Вытолкнутый из водоворота Вольфгер Стерча выхватил корд и принялся размахивать им — дело шло к тому, что польется кровь.
Однако Рейневан, уже успевший встать на ноги, долбанул его по затылку кнутовищем. Стерча схватился за голову и обернулся. Тогда Рейневан с размаху хлестнул его кнутом по лицу. Вольфгер упал. Рейневан кинулся к лошадям.
Адель не шелохнулось, лицо ее выражало полное равнодушие. Странно. Рейневан запрыгнул в седло. Конь заржал и заплясал.
Морольд, Виттих, Гакст и Филин уже бежали к нему. Рейневан развернул коня, пронзительно свистнул и ринулся галопом прямо в монастырские ворота.
Первой мыслью Рейневана было скакать к Мариацким воротам, а оттуда за город, в Спалицкие леса. Однако ведущая к воротам Коровья улица была полностью забита телегами, зато подгоняемый и напуганный криками чужой конь проявил массу личной инициативы, в результате чего, не успел Рейневан толком понять, что происходит, как уже мчался галопом к рынку, разбрызгивая грязь и разгоняя прохожих. Не было нужды оглядываться, чтобы понять: преследователи сидят у него на шее. Он слышал гул копыт, ржание коней, дикий рев Стерчей и яростные выкрики задетых лошадьми людей.
Он ударил коня пятками в пах, в галопе задел и повалил пекаря, несущего корзину; ковриги, булки и рогалики градом посыпались в грязь, и их тут же втоптали подковы стерчевых лошадей. Рейневан даже не обернулся. Какая разница, что там за спиной? Его интересовало то, что находится впереди, а впереди, прямо перед ним, выросла тележка, высоко нагруженная хворостом. Тележка перегораживала почти всю улочку, а там, где был небольшой просвет, копошились на земле несколько полуодетых ребятишек, выковыривавших из навоза что-то невероятно интересное.
— Теперь ты наш, Беляу! — заревел сзади Вольфгер Стерча, тоже увидевший то, что делалось на дороге.
Конь мчался так, что удержать его не было никакой возможности. Рейневан прижался к гриве и зажмурился. Из-за этого он не видел, как полуголые ребятишки порскнули с дороги, как стая крысят. Он не оглянулся, поэтому не видел, как парень в овчинном тулупе, тянувший тележку с хворостом, обернулся, невольно развернув дышло и тележку. Не видел Рейневан и того, как Иенч Кнобельсдорф вылетел из седла и смел своим телом половину нагруженного на тележку хвороста.
Рейневан промчался галопом по Свентоянской улице, пронесся между ратушей и домом бургомистра, на полном ходу влетел на огромный олесьницкий рынок. Проблема состояла в том, что рынок, хоть и огромный, был забит людьми. И разверзся истинный ад. Направившись к южному входу и видневшемуся над ним пузатому четырехугольнику башни над Олавскими воротами, Рейневан распихивал попадающихся на пути людей, лошадей, волов, свиней, телеги и ларьки, оставляя за собой побоище. Люди вопили, выли и ругались, крупная скотина рычала и мычала, мелкая живность скулила, визжала, переворачивались ларьки и палатки, оттуда градом летели самые разнообразные предметы — горшки, миски, ведра, мотыги, кочерги, рыболовные снасти, овечьи шкуры, фетровые шапки, липовые ложки, восковые свечи, лыковые лапти и глиняные петушки со свистульками. Дождем сыпались яйца, сыры, выпечка, горох, крупа, морковь, репа, лук, даже живые раки. В тучах перьев летала и орала на разные голоса самая различная птица. Все еще сидевшие на шее у Рейневана Стерчи довершали разрушения.
Напуганный пролетевшим у самого носа гусем конь Рейневана дернулся и наскочил на лоток с рыбой, разбивая крынки и выворачивая бочки. Разъяренный рыбак взмахнул подсечником, метясь в Рейневана, но промахнулся и угодил в круп коня. Конь заржал и рванулся в сторону, перевернув переносной ларек с нитками и ленточками, несколько секунд плясал на месте, утопая в вонючей серебристой массе плотвы, лещей и карасей, перемешанных с феерией разноцветных катушек и шпуль с нитками. То, что Рейневан не свалился, — было просто чудом. Уголком глаза он заметил, как торговка нитками бежит к нему с огромным топором в руках, одному богу известно, для чего понадобившемуся в нитяной торговле. Он выплюнул прилепившиеся к губам гусиные перья, сдержал коня и устремился в улочку Резников, а оттуда — он это знал — до Олавских ворот оставалось всего ничего.
— Я тебе яйца оторву, Белява! — ревел позади Вольфгер Стерча. — Оторву и в горло запихаю!
Преследователей уже было только четверо — Роткирха только что стащили с лошади и теперь избивали разбушевавшиеся рыночные перекупщики. Рейневан не хуже стрелы пронесся между шпалерами подвешенных за ноги туш. Перепуганные до жути рубщики в панике отскакивали, но все равно одного, несущего на плече огромный бычий окорок, он свалил. От толчка тот вместе с окороком рухнул под копыта Виттихова коня, конь с перепугу поднялся на дыбы, на него налетел конь Вольфгера. Виттих сверзился с седла прямо на разделочный стол рубщика, носом в печень, легкие и почки, сверху на него грохнулся Вольфгер — его ступня застряла в стремени, — не успел высвободиться и развалил огромную кучу требухи, по уши погрузившись в грязь и слизь.
Рейневан в последний момент прильнул к лошадиной шее и проскочил под вывеской с намалеванной поросячьей головизной. Почти догнавший его Дитер Гакст наклониться не успел. Доска с изображением радостно ухмыляющейся свинки саданула его по голове так, что аукнулось эхо. Дитера выбило из седла, он рухнул на кучу отходов, распугав кошек. Рейневан оглянулся. Теперь за ним гнался только Никлас.
Не снижая скорости, он вылетел из тупичка рубщиков на площадку, где работали кожевенники. А когда прямо перед носом у него неожиданно вырос обвешенный мокрыми шкурами стеллаж, он поднял коня и заставил его прыгнуть. Конь прыгнул. Рейневан не свалился. Опять чудом.
Никласу повезло гораздо меньше. Его конь врылся в землю копытами перед стеллажом и протаранил его, скользя в грязи, жире и требухе. Самый младший Стерча перелетел через конскую голову. Очень, ну, очень неудачно. Пахом и животом прямо на оставленный кожевенниками мездровальныи нож.
Вначале Никлас просто не понял, что произошло. Он вскочил, подбежал к коню и ухватил вожжи. Конь захрапел и попятился. Юный Стерч вдруг ощутил, что ноги его не держат. По-прежнему, не соображая, что происходит, он поехал по грязи за пятящимся и храпящим конем. Наконец опустил вожжи и попытался встать. Поняв, что тут не все в порядке, глянул на свой живот. И заорал, елозя в быстро расползающейся луже крови.
Подъехал Дитер Гакст, остановил коня, спрыгнул с седла. То же спустя минуту сделали Вольфгер и Виттих Стерчи.
Никлас тяжело сел. Снова взглянул на свой живот. Крикнул, потом разревелся. Глаза у него начал заволакивать туман. Хлещущая из живота кровь смешивалась с кровью зарезанных утром быков и хряков.
Никлас Стерча закашлялся, подавился. И умер.
— Ты — мертвец, Рейневан Беляу, — проревел в сторону ворот бледный от ярости Вольфгер Стерча. — Я поймаю тебя, убью, уничтожу, изведу вместе со всем твоим змеиным родом! Со всем твоим змеиным родом, слышишь?!
Рейневан не слышал. Конь, грохоча подковами по доскам моста, нес его в это время из Олесьницы на юг, прямо на вроцлавский тракт.
ГЛАВА ВТОРАЯ,
в которой читатель узнает о Рейневане еще больше, причем в основном из разговоров, которые ведут о нем различные люди, как настроенные доброжелательно, так и совсем наоборот. В это время сам Рейневан скитается по подолесьницким лесам. Описывать его блуждания автор не станет, так что читатель nolens volens должен представить их себе сам
— Присаживайтесь, присаживайтесь к столу, господа, — пригласил членов магистрата Бартоломей Захс, бургомистр Олесьницы. — Что прикажете подать? Из вин, откровенно говоря, у меня нет ничего, чем можно было бы похвастаться. Но пиво, ого, сегодня мне прямо из Свидницы привезли. Выдержанное, первого сорта, из глубокого холодного подвала.
— Ну, значит, пива, господин Бартоломей, — потер руки Ян Гофрихтер, один из самых богатых купцов города. — Пиво — наш напиток, а вином пусть благородные и иже с ними кишки себе квасят… С позволения вашего преподобия…
— Ничего, ничего, — улыбнулся Якуб фон Галль, приходской священник у Святого Яна Евангелиста. — Я ж не из дворян, я — плебан. А плебан, как следует из самого названия, завсегда с народом, стало быть, и мне пивом брезговать не пристало. А отведать могу, ибо вечерня уже позади.
Они сидели за столом в большой, низкой, побеленной зале ратуши, обычном месте заседаний магистрата. Бургомистр на своем привычном стуле, спиной к камину, плебан Галль рядом, лицом к окну. Напротив сел Гофрихтер, рядом с ним Лукас Фридман, пользующийся успехом зажиточный золотых дел мастер в модном вамсе и бархатном берете на красиво подстриженной шевелюре, выглядевший совсем как дворянин. Бургомистр откашлялся и, не дожидаясь, пока слуги принесут пиво, начал.
— И что мы имеем? — проговорил он, сплетая пальцы на обширном животе. — Что соизволили устроить нам в нашем городе благородные господа рыцари? Драку у августинцев. Конные, стал-быть, гонки по улицам города. Заварушку на рынке: несколько побитых, в том числе один ребенок серьезно. Приведено в негодность имущество, испоганен товар. Крупные потери, стал-быть, материальные. Почти до самого ужина ко мне лезли merkatores et institores[31] с требованиями возместить убытки. Вообще-то я обязан отсылать их с претензиями к господам Стерчам в Берутов, Ледну и Стежендорф.
— Лучше не надо, — сухо посоветовал Ян Гофрихтер. — Хоть и я тоже полагаю, что господа рыцари последнее время сверх меры разбушевались, однако нельзя забывать ни о причинах, ни о следствиях оного. Следствием же, причем трагическим, стала смерть юного Никласа де Стерча. А причина: распущенность и разврат. Стерчи защищали честь брата, гнались за прелюбодеем, соблазнившим невестку и опозорившим супружеское ложе. Правда, они малость погорячились и переусердствовали…
Купец умолк под многозначительным взглядом плебана Якуба. Ибо, когда плебан Якуб давал взглядом понять, что желает высказаться, умолкал даже сам бургомистр. Якуб Галль был не просто приходским священником здешней церкви, но и секретарем олесьницкого князя Конрада и каноником в капитуле вроцлавского кафедрального собора.
— Чужеложство есть грех, — проговорил плебан, распрямляясь за столом. — Чужеложство есть также преступление. Но за грехи карает Господь, а за преступления — закон. Самосудов же и убийств не оправдывает никто.
— Вот-вот, — поддержал credo бургомистр, но тут же умолк и все внимание уделил принесенному в этот момент пиву.
— Никлас Стерча, что нас особо печалит, — добавил Галль, — погиб трагически, но в результате несчастного случая. Однако если б Вольфгер с компанией поймали Рейневана де Беляу, то мы, в соответствии с нашей юрисдикцией, имели бы дело с убийством. Впрочем, неизвестно еще, не будем ли. Напоминаю, что приор Штайнкеллер, жестоко побитый братьями Стерчами благочестивый старец, еле живой лежит у августинцев. Если после такого избиения он умрет, то возникнет проблема. Как раз для Стерчей.
— Что же до преступления чужеложства, — злотник Лукас Фридман вперился в свои унизанные перстнями ухоженные пальцы, — то примите во внимание, уважаемые господа, что это вовсе не наша юрисдикция. Хоть в Олесьнице и имел место разврат, участники оного подчиняются не нам. Гельфрад Стерча, которому изменила супруга, — вассал Зембицкого князя, как и соблазнитель, юный медик Рейнмар де Беляу…
— У нас имел место разврат и у нас имело место преступление, — жестко проговорил Гофрихтер. — К тому же немалое, если верить тому, в чем стерчева супруга призналась у августинцев. Что, мол, медикус ее чарами околдовал и чернокнижеством довел до греха. Принудил против ее желания.
— Все так говорят, — проворчал из глубин кружки бургомистр.
— Тем более, — равнодушно добавил злотник, — когда им приставляет нож к горлу кто-нибудь вроде Вольфгера де Стерчи. Правильно сказал преподобный отец Якуб: чужеложство есть преступление, crimen, и как таковое нуждается в расследовании и суде. Нам здесь не нужна кровная месть или побоища на улицах, мы не допустим, чтобы разбушевавшиеся хозяйчики поднимали тут руку на священников, размахивали ножами и уродовали людей на площадях. В Свиднице попал в башню один из Панневицей за то, что ударил оруженосца и кордом ему грозил. И это справедливо. Нельзя допустить разврата времен рыцарского произвола и своеволия. Дело должен рассмотреть князь.
— Тем более, — поддержал кивком головы бургомистр, — что Рейнмар из Белявы — дворянин, а Адель Стерчева — дворянка. Мы не можем их выпороть, как каких-то простолюдинов, или изгнать из города. Все должен решать князь.
— Спешить с этим не следует, — бросил, глядя в потолок, плебан Якуб Галль. — Князь Конрад выезжает во Вроцлав, перед выездом у него бесчисленное множество дел. Слухи, как и всякие слухи, конечно, наверняка уже давно дошли до него, но сейчас не время придавать этим слухам официальный статус. Достаточно будет, когда князь вернется, изложить ему проблему. А до того времени многое может решиться само собой.
— Я тоже так считаю, — опять кивнул Бартоломей Захс.
— И я, — добавил злотник.
Ян Гофрихтер поправил куний колпак, сдул пену с кружки.
— Князя, — проговорил он, — информировать пока не стоит, подождем, когда вернется, в этом я согласен с вами, уважаемые. Но Святой Официум уведомить надобно. К тому же немедля. О том, что мы у медикуса в кабинете нашли. Не крутите головой, господин Бартоломей, не стройте рожиц, уважаемый господин Лукас. А вы, преподобный, не вздыхайте и не считайте мух на потолке. Мне все это так же нужно, как и вам, и я так же жажду увидеть здесь Инквизицию, как и вы. Но при вскрытии кабинета присутствовало множество людей. А там, где скапливается много народу, всегда — думаю, я не открою страшную тайну — отыщется по крайней мере хотя бы один, который донесет Инквизиции. А если в Олесьницу нагрянет визитатор, то он нас же первых спросит, почему мы тянули.
— Я же, — Галль оторвал взгляд от потолка, — объясню. Лично я. Ибо это мой приход и на мне лежит обязанность информировать епископа и папского инквизитора. Мне также полагается оценивать, возникли ли обстоятельства, обосновывающие вызов и загрузку работой курии и Суда.
— Колдовство, о котором вопила у августинцев Адель Стерчева, не обстоятельство? Кабинет — не обстоятельство? Алхимическая реторта и пентаграмма на полу — не обстоятельства? Мандрагора? Черепа, руки скелетов? Хрусталь и зеркала? Бутылки и флаконы дьявол знает с какой дрянью или ядом? Лягушки в банках? Все это — не обстоятельства?
— Нет. Инквизиторы — люди серьезные. Их дело — inquisito de articulis fidel[32], а не какие-то бабские выдумки, предрассудки и лягушки. Такими глупостями я и не подумаю забивать им головы.
— А книги? Те, что вот здесь лежат?
— Книги, — спокойно ответил Якуб Галль, — вначале следует изучить. Внимательно и не спеша. Святой Официум не запрещает читать книги и владеть ими.
— Во Вроцлаве, — угрюмо сказал Гофрихтер, — только что двое отправились на костер. Говорят, как раз за то, что у них были книги.
— Отнюдь не за книги, — сухо возразил плебан, — а за контумацию, за отказ отречься от сведений, содержащихся в этих книгах. Среди которых были письма Виклифа и Гуса, лоллардский «Floretus»[33], пражские статьи и многочисленные другие гуситские либеллы[34] и манифесты. Ничего подобного я не вижу среди книг, реквизированных в кабинете Рейнмара из Белявы, а вижу почти исключительно медицинские произведения. Кстати, в большинстве своем либо даже полностью являющиеся собственностью скриптория монастыря августинцев.
— Повторяю. — Ян Гофрихтер встал, подошел к выложенным на столе книгам. — Повторяю, я вовсе не горю желанием обратиться ни к епископской, ни к папской Инквизиции, я не намерен ни на кого доносить и видеть кого-либо вопящим на костре. Но тут речь идет о наших, прошу прощения, задницах. Чтобы и на нас не пало обвинение за эти книги. А что мы среди них видим? Кроме Галена, Плиния и Страбона? Саладин де Аскуло, «Compendium aromatorum», Скрибоний Ларг, «Compositiones medicamentorum», Бартоломей Англичанин, «De proprietatibus rerum», Альберт Великий, «De vegetalibus et peantes». «Великий», надо же, прозвище воистину достойное колдуна. А это, извольте, Сабур бен Саад. Абу Бекр аль-Рази. Нехристи! Сарацины!!
— Этих сарацинов, — спокойно пояснил, рассматривая свои перстни, Лукас Фридман, — преподают в христианских университетах. Как медицинских авторитетов. А ваш «колдун» — Альберт Великий — это епископ Регенсбургский, ученый теолог.
— Да? Хм-м… Посмотрим дальше… Вот! «Causae et curae», написанная Хильдегардой Бингенской. Наверняка колдунья эта Хильдегарда!
— Не совсем, — улыбнулся плебан Галль. — Хильдегарда Бингенская, пророчица, именуемая Рейнской Сивиллой. Скончалась в ауре святости.
— Хе. Ну, если вы так утверждаете… А это что такое? Джон Герард? «General… Historic… of Plante». Интересно, по-какому это? Не иначе — по-жидовскому. Впрочем, скорее всего какой-нибудь очередной святой. А вот здесь «Herbarius» Томаса Богемского.
— Как вы сказали? — поднял голову плебан Якуб. — Томас Чех?
— Так здесь написано.
— А ну покажите… Хм-м… Любопытно, любопытно… Все, оказывается, остается в семейном кругу. И вокруг родни крутится-вертится.
— Какой родни?
— Семейной. — Лукас Фридман по-прежнему, казалось, интересовался только своими перстнями. — Лучше не скажешь. Томас Чех, или Богемец, автор этого гербариуса, прадед нашего Рейнмара, любителя до чужих жен, наделавшего нам столько неприятностей и хлопот.
— Томас Богемец, Томас Богемец, — собрал в складки лоб бургомистр, — именуемый также Томасом Медиком. Слышал. Он был другом одного из князей… Не помню…
— Князя Генриха VI Вроцлавского, — спокойно пояснил злотник Фридман. — И верно, этот Томас был его другом. Крупный был в то время ученый, способный врач. Учился в Падуе, в Салерно и Монпелье…
— Говорили также, — вклинился Гофрихтер, уже некоторое время кивками подтверждавший, что тоже припоминает, — он еще был чародеем и еретиком.
— Ну, прицепились вы, господин Ян, — поморщился бургомистр, — к колдовству, что твоя пиявка. Успокойтесь.
— Томас Богемец, — заметил слегка суховатым тоном плебан, — был лицом духовным. Вроцлавским каноником, потом даже суфраганом дицезии[35] и почетным епископом Сарепты.[36] Он был лично знаком с папой Бенедиктом XII.
— Об этом папе тоже всякое говорили, — не думал отступать Гофрихтер. — Да, случались колдуны и среди инфулатов[37]. В свое время инквизитор Швенкефельд…
— Да прекратите вы наконец, — оборвал его плебан Якуб. — Нас сейчас интересует нечто иное.
— И верно, — подтвердил злотник. — Я, например, знаю, что у князя Генрика не было потомка мужеского полу, а были только три дочери. С самой младшей, Маргаритой, наш священник Томас позволил себе завести роман.
— И князь допустил? Неужто настолько сильна была дружба?
— Князь в то время уже упокоился, — снова пояснил злотник. — Княгиня же Анна либо не знала, чем тут пахнет, либо знать не желала. Томас Чех в те годы еще не епископствовал, но был в прекрасных отношениях с остальной Силезией: с Генрихом Верным в Глогове, Казимиром в Чешине и Фриштатте, свидницко-яворским Больком Младшим, бытомско-коэельским Владиславом, Людвигом из Бжега. К тому же представьте себе, господа, что человек не просто бывает в Авиньоне у Святого Отца, но еще и ухитряется извлечь у него мочевой камень так ловко, что после операции пациент не только сохраняет… куську, но она у него еще и встает. Если даже не ежедневно, то все же… Хоть, возможно, и звучит это несколько забавно, тем не менее я нисколько не шучу. Считается, что именно благодаря Томасу у нас в Силезии до сих пор сидят Пясты[38]. Он, кстати, с равным успехом помогал и мужчинам, и женщинам. А также супружеским парам, если вы понимаете, что я имею в виду.
— Боюсь, — сказал бургомистр, — что нет.
— Он ухитрялся помочь чете, у которой ничего не получалось в супружеском ложе. Теперь понимаете?
— Теперь — да, — кивнул Гофрихтер. — Стало быть, вроцлавскую княжну он… э… обработал тоже скорее всего в строгом соответствии с медицинским искусством. Результатом, естественно, оказался ребенок.
— Естественно, — подтвердил плебан Якуб. — Дело прикрыли обычной методой. Маргариту заперли у кларисок[39], ребенок попал в Олесьницу к князю Конраду. Конрад воспитывал его как сына. Томас Богем становился все более значительной фигурой всюду — в Силезии, в Праге у императора Карла IV, в Авиньоне, поэтому карьера мальчику была обеспечена уже с детства. Конечно, карьера духовная. В зависимости от того, сколь разумен он будет. Был бы глупым — получил бы сельский приход. При средней глуповатости его сделали бы аббатом где-нибудь у цистерцианцев. Был бы умным — ждала б капитула одной из коллегиат.
— А каким он оказался?
— Неглупым. Пристойным, как отец. И храбрым. Не успел еще никто что-либо предпринять, а будущий князь уже бился с великопольчанами плечом к плечу с младшим князем, будущим Конрадом Старым. И бился так храбро, что не было другого выхода, как посвятить его в рыцари с пожалованием земельного надела. Таким-то манером скончался князек Тимо, да здравствует рыцарь Тимо Богем из Белявы, von Belau. Рыцарь Тимо, который вскоре недурно продвинулся, взяв в жены младшую дочку Гейденрайха Ностица.
— Ностиц выдал дочь за поповского ублюдка?
— К тому времени поп, родитель «ублюдка», стал вроцлавским суфраганом и епископом Сарепты, знался со Святым Отцом, вышел в советники Вацлава IV и был запанибрата со всеми князьями Силезии. Старый Гейденрайх наверняка и сам охотно сбагрил бы ему свою доченьку.
— Возможно.
— Из связи ностицевой дочери с Тимо де Беляу родились Генрик и Томас. В Генрике, видать, отозвалась дедова кровь, потому как он стал священником, прошел обучение в Праге и до смерти, совсем недавней, был схоластиком[40] у Святого Креста во Вроцлаве. Томас же взял в жены Богушку, дочь Микши из Прохова, и родил с нею двух детей: Петра, прозванного Петерлином, и Рейнмара, именуемого Рейневаном. Петерлин, или Петрушка, и Рейневан, то есть Пижма. Этакие овощно-травяные когномены[41] — понятия не имею, сами ли они себе их придумали, или это была фантазия отца, который, раз уж мы об этом заговорили, полег под Танненбергом.
— На чьей стороне?
— На нашей, христианской.
Ян Гофрихтер покачал головой, отхлебнул из кружки.
— А этот Рейнмар-Рейневан, привыкший подкатываться под бочок к чужим женам… Он кто у августинцев? Облат?[42] Конверс?[43] Послушник?
— Рейнмар Беляу, — усмехнулся плебан Якуб, — медик, учившийся в пражском Карловом университете. Еще до занятий в университете он обучался в кафедральной школе во Вроцлаве, потом познавал секреты травничества у свидницких аптекарей и у духовенства в Бжегском приюте. Именно духари и дядя Генрик, вроцлавский схоластик, пристроили его к нашим августинцам, специализировавшимся на лечении травами и злаками. Парень честно и искренне, доказав тем свое призвание, изучал медицину в Праге. Кстати, тоже по протекции дяди и на деньги, которые тот имел от канонии. На учебе, видимо, старался, потому что через два года стал бакалавром искусств, artium baccalaureus. Из Праги выехал сразу после… Хм-м…
— Сразу после дефенестрации[44], — не побоялся докончить бургомистр. — И это явно доказывает, что с гуситской, стал-быть, ересью его ничто не связывает.
— Ничто не связывает, — спокойно подтвердил злотник Фридман. — Я хорошо знаю это от сына, который в то время тоже обучался в Праге.
— Прекрасно получилось, — добавил бургомистр Захс, — что Рейневан вернулся в Силезию, и еще лучше, что к нам, в Олесьницу, а не в Зембицкое княжество, где его брат рыцарски служит князю Яну. Это хороший, разумный, хоть и молодой парень, а в траволечении столь умелый, что таких еще поискать. Жене моей чирьяки, которые у нее, стал-быть, там, ну, на теле появились, вылечил, а дочку от постоянного кашля освободил. Мне для глаз, которые слезились, дал отвар. Прошло, как рукой сняло…
Бургомистр замолк, закашлялся, засунул руки в обшитые мехом рукава делии. Ян Гофрихтер быстро глянул на него и заявил:
— Таким образом, наконец-то у меня посветлело в голове. Я имею в виду Рейневана. Теперь я знаю все. Хоть и незаконнорожденный, но кровь пястовская. Сын епископский. Любимец князей. Родственник Ностицей. Племянник схоластика вроцлавской колегиаты. Сыновьям богатеев — товарищ по учебе. К тому же, будто всего этого мало, успешно практикующий медик, чуть ли не чудотворец, ухитрившийся заработать благорасположение власть имущих. А от чего же это он вылечил вас, преподобный отец Якуб? От какого, любопытствую, недуга?
— Недуги, — холодно ответил плебан, — не тема для обсуждения. Так что скажу без подробностей: вылечил.
— Такого человека, — добавил бургомистр, — нельзя травить. Жаль, если такой погибнет от кровной мести только потому, что однажды забылся, очарованный парой прекрасных, стал-быть, глазок. Так пусть же продолжает служить обществу. Пусть лечит, коли умеет…
— Даже, — фыркнул Гофрихтер, — используя пентаграмму на полу?
— Ежели это лечит, — серьезно сказал Галль, — ежели помогает, ежели успокаивает боль, то даже. Такие способности — дар Божий. Господь одаряет ими по своей воле и по ему одному известному намерению. Spiritus flat, ubi vult.[45] Пути Господни неисповедимы.
— Аминь, — подсуммировал бургомистр.
— Короче говоря, — не сдавался Гофрихтер, — такой человек, как Рейневан, виновным быть не может? Об этом речь? Э?
— Кто невинен, — ответствовал с каменным лицом Якуб Галль, — пусть первым бросит камень. А Бог всех нас рассудит.
Некоторое время стояла тишина, настолько глубокая, что слышен был шелест крыльев ночных бабочек, бьющихся в окна. Со Свентоянской улицы донесся протяжный и певучий голос городского стражника.
— Итак, подводим итог. — Бургомистр выпрямился за столом так, что уперся в него животом. — Балаган в граде нашем Олесьнице устроили братья Стерчи. В материальном уроне и телесных повреждениях, возникших на рынке, виноваты Стерчи. В потере здоровья и, не приведи Господи, смерти его преподобия приора Штайнкеллера виноваты братья Стерчи. Они, и только они. Случившееся с Никласом фон Стерча было, стал-быть, прискорбной случайностью. Так я и изображу события князю, когда он вернется. Все согласны?
— Согласны.
— Consensus omnium.[46]
— Concordi voce.[47]
— А если Рейневан где-нибудь объявится, — добавил после минутного молчания плебан Галль, — то я советую господам тихо изловить его и запереть. Здесь, в карцере нашей ратуши. Ради его же собственной безопасности. Пока все не уляжется.
— Хорошо бы, — добавил Лукас Фридман, рассматривая перстни, — сделать это побыстрее. Прежде чем обо всем узнает Таммо Стерча.
Выходя из ратуши прямо во мрак улицы Светоянской, купец Гофрихтер уголком глаза уловил движение на освещенной луной стене башни — передвигающийся нечеткий силуэт немного пониже окон городского трубача, но повыше окон комнаты, в которой только что окончился совет. Взглянул, заслонив глаза от мешавшего видеть света фонаря, который нес слуга. «Какого черта, — подумал он и тут же перекрестился. — Что это там лазит по стенам? Филин? Сова? Летучая мышь? А может… »
Гофрихтер вздрогнул, перекрестился снова, по самые уши натянул куний колпак, закутался в шубу и прытко двинулся в сторону своего дома.
Поэтому так и не увидел, как большой стенолаз[48] распростер крылья, спустился, спорхнув с парапета, и беззвучно, словно дух, будто ночной призрак, понесся над крышами города.
Апечко Стерча, живший на Ледней, не любил бывать в замке Штерендорф. Причина была одна, к тому же простая: Штерендорф принадлежал Таммо фон Стерче, главе, сеньору и патриарху рода. Либо, как говорили некоторые, тирану, деспоту и мучителю.
В комнате было душно. И мрачно. Таммо фон Стерча не позволял раскрывать окон, опасаясь, как бы его не продуло, ставни тоже открывать не разрешалось, потому что свет резал глаза калеки.
Апечко был голоден. И запылен. Но некогда было ни поесть, ни почиститься. Старый Стерча не любил ждать. И не привык потчевать гостей. Особенно — родственников.
Поэтому Апечке оставалось только глотать слюну, чтобы смочить горло — выпить ему, естественно, тоже не подали, — и сейчас он излагал Таммо олесьненские события. Делал он это неохотно, но ничего не попишешь — надо. Калека — не калека, паралитик — не паралитик, но Таммо был главой рода. Сеньором, не спускавшим непослушания.
Старик слушал сообщение, устроившись на стуле в присущей ему невероятно перекошенной позе. «Старый покорёженный хрыч, — подумал Апечко. — Холерное изломанное пугало».
Причины состояния, в котором пребывал патриарх рода Стерчей, были известны не до конца и не всем. Согласие царило только в одном — Таммо хватил удар, когда он не в меру рассвирепел. Одни утверждали, якобы старец взбесился, узнав, что его личный враг ненавистный вроцлавский князь Конрад получил церковное епископское посвящение и стал наимогущественнейшей личностью Силезии. Другие уверяли, будто трагическую вспышку вызвала невестка Анна из Погожелья, пережарившая Таммо его любимое блюдо — гречневую кашу со шкварками. Как там случилось «в натуре», неизвестно, однако результат был, как говорится, налицо, и не заметить его было невозможно. После произошедшего Стерча мог шевелить — впрочем, очень неуклюже, — только левой рукой и левой ногой. Правое веко было всегда опущено, из-под левого, которое ему иногда удавалось приподнять, порой пробивались слизистые слезы, а из уголка перекошенного в кошмарной гримасе рта текла слюна. Несчастье привело также к почти полной утрате речи, откуда и пошло прозвище старика — Хрипач.