Оренбургский платок
ModernLib.Net / Санжаровский Анатолий / Оренбургский платок - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(Весь текст)
Анатолий Санжаровский
Оренбургский платок
Повесть
От чиста сердца чисто зрят очи.
Русская пословица
Дорогой Анатолий Никифорович!
Повесть «Оренбургский платок» хорошая...
Прочитал я её с большим удовольствием, многое было для меня ново и внове.
Дай Вам Бог и далее удачи.
Виктор Астафьев
Виктору Астафьеву
1
Всяк своему нраву работает.
В 1884 году всё наше Жёлтое спалил страшный пожар. А случилось это в лето, на первое воскресенье после Троицы. Взрослые подались в лес. Варили кашу, был общий обед. Гуляли. А детвора, поосталась что в селе, развела под плетнём огонь. Давай себе тоже варить кашу. А кругом сушь. Ветер. А дома стенка к стенке впритирку, руку не продёрнешь. Вертается народ с гулянья с песнями да с венками и берёзовыми веточками для украски своих домов – никто своего куреня не снайдёт. Всё погорело. Никогда наше Жёлтое тако не гарывало.
Четырнадцатилетний Фёдор, будущий отец мой, сладил с тётушкой в Кандуровке плохонькую хатушку. Так, на кулаку стояла. Начали помочью разбирать на своз. Только примутся подымать бревно, а у Фёдора штанишки это и бегом вниз, всё норовят удрать, ровно тебе чужие. Семи годков Дуняша, дочка тех, с кем срядились, всё смеялась: – Эх ты, казара, казара!..
(Была такая казачья дразнилка.) А тётушка – чутьё у неё ко?щее! – и скажи: – Не смейся, девица красная. Нету отца, нету матери, а ты не смейся. Ещё в жёны этот казара тебя возьмёт! Девочка фыркнула: – Фи! Побегу прям за таковского...
Так уж судьбе угодно было, Фёдор и Дуняша, как под – росли, ломали спину на одних богачей Каргиных. Фёдор пахал, сеял, убирал хлеб, убирал и сено. Дуняша смотрела за скотиной, вязала платки. Приглянулись молодые друг дружке. Сошлись. Как-то Дуня и говорит: – Вот где-то здесь, в Жёлтом, наш дом... Продавали сюда. Я ещё потешалась над одним мальцом тогда. А старушка, из родни, похоже, кто и посули за него пойти. – Ё-моё! – в ответ отвечает Фёдор. – Так то я был!.. Всправде!.. Видишь, вышла ты взамуж в свой же дом. В свой же дом приехала и жить!
2
Работные дети отцу хлебы.
Судьба родителей повторяется в детях. Я тоже вышла, за кого и думать не думала. Ой да ну! Это потом... Нас, детей, было четырнадцать душ. Я была восьмая. Сколько себя помню, всё вяжу. Чать, с пелёнок, можно сказать. У нас как? Нашёлся у кого какой ребятёшка, ещё глаза не пролупил, а ему веретёшку да спицы в руки пихают. Вот тебе игрушки на всю жизнь! Раз спицей наколется, в другой раз поосторожничает. Никаких тебе магазинных кукол, никаких тебе медведёв из плюша. Ещё в разор входить. Проучилась я четыре класса... А время какое? Революция. Гражданская война. Сам белый атаман Дутов по нашему проходил проулку. Не с песнями... С боями! Вскоре от тифа и голода помер отец. На лепёшках из луговой травы далеко не вытянешь. Мамушка и отдай дом мень как за полпуда муки! И пошли мы искать приюта под чужими крышами. Пережила я... А училась я хорошо, хоть из сажи и делали чернила, хоть и писали пером с домашнего гуся, хоть и был на четверых один учебник. Любила я всякие постановки. Играла в детских спектаклях. Потом, как подбо?льшела, представляла в «Барышне-крестьянке», в «Бедности не порок». Ещё ух и любила стихи со сцены! Читала ладно. От зубов только отлетало. В третьем уже классе так читала – раз три аршина материи дали. Голубенькое. А на нём цветочки аленькие, в виде как малинки. Я и досейчас помню тот стишок. Может, где чего и переверну, слово там какое не туда суну, так взыск с меня прохладный. Годато какие сошли! Восемьдесят лет не восемьдесят прелых реп. Через плетень не плеснёшь в ровчик, как помои... Вижу себя маленькую в зале. Вижу себя на сцене. И блажно ору:
– Ну, подруженьки, скорея!
Солнце красное взошло.
За работу мы дружнея,
Пока время не ушло.
Помолись, потрудись,
Только знай не ленись.
Без нужды проживёшь
И добра наживёшь.
А чтоб добра себе прибавить,
Надо в жизни работа?ть.
Не сидеть самой без дела,
Да и дело разуметь.
Что за стыд, как не знать
Ни кроить, ни стирать.
Я и платье скрою,
Да и рубашку сошью.
У хозяйки всё поспело,
Надо только присмотреть.
Не сидеть самой без дела,
Да и дело разуметь.
Что за стыд, как не знать,
Как обед подавать.
Я и хлеб испеку
Да и кашу сварю.
У плохой хозяйки дома
Ходят дети босиком.
Ни порядка, ни прибора,
Всё разбросано кругом.
Всюду сор, всякий вздор
Для хозяйки позор.
Этот дом не поймёшь
И концов не сведёшь.
А если любит кто трудиться,
Вольён тот и отдохнуть,
Погулять и порезвиться
Да и в книжку заглянуть.
Что за стыд, как не знать
Ни читать, ни писать.
Я и книжку прочту
Да и счёт поведу.
Станем дружно мы трудиться
И друг другу помогать.
Надо много лет учиться,
Чтобы что-нибудь да знать.
На других я погляжу
Да свой ум приложу.
А чего я не смогу,
То я в книжке найду.
Не страшна работе бедность,
Кто работает, тот сыт.
А кто к труду имеет ревность,
Бог того благословит.
Будем шить, будем мыть,
Будем денежку копить.
И себе я сберегу,
И родным помогу.
Вот за этот стих я отгребла в полном количестве три аршина ситца.
Тогдаэто было сказкино богатство. А почему это стихотворение я рассказала сейчас? Потому, наверно, я скоро не стану. Пускай мой стишок останется живым. Его ж никто не знает кроме меня... Ну... Откричала я своё. Клуб зашумел ладошками. Все в зале всё ахали от восхищения: – Ну, видать, эта пройдоха будет!
3
Рукам работа – душе праздник.
В двадцать седьмом году у нас создали пухартель «Жёлтинское товарищество». Все наши сразу качнулись в артель. Она обеспечивала нас пухом, нитками. А мы знай вяжи. Девушкам вываливалось работать больше всех. Днём дома, а с вечера под самый рассвет, до трёх часов ночи, вяжешь на посиделках. Посиделки – это, думаете, что, половецкие пляски да скачки в обжимку с ухажёриками? Не-е-е... Да приди я с посиделок без каймы, мать тут тебе сразу сымет строгий и горячий спрос, почему это кайма недовязана. В другой раз и не пустит. А вязали мы крепко. Точно машины. Старались к работе. По книжкам, на платок отдай двести пятьдесят семь часов чистого времени. У нас же как неделя, так и платок. А чтоб выбегало подешевле, девчонки всклад собирали на общий керосин. Сидели вместе в одной хате и вязали, вязали, вязали... Вот у нас была своя дружина. Лиза Андреева, Маруся Ильина, Пашаня Фёдорова, Фёкла Миронова, Луша Радушина, я, Федюня Ульванова, померла, сердешная. Потом вот ещё Наташа Самойлова. Тоже примёрла... Что его на других жалость класть, тут сама по коленки уже в земле. Полный год с верхом сидела я у дочки слепая. Натолкалась на операцию. Сделали операцию на правый глаз. А левый с обиды, что ли, забастовал, ничего не желает видеть. Всего двадцать процентов вижу и рука трясётся не знай зачем. Намахивает и намахивает без передыху даже на обед. Ну совсем полоумная... Сядешь есть, весь стол уработаешь едой. Перед кошкой даже совестно. Отгоревала я вся, отошедший уже человек. А платкито всё поманеньку наковыриваю. Не могу отвязаться от этой сахарной погибели. Даве вот сильно болела. Упала и расшиблась. Повредила оперированный глаз. Читать книгу не вижу. А и почитай кто, всё равно не слышу. И слепая, и глухая – весь и заработок всей жизни. Выслужилато у жизни две горькие медальки. Прошлое не завернёшь, как оглоблю. А что будет, увидим. Слепухе это в большоой интерес. В Жёлтом я одна. Еле хожу. Зовут дети. Но неохота от насиженного гнезда уползать. Хоть и вся такая отжилая. Померк бел день, и ты на целый день уже ближе к краю. Нетнет да и словишь себя на том, что дубоватые ржавые пальцы сами развязывают потайной похоронный комок, в бережи перебираютгладят последнюю одежонку, в чём уходить от живых. Зараньше собрала всё потребное. Не бегать потом дочкесыну, как падёшь... «Жить – скверная привычка». А не отвыкается... Потихошеньку отходят наши... Сиротеем, сиротеем мы...
4
Ешь с голоду, а люби смолоду.
Жила я двадцатую весну. Это вот сейчас иной раз в зеркало робеешь глянуть. А тогда я была не так чтоб красавица, но очень симпатичная. Фигурка хорошая. Талия в рюмочку. Что ни надень – всё моё, всё по мне, всё на мне ладно. Будто Аннушке и справляли. Плетея я была первая. Пускай наша разогромная семья не знала полного достатка, одевалась я таки по моде. Узенькая, длинная тёмная юбка. В неё подзаправлена белая кофта и поверх лаковый ремешок. Волосы я наверх расчёсывала. Была у меня коса толстая, чать, ниже пояса. Ну прямушко вот так! В косе лента сегодня одна, назавтра другая. Женихи вкруг меня вились, как пчёлы у свежего цветка с мёдом. Тогда женихи были ой да ну! Не то что лишнего слова сказать – рта боялись открыть. Какой я, девка-ураган, на них гипноз имела, досегодня понять не могу. Был у меня Лёня. Высокий такой, красивый, глаза весёлые. А сам стеснительный-стеснительный. Он пас стадо. Я звала его пастух мой овечий. Идёшь на посиделки, а нарядишься вроде на свадьбу. Короткая, тоненькая веретёшка уткнулась носом в блюдечко на коленях, вертится без шума. Прядёшь... Что мне прясть? Пряли б волки по закустью да мне б початки знай подносили. Только чтото не несут. Надо самой прясти. Прядёшь пух, а сама раз за разом только зырк, зырк, зырк в шибку. Не замаячил ли? Пора бы и придти – ребят всё ни одного. Грустно так станет да и затянешь. По части песен, частушек я была оторвибашка. Самолично всё сочиняла. Большая была песельница. Голос у меня сильный. С первого класса до замужества пела в церковном хоре на клиросе. Пела в клубе. Запечалимся да и заведём всем девишником:
– Пряди, пряди, веретенце,
Пряди, не ленись.
Вейся, вейся, нитка, тоньше,
Тоньше и не рвись.
Чтоб свекровка – злая мать
Не могла сказать:
«Нитки толсты, нитки плохи,
Не умеешь прясть...»
А ребят всё нет как нет. С вечора не должны б забыть дорогу. Может, заблудились? Ну и блудите! И давай их продёргивать в подергушках-повертушках
. Не надобны нам такие раздушатушки!
– Ах, бывало, вкруг милова
Я, как веточка, вилась.
А теперя, как водичка,
От милова отлилась.
За Лизой чудит Федюня:
– Через Мишу свет не вижу,
Через Петю хлеб не ем.
Через Васю дорогого
С ума спятила совсем.
А Луша:
– Куплю ленту в три аршина,
К балалайке привяжу.
Тебе, милый мой, на память,
А я замуж выхожу.
А Фёкла:
– Треплет, треплет лихорадка,
Треплет милова мово.
Затрепи его сильнее
За измену за ево.
А Маруся:
– Ты не стой у ворот,
Не приваливайся.
За тебя я не пойду,
Не навяливайся.
Не отламывала жали и я своему Лёне. Как гаркну не на всё ль Жёлтое:
– Невесёлый нынче вечер:
Не пришёл пастух овечий!
А грешила. Не было вечера, чтоб не пришёл. Задержится, глядишь, со стадом. А пойди петь про него, а как зачни душа душу звать – вот он уже спешит-идёт, каблучками стёжку жгёт, вот уже на пороге, заносит скорую весёлую ноженьку через порожек и улыбается, улыбается. Да не один, с дружками да с гармошкой. Всвал покидают девчата в угол спицы, клубки, веретёна! Ой, устали! Погляньте, как устали! Ой, отдыхать! Задуют лампу да и айдатеньки в проминку по Жёлтому с песнями под гармошку. Парубки затягивают первой свою наилюбимую.
У Лёни была своя любимая песня. Вот эта... Правда, сам он не пел, всё стеснялся. А вот послушать любил...
– Ветер по полю шумит,
Весь казак в крови лежит
На кургане головой,
Под осокою речной;
Конь ретивый в головах,
А степной орёл в ногах...
«Ах, орёл, орёл степной,
Побратаемся с тобой.
Ты начнёшь меня терзать
И глаза мои клевать!
Дай же знать про это ей,
Старой матери моей.
Чуть начнёт она пытать,
Знай о чём ей отвечать.
Ты скажи, что вражий хан
Полонил меня в свой стан,
Что меня он отличил
И могилой наградил.
С сыном ей уже не жить
И волос ему не мыть.
Их обмоет ливень гроз,
Выжмет досуха мороз,
И расчешет их бурьян,
И раскудрит ураган.
Ты не жди его домой,
Зачерпни песку рукой
Да посей, да поджидай,
Да слезами поливай,
И когда посев взойдёт,
Сын на родину придёт!»
Побрались за руки. Невспех идём себе, идём... Кто поёт, кто подпевает. А кто и пенье милованьем слади?т... Не беда, какая парочка споткнётся, приотстанет. Через минуту-две нагоняют. Рады-радёшеньки, сияют. Поцелуй нашли! А у меня с робким Лёней – ну тишкину мать! – ни находок, ни разговору. А так... Одни междометия... горькия... А каюсь... В корявой башке моей всё свербела сладкая теплиночка:
«Миленький мой Лёнька,
Мой хороший Лёнька,
Ты за талию меня
Потихоньку тронь-ка!»
Да куда! Мысли мои он читать не мог и на самом близком отстоянии. А по части троганий и вовсе не отважистый был. Крепче всего выходило у него багровое молчание. По лицу вижу, край зудится что сказать, да рта открыть смелости Боженька не подал... А и то ладно. А и то сердцу отрада... Погуляем с часочек, там и снова делу честь.
5
Изнизал бы тебя на ожерелье
да носил бы по воскресеньям.
Стоял теплый май. Цвели ромашишки. Из села Крюковки – это такая дальняя даль, где-то на Волге, под Нижним, – наехали мастеровые строить нам станцию. Был там один дружливый гулебщик с гармошкой. Исподлобья всё постреливал. А наведу на него смешливый свой глаз – тут же отвернётся. Поначалу отворачивался, отворачивался. Потом и перестань. Подступается, шантан тя забери, с объяснением. – Говорю я, Нюра, прямо... Человек я простой... – Что простой, вижу. Узоров на тебе нету. – Знаешь, Нюра, как ты мне по сердцу... – Кыш, божий пух! – смеюсь. – Кыш от меня! – Чать, посадил бы в пазуху да и снёс бы в Крюковку... – Ой, разве? Чирей тебе на язык за таковецкие слова! – Да-а... Такая к тебе большая симпатия. Не передам словами... – А чем же ты передашь-то? Гармонией? – Нет. И гармонией не могу. – Осклабился, только зубы белеют. – Тем лучше. Ничего не надо передавать. У меня и без тебя есть парень! А он, водолаз, напрямки своё ломит: – Ну и что ж, что парень. Он парень, и я парень. Заложил Михаил начало. Стал наведываться на посиделки. Играл на гармошке трепака, казачка. Плясали как! Будто душу тут всю оставили... Сормача играл... Играл всё старые танцы. А мы знай танцевали. Хорошо танцевали. Не то что ноне трясогузки трясутся да ногой ногу чешут. Как ни увивался, не посидела я и разу рядком с нижегородской оглоблей. Так я его звала, хоть был он невысок. Построили крюковские нам новую станцию. По лицу здания, поверх окон, из края в край во всю стену написал Михаил толстой кистью чёрно:
«Этот дом штукатурил Блинов Михаил Иванович в 1928 году»(как пойду в лес за ягодами, увижу, вспомню всё, наплачусь – тонкослёзая стала), написал и объявился ввечеру на посиделках. Манит эдак пальчиком на улицу. – Нюронька! А поть-ко, поть-ко сюда-а... – Ну! Я как была – на крыльцо. Иду, а он загребущие глазищи свои бесстыжие и на момент не сгонит с меня. От девчат мне дажь совестно. – Оглобелька, – в мягкости подкручиваю, – ну ты что уставился? Глазики сломаешь... – Не бойся, не сломаю. – Ну, ты зачем пришёл? – Попусту, Нюронька, и кошка на солнце не выходит. – С кошкой дело ясное. А ты? – А что ж я, глупей кошки? – Тебе лучше себя знать. Так что там у тебя? – А всё то жа... Я те, Нюронька, гостинчик принёс... И достаёт из пузатенького кулька одно круглое печеньице. В опаске протягивает – не беру. – Брезгуешь? Я и не знаю, как тя и потчевать, Нюронька... Вывалил весь кулёк на стол под яблоней. Я и не подошла к тому печенью. Видит он такой оборот, покачал головой, вздохнул да и побрёл к куреню, где квартировали крюковские.
6
Девичье нет не отказ.
Через недельку так нашла я копеечку орлом. К письму. Почтарка в тот же день исправно занесла.
Первый писать решился я Вам невольно:
Любовь заставила меня.
Она уж давит сердце больно,
Прошу выслушать меня.
Зачем я поздно встретил Вас?
С тех пор нигде не нахожу веселья...
И так далей. Всё письмо вот в такущих в стихах. Ну полный тебе колодец слёз! Слёзная картинка. Не думала, что любовь и штукатуров делает стихоткачами. Потом – пустая голова ну хуже камня! – скачнулся засылать из своего Оренбурга подарки. Духи, пудру, платок шёлковый, башмаки козловые... Я всё смеялась на его письма. Написала и сама одно. Мол, не пиши и дажь не мечтай. Я не кукла-дергунчик, не томоши боль меня. Но до него моё письмо не добежало. Перехватил женатик попович. Соседец наш. Крутощёкий попович уже и ребятёнка сладил на свой образец. Двугодок сын рос. А при встречах попич отдувался и не забывал всё петь мне про свои симпатии. – Знаешь, хорошуля, когда ты проходишь мимо окна, всё во мне холонет. Я дажь ложку роняю за обедом. Так вот... тому давно... как люблю тебя... – Крепше держи, – шуткой отбивалась я. А намедни какую отвагу себе дал! Эвона куда жиганул! Возьми храбродушный да и брякни: – Айдаюшки, хорошава, убежим куда-нибудь!? А?.. Меня так и охлестнуло жаром. – Это зачем же куда-нибудь, неразборчивый? Ты твёрдый маршрут выбрал? – Выбрал! Выбрал! Не долбень какой... Парнишок я донный. Всё прошёл. На дорожку на мою не зобидишься... Потайной ходец знаю. – К Боженьке на небко? – Ну-у... Чего хмылиться? Нам туда рановатушко. Да и пока не званы-с. Нам, дорогомилая, абы ото всяческих глаз поодаль... – Цо-опкий шуруповёрт! Бежал бы, дрыхоня, лучше спатушки. Не то ссохнешься, боров толстомясый! – Ну-у, топотунчик, серчать не надо. Действует на красоту... Да, за щёку я помногу кладу. Так оттого цвету! Разь худо, когда мужик справный? Со мноюшкой ты б каталась, как на блюде. Хо-ольно б жила-была, как у Христа за пазушкой... – Или ты перехлебнул? Ну с больша это ума, болток, подсаживаешь меня в чужу пазуху? Христа-то с пазушкой не путляй сюда. Может, ты библией тюкнутый иль праздничным транспарантом? – Ну, на кой ты всхомутала на меня эту небыль? Библия меня не вманила и не вманит, как мой отче ни старайся. С библией мы в полном разводе. Так что ей бить не меня. И транспарантам не ломаться об мой хипок. По праздникам я на гуляшках не прохлаждаюсь. – Какие мы святые... Я отступно помолчала. Поменяла песню да снова полезла в раздоры. – Ты к Боженьке на ступеньку ближе. Должен знать... Скажи, вот в молитвах просят: «Хлеб наш насущный дай нам днесь». А почему просят-то каждый-всякий раз лише на один день? Боже наш, хлебодавец, весь в бесконечных потных трудах! А чего не напросить хлеба сразу на всю жизню? – А зачерствеет! – и бесстыже, котовато так щурится. Пыхнула я: – Меньше, попёнок, жмурься! Больше увидишь! – А всё надобное я так лучша вижу. – Ой, балабой! Ой, и балабо-ой! Воистину, поповские детки, что голубые кони: редко удаются. Плюнула в зле ему под ноги да и насторонь. К дому. Он следом пришлёпывает. Дробит: – Другонька... Ну чего в руганку кидаться? Чего кураж возводить? Чего капризы закатывать? Хорошество не вечно. Смотри, ломака, года тебе выйдут красные, докапризничаешься до лишней
! – Те-то что за заботушка? Гли-ка, нелишний, прям на– расхап! Глянь спервачка на себя! – А что? – А то! Гляжу я тебе в лицо, а наскрозь вижу затылок. Эвона до чего ты, шныря, пустой! И все гайки у тебя в голове хлябают!
Глухой осенью наявляется Михаил. Знает, где меня искать. Сразу на посиделки. Только он через порог – мы все так и расстегнули рты настежь. Вот тебе на-а!.. Разоделся в струночку! В лаковых сапожках... В троечке... Ха! Припавлинился! Так у нас в Жёлтом не ходят. Подружка моя Лушенька Радушина, – а была Лушенька ртуть-человек, девчоночка хорошенькая, как хрусталик, – прыг только на скамью, приветно затрещала: – Песня тогда красивит, когда её поют! И повела:
– Много певчих пташечек в наших лесах,
Много красных девушек в сёлах-городах,
Загоняй соловушку в клеточку свою,
Выбирай из девушек пташечку-жену.
Все наставили глаза на меня. Ждут не дождутся, что же я. А я во весь упор вежливо смотрю на невозможного раскрасавца своего и – ах-ах-ах! – представляю, как бы должна сильно ресничками хлопать, раз сердечко при последних ударах. Только чувствую, не трепещет моё сердечко. Тут Лушенька толк, толк меня в плечо. То ли красику
кажет, кто его невеста, – а ну ошибётся в выборе? – то ли мне велит спохватиться. Растерялась я. Первый раз в жизни растерялась девка-ураган. Это им так на первые глаза казалось, как потом говорили мне. На самом же деле, ещё с секунду, я б упала на пол со смеху. До смерти распотешил меня весь этот концертишка с важнющим женихом. Вижу, зовёт несмелой рукой на двор. Я и выйди эдак небрежно с единственным желанием отбить непутёвому гулебщику охоту бегать за мной. Пора закрывать эту кислую комедию! – Ну что, Ннюра, ты... сссогласишься?.. – Сбегать за тебя? – полосонула под занозу, с язвой. – На коюшки торопиться?.. Чего бегать?.. Слышу, в голосе обида плотнеет. – Впросте выйти... Не на день... Да... Я хочу на те жениться... – Всего-то и кренделей? – Да-а... Вон все наши... тятяка, дядья там... уже покатили назад в Крюковку. А я за тобой и заверни... «Ну тишкину мать! Вот Господь слепца навязал!» – про себя взлютовала я. А ему сказала, как отрезала: – И не думай, и в уме не держи! За тридцать девять земель в тридесятое царствие я дажно и не собираюсь ехать. – Ннну, что ж... Ззнать, не подберу я с тобой оообщий язык... Ввволя твоя... Ссилой в милые нне вввъедешь...
7
Глубину воды познаешь,
а душу женщины нет.
Побыл Михаил до конца посиделок, идём к нам. Какой гостильщик ни пустой, в ночь в дорогу не погонишь. Идём, а моя Лушенька и кольни: – Жених, а жених! Жениться приехал, а денег много? Вечёрку ладить будешь? – Хватит и на вечёрку. Хватит и на свадьбу. Пятьдесят два рубляша! Золотой сезон! Деньги эти и в сам деле большие. Две самолучшие купишь коровы и на магарыч с лихвой останется. Вот и наш курень. Открыла дверь мама. Завидела незнакомца, с испугу вальнулась к стенке. – Кто это? – шепнула. Я пожала плечами. Прыснула в кулак Луша. – Ма, – говорю я, – да не пугайтесь вы так гостя! Не довеку... Пускай до утреннего побудет поезда... А я пойду к Лушке. – Об чём речи... Мама накинула свету лампе, что мерцала у неё в руке, до крайности размахнула дверь в боковушку. Подняла на Михаила приветливые глаза. – Проходьте, проходьте, гостюшка... Поставила на стол лампу рядом с будильником, лежал вниз лицом. – Оно, конешно... – мама взяла весело цокавший будильник, близоруко глянула на стрелки. – В три ночи горячими пельменями не попотчую гостюшку. Но кружка молока сыщется. Михаил конфузливо попросил: – Не надо... Я даве ел... В ласке возразила мама: – Я не видала, гостюшка, как вы ели... Покажете... Опустила будильник на ножки. Вышла. Пала тишина. Слышно было, как удары будильника с каждым разом всё слабели. Будто удалялись. – Сейчас станет, – в удивленье обронил Михаил. – Всебеспременно! Далёкого дорогого гостеньку, – сыплю с холостой подколкой, без яда, – застеснялся. Гмм... Навовсе, блажной, заснул. Только что не храпит. Разбужу... Я пошлёпала будильник по толстым щекам. Молчит. Не всегда просыпается от шлепков. Одно наверно даёт ему помощь – положить вниз лицом. Будилка у нас с припёком. Настукивает только лёжа. Вот взял моду. Всех побудит, а сам всё лежит лежнем! Перекувыркнула – зацокал! Вошла мама с полной крынкой вечорошнего молока. Налила доверху в кружку. Потом внесла на рушнике кокурку.
– Прошу, гостюшка, к нашему к хлебу. – Высокую уёмистую кружку с молоком мама прикрыла хорошей краюхой кокурки. – Присаживайтеся к столу... Стесняться будете опосля. Михаил вроде как против хотения – в гостях, что в неволе, – подсел к еде. Мама заходилась стелить ему на сундуке. – Покойной ночи, Михал Ваныч! – рдея, пропела Луша. – Заименно, девушки, – на вздохе откликнулся Михаил и заботливо засобирал мякушкой со стола крошки – напа?дали, когда мама резала кокурку. Мы с Лушей выходим. На улице пусто, тихо, темно. Нигде ни огонёшка. Только у нас смутно желтело одно окно. Луша посмотрела на то чахоточное окошко долгим печальным взглядом. Усмехнулась. – Луш, ты чего? – Чудно?... Жениху стелют дома у невесты. А невеста в глухую ночь – из дому! – Не вяжи что попало. Какая я невеста? – Нюр! А не от судьбы ль от своей отступаешься? Парняга-то какой! – Ну, какой? – Скажешь, тупицею вытесан? – Вот ещё... – То-то! С лица красовитый? Красовитый. Есть на что глянуть. Умный? Умный. Не подергу’листой
какой... Работящой? Работящой. Рукомесло при нём в наличности. Не отымешь. Штукатур! Сюда ж клади... Весёлый. Гармонист. Танцор. Обхождением ласковый... Обаюн
... – Стоп, стоп, стоп! Когда ж ты всё это разглядела? – А вот разглядела... Подумай, ну чем Блинов не взял? – Я давно-о, Луша, подумала. Есть Лёня. Больше мне никого не надо. – Лёня да Лёня! Что в Лёне-то? – А то, что в третьем ещё классе сидела с Лёнюшкой за одной партой! – Хо! Стаж терять жалко! – Жалко. – А ты не жалей. В пенсионный срок могут и не зачесть! А выбирай вот я... Чёрные глаза моя беда. Я б потянула руку за Михал Ваныча. У Михал у Ваныча глазочек – цветик чернобровенький... – Э-э, мурочка любезная, суду кое-что ясно... Похоже, скоропалительно врезалась? Во-он чего ты светишься вся, как завидишь его! Во-он чего дерёшь на него гляделки! Стал быть, иль нравится? – Наравится не наравится... Тут, Нюр, ни с какого боку паровой невесте
не пришпилиться. За тобой, за горой, никого не видит... Красёнушка писаная совсем омутила печалика... Где-то на дальнем порядке несмело ударила гармошка, и парень запел вполсилы. Трудно, будто на вожжах, удерживал свой счастливый бас:
– На паркетном на полу
Мухи танцевали.
Увидали паука
В обморок упали.
Луша было снова поставила пластинку про Михаила. Я оборвала её. Да послушай, что поют! Подгорюнисто жаловалась девушка:
– Тятька с мамкой больно ловки,
Меня держат на верёвке,
На веревке, на гужу,
Перекушу и убежу.
– Счастливица... Есть к кому бежать, – вздохнула Луша. Парень вольней пустил гармошку. Взял и сам громче, хвастливей:
– Запрягу я кошку в дрожку,
А котёнка в тарантас.
Повезу свою Акульку
Всем ребятам напоказ.
Девушка запечалилась:
– Меня маменька ругает,
Тятька больше бережёт.
Постоянно у калиточки
С поленом стережёт.
И тут же ласково, требовательно:
– Барбарисова конфетка,
Что ты ходишь ко мне редко?
Приходи ко мне почаще,
Приноси чего послаще.
С весёлым укором отвечал парень:
– Ах, девочки, что за нация:
Десять тысяч поцалуев – спекуляция!
– Кому десять тысяч, а кому ни одного... – противно нудила Лушка. – Где справедливость? И расстроенно, в печали проговорила:
– На узенькой на лавочке
Сидят все по парочке.
А я, горька сирота,
На широкой, да одна...
– Это дело исправимо. Так, значит, не видит тебя? – подворачиваю к нашему давешнему разговору. – Выше, подруженция, нос! Теперь завидит! Объяснились мы с ним нынче. По-олный дала я ему отвал. – Не каяться б... – Ни в жизнь! Мы вошли в радушинскую калитку. Из будки выскочил пёс с телка. Потянулся, лизнул мне руку... Поздоровался. Знает своих. Уже на порожках остановила я Лушу. – А что... Раз по сердцу, чего теряться? Не выпуска-аай, Жёлтое, такого раздушатушку! – Ну-у... Ты всё с хохотошками. Всё б тебе подфигуривать
. А я, не пришей рукав, что, сама навяливайся? И как?.. «Здрасте, Михал Ваныч! Знаете ли вы, что я выхожу за вас замуж?» – Не модничай! – Всё одно поздно уже. Впозаранок встанет, поспасибничает да и кугу-у-ук!.. – Не спорю. Встать-то он встанет, никуда не денется. Выгостит до утра. А вот по части поезда... Это ещё как мы, подружушка, порешим. – Нет уж, Нюр. Ничего не надо решать. – Понимаю. Не рука тебе с ним первой заговаривать. Так на что ж тогда я? Кто я тебе? Названая сестра иль пустое место? Шуткой, пробауткой – это уж моя печаль как! – закину про тебя словко. А там как знает... – Не надо, Нюра. Направде. Навовсе ничего не надо. – Я ж слышу, не от своего сердца говоришь. Тихо. Котёл свой раньше не вари. Не лезь поперёд. Я старшей тебя? – Ну? – Не нукай. Отвечай. – Ну... На месяц. – Вот именно! Подчиняйся-ка, голуба, старшинству. Айда спатеньки. Утро вечера умнее.
Утром чем свет иду я назад, сочиняю развесёлые планы, как это свергнутому я раздушатушке своему стану экивоками подпихивать Лушку, ан вижу: мама и Михаил рыщут по двору с лампой. В серёдке у меня всё так и захолонуло. – Чего, – спрашиваю, – днём с огнём? – У мме-ня, НнНюра... кко-шель... с день... га... ми... ппппро... пал... Вввот... Михаил сильно заикался. Только тут стала я помалу понимать, что произошло что-то ужасное. На нём не было лица... Убитый, оторопелый, белее полотна, стоял он на свежем, – ночью, только вот выпал, – первом молодом снегу и совсем не чувствовал холода, совсем не видал себя, совсем не видал того, что одна нога была в лаковом сапоге, другая лишь в бумажном носке. Где-то далече, за горой, глухо, будто со дна земли, заслышался паровозный гудок. (Мы жили тогда от путей метрах так в полусотне. Никак не больше.) На ту минуту вернулась наша хозяйка. По нашей по нужде квартирничали мы у одних молодых. Никогда молодайка – за кроткий нрав и смазливую внешность её звали куклёнком – никуда не носила своего мальчика (детей у них больше не было), а тут притемно ушла с ним вроде как к своей к свекрухе и вот вернулась. Гадать нечего. Подозрение легло на молодуху. – Пеняй на свою на доблестну невестоньку! – окусилась смиренная кукла. А самой злой румянец в лицо плесканул. – Эт она, твоя сродная любимушка, твой жа капиталец породственному подгу?ндорила
.Тепере и не жалае за тебя. Приспосоообчивая курёнка! – Не верю твоим клеветным словам, дрянца ты с пыльцой! – открикнул Михаил. – Бреховня! Я пойду в сельсовет! Заявлю! На тебя заявлю, вяжихвостка! – Оя! Выпужал до смерточки, молневержец... Да заявляй хоша в пять сельсоветов, укоротчик! Не держим. Только мы упрёмся – она спёрла! – И лошадино выкорячила зад. – Она! Она-с! Михаил поднял усталые, шальные глаза. – Раз ты, Ннюра, нне идёшь... раз ддденьги пппропали... Что ж мне?.. Ззагнать с себя всё до ниточки и вертаться бббобылём?.. За такое тятяка по головке не погладит... Сезон же весь в поту пахал!.. Как проклятый... И в одну ночь опал достатком! Нет, нет, нет уж!.. Нет уж!! Пускай лучше мои костыньки в Крюковку свезут, чем так!.. дурным голосом вскричал Михаил. – Ко всем лешим заявления!.. Ко всем лешим деньги!.. Он нас рассудит! – ткнул в огне рукой в сторону поезда. А поезд уже грохотал навблизях. В упор так летел, будто сам сатана выпустил его стрелой из лука-поворота. И наперехватки вихрем пожёг Михаил к рельсам. Что было во мне мочушки кинулась я следом. Кричу в слезах: – Не смей!.. Не сссмей!.. Машинист подал сигнал. Зычный, тягучий. Не знаю, что подхватило меня, не знаю, какая сила подтолкнула меня, только в единый миг оказалась я на вытянутую руку от Михаиловой спины, и хотя, падая на него, не словчила схватить за расстёгнутый ворот, за плечи, всё ж таки поймала за ногу. Хрястнулся он наземь, когда мы сравнялись с головой поезда. Я наползла на парня в момент, вцепилась в волосы и прижала лицом к крутой насыпи. – Что ж ты, паразит!?.. Не смей!.. Я и без всяких денег пойду!.. Матерью клянусь! Только не смей!.. Я не знаю, слышал ли он мою клятву в белом грохоте колёс, что лились над нами в каком метре, только подмирился он с тем, что дальше нету ему ходу, и долго ещё белее снега неподвижно лежал после того, как поезд прошёл уже.
8
И крута гора, да миновать нельзя.
Себе в приданое выработала я и берегла большую хорошую паутиночку. Думала ли я когда, гадала ли, что мне, самопервой на селе рукодельнице, первой девушке, придётся продавать тот платок, чтоб сыграть вечёрку не вечёрку, свадьбу не свадьбу, а так – собирались все наши сродники; думала ли, что придётся на те деньги за свой платок-приданок брать билет себе и наречённому до какой-то там его Крюковки... А вот пришлось... Собрались все наши за столом. Как ни худо было, не поломала мама жёлтинский обычай преподносить невесте платок. Подарила. Тут тебе на порог Лёня с товарищем. Лёня и говорит Михаилу: – Не ты жених, а я жених. Она должна быть не твоей, а моей. Тот пускай и будет жених, кто живой останется. Давай на таковских выйдем правилах! – Давай. Михаил сжал кулаки, встал из-за стола. А был Михаил пониже Лёни, но шутоломно силён. Бога-тырей валил снопами! Куда с ним Лёне... Мама вроде того и прикрикни на Лёню: – Иля ты умом повредился? – Да нет, Евдокея Ильвовна, покудова я от своего от ума говорю. – Не затевай, Лёнюшка, чего не след. Даль всё сам узнаешь... И не вини никого... Не от своего сердца Нюра поворотила всё так... Заскрипел Лёня зубами, заплакал, будто ребятёнок. Изорвал на себе белую рубашку в ленточки. Кепка его осталась посередь двора... Михаил потом накинул её на колышек в плетне. Думали, придёт возьмет... Не пришёл... (Стороной прослышала я после, уехал Лёня куда-то, долго не женился. Под самую вот под войну мальчика ему жена уродила. Только остался сынишка сироткой. Сгибнул мой Лёля на фронте.)
9
Своя воля страшней неволи.
Ну а мы, молодые, что? Села я в слезах на поезд да и покатили. Едем день. Едем два. Едем голодные. Он меня не смеет, я его не смею. Во рту ни маковой росинки. А харчей – полнёхонька сумка! А больше того не до еды мне совсем. Всё кумекаю, куда ж это тебя, девка, черти прут? Дотянулись до ихней станции. На последние наняли на мои подводу до Крюковки. Чуть свет – а холод, зуб с зубом разминается, – стучит Михаил в низ окна. Сбежалась к одному боку занавеска гармошкой. В окне скользнуло женское лицо, и через мгновение какое растутнарастают в сенцах звуки тяжёлых, державных шагов. – Маманя... Узнаю? по маршальской походочке... Михаил не выпускает мою руку, боится, вовсе зазябну я. Становится попереди меня. Мать, свекруха-добруха, откинула засов. До предельности распахнула дверь. В большой радости спрашивает с крыльца внапев: – Миинька!.. А невеста-та-а игде? – А какая? – А тятяка сказывал, ты надвезёшь. Я и всполошись-та. А батюшки! А господи! А какая ж она, привезённая-та? Да какая ж эт у нас невеста будет? Привезёнка! Чудо в перьях! Так игде ж она? – Мамань! Ну вы навовсе в упор не видите! Голос у Михаила смеётся. – Будет над родительницей шутки вертеть. Бросай свои за?игры. А потом... Чего ж студить человека? Ты куда её дел? – В карман на согрев посадил. – Значит, не привёз... Э-хе-хе-хе-хе... А я что ждала, так ждала... Все глазоньки проглядела-та... – Чище смотрите! – Михаил сшагнул в сторону. – Вот, мамань, моя Нюронька! Всхожу я на крыльцо, будто чужеземица. Не смею всего, глаз не подыму. Мать: – А батюшки!.. А миленька!.. А родну?шка!.. А ты ж вся дрожишь... А ты ж, чай, наскрозь вся прозамёрзла?! Не знаю, что и сказать. Обнялись, расцеловались... Заплакали... Ведут в дом. Куда ни пошлю я глаз – на лавку, на печку, на полати, – отовсюду грейко светят солнышками светлые ребячьи рожицы. – А ты, роднушка, – наставляет на ум свекровь, – не гляди на них. У нас в дому двенадцать носов и всяк чихает. Да-а, стало, врал Михаил. Плёл, один одним у отца-матери. Одиный! Вот, мол, трое нас. А вышло, не хватает до чёртовой дюжины одной дуры несолёной. Так вот объявилась. Всеполный теперь комплект! Дали мне валенки. Велели забираться на печку. Обняла я трубу. Реву: – Оха, мамынька ты моя родная! Оха да жёлтинска! Да куда ж меня завезли-та? Да куда ж да попалась-та я?.. – Нюронька, ну чего ты, ей-бо, расслезилась? – шепчет в ухо Михаил. – Не надо бы, а?.. Ну чё ж теперь, пра, делать? Не ворочаться же... Всенадобно, Нюронька, со всей дорогой душой к нашему к обчеству приклоняться... Ну... Надь ладниться... Слышь, сродничи, соседи валом валят. Полна коробонька нажалась народу. Привёз Блинов невесту со стороны, глаза горят на молоду поглядеть...
10
Сама испекла пирожок,
сама и кушай.
Попервости я не соглашалась идти под Михаилову фамилию. Серчал он. – Тогда и не жона как будешь... Жона должна таскать мужнину фамилию. Время пообломало мою гордыню. Навприконец отступила я на попятный дворок. Пошли мы в загс. Записались. Выдали нам регистрированную бумажку. По дороге назад я спросила, когда венчаться пойдём. А Михаил со смешком и отколи штуку: – Иди венчайся одиначкой. А я товарищ комсомол! Я венчаться не буду. Прямо оглоушил. Как обухом старой корове меж тупых рогов. Стала я посередь дороги и шагу не могу ни взад, ни вперёд подать. Будто вкопало по колени. Не то что мизинцем пни, дунь – паду. А он, лихобес, руки за голову, и ну бить дробца. И ну этаким чертоплясом вкруг меня кружить с приговорками:
– Эх, тюхтюхтю!
Голова в дяхтю,
Рукиноги в кисялю
Свою милку весялю!..
Эха, яблочко
Сбоку верчено.
С комсомольцем живу
И не венчана!..
Я плясала, топала,
Искала себе сокола.
Думала, он далеко,
Оказалось – около!
Сгрёб с себя кепку, приложил к груди в поклоне – это я, соколок-найдёныш! – и в полной отчайке хлоп кепкой плашмя оземь. И дале за своё:
– У милёнка у мово
Поговорочка нао.
Он нао,
и я нао,
Ноне стала я ево!
– Как только... получил на меня документ... – бормочу. – Час... Единый час не сшёл... как накинул в загсе хомуток... А уже натура-дура в открытку из тебя полезла! Даль-то чего ждать? Бросил он скакать, повинно вальнулся передо мной на колени. Обнял меня и не пропел, проговорил тихо приговорку:
– Ты, колечко моё,
Кольцо золотое!
Ты, сердечко моё,
Кровью залитое!..
Помолчал и потом так говорит: – Нюронька, небесна звёздынька, ты думаешь, что я, дурак из картошки, увесь возмечтал тебя обидети? Неее... И в думке не держал. Жить будем ладно. Вдвох. Безо венца. Третий, знамо, лишний. – Чем же тебе венец не угодил? – В том и фасоля, всем угодил. Мне сам Боженька подал тебя как гостинчик в окошенько, и я проть венчаться? Хочу! Да не стану... Да пойди я в церкву – до гроба завоспитывает товаришок комсомол. Задолбют вороняки. Никаторого житья не дадут! По знакомцам заключение держу. Опаа... В комсомолийкрематорий внагляк загребли, как трактором, сразу всю улицу... Молодняк, знамо... Без спросу записали. Без согласки. А теперь и крутисьоглядывайся. Без спросу и до ветру не сбегай. Искривление политицкой линии! Вота чё выработают из нашего культпохода у церкву. Навалются всей чингисхановской ордищей и в бараний рог нас сомнут. Тебе это надь? Лично мне не надь. Того я и не хочу ни тебе, ни себе говнивых приключеньев на весь остатний кусок житухи... Я согласилась с Михаиловыми словами. Вот весь век и живу не венчана. Через много лет, на исповеди, сказала про это. Батюшка и успокой: – Ничего. Господь простит. А я и платьишко к венцу нарядное справила. Так и разу не надела, ненадёванное лежало. Дочке потом к свадьбе подарила. Было оно дочке впору.
В Крюковке я скоро обвертелась, освоилась. Одни по-за глаза выхваляли: Минька хорошу жону со стороны отхватил! Кой-кто поперёк тому слову на дыбошки ставал. Мол, а чего больно хорошего-та в ней? Тот же назём издаля привезён!
11
Прежде смерти не умирают.
На свадьбе мне и Михаилу налили по полной стограммовой рюмке магазинной водки. Дали по куску ржаного хлеба. Шибко посыпали солью, в снег прям белые. Примета вроде там такая. Выпьют всё молодые и не поморщатся, съедят все это – любят крепко друг дружку, в ладу будут жить. Минька-то молодчуга. Шадымчик
под случай как ломит! Что вода, что водка – без разницы вприпадку молотит. А я полстаканчика приняла. С горем пополам на двоих осилила. Разочек куснула хлебушка. И нетути меня больше. Тут встают свёкор со свекрухой. Свёкор и говорит свекрухе: – Аниковна, давай выпьем. Миньку женим! Первончик наш! Соколич! Слышу, ой, плохо мне... По-за спиной шепоток зашелестел: – Какая-то вся она из себя гордянка. Впряме дышать нечем! – Ересливая брезгуша... – А матушки-та мои, морщится. А матушки-та мои, и хлеб-та не скушала-то наша городска... – Э-э-э-э... Не будут жить...Не будут, одно слово... Мне и вовсе худо. Молоком отхаживали. Нашатырём виски тёрли, нюхать давали... Очнулась... Тут-то моя доброта-свекровь и ну задавать звону свадьбе. – Зачем тако мучить человека?! Это у нас тако принято. А у них тако не принято. Она не можа... Ну на кой лядо принужатьта? А не дай Бог, помрё, чё будем делать-та?.. А не померла Аннушка. Ой да ну!..
12
Дело толком красно.
Они там, в Крюковке, сеяли коноплю, лён, пряли и ткали холсты. А я знай ажурные вяжи свои паутиночки. Сижу у окна со спицами. Печливый
дедушка – звали его дедька Аника, был уже под годами – крадкома, уважительно так спрашивает: – Нюронька, а чего эт ты вяжешь-та? – Платок. – А што ж за така за кисейка-та? – Довяжу, посмотрите. – Да как жа ты вяжешь-та без гляденья? – Привыкшая... Пальцами слышу, где рисунок, где наружная петля. У меня пальцы – глаза. – А господи, твоя воля! – Да-а... У всех у жёлтинских, кто при платке обретается, чутьё в руках кощее. Вот возьму что в одну руку, возьму в другую – разницу в пять граммушек скажу. – А господи, твоя воля! – Бывалко, принесёшь кладовщику выработанный платок. Не глядит. Тронет – иль враз примет, иль садись выбирай волос. Пальцами зорче рентгена видит! – А господи, твоя воля! Пошшупал, сказал красну цену рукодельству... Чудно?... Связала я первый платок – вся Крюковка перебывала в дому. – А батюшки! А узорчики-та каки приятныя!.. – То как садики. А то как какими кругляшками... – А во поглянь! А во!.. Больша-а Нюра плетея! – Да как жа эт можна-та исделать красоту таку?! Свекруха-добруха, гордая такая за меня, входит в генеральское пояснение: – А матушки, а Нюронька-та моя не печатает-та, не рисует-та. Вы-вя-зы-ва-ет!
Связала я три платка да и пустилась с самим свёкром Иван Васильчем на преименитую Нижегородскую ярмарку. Только вынула из сумки один платок, подкатывается поперёк себя толще бабища. Ведёрная голова нашлёпнута на плечи. Шеи будто и не бывало. Позабыл Господь выдать. Какая-то вся короткая, обрубистая. Ростом не вышла, вся в ширь ушла. На первый же скорый глаз что-то не глянулась мне эта кобзе?лка. Ну, взяла она мой платок за углы. Пальцы жирные, сытые. И жалко мне стало. Я корпом корпела... Ночей не спала, все жилочки из себя тянула. И кто ж снял мои труды? Невжель э т о й носить? Ой, не надо. Моя воля, выдернула б назад... Бабёшка встряхнула моё серебристое облачко. – Почём? – Голос у неё холодный, с хрипотой. Я к самому: – Папань, за что отдавать-то? Молчит. Уставился на покупщицу – та мёртво вкогтилась в платок. Вижу, большие мильоны с неё дёрни, отдаст. Губы кусает мой свёкрушка. Взопрел. Не дай Бог продешевить! – Дамочка, а ну... Слухай-внимай. Ну отодить... отодить от этого вопроса! – тычет глазами в платок. – Гражданин, я вообще-то, кажется, покупаю. Не отымаю...
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.
Страницы: 1, 2
|
|