Вацлав, но слово "любовь" для него еще не существовало.
Свободные вечера, когда хотелось запросто повеселиться в своем кругу, "слибна петка" проводила в просторном доме Сташека на Бубенече. На несколько минут к ним заглядывал и сам старый патер переброситься веселыми и острыми словечками. Он очень любил молодежь.
Но были и другие вечера. Серьезные, сосредоточенные и даже таинственные, когда все пятеро собирались в тесной комнатке Иржи Мацека, имевшей прямой выход на улицу, и углублялись в книги, наставления по астрологии, оккультизму и всякой другой черной магии. Разбирались в записях капитана Рещикова, которые вместе с отцовской кожаной сумкой Вацлав заботливо хранил у себя.
Сташеки знали об этих тетрадях, видели их и кое-что даже читали. Йозеф с Блаженой почтительно поднимали руки: "О, это высокая философия! Нам не понять". Старый патер задумчиво возвращал тетради Вацлаву:
- Береги, сын мой, это самая драгоценная память о человеке, который дал тебе жизнь. Священны должны быть для тебя все его строки. Записи твоего отца - свидетельство о большом уме человека. Да, он не нашел того, что искал, он не всегда тянулся мыслью к божьему промыслу, и это горькая его ошибка. Сын мой, Вацлав, всегда больше думай о боге!
И Вацлав думал. Со всей серьезностью и твердой верой.
Но, десятки раз перечитывая тетради отца, он волей-неволей все чаще думал и о другом: о неизведанных тайных силах природы, разгадки которым никак не найдешь в Библии. И не найдешь в университетских учебниках.
Не зря же, наверно, отец рылся в древних рукописях, манускриптах! Ведь он был умным и образованным человеком. Он окончил Петербургский и Оксфордский университеты и, конечно же, не единожды перечитал Библию, другие книги Священного писания и тома, тома всяческих научных трудов. А выбрал все же свой, особый путь поисков истины - в кругу необычного. И в этом есть смысл. Великие тайны мироздания, по всем народным преданиям и легендам, идущим из седой старины, хранятся всегда не на виду, а под семью замками, и каждая тайна скрыта внутри другой. Где к ним ключ? Седая старина и здесь свидетельствует: все великое - самое простое. Пример тому - меч Александра Македонского, рассекший гордиев узел. Отец стократ повторял эти слова. И сравнивал не познанные еще таинственные силы природы с мечом Александра. То, чего не могут "развязать" привычные гражданские науки, способна "рассечь" совсем иная сила, иная наука, решительно не подчиняющаяся законам земной, рассудочной логики. Но что же это за магическая сила? Сто раз отец повторял, что он близок, уже совсем близок к ее разгадке. Так как же не продолжить его поисков!
И, может быть, как раз еще и потому Шпетка, Мацек, Пахман и Руберова так сдружились с Вацлавом, что их тоже - пусть каждого в разной степени привлекали своей мистической необычностью оккультные науки. Есть добро и зло, есть свет и тьма. Если верить в бога, должно верить и в сатану. Если существует видимый мир, не может не быть и мира невидимого. Как переступить порог из одного мира в другой? Как войти с лучом света в тьму, не разрушая тьмы?
14
Хотя весь дом освещался электричеством, на эти случаи в комнате Иржи Мацека зажигались стеариновые свечи. По ритуалу демонистов, одиннадцать свечей. Садились за небольшой, изготовленный по специальному заказу, треугольный столик. Вацлав, как председатель "братства демонистов", - в вершине наиболее острого угла, Шпетка и Мацек - от Вацлава по правую руку, Пахман и Руберова - по левую. В одиннадцать часов воцарялась трехминутная мертвая тишина. В эти минуты все ждали: случится что-то сверхъестественное. И хотя за все время существования "братства" ничего необычного не происходило, ритуал соблюдался неукоснительно.
У Шпетки от встречи к встрече все чаще лукавым блеском загорались глаза. Но Вацлав, угадывая его мысли, по праву председателя, каждый раз делал замечания: "Не улыбайся, Алоис! Не все дается сразу. Мы просто пока еще очень мало знаем".
Вацлав в досаде сжимал ладонями виски: "Ах, если бы жив был отец! Он ведь стоял совсем на пороге истины. Где собранные им книги и пергаменты? Где рукопись его собственной, почти совсем готовой книги?"
В этот вечер, как всегда, посредине треугольного столика горело одиннадцать свечей. Под рукой у Вацлава лежали два увесистых тома Батайля на французском языке. Их где-то раздобыл Пахман. Лучше других французским владела Анка Руберова: она хотя и не очень точно, а могла переводить прямо с листа.
- Ну, будем читать дальше? - спросила она. - Я готова.
Вацлав помедлил с ответом. Внимательно оглядел собравшихся. Нет, нет, за последнее время что-то в "братстве" стало неладно. Словно бы всех одолевала какая-то странная усталость, похожая на ту, какая овладела ими однажды, когда в университете все пятеро зажглись идеей найти абсолютно точное численное значение "пи" - отношения длины окружности к диаметру. Не может быть, чтобы не существовало такой, простой, не десятичной, дроби! Вопреки всем великим математикам от Эйлера до Линдемана, оно, такое абсолютное число, в природе есть! Они затратили на вычисления десятки бессонных ночей, отлично зная, что до них многие безуспешно потратили на это и всю жизнь свою. А вдруг какое-то удивительное, слепое счастье? Чудо! Но розовое счастье не пожелало вступать в борьбу с железными законами точных наук. Чудо не свершилось. Заветное число не было найдено. И хотя, глядя друг другу в глаза, они устало повторили вслух, как клятву, что верят в это еще не открытое ими число, - все-таки за новые расчеты больше не садились.
Не тот ли червь начинает их точить и сейчас? Нужна ясность, пока отрава усталости не разъела их души.