— Хорошо, не буду.
— Оби-иделась, — протянула Лиза.
— Мы сейчас только и делаем, что обижаем друг друга.
— Это жизнь нас обижает, и тебя, и меня.
— Я этого не считаю.
— А ты горда, подружка.
— И ты тоже.
— Верно, — согласилась Лиза. — Милостыни пока что ни у кого не просила.
Шельмец подался к дверям, зарычал.
— Кто-то идет! — вжав нос в окошко, выкрикнул Гриша. — Медведь!
Анна Григорьевна встрепенулась.
— Если вломится, головешку ему в пасть, головешку! Да не сейчас, потом, дыму напустишь!
— Фу ты, обжегся! — вскрикнул Чистяков.
— Рукавицы надень, защитничек! — Анна Григорьевна подсела к печурке, забрала у Чистякова кочережку. — Уйди, я сама.
— Уходит! — радостно доложил Гриша. — Это не тот, что раньше был, значительно меньше. Наверное, двухлеток.
— Знаток, — усмехнулся Чистяков, — медведица это, видишь, медвежонок за ней бежит?
— Не вижу… Вижу! Зоя, медвежонок, быстрее!
— Ш-ш-ш! — потребовала Анна Григорьевна. — Уж не самолет ли?
Все притихли.
— Самолет, — подтвердил Седых. — Успеют ли разжечь костер?
Гул моторов приблизился и разросся до звона в ушах, отдалился и вновь разросся, и так несколько раз. Потом отдалился и исчез.
— Значит, не успели, — спокойно констатировал Седых. — Будем ждать следующего раза.
— Дождемся ли, — сдавленным голосом произнесла Лиза.
— Дождемся, — уверенно сказал Чистяков. — Ни им, ни нам никуда не деться.
— Им-то есть куда, — Лиза зло усмехнулась. — Возвратятся на Средний, поужинают и кино пойдут смотреть. Это мы с тобой никуда не денемся. Игорь, а почему ты все-таки не пошел с ними?
— Но ведь Николай Георгиевич… — начал Чистяков.
— Да, я забыла, он тебя оставил. А ты молодец, дисциплинированный! Боря, запамятовала, летчика-то нашего, который из сил выбивается, нас ищет, как зовут?
— Язва ты, Елизавета Петровна… Миша Блинков, ты его в Тикси видеть могла, высоченный, чуть не с Диму ростом.
— Цыганистый такой, с бородкой?
— Наоборот, Мишка блондин и безбородый.
— Игорек, — строго сказала Лиза, — отращивай усы и бороду, а то молодой ты очень, даже неловко будет с тобой расписываться.
— Спасибо, что предупредила, — ухмыльнулся Чистяков, — а то я как раз собрался бежать в парикмахерскую.
— А Илья Матвеевич на Диксоне брился два раза в день, — напомнил Гриша.
— Может, кому хотел понравиться? — высказала догадку Лиза. — Как думаешь, Зоинька?
— Илье Матвеевичу для этого не обязательно бриться, — возразил Гриша. — Он притягивает к себе людей, как магнит.
— Забавный ты, Гришенька, — заулыбалась Анна Григорьевна. — Воспитанный. А мой, Коля, сколько помню его, всегда был с бородой. В юношах она у него реденькая была, смешная, хотел сбрить, да я не позволила.
— Он тебя слушался, тетя Аня? — поинтересовалась Лиза.
— Как не слушаться, молодые они все послушные, пылинки сдувают.
— Секрет, что ли, знала?
— Секрет здесь простой. Раньше, дочки, девок сызмалу учили: «Не заметай грязь по углам — муж рябой будет, мой порог и крыльцо, — любить будет, не уведут». У грязнуль всегда уводят, не ленитесь, дочки. А главное…
* * *
Анна Григорьевна рассказывала, Лиза переспрашивала ее, смеялась, а Невская, сделав вид, что слушает, погрузилась в раздумье.
Однажды, давным-давно, ей приснился тревожный сон. Темная чаща, деревья гнутся под ветром, над ними сверкают молнии, из-за кустов рычат звери, а она бежит куда-то с Гришей на руках, и вот он, кажется, спасительный просвет, а это другая чаща, и другие звери рычат, а Гриша обнимает за шею ручонками, что-то лепечет…
Лет десять прошло, как снился сон, а она до сих пор его помнила. Беспричинных снов не бывает, решила она, каждый из них отражает тайные или явные наши мысли, предчувствия, и сон был вещий: мне суждено долгие годы вести Гришу через чащу, такой мне дан намек на мою судьбу.
Твердая вера в то, что ей предстоит трудная жизнь, изменила Невскую и внешне и внутренне. Ей даже не верилось, что когда-то она убегала на танцы, хохотала над пустяками и радостно слушала робкие признания: было ли это на самом деле или тоже далекий сон? Перебирая девичьи фотографии, она смотрела на них с грустью и жалостью: неужели это беззаботное существо с блестящими от удач глазами и есть она? Первая ученица, первая красавица, первая танцорша и певунья — сколько помнила себя, всегда первая, как ее любимая бунинская Оля Мещерская с ее легким дыханием…
Потом, поверив в судьбу, она рассудила, что на первую половину ее жизни выпало слишком много удач, столько, сколько следовало бы распределить понемногу на всю жизнь. Всего было слишком, и это оказалось несправедливо по отношению к другим: раз количество добра и зла в мире неизменно, то свою долю она получила. Вот судьба и отвернулась от нее, провела черту между прошлым и будущим. Для незабвенной Оли Мещерской такой чертой стал выстрел, а для нее — шторм на море, когда маму, отчаянную пловчиху, накрыло волной, а отец бросился ее спасать и оба не вернулись…
В те дни ей и приснился тот самый сон…
От нервного расстройства ее спас Гриша. Ему тогда было полтора года, и переживать невзгоды он еще не научился. Не понимая, куда исчезла мама, он требовал внимания от сестры и ни на минуту не позволял ей предаться отчаянью. Спустя неделю он уже называл ее мамой и этим окончательно определил их дальнейшие взаимоотношения, которые нисколько не изменились, когда через несколько лет Гриша узнал правду.
До того рокового дня Невская мучилась выбором, кем быть. Одни предрекали ей карьеру артистки, другие угадывали в ней незаурядный дар лингвиста — уж очень легко ей давались языки, — третьи советовали попробовать в литинститут — шутка ли, два стихотворения десятиклассницы столичный журнал напечатал. Теперь голову ломать не надо было: бессонной ночью на сухумском пляже, прощаясь с родителями, Невская поклялась, что никогда не оставит брата. Отсюда и выбор: пять лет проработала нянькой и воспитательницей в яслях и в детском саду, заочно окончила пединститут и стала учительницей. Прекрасные девичьи руки огрубели от стирки и мытья полов, когда-то раскрытые в неизменной улыбке губы сжались, и вниз от них поползли морщинки, а танцующая походка, по которой Невскую узнавали на маскарадах, стала обычной, такой, как у много работающих и не очень отдыхающих женщин.
От легкого дыхания не осталось и следа.
Старых школьных подруг она избегала — их сочувственные взгляды ее оскорбляли, ибо жизнь сделала ее гордой и независимой. На новые же знакомства времени не хватало: работала она на двух ставках, надо было хорошо кормить и одевать Гришу, да и себя не запустить; к тому же они много читали и обсуждали прочитанное на обязательной прогулке перед сном.
Этот образ жизни казался Невской естественным и единственно возможным; иногда она невольно задумывалась над тем, как жить дальше, когда Гриша вырастет и уйдет, по эти мысли так ее пугали, что она при самом критическом и беспощадном отношении к себе прогоняла их и старалась думать о чем-нибудь другом, а если не удавалось, то смирялась в душе с грядущим одиночеством: ни от кого не зависеть, работать, приходить домой и читать хорошую книгу — тоже не худшая участь для человека.
Но гордость и независимость — лишь свойства характера, а природе они безразличны, и она то и дело напоминала о себе: природу гонишь в двери — лезет в окно. Сослуживцы считали Невскую надменной и холодной, а она вовсе не была такой: с девичества избалованная признаниями, она продолжала ощущать себя молодой и привлекательной, ей доставляло удовольствие сознание того, что для многих она желанна. Она просто, но со вкусом одевалась, следила за модой и, несмотря на холодность и неулыбчивость, была еще вполне хороша собой: случалось, что в нее влюблялись старшеклассники — верный признак того, что для женщины не все позади. Они краснели и отводили восторженные глаза, это было трогательно и немножко смешно, но настойчивых она сурово отваживала, как и взрослых ухажеров, которые увлекались не только ею самою, но и трудностью предприятия. Разглядывая в зеркале свое сильное, тренированное тело, она испытывала и удовлетворение и печаль: все-таки одна очень важная сторона жизни оставалась ей неизвестной, и ее волновала мысль, что когда-нибудь она станет горько сожалеть об этом. Она вспоминала случаи, когда не сделала шага навстречу, и в минуту слабости упрекала себя за то, что хотя бы не попыталась дать волю чувствам и понять, что происходит, когда дистанция между мужчиной и женщиной опасно сокращается. Если допустить, думала Невская, что всеми своими сознательными поступками человек стремится к собственному счастью, то нужно определить, что мы под ним разумеем. Счастье — это когда чувство и разум находятся в гармонии, когда радуются и душа, и тело, и все твое существо испытывают удовлетворение от жизни. И если этого с ней не происходит, значит, подлинного счастья она еще не познала, и затворничество, на которое она себя обрекла, — не лучший путь к этому познанию. С другой стороны, уговаривала она себя, ее личное счастье — это измена Грише, Гриша его разделить не сможет, а потому не поймет и не простит; а смысл жизни, верила она, при всей зыбкости и туманности этого понятия, был для нее в Грише, и ни в чем другом.
Но случай убедил Невскую, что своими рассуждениями выстроила она себе не крепость, а карточный домик.
В больнице, куда со скарлатиной положили Гришу, был карантин, посещения не допускались, и Невская, изнывая от тревоги, добилась приема у заведующего отделением. Юрий Павлович принял ее любезнее, чем она могла надеяться: лично отнес Грише передачу с запиской, подробно рассказал о состоянии больного, успокоил ее и пригласил без церемоний заходить. На следующее утро все повторилось: Юрий Павлович очень хвалил Гришу, рассказывал о своих с ним беседах, смеясь, приводил его неожиданные реплики и вообще был очень приветлив; это и радовало Невскую, и настораживало, ибо она привыкла к тому, что мужчины, пытавшиеся с ней сблизиться, были на редкость однообразны — стремились завоевать расположение Гриши и безудержно его расхваливали. «Даже обидно, ведь не я им нужен, а ты», — как-то пожаловался Гриша. Невская смеялась и возражала, но не раз убеждалась в том, что Гриша обладал воистину собачьим чутьем на людей, таким острым и безошибочным, что она со всей серьезностью к нему прислушивалась. Однако Юрий Павлович говорил о Грише с подкупающей искренностью и вопреки своим правилам ради трогательно-худенького, остриженного брата Невская заставила себя оттаять и улыбаться. Потом, по мере выздоровления Гриши, разговоры о нем понемногу превратились из главных во второстепенные, а еще через какое-то время Юрий Павлович напросился на чашку чая.
Он был молод, холост и, безусловно, умен. Интуиция подсказывала Невской, что человек он вполне порядочный, не ищущий легких связей. Поначалу ее забавляло, что, оказавшись с ней наедине, он становится неожиданно робким и даже чуточку глупеет, но затем и ей самой стало передаваться его волнение, и это непривычное ощущение испугало; склонность к самоанализу, обычно помогавшая ей разбираться в себе, на сей раз скорее запутывала; под надуманным предлогом она покончила с чаепитиями, и они просто прогуливались после работы, беседуя о всякой всячине.
Во многом они сходились, так как обоим в жизни пришлось немало страдать: Юрий Павлович пережил неудачную любовь и лишь не очень давно вышел из депрессии. Они соглашались в том, что страдание для души выше, чем радость, ибо радость эгоистична, а страдание пробуждает возвышенные чувства, обостряет восприимчивость и сочувствие к человеческому горю; оба они презирали пошлость, избегали, даже себе во вред, контактов с людьми, которые были им неприятны; оба любили книги, с той разницей, что Юрию Павловичу, родившемуся в деревне, были ближе одни писатели, а горожанке Невской другие, но разницу эту они сочли несущественной, так как и те и другие поднимали общечеловеческие вопросы, волнующие читателя вне зависимости от его происхождения.
Во время одной из прогулок Юрии Павлович сделал Невской предложение; оно не было неожиданным, Невская была к нему готова и ответила согласием. Она немного сожалела, что той самой любви, от которой, как говорят, меж рук проскакивают искры, к Юрию Павловичу не испытывает, но он был ей симпатичен, тактично и бережно, не торопя событий, к ней относился и, что было особенно важно, с теплотой отзывался о Грише. Может быть, думала она, это даже хорошо, что решение ей диктует мозг, а не сердце: страсти бушуют бурно, но не очень долго, они надувают парус, а большую часть пути преодолевать-то придется на веслах…
На следующий день Юрий Павлович устроил ей кратковременное свидание с Гришей. К ее огорчению, Гриша был необычно молчалив, неохотно отвечал на вопросы и, как ей показалось, даже обрадовался, когда она стала прощаться. Занятая своими мыслями, Невская не придала этому особого значения — наверное, под подушкой у Гришки лежала хорошая книга или боялся упреков, что, мол, твою сестру пустили, а наших мам нет. Вечером Юрий Павлович, взволнованный и счастливый, поджидал ее у школы и сразу же стал делиться планами на их будущую жизнь. Здесь были и нешумная свадьба для избранных, и обмен ее комнаты и его квартиры на двухкомнатную, покупка мебели, одежды и в перспективе даже машины — деньги у Юрия Павловича имелись. Они обсуждали эти приятные вещи, смотрели, улыбаясь, друг на друга, а Юрий Павлович уже размечтался о свадебном путешествии — «затеряемся на месяц в лесу», и о грядущих прогулках, и о многом другом. Невская слушала, соглашалась, и голова у нее немного кружилась от надежды, что теперь все будет хорошо и начинается новая, очень интересная жизнь. И вдруг ее поразила одна мысль. Она припоминала все, что говорил ей Юрий Павлович и, холодея от догадки, спросила: «Ты все время говоришь — „вдвоем“, „наедине“. Какое же место ты в своих планах отводишь Грише?» — «Не беспокойся, дорогая, — ответил он, — все улажено, мы с ним договорились, он охотно согласился перейти в интернат. У меня там знакомый директор, никаких трудностей не будет».
Мимо проходило такси. Невская остановила его, мягко, но твердо объяснила Юрию Павловичу, что он, к сожалению, в ней ошибся, и уехала домой. С неделю он преследовал ее, умолял выслушать, но ей это было неприятно, и, будучи умным человеком, он все понял и оставил ее в покое.
Таков был единственный опыт, окончательно убедивший Невскую в том, что личное счастье не для нее. И она и Гриша тяжело переживали эту историю, но по молчаливому уговору не вспоминали о ней; лишь много спустя Гриша признался, что тогда, после разговора с Юрием Павловичем, он понял, что Зоя его разлюбила и решил, сославшись на отсутствие аппетита, умереть от голода. Впервые со времени гибели родителей Невская всплакнула, и они дали друг другу смешную клятву — никогда не расставаться.
Невская не была сентиментальна, она знала, что рано или поздно Гришу от нее уведут. Но точно так же знала она и то, что, пока этого не произошло, никому и ни при каких обстоятельствах не позволит она войти в ее жизнь.
* * *
И теперь Невской было мучительно стыдно.
Уходя, Анисимов обернулся и посмотрел на нее. Ей показалось, что он что-то сказал, и она сделала шаг вперед. Он тоже шагнул навстречу, оба они на мгновение растерялись, и Анисимов, махнув рукой, ушел. Ничего особенного вроде бы не произошло, и внимания как будто никто не обратил, но ведь не зря, не зря ее преследуют нелепыми и возмутительными намеками!
Начала Лиза, вот уж кому, не приведи господь, на язык попасть. «Женись на Зое Васильевне, а то отобьют, сказать, кто?» Это — Игорю, а смеющийся и дерзкий взгляд — на Анисимова… Какой стыд, что женатый человек мог подумать? «Кому-то хотел понравиться, как думаешь, кому, Зоинька?» А ведь Лиза — из лучших, гордая, сильная, казалось бы, родственная душа. Ну, случилась у нее неудача, зачем же так пошло, жестоко, чисто по-женски мстить за нее другим? И дурацкий, бестактный вопрос Солдатова — не будете ли, мол, на нас так смотреть, как на Анисимова, потом намек тети Ани… Ну что вам от меня надо, почему вы не хотите оставить меня в покое? Никто мне не нужен, поверьте, никто, прошу вас только об одном: не вмешивайтесь в мою жизнь, не терзайте меня, я ведь никому из вас не сделала ничего плохого, никакого повода не дала…
Никакого, утвердительно повторила про себя Невская, и поймала себя на том, что лихорадочно перебирает в памяти все встречи и разговоры с этим, в сущности, полузнакомым человеком. Да, пожалуй, она не всегда была достаточно последовательна: в столовой они несколько раз оказывались за одним столом и беседовали дольше, чем следовало, однажды уборщица даже с грубоватым юмором посоветовала им найти более подходящее место для флирта. Но в этих разговорах не было ровно ничего такого, что бросило бы на нее тень, ровно ничего, это она помнила точно. И она резко, как делала это всегда, прекратила их, когда он так бестактно спросил, почему она не замужем.
Невская почувствовала, что неудержимо и густо краснеет, и впервые порадовалась темноте. Она вспоминала, как рассердилась на Гришу, когда он шепнул ей: «Эх, если бы вместо Юрия Павловича был Илья Матвеевич!» Нашел место и время, за обедом — а вдруг он услышал? Тогда она тоже ужасно покраснела, так, что вынуждена была придумать головную боль и уйти. Глупо, но если он услышал, то мог бог знает что вообразить…
И вдруг перед ее глазами, будто в темноте вспыхнул экран, явственно и волнующе возникла сцена гибели самолета. Вот самолет уходит в воду, и Анисимов плачет… нет, раньше… Кулебякин бежит по льду, что-то кричит, а самолет качается, и страх сжимает горло, и Анисимов хватает ее за руку и гладит по щеке: «Прыгай, милая!» Первый в ее жизни мужчина, позволивший себе такую вольность! Ну и что? Он, конечно, просто ее успокаивал, точно так же он мог погладить по щеке кого угодно, Зозулю например…
Невская улыбнулась и тут же сморщилась от боли в потрескавшихся губах: ни в аптечке, ни в Лизином чемодане, увы, не оказалось вазелина или крема… Наверное, выглядит она безобразно: мятые брюки в широченных валенках, замызганное, лопнувшее под мышками пальто, свалявшиеся под шапкой волосы. Хороша, как смертный грех!
«Прыгай, милая, не пропадем!» — вновь услышала она как наяву: кажется, так он сказал, когда гладил ее по щеке. А лицо его было страшное, в крови, он кричал на всех, ругался — наверное, тогда и нужно было ругаться и кричать, потому что люди, когда очень опасно, лучше всего воспринимают именно такой язык, но почему же именно ее, хотя она перетрусила не меньше других, он погладил по щеке? Почему именно ее?
Чепуха, оборвала себя Невская, сентиментальная и глупая чепуха. И вообще, какое ей дело до того, как относится к ней этот человек? Пройдет немного времени, их выручат, они расстанутся и наверняка больше друг друга не увидят. А в Тикси ей будет не до глупостей, работать придется с утра до ночи, тамошняя учительница литературы, по слухам, была далеко не на уровне… Дадут ли квартиру? Очень бы не хотелось снова жить в коммуналке, приноравливаться к соседям — своих, крикливых и скандальных, она примирила тем, что раз и навсегда покончила с дележами и сама платила за общее пользование… Может, как Лиза предлагает, временно поселиться у нее? Нет, неудобно, две женщины — и Гриша, не говоря уже о том, что скоро Лиза будет не одна… Сплошные проблемы. Правильно ли она поступила, вырвав Гришу из привычной обстановки, из скромного, но налаженного быта? Он, конечно, обрадовался, что повидает мир, но это не причина, у него еще все впереди, просто уж очень окрылила ее такая возможность — двухкомнатная кооперативная квартира по возвращении. За три года она на нее заработает, это директор школы гарантировал, а через три года Грише обязательно будет нужна отдельная комната — десятый класс, потом институт. Гриша — и институт, с ума сойти, как летит время! Мальчишеские мечты — географ, геолог… Правильно, похвалил Анисимов, это мужские профессии. И очень интересно высказался по этому поводу: «Когда-то самыми престижными профессиями считались полярники и летчики, а нынче дипломаты и внешторговцы; так что твой случай, Григорий Васильич, нетипичный, романтика нынче не в моде, а в моде красивый и легкий быт». Она заспорила, что романтику можно найти и в обычной жизни, красивой и легкой, как он выразился, но он убежденно возразил: «Романтика, если одним словом — это опасность. А если ее нет, то это не романтика, а сюсюканье при виде загаженного туристами озерка». И еще он сказал, что проверить и познать себя человек может только там, где он будет бороться за жизнь, «поверьте, Зоя Васильевна, только там». И она с ним наконец согласилась — к радости Гриши, который забыл про свою сдержанность и не отходил от Анисимова ни на шаг.
И еще они говорили о воспитании, и Анисимов снова удивил ее: «Детей, — сказал он, — нужно учить не тому, что, а тому, как думать. Вы, учителя, вдалбливаете в их головы факты, а куда правильнее было бы с ними об этих фактах спорить». Она призналась, что именно так и старается поступать, и рассказала, какую взбучку получила на педсовете, когда в нарушение программы четыре урока подряд потратила на Писарева, и с каким пылом, как яростно одни защищали, а другие громили Писарева за его «Разрушение эстетики»! И еще призналась в своей любимой игре: когда ученики писали сочинения, она сидела за столом, смотрела на них и пыталась угадать их будущее. Сколько детей, столько характеров: одни уже с юных лет горды и дорожат добрым именем, другие порочны и лживы, третьи властолюбивы, агрессивны, рвутся в лидеры, четвертые к ним приспосабливаются — общество в миниатюре! Вот Витю Короткова возят в школу на папиной машине, и всем своим обликом, каждым словом он дает понять, что он выше, что он нисходит до остальных, а мальчик очень средний, посредственных способностей, и если вдруг папа перестанет стоять за его спиной, каково ему будет до будущей своей работы добираться в переполненном автобусе… И девочка одна, прелестное существо с рано пробудившейся женственностью и остренькими коготками хищницы, которая презирает Витю, но уже дала ему обещание после школы выйти за него замуж — «выходит замуж молодость — не за кого, за что»… и большелобый Костя Садовский, флегматичный, растрепанный и отрешенный от всего земного увалень, перекатывающийся из класса в класс на тройках — гордость школы, победитель математических олимпиад, и с первого класса навсегда влюбленная в него Клара Умнышкова, которая на переменах пришивает ему пуговицы, кормит бутербродами и провожает домой, потому что Костя по дороге может застрять в сквере и до ночи заполнять блокнот формулами. Две пары — две судьбы… И поделилась своим кредо: как она против того, чтобы в спортивных школах из детей готовили рекордсменов, так и против того, чтобы просеивать учеников и выращивать из них гениев; гений сам найдется, он всегда пробьется, как травинка сквозь асфальт, а ее кредо — просто воспитывать порядочных людей. Сегодняшнему миру порядочные, честные люди нужны больше гениев! Гений — это землетрясение, а если даже металл устает, то человеческое общество тоже очень устало от непрерывных встрясок, и ему нужно опомниться, прийти в себя и спокойно подумать о вечных ценностях, хранителями которых были, есть и будут простые, порядочные люди.
И хотя виду не показала, но очень обрадовалась, когда Анисимов сказал, что совершенно с ней согласен и что они с Борисом не раз обсуждали эту тему. Но что значит — порядочный? Если человек не лжет и не делает подлостей, это еще совсем не значит, что он вполне порядочен… И об этом они тоже много спорили, соглашались в одном, расходились в другом, а потом, в какой-то момент, он сказал ей ту глупость насчет замужества, и больше никаких разговоров не было…
Почему же они так долго не возвращаются?
Как им сейчас, наверное, тяжко: темнота, пурга, медведи. Мужчины! И Михаил Иванович — встретишь его в Ленинграде на улице, никогда не подумаешь, что этот мягкий, тактичный, интеллигентный пожилой человек больше всего на свете озабочен судьбой диких и опасных зверей, и ради того, чтобы они жили своей положенной им от природы жизнью, каждый год многие месяцы проводит на краю земли. Очень хороший человек, таких подвижников теперь мало, а судьба какая-то странная, тоже без личного счастья… Закон, что ли, есть такой: если хороший и добрый человек — так без личного счастья? Неужели и Грише суждена такая участь?
А ведь Анисимов тоже не очень счастлив, с какой скрытой горечью он вспоминал о дочери…
— Я вижу фонарик! — закричал Гриша. — Они идут!
Анна Григорьевна и Чистяков бросились в тамбур.
— Все идут? — спросил Седых.
— Не видно еще, — ответил Гриша. — Я вижу троих… нет, четверых…
Невская встала, сердце ее гулко билось.
… Кислов… Зозуля… Солдатов…
Где, где остальные?
Она вдруг поняла, что все эти люди ей дороги, и что для нее было бы трагедией, если бы с кем-нибудь из них что-то произошло. Но ждала она, не отрывая взгляда от двери, одного человека, полузнакомого, ничего для нее не значащего, как она только что сама себе доказала.
В висках ощутимо пульсировала кровь, голова у нее закружилась.
«Боже мой, — садясь, подумала она, — какой ужас… Неужели я полюбила?»
ВОСЕМЬ КИЛОМЕТРОВ ПО КАРТЕ
От тригонометрического знака Кулебякин свернул налево, прошел шагов двести до холма с обесснеженной верхушкой и спустился на припай. С этой стороны острова лед был сплоченный, старый, и по нему Кулебякин двигался без особой опаски. Еще в сумерки он обратил внимание на вросший в припай или севший на мель небольшой айсберг примерно в километре от берега и наметил этот айсберг первым своим ориентиром. Оттуда путь следовало держать строго на юго-восток — задача не очень простая, но выполнимая: компас грелся в кармане куртки, и повсюду были разбросаны заструги, которые указывали направление получше компаса.
Самой большой удачей было то, что Медвежий находился именно на юго-востоке. На запад, скажем, Кулебякин идти бы не решился — не припай, а решето, разводье за разводьем, а в них нерпы и, значит, вокруг медведи. Здесь же он надеялся с ними не повстречаться, вероятность, во всяком случае, была почти нулевая, Зозуля так и говорил. Ну а если доведется…
Кулебякин поежился, нащупал за поясом топор (дров нарубил — на целую неделю хватит) и еле удержался от желания осветить фонариком окрестность: батарейки были на последнем издыхании, лучше их поберечь. А, медведей бояться — в Арктику не соваться! Ветер пока что дул в спину — вот бы стабилизатор кое-куда воткнуть, — весело подумал Кулебякин, лед был бугорчатый, но более или менее ровный, и ноги шли легко. Если б так до самого конца — за полтора часа отшагал бы! Ну, чтоб так до самого конца — это, конечно, фантазия, но сил ему хватит, в чем другом, а в своих силах он был уверен.
— Э-ге-гей! — крикнул он в темноту, как кричал когда-то ему отец, когда брал его, мальчишку, на охоту в тайгу. — Живем, Митрий!
Отец так и звал его — Митя, Митрий. Это потом с легкой руки Матвеича его перекрестили в Диму.
Несмотря на сосущий голод, он чувствовал в себе лихую приподнятость, которая появлялась всегда, когда он принимался за настоящее дело.
— Жи-вем!
В избушке с ее спертым воздухом ему было тесно и душно, ни толком сесть, ни толком лечь, ни дохнуть полной грудью. «Как из клетки вырвался», — освобождение думал он, гулко топая валенками. Не привык он сидеть взаперти и ждать, пока его выручат, всегда, сколько себя помнил, сам выручал других. Хорошо бы успеть так, чтоб вернуться к сумеркам, пока все еще будут спать. Он представил, как постучит в дверь, увидит их широко раскрытые в изумлении глаза, их бурную радость. «Ну, паря», — скажет Белухин и разведет руками. И Матвеич что-нибудь скажет…
— Э-ге-гей!
Здорово он надумал! То есть первым размечтался о Медвежьем Белухин, но и только: «Поземка, ребята, да плюс ночь, да минус карабин — лучше, однако, пересидим». А Кулебякин уже тогда знал, что пойдет. Хорошо бы, конечно, вдвоем, но Матвеич сильно простыл, кашляет, хрипит; Захар бы отмахнулся, «что мне, больше всех надо», — обязательно бы так и сказал; Солдатов, Игорь — черт их поймет, языком они работать умеют, а что запоют, когда до дела дойдет? Вот Зозуля — этот пошел бы. Зозуля Кулебякину решительно нравился: и ума побольше, чем у этих горлопанов, и за чужой спиной не отсиживается, хотя старый и в очках. И очень важный показатель, что зверье от души жалеет. Кулебякин с детства привык уважать людей, которые жалеют зверье. Одно дело охота, охотнику зверь нужен для питания, но бить его для развлечения… Или Белухины с их пенсионером — слепой, бесполезный, а любят, кормят — хорошие люди. Когда Солдатов, сукин сын, то ли в шутку, то ли всерьез, намекнул про Шельмеца, не пора ли, мол, его в расход, Белухин выпростал наголо руку и сунул: «Начинай с меня!»
Так что кликнуть в напарники можно было бы или Зозулю, или Белухина, не будь у него радикулита. Белухин напоминал Кулебякину отца: тому тоже под шестьдесят, а кряжистый дуб, до сих пор в тайгу на неделю уходит.
Екнуло сердце, он хватился за топор… Тьфу, здоровенный ропак торчит! Вот уж точно у страха глаза велики…
И все-таки не выдержал, достал фонарь и посветил. Метра на два луч пробил поземку, не луч — бледная немочь. А сердце колотилось, даже руки дрожали, так испугался. Когда Матвеич палил из пистолета в того зверюгу — не испугался, избушка была под боком, а здесь-то от медведя деться некуда, будь даже рядом айсберг — все одно некуда. От медведя, говорил Зозуля, не уйти, на любой торос залезет и собьет. Бурого, был такой случай, отец охотничьим ножом добыл, а белого и топором не уговоришь, уж очень могучие звери. Но хватит ли характера не отбиваться, а просто стоять, пока не обнюхает и не поймет, что ты не нерпа? Хорошо еще, если не людоед, а то медведь, который хоть раз человека попробовал, на нерпу и смотреть не хочет. «Мы подсоленные, вкусные, — шутил Белухин, — мы для ихнего брата-людоеда деликатес». Уж кто-кто, а Белухин знает, за ним, Анна Григорьевна шепнула, штук двадцать загубленных медвежьих душ числится…
Кулебякин приветственно взмахнул рукой — из тьмы выступила громада айсберга. Игра природы! Часть айсберга, лежащую на льду, укутала поземка, и остроконечная верхушка будто бы плавала в воздухе.