Зов полярных широт (№3) - За тех, кто в дрейфе!
ModernLib.Net / Путешествия и география / Санин Владимир Маркович / За тех, кто в дрейфе! - Чтение
(стр. 3)
Автор:
|
Санин Владимир Маркович |
Жанр:
|
Путешествия и география |
Серия:
|
Зов полярных широт
|
-
Читать книгу полностью
(306 Кб)
- Скачать в формате fb2
(134 Кб)
- Скачать в формате doc
(137 Кб)
- Скачать в формате txt
(132 Кб)
- Скачать в формате html
(134 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11
|
|
Минутко, опытнейший радист, в дрейф просился, а взял Соболева, мальчишку без биографии, за одни лишь чистые глаза, что так Андрею пришлись по душе. Хорошо работает мальчишка, лет через десять будет асом. «Товарища по зимовке выбирай, как жену выбираешь», — вспомнилось старое. За два месяца дрейфа не раз анализировал Семенов поведение, личности тринадцати своих товарищей и, хотя видел, что иные из них не совсем такие, какими казались на Большой земле, за выбор себя не корил. Впрочем, два человека оказались на станции по воле случая. За неделю до начала экспедиции попали в автомобильную аварию уже оформленные метеоролог и аэролог, и на их место срочно пришлось оформлять малознакомых людей. Рахманова, уже немолодого метеоролога старой школы, рекомендовал Пухов, а Осокина пришлось брать из резерва без всяких рекомендаций — просто другого свободного аэролога не оказалось. Пухов не подвел — Рахманов выполнял свои обязанности безупречно, Осокин тоже особых нареканий не вызывал, и через некоторое время Семенов с облегчением констатировал, что люди на станции притерлись друг к другу и коллектив начинает складываться.
Если под идеальным коллективом понимать группу людей, у которых нет недостатков, то такого коллектива нет и быть не может. Человек без недостатков безлик и скучен, как унылый, позабытый людьми заболоченный пруд; соблюдая букву неписаных правил человеческого общежития, он становится не личностью, а эталоном, которому место не в общежитии, а в музее. Впрочем, эталонные экземпляры пока что Семенову не встречались; попадались скорее тонкие мастера скрывать себя, но рано или поздно их изъяны проступали, как ржавые пятна сквозь побелку. К таким людям Семенов испытывал особое недоверие. На иные пороки Андрей научил его закрывать глаза, скажем, на скупость — для зимующего коллектива в ней большой опасности нет, негде ей развернуться; но предупреждал, если скупость не страшна, то скупой опасен, его ущербинка может неожиданно обнаружиться совсем в другой области, присмотрись к нему повнимательней. А вот чего никогда и никому не прощал Андрей, так это лживости, лицемерия и трусости. Семенов, перебирая в памяти своих товарищей, отмечал, что Филатов слишком вспыльчив, а Кирюшкин по-стариковски ворчлив, Дугин встречает в штыки самые невинные подковырки, а Томилин, наоборот, может зло пошутить, Груздев язвителен, а Рахманов чрезмерно мягок, но такие недостатки его не пугали. Они с лихвой перекрывались достоинствами этих людей, среди которых Семенов не видел ни лицемеров, ни трусов, ни себялюбивых эгоистов, опасных для еще не успевшего окончательно сложиться коллектива. Точила душу, правда, история с Мишкой — ведь выстрелил, в него кто-то, а любая жестокость, даже бессмысленная, не может быть беспричинной, не может. Вот и думай, гадай, ищи эту причину в отведенном Арктикой пространстве два на два с половиной километра…
Но, слава богу, на станции есть Женя Дугин, человек, не раз и не два доказавший, что готов ради него на все, Костя Томилин, который без всякого приказа, по одной лишь им самим осознанной необходимости «вместо антенны на крышу встанет», и Саша Бармин, самый любимый, единственный личный друг после того, как ушел Андрей.
Семенов знал за собой один по-настоящему большой недостаток: сухость, сдержанность, что ли, неспособность к быстрому сближению и контактам даже с очень нужными для дела людьми. Много времени проходило, прежде чем он раскрывался перед кем-либо, и потому так уж получалось, что отношения его с подчиненными обычно не выходили за рамки полуофициальных. Семенову было достаточно, что его уважали — в этом он был, пожалуй, уверен, немножко побаивались его строгости и верили в компетентность как начальника, и все же он не мог не видеть, что его присутствие сковывает людей, заставляет их держаться менее свободно, чем если бы его здесь не было. Он знал, что ко второй половине зимовки все упростится, что люди, уверившись в его справедливости и доброжелательности, ни о каком другом начальнике и мечтать не будут; знал и жалел, что к нему не приходят так, как приходили к Андрею: на исповедь. Но ничего не мог с собой поделать, ибо не раз убеждался в том, что ничто другое так не вредит зимовке, как фамильярность начальника с подчиненными. Много лет назад они с Андреем зимовали под началом Телешова; этот очень неглупый и, в общем, неплохой человек погубил зимовку тем, что с первых же дней решил заработать себе дешевую популярность: до ночи «забивал козла» в кают-компании, неумело, чужими словами матерился, рассказывал сальные, на нетребовательного слушателя анекдоты и добился того, что над ним посмеивались, хлопали по плечу и посылали подальше, когда он о чем-то просил. Телешов спохватился, начал сыпать выговорами, перестал с людьми общаться и даже еду приказывал себе подавать на отдельный столик — другая крайность, из-за которой его стали презирать и в конце концов возненавидели. Все пошло прахом, одна за другой вспыхивали склоки, и люди еле дождались смены. Так что ломать себя, допускать в своем поведения фальшивую ноту Семенов не хотел — одна лишь мысль об этом была ему противна. Когда-то Семенову попалась в руки научно-фантастическая книжка, и из рассказов очень запомнился один, поразивший его тонким проникновением в тайну создания коллектива. Сливки человечества, пять или шесть выдающихся людей летят на космическом корабле к доселе недостижимой звезде, и среди них — психолог Бертелли редкостный простак и невежда, неведомо почему попавший в число избранных. Его неприспособленность к трудным условиям полета, добродушие, лишь подчеркивающее его тупость, делают Бертелли объектом постоянных насмешек, которые становятся, правда, чуть дружелюбнее, когда он обнаруживает незаурядные способности к пантомиме. Всю дорогу этот недалекий человек потешает экипаж, так и не понявший, зачем послали в космос такую бездарь, и лишь когда корабль возвратился на Землю, его командир узнал, что Бертелли — великий клоун, известный всему человечеству. А в число избранных его включили потому, что им, выдающимся ученым-мыслителям и космонавтам, нужно было «немного смазки». И Бертелли это задание выполнил! Он никому не давал скучать, он был той отдушиной, куда уходили гнев и отчаяние, тоска и раздражение, он был мальчиком для битья, великим Инкогнито — врачевателем душ! Саша Бармин, чуткий к малейшим нюансам человеческих отношений, с его счастливой способностью растворять зло в собственной доброте — был той самой смазкой, без которой шестеренки механизма, называемого коллективом, могли бы начать скрипеть.
Семенов вспомнил: книга с этим рассказом была последней, которую читал Андрей, и в содержании против названия «Немного смазки» стоял, крестик.
ФИЛАТОВ И ОСОКИН
После окончания первого своего дрейфа Филатов работал в мастерских института. Шла подготовка к очередной антарктической экспедиции, сроки были сжатые, приходилось авралить, и он задерживался допоздна. В тот день закончили ремонтировать тягач для Новолазаревской, куда Филатова прочили механиком, все разошлись, а он остался — для себя хотелось отделать машину поаккуратней. А в полночь, возвращаясь домой, услышал чьи-то крики и увидел в свете уличного фонаря девушку, которая отбивалась спортивной сумкой от трех явно подвыпивших парией.
Охоты ввязываться в потасовку у Филатова не было: парни здоровые, намнут бока, но девушка крикнула: «Помогите!» — и теперь уже мимо не пройдешь. Ощущая знакомую дрожь в мускулах, он подошел поближе.
— Бросьте, ребята, — дружелюбно предложил он, и тут же получил сильнейший удар в челюсть, от которого шлепнулся на тротуар.
— Отдохнул? А теперь проваливай! Ощупав гудящую голову, Филатов поднялся, попятился от стоявшего наготове рыжего детины с веселыми навыкате, глазами и, сделав простоватую испуганную физиономию, вдруг резко ударил его носком ботинка под колено. Боль от такого удара дикая, детина заревел, и двое дружков, оставив девушку, бросились ему на помощь.
Дрался в своей жизни Филатов часто, дрался жестоко и беспощадно, особенно с теми, кого считал подонками; много коварных приемов, которые он сначала испытал на себе, а потом искусно перенял, сделали его опасным противником, и редко кто из ребят, знавших его, по своей охоте с ним связывался. А тут подонки были темные, у одного в руке блеснул кастет, другой щелкнул ножом, и с ними Филатов считал себя вправе драться без всякого кодекса. Того, что с кастетом, Филатов ударил ногой в пах — страшной жестокости удар, после которого человек превращается в извивающегося червяка; от взмахнувшего ножом ловко увернулся и, подпрыгнув, саданул ему ребром ладони по переносице. Постоял, удовлетворенно слушая рев, проклятья и угрозы подонков, подумал, стоит ли добавить, и решил, что на сегодня они свое получили.
— Бежим, крошка!
Он схватил за руку девушку, которая замерла у забора, и силой потащил ее за собой по пустынной улице.
— Сюда!
Они нырнули в подъезд и тихо поднялись на пятый этаж панельного дома. Филатов долго шарил ключом по замку, открыл наконец дверь и кивком пригласил девушку войти. Она колебалась.
— Да входи!
— Меня в общежитии ждут, — нерешительно сказала она.
— А мне какое дело? Иди, если хочешь.
— Я одна боюсь.
— Ну, а с меня тоже хватит, — буркнул Филатов, косясь в зеркало на распухшую щеку. Девушка вошла, осмотрелась.
— Вы здесь один живете?
— Один. Ужинать будешь?
— Нет.
— Ну, а я голодный как волк. — Филатов повесил на вешалку пиджак, исподлобья посмотрел на девушку. Невысокая, но складная, короткие, под мальчишку, волосы, голубые глаза. Ничего себе. — Между прочим, Веня.
— Надя. А ловко вы их! — Она еще не остыла от волнения, и голос ее вздрагивал. — Я думала, у меня сердце выпрыгнет. Одного, второго, третьего — как в кино!
— Лучше бы в кино, — возразил Филатов. — Если б тот, длинный, воткнул в бок перо…
Он пошел на кухню, поставил на плиту сковородку, достал из холодильника яйца и колбасу.
— Входи, не съем.
— У вас губа разбита и щека синяя. Больно? Холодный компресс нужно сделать.
— До свадьбы заживет.
— А вы вообще кто?
— Механик.
— А я студентка второго курса института физкультуры.
— По ночам зря ходишь, студентка.
— Я с тренировки, нам зал дают поздно.
— Так яичницу на тебя жарить?
— Спасибо, не хочу.
— Не хочешь — иди спать, вон в комнате кровать.
— А если я останусь, вы… вы…
— Еще чего! — презрительно бросил Филатов. — Вот что, крошка, топай в комнату и можешь забаррикадировать дверь комодом. А проснешься рано — дверь без ключа захлопывается. Вопросы есть?
— А вы где спать будете?
— Не твоя забота, шагай, шагай!
Поужинав, Филатов постелил себе в кухне на полу, улегся и долго не мог заснуть. Ныла челюсть, мешал полувыбитый зуб, и никак не проходило возбуждение после нежданного и опасного происшествия. Лежать на пальто было жестко и неудобно, и он злился на девчонку, из-за которой не отдохнет как следует. Зал им поздно дают, шастают по ночам, и поэтому люди должны в больницах лежать, хотя не люди, поправил себя Филатов, а подонки, особенно этот, с глазами навыкате, рыжий, с кулаком, что свинчатка… Когда в половине седьмого Филатов проснулся от звонка будильника, в дверях кухни, одетая, стояла Надя. Теперь она выглядела куда уверенней, и Филатов еще раз отметил, что девчонка складненькая и что ей очень идет короткая юбка.
— Не выспались? — сочувственно спросила Надя.
— Ерунда. — Филатов встал и натянул брюки. — Извиняюсь,
— Так я пошла, — глядя чуть в сторону, сказала Надя.
— Будь здорова, крошка. — Филатов кивнул и поставил на плиту чайник.
— Могли бы хоть чашку чаю предложить… спаситель!
— Считай, что предложил. Только мне некогда, сама пошуруй в холодильнике.
Филатов пошел в ванную.
— Не очень-то вы любезны.
Филатов остановился и положил руку ей на плечо.
— Послушай, крошка, я в кавалеры не набивался и с цветами тебя не караулил. С чего мне расшаркиваться? Шуруй.
Вернувшись через несколько минут на кухню, он увидел на столе тарелку с бутербродами, чашки с кофе и одобрительно кивнул.
— Молодец, крошка.
— Убедительно прошу вас отныне не называть меня этим дурацким словом!
— Почему это «отныне»? — весело удивился Филатов, осторожно откусывая от бутерброда. — Ты что, жизнь со мной собралась вместе прожить?
— А разве вы после всего не захотите больше со мной встретиться?
Филатов присвистнул.
— После чего это — «всего»? После того, как я на полу, как собака, дрых?
— Если б захотели, легли бы на диване.
— Спасибо за разрешение. Тебе сколько лет?
— Девятнадцать.
— А мне двадцать три. Можешь не «выкать».
— Ты всегда так поздно работаешь?
— А что?
— Заходил бы тогда за мной, у меня четыре раза в неделю тренировки в одиннадцать вечера кончаются.
Филатов развеселился.
— А на кой черт мне это надо?
Надя поджала губы.
— Конечно, можешь и не заходить. Найдется еще кто-нибудь, можешь быть уверен.
— Ну, допустим, зайду. А дальше что?
— Проводишь до общежития.
— Исключительно интересно!
— А в воскресенье можешь пригласить в кино.
— Потрясающая перспектива! — С каждой минутой Надя все больше забавляла Филатова.
— А что тебе еще надо?
— Мне надо, — таинственным шепотом сообщил Филатов, — немедленно, не сходя с места, тебя поцеловать!
— Рано. — Надя торопливо встала, сполоснула в мойке чашки. — Но если не будешь очень торопиться, шансы у тебя есть!
Так в жизнь Филатова вошла та самая «художественная гимнасточка». С их встречи прошло уже четыре года. Надя закончила институт и сама тренировала малышек в спортивной школе, трижды провожала Филатова в экспедиции и встречала его, а до загса дело никак не доходило. Филатов оказался бешеным ревнивцем, устраивал сцены, Надя бежала за помощью к Барминым, и следовало пылкое примирение, но ненадолго. Раз десять они уже расставались навсегда, и столько же раз Филатов, как побитая собака, возникал у дверей спортивной школы.
— Ну что мне с ним делать? — хныкала Надя.
— Бить, — советовал Бармин. — Бить смертным боем, а потом обливать ледяной водой. Три раза в день по десять минут после еды.
— Меня нужно брать лаской, — возражал Филатов. — Нежностью.
— Из-за него я отказалась от чемпионата города! Старшего тренера он обозвал «блудливым козлом» и пригрозил сдать в утиль, если он до меня дотронется.
— И сдам, — пообещал Филатов. — Чего он хватает за ноги?
— Но ведь я гимнастка. Это его работа. В другой раз Бармин насел на Филатова:
— Ну, чего ты тянешь? Не говори потом что я не предупреждал: останешься на бобах!
— Красивая она очень, — вздохнул Филатов. — Не для меня.
— Брось, ты тоже не лыком шит. Скажем прямо, рожа, глаза разбойничьи, но именно эта дикость и нравится женщинам. Ведь любишь?
— Вопрос! Только… зыркают на нее, гады. Не могу, руки чешутся.
— И хорошо, что зыркают! — заорал Бармин. — Гордись этим, осел! Пиши ей стихи! Могу даже подсказать первую строчку: «Я помню чудное мгновенье».
В результате такой интенсивной обработки наступил длительный сравнительно мирный период, однако у Нади неожиданно заболел отец и она уехала к нему сиделкой, и Филатов опять ушел в дрейф, не расписавшись. Но фотокарточку Нади на сей раз впервые поставил, не таясь, на тумбочку у своих нар, о чем Бармин не замедлил сообщить Нине, а та поделилась важной новостью с Надей, важной потому, что по традиции полярник вешает или ставит у постели фотокарточки только жены или невесты.
Несмотря на то, что перед дрейфом старые недруги Дугин и Филатов по требованию Семенова обменялись рукопожатием, их отношения теплее не стали. Работали они согласно, повода для ссоры не искали, но своего напарника Филатов по-прежнему не любил: словами простил, но душою простить не мог и не верил его дружелюбию ни на грош. Дугин же, очень ценивший мир и согласие с теми, кого почитал ровней или посильнее себя, подчеркнуто уступал в мелочах, входил в домик на цыпочках, когда Филатов спал, но в друзья не лез и разговоров по душам не заводил.
Время стирает острые углы, обтесывает человека, и с годами из суждений Филатова о людях исчезала легковесная размашистость, он становился терпимее и удерживался, как учил его когда-то Гаранин, от односторонних оценок: то накапливался жизненный опыт. Филатов взрослел. Если раньше, невзлюбив кого-либо, он видел его лишь в одном цвете, то теперь в том же Дугине он стал уважать редкостную даже для полярника отдачу в работе, чего не желал замечать раньше; еще признал за Груздевым право на скрытность и некоторое высокомерие, не потому что тот был умнее других (Бармина и Семенова, например, Филатов ставил выше), а потому, что держал себя Груздев с достоинством, голову ни перед кем не гнул, самой черной работы не чурался и вообще оказался хорошим парнем: по своей охоте предложил Филатову заниматься с ним физикой и без всяких скидок, но доброжелательно, разбирал его стихи. Теперь Филатову было стыдно, что поначалу он третировал безответного тихоню Рахманова, а ведь какой отменный метеоролог оказался. А вот Непомнящий, перворазрядник-боксер и балагур, которого с первого же знакомства Филатов сразу определил в кореши, с течением времени нравился ему значительно меньше: когда строили аэродром и Семенов каждому давал норму, этот здоровый малый быстро расчищал свой участок и старался тихо улизнуть.
Но лишь в одном случае Филатов дал волю чувствам и, не поддаваясь уговорам и даже личной просьбе Семенова, со всем пылом возненавидел аэролога Осокина.
С первого взгляда!
Когда они впервые встретились на береговой базе, Филатов остолбенел: да ведь это тот самый верзила — те же клочковатые рыжие волосы, вихляющая блатная походка и нагловато-веселые навыкате глаза. У Филатова будто заныл выбитый в той драке зуб и вскипела кровь: он! Виду не подал, а поделился подозрением с Барминым и попросил на медосмотре взглянуть, нет ли у Осокина под коленкой шрама. И хотя шрама не оказалось и вообще выяснилось, что в тот год Осокин зимовал на Четырехстолбовом, избавиться от своего подозрения Филатов не мог: встречал по пять раз на дню Осокина и видел забор у новостройки в глухом переулке и трех хохочущих подонков.
— Но ведь у него полное алиби, — убеждал Бармин.
— Мог прилететь в отпуск.
— А шрам?
— Зажило, как на собаке, — упрямился Филатов.
Скрыть на станции ничего нельзя, и вскоре заметили, что Филатов по поводу и без повода цепляется к аэрологу, вызывает его на ссору. Кто в аврал на разгрузку самолетов норовил последним выйти? Осокин. Кто из ракетницы медведя Мишку искалечил? Конечно, Осокин, никто другой на такое не способен. Из-за кого ящик с резиновыми оболочками для зондов в разводье утонул? Осокин при подвижках струсил, убежал от разводья. За Осокина вступился Непомнящий, уязвленный тем, что Веня его отдалил; за Непомнящим потянулся Ковалев, в коллективе назревала склока, и Семенов вызвал Филатова к себе. Тот угрюмо выслушал доводы начальника, пообещал сдерживаться и с месяц был верен своему слову, пока не произошел такой случай. Попасть в приятели к Филатову стремились многие, в любом домике он был желанный гость, и заполучить Веню с гитарой на вечерок в свою компанию считалось большой удачей. Однажды, вернувшись с вахты, он застал у себя Осокина. У него день рождения, официально чествовать будут в субботу за ужином, а сегодня он и его соседи по домику, Непомнящий и Рахманов, приглашают Веню на дружеский чай. Словом, Осокин явно давал понять, что он уже забыл Венины нападки в начале дрейфа.
— Я и в субботу за твое здоровье пить не стану, — сбрасывая унты, сообщил Филатов. — Мотай, друг, мне отдохнуть надо.
Осокин побагровел.
— Ты чего, мыла объелся? — пока еще миролюбиво. — Если на хвост наступил, скажи, когда. Филатов улегся на нары.
— Ты, Витя, Белку к себе позови, она к любому пойдет.
Это уже было намеренное оскорбление. Осокин взял с тумбочки фотокарточку Нади, с интересом всмотрелся.
— Поставь на место, — тихо сказал Филатов.
— Красивая. — Осокин чмокнул губами. — И лицо доброе. Она ко всем добрая, да, Веня?
«Отдохнул? А теперь проваливай!» — будто наяву услышал голос рыжего Филатов.
Он!
Первым побуждением Семенова было любой ценой соорудить полосу, вызвать спецрейс и отправить обоих на материк. Но Свешников, с которым Семенов связался по радио, разрешения на дорогостоящий полет не дал, а провинившихся велел «продраить с песочком и перевоспитать в своем коллективе».
Расследование показало, что всю зимовку Осокин действительно безвыездно находился на Четырехстолбовом и в августе того года оказаться в Ленинграде никак не мог. Так что навязчивая идея Филатова возникла из-за случайного внешнего сходства двух людей. Сильно избитый, еле ворочающий в разбитом рту языком, Осокин не отрицал сказанного, утверждая, однако, что Филатов своим воспаленным воображением придал его словам совсем другой смысл. В это утверждение никто не поверил, и общественное мнение явно склонилось на сторону Филатова, ибо всякие намеки на легкомыслие оставленных дома жен полярники воспринимают крайне болезненно. Конечно, решило общественное мнение, Филатов переборщил, но любой другой на его месте тоже бы не сдержался.
Семенов все-таки хотел влепить по строгачу обоим, но Филатов уже видел, что расследование явно произвело на начальника впечатление, и весело предложил:
— Сергей Николаевич, давайте меняться: мордобой на мордобой. Помните, на Востоке вы приложились к моей физиономии?
— Хитер ты, Веня. Тогда было за дело.
— Ну, Осокин тоже получил не за красивые глаза. Так махнем, не глядя?
— Меняйся, Николаич, — посоветовал Бармин, — другого такого случая не будет. Надежно, выгодно, удобно.
Так что гроза, собравшаяся было над головой Филатова, пронеслась стороной, и из этой истории он вышел, так сказать, без особых моральных издержек.
С Осокиным же дело обстояло по-иному. Человек он, в общем, был и не очень плохой и не очень хороший — обыкновенный. В первых не ходил, но и сильно не оступался, профессией своей владел, а если и была в нем гнильца, то глубоко запрятанная и даже на пристальный взгляд неразличимая.
Но избитый, не находивший сочувствия у прежде самых близких товарищей, Осокин обозлился. Он понимал, что отныне слух о его унижении будет тянуться за ним, как хвост за кометой, и это отравляло ему жизнь. Десять лет пройдет, а будут помнить и рассказывать, как Филатов безнаказанно набил ему морду и потом гоголем ходил по станции!
В этой трудной ситуации у Осокина был один выход: заявить во всеуслышание, что те слова он ляпнул сгоряча, извиняется за них, но самого Филатова извинять не станет и когда-нибудь, после зимовки, с ним посчитается. Это было бы всем по-человечески понятно и даже могло вернуть Осокину если не уважение, то некоторое сочувствие: ну, сглупил парень, а теперь осознал, мало ли что с кем бывает?
Будь Осокин поумнее и дальновиднее, он так бы и поступил. Однако время шло, и, хотя о том происшествии никто не напоминал, Осокин видел в глазах товарищей скрытую насмешку и все больше ожесточался. Свои обязанности он по-прежнему выполнял безупречно, при всех бодрился и охотно смеялся чужим шуткам, но унижения своего забыть не мог.
ГРУЗДЕВ
Третий день я валяюсь на парах, читаю книжки и принимаю посетителей. Я первый официально зарегистрированный на станции больной, гордость доктора и его отрада. Валя Горемыкин кормит меня блинчиками с медом, Филатов приходит петь под гитару, и даже сам начальник лично навещает больного, чтобы проявить чуткость и поднять его боевой дух.
В этом внимании, безусловно, искреннем и трогательном, я отчетливо вижу скрытую издевку, так как фурункул размером с Казбек, отравляющий мое существование, ухитрился вскочить на том месте, о котором и обществе не принято говорить. Лежу я либо на боку, либо на животе и вскрикиваю от малейшего неосторожного движения, что заставляет негодяев-посетителей отворачиваться и тихо умирать от смеха. Слабым от боли голосом я проклинаю их и гоню к чертовой матери, и они, выскочив в тамбур, плачут и стонут: «Чаплина не надо!.. Райкин!» И, мерзавцы, с постными лицами спешат обратно посочувствовать…
Наибольшее счастье, однако, мой фурункул доставляет Бармину. С важным и неприступным видом профессора, окруженного почтительной свитой, он оголяет мою спину, делает многозначительную паузу и глубокомысленно изрекает: «Они еще не созрели-с, нужно ждать-с», и — на публику: «Мозг не задет-с, непосредственной опасности извилинам нет-с».
Этот паршивый фурункул — главная и любимая тема разговоров. Полярники как дети: размеренности, однообразия они не терпят, подавай им какую-нибудь игрушку. Ладно, пусть тешатся, не вечно же я буду беспомощен, как полено. По-настоящему переживает за меня один только Кореш: подходит, смотрит грустными, все понимающими глазами, лижет руки и, как мне кажется, вздыхает. Он давно простил мне измену с Мишкой, принес миску обратно и делит свою привязанность между мной и дядей Васей, хотя тот из принципа его не кормит: «Не в упряжке ходит, чего баловать!» Кореш — воспитанник, личная собственность дяди Васи, который нисколько не обескуражен тем, что пес прилип ко мне. Особого секрета здесь нет: во-первых, я его кормлю, во-вторых, в отличие от дяди Васи, пускаю ночевать в домик, на коврик возле печки, а в-третьих, угощаю изюмом, который бабушка тайком сунула мне в мешок. Докторские витамины Кореш тоже любит, по изюм — это для него открытие, наслаждение, выше которого он ставит разве что благосклонность, Белки. Конкуренции с Белкой мне не выдержать, эта развязная и довольно глупая дворняга действует на Кореша неотразимо, из-за нее он теряет голову и пускает по ветру клочья шерсти из шкуры трусоватого соперника — Махно. Я к Корешу привык, ласкаю его, но сердцем остаюсь верен Мишке. Если среди людей есть и гении и тупицы, то почему не допустить того же у зверья? Уверен, что, если бы не тот тип с ракетой, Мишка сегодня ходил бы за мной, как собака. Хотите верьте, хотите нет, но в его маленьких диких глазах явно светился ум! Мы с ним часто беседовали, Веня из ревности даже пустил слух, что я излагаю медведю принцип работы магнитного павильона. Это, конечно, ерунда. Знаете, что я ему рассказывал? Историю своей жизни. И, клянусь честью, никогда еще не имел столь благодарного слушателя. Допускаю, известную роль играли и кусочки мяса, украденного на камбузе, но нельзя же все вульгарно сводить к желудку.
Кореш, паршивец, услышал Белку, выскочил и забыл прикрыть дверь; из тамбура несет холодом, а я в домике один: Дима Кузьмин, мой сосед, совершенно погряз в своей ионосфере, да и моя работа на него свалилась, и он является домой только ночевать. Приходится с воем подниматься и ковылять к двери. Дима — парень покладистый, на редкость работящий и, что для меня очень важно, неразговорчивый. На Новолазаревской я жил в одной комнате с Пуховым и с тех пор считаю молчаливость высшей добродетелью соседа. Кстати говоря, Дима, сам того не подозревая, оказал немалое влияние на мою судьбу: именно он должен был идти магнитологом и локаторщиком на Новолазаревскую, но заболел, и Семенов удовлетворился моей скромной кандидатурой, за что всю зимовку неоднократно себя проклинал.
Этот человек для меня загадка. Целый год мы, словно частицы с одноименными зарядами, взаимно отталкивались; даже когда я внутренне был с ним согласен, все равно возражал, то ли самоутверждения ради, то ли чтоб нейтрализовать рабские поддакивания Дугина. Семенов терпеть меня не мог, рад был наконец от меня избавиться, и что же? Как ни в чем не бывало пришел ко мне в отдел, вызвал в коридор и предложил идти в дрейф.
— Неужели все до одного магнитологи заболели? — удивился я.
— Не интересовался. Впрочем, в данном случае это не имеет значения.
— Но ведь я… — мне оставалось только пожать плечами, — очень неудобный, что ли. Плохо поддаюсь дрессировке.
Он усмехнулся.
— Не надо кокетничать, вы меня устраиваете. Если и я вас — по рукам.
Вот и все. Почему? Неужели только потому, что полетел вместе с ним в прохудившейся посудине Крутилина? Вряд ли, Семенов не очень-то похож на человека чрезмерно впечатлительного, таким скорее был Андрей Иванович Гаранин… Или — как это я об этом раньше не подумал — Семенов меняется?
Так, уцепились за слово, будем думать. Семенов — и меняется? Год назад я без колебаний сказал бы другое: скорее растает ледяной купол Антарктиды, подняв уровень Мирового океана на шестьдесят метров! А теперь не скажу, сначала подумаю.
Я попросил на размышления сутки. Идти или не идти? Дело не шуточное — зимовать под началом Сергея Николаевича Семенова. Я считал и считаю, что руководитель он идеальный — в том смысле, что работа для него превыше всего, в ее интересах он без раздумий наступит на свое горло… и на чужое. На свое
— это его право, а вот на мое — прошу прощения, с этим я никак согласиться не могу, я не сакраментальный винтик, да и пресловутое чувство собственного достоинства не позволяет.
Именно в этом и ни в чем другом коренилось наше главное расхождение: во имя святого дела Семенов из меня хотел выстрогать Дугина. Идеальному руководителю — идеальный подчиненный! Не спорю, Дугин для Семенова идеален; Веня Филатов, рассказывают, на Востоке дал ему поразительно точную характеристику: «Из тебя бы трактор хороший вышел, послушный воле и руке человека!» Но ведь сколько меня Семенов ни обтесывал, сколько ни строгал рубанком по живому телу, Дугина из Груздева никак не получилось.
Следовательно, по всем законам формальной логики, такой подчиненный был Семенову не нужен и приглашать его на новую зимовку не имело никакого смысла.
Так почему же это произошло? Себя я знаю достаточно хорошо, я нисколько не изменился; значит, по той же логике, изменился Семенов… Изменился — вообще или только ко мне после…
Крыльцо заскрипело, даже застонало — верный признак, что на него водрузил свои шесть с лишним пудов доктор Бармин. Я выгнул шею и с беспокойством посмотрел, нет ли у него в руках чемоданчика с инструментами. Так и знал, несет!
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11
|
|