Кряхтя и охая, сползает с полатей Белухин, его незло и привычно ругает Анна Григорьевна: «Лежал бы, старый, со своим радикулитом». Сама Анна Григорьевна свернулась на сундуке калачиком и большую часть времени тихо посапывает, чтобы «во сне поесть любимых пирогов с луком и яйцами». В блокаду обнаружилось, что женщины голод переносят чуточку легче мужчин, а старые люди легче, чем молодые; это — общая статистическая закономерность, исключений же было сколько угодно. У нас, как мне кажется, тяжелее переносят голодание Солдатов, Кислов и особенно Лиза, которую подташнивает и мучают головные боли. Пока эти трое спят, у нас более или менее спокойно, но, просыпаясь, они становятся шумливы, раздражительны и обидчивы.
Невская приподнимается на локте и смотрит на огонь. На ее резко обострившемся лице горят огромные и прекрасные глаза, она сейчас со своими длинными светлыми волосами похожа на святую Инессу с картины Риберы, и я еле удерживаюсь, чтобы этого не высказать.
— Михаил Иванович, — говорит она, — объясните, пожалуйста, такую вещь. Я несколько раз голодала по системе Брэгга, однажды целых четыре дня, а сейчас только три, но чувствую себя хуже.
— А зачем вы это делали? — хрипло спрашивает Анисимов. Он, оказывается, тоже не спит, хотя почти с головой укутался нерпичьими шкурами.
— Зое показалось, что она толстеет, — поясняет Гриша.
— Гришенька, — просит Невская, — помолчи, родной. Конечно, глупость, Илья Матвеевич, какой-то массовый гипноз, знаете: то очковая диета, то голодание, то другая подобная ерунда.
Я говорю, что одно дело голодание по своей воле и в домашней обстановке, и совсем другое то, что у нас сейчас. Но, ссылаясь на блокадный опыт, утверждаю, что при наличии воды и тепла человек может голодать долго, больше месяца, и после первых двух-трех дней чувство голода ослабевает.
— Совести у вас нет, — бурчит Солдатов. — Уговор дороже денег: кто про еду, тому по лбу.
Он встает и садится на табурет у печурки — хмурый, обросший клочковатой щетиной, будто с похмелья.
— Дай кастрюлю щей и лупи по лбу, — подает голос Кислов.
— Эй, на насесте! — Солдатов показывает кулак. — В самом деле врежу. Сигарет в загашнике не осталось, мамаша?
— Вчера последнюю выкурили, — отзывается Анна Григорьевна. — Да ты и не хочешь, какое курево натощак.
— По привычке, — вяло соглашается Солдатов. — Во рту противно.
— Это яды из организма выходят, — говорит Гриша. — Зато голодание, пишет Брэгг, заостряет ум и наблюдательность.
— Попался бы мне твой Брэгг, — роняет Кислов.
— Мне тоже кажется, что он преувеличивает, — вздыхает Гриша.
А в голову лезет блокада, ленинградская зима 41-го… Меня и Тоню, невесомых дистрофиков, вывезли весной, и, помню, все голодные зимние месяцы мне мерещилась одна картина: мама заставляет есть второе, а я, пользуясь тем, что она заговорила по телефону, хватаю котлету и бегу скармливать ее Пирату, жирной и разбалованной дворняге из нашего подъезда. Долго не давала мне покоя та котлета… Интересно, прошло столько лет, но и сейчас я вспоминаю почему-то именно ее: детские впечатления, видимо, самые сильные.
Отвлечься от мыслей о еде так же трудно, как приказать себе не думать о белой обезьяне. И все-таки одно средство у меня есть: я начинаю перебирать в памяти свою коллекцию. Вот уже лет двадцать я собираю советские марки и, как всякий истинный коллекционер, воодушевляюсь не целью, а процессом: заполучить все марки невозможно, как невозможно познать абсолютную истину, но зато какую радость получаешь от каждой новой ступеньки в познании! У меня есть почти все советские марки, кроме каких-нибудь двухсот самых редких; я знаю, что до конца жизни большую часть их мне не достать, но — чудо! — одну из самых заветных, Леваневского с надпечаткой, я все-таки заполучил! Чудеса не повторяются, ни консульской почты, ни полного «золотого стандарта», ни зеленого олимпийского блока мне не видать: ни времени их искать, ни денег на них не хватит, но мечтать об этом я могу и буду. Дома по вечерам я перебираю свои альбомы, Тоня надо мной посмеивается, а я испытываю тихую, но непередаваемую радость; не слепое и бессмысленное счастье скупого рыцаря при виде накопленного золота, а именно тихую радость, сплошные, как нынче говорят, положительные эмоции: страсть коллекционера, если она не всепоглощающая и не меркантильная, в основе своей всегда благородна. Я же никогда не позволяю этой страсти перешагнуть известные пределы, главное в жизни — работа.
— Дядя Коля, — спрашивает Гриша, — если у нас задуло, значит, и на Медвежьем тоже?
Гришу угнетает сознание того, что без его помощи Дима никуда бы не ушел: кому-то ведь нужно было закрыть за ним дверь. Если бы Гриша знал, в какой разговор он нас втягивает…
БЕЛУХИН. Верняк. Ты не переживай, паря, никуда он в такую погоду с Медвежьего не тронется, сидит в тепле и сытый.
ЛИЗА. Если он туда добрался…
БЕЛУХИН. Добрался, компас у него и сил побольше, чем у трактора. А если на медведей намекаешь, то Михал Иваныч подтвердит: не станет медведь нападать, когда нерпу может добыть.
КИСЛОВ. Вкусная она, нерпа? Ни разу не ел.
БЕЛУХИН. Дрянь. Даже медведь мяса есть не станет, только сало. Шельмец — этот бы не побрезговал, правда. Шельма?
Пес тихо урчит. Он так ослаб, что даже воду лакает с трудом, четырнадцать лет Шельмецу, по человеческим меркам глубокая старость.
КИСЛОВ. Я бы тоже не побрезговал.
АНИСИМОВ. Не утихает, Георгич?
БЕЛУХИН. Непохоже.
АНИСИМОВ. Ориентир для Кулебякина нужен. Утихнет, пойдем жечь костер.
БЕЛУХИН. Ты, Илья, теперь работать не можешь, можешь только руководить.
АНИСИМОВ. Остряк… Взгляни, сапоги не просохли?
БЕЛУХИН. Какое там, мех внутри сырой. Если тебе на минутку…
НЕВСКАЯ. Мне валенки не нужны, можете их взять, Илья Матвеевич.
АНИСИМОВ. Спасибо, Зоя Васильевна, я привык в сапогах.
НЕВСКАЯ. Но ведь они мокрые.
АНИСИМОВ. Высохнут, не беспокойтесь.
НЕВСКАЯ. Вам все равно надолго нельзя выходить.
СОЛДАТОВ. Обмен любезностями, как в театре.
КИСЛОВ. Слава по хамству соскучился.
СОЛДАТОВ. Заткнись, и без тебя тошно. Валяемся здесь, сами себя едим.
КИСЛОВ. А что ты предлагаешь?
СОЛДАТОВ. Медведя нужно было брать, вот что! А то крик подняли: «Не стреляй! Он в „Красной книге“!» Правильно мамаша сказала, человека пора в эту книгу заносить.
БЕЛУХИН. Согласен. Если снова в гости придет, попробуем.
СОЛДАТОВ. А если не придет? Ты в медведя только из засады стреляешь, из ружья с кривым дулом? Самим нужно пойти!
БЕЛУХИН. Ты, я вижу, малый не из трусливых. Такого медведь не напугает, особливо ежели он в зоопарке.
АННА ГРИГОРЬЕВНА. Видали мы таких храбрых. Про медвежью болезнь не слыхал, Аника-воин?
Я. Вы, Слава, плохо себе представляете, что значит идти на медведя с пистолетом. Скорее всего, если такая встреча состоится, что в пургу само по себе сомнительно, вы его раните, а раненый медведь страшен, поверьте. Даже если рана смертельна, он многое может натворить.
ЧИСТЯКОВ. Урванцев рассказывал, что его медведь с пулей в сердце пробежал несколько десятков метров.
СОЛДАТОВ. Тьфу! Черт с вами, сидите и ждите.
БЕЛУХИН. Ты нам одолжение не делай, ты у Шельмеца спроси, как издыхающий зверюга может хлопнуть по черепу.
АННА ГРИГОРЬЕВНА. Из-за тебя, старый. Не мог собаку попридержать, вот и света белого не видит. Сидел бы он здесь, зрячий да голодный, он бы и песца добыл, и на нерпу, что медведь не доел, навел бы, а все из-за тебя.
БЕЛУХИН. «Наши жены — кошки раздражены…» Ну, не скули. Шельма, слепой да живой.
СОЛДАТОВ. Он-то будет живой, это мы подохнем.
ГРИША. К счастью, у нас есть вода.
КИСЛОВ. Пей вода, ешь вода… Кулебякин небось консервы потребляет, поумнее нас с вами.
СЕДЫХ. Хорошо подумал, кому завидуешь? Ты тоже мог быть таким умным.
СОЛДАТОВ. Учителей вокруг… До утра прождал, но мог сразу сказать, шкет! Я бы с Димкой пошел.
ГРИША. Я дал ему слово!
СОЛДАТОВ. Можешь этим словом утереться! Тоже еще — тявкает…
НЕВСКАЯ. Гриша, не спорь, когда люди перестают сдерживаться, ты все равно будешь виноват.
СОЛДАТОВ. А ты мне рта не закрывай! «Сдерживаться…» Ты еще в угол меня поставь!
ЛИЗА. Уж очень ты орешь, как гвозди в голову забиваешь…
АНИСИМОВ. Если нужно будет — поставим. В Арктике, Солдатов, свои законы.
Я подумал, что разговор становится излишне резким и недружелюбным, в такой ситуация, как наша, мудрее всего бывает промолчать. Не раз мне приходилось наблюдать, как мирные и вполне хорошие люди от голода становятся обидчивыми и агрессивными, а Слава парень далеко не мирный. Морщась, он потуже затянул ремень, зло вскинул голову.
СОЛДАТОВ. Арктика… Чхать я хотел на твою Арктику! Можете подыхать, раз боитесь, давай пистоль, сам пойду!
АНИСИМОВ. Не трогай Арктику грязными лапами, Солдатов.
СОЛДАТОВ. Не грязнее, чем у тебя! Я на своем веку ни одной жизни не заел, а ты, чистюля, двенадцать человек угробил!
НЕВСКАЯ. Остановитесь, Слава!
СОЛДАТОВ. Лежи, где лежишь… поближе к начальству!
НЕВСКАЯ. Боже мой…
АНИСИМОВ. А ты, оказывается, еще и подлец, Солдатов.
СОЛДАТОВ. Я-а? Выйдем, поговорим!
КИСЛОВ (прыгая на пол). Ого! Пошли со мной!
ИГОРЬ. Можно и со мной!
ЛИЗА. Батюшки, взбесились…
СЕДЫХ. Выпей воды, Слава, и успокойся, для голодающего ты тратишь слишком много энергии.
БЕЛУХИН. Иди, Солдатов, погуляй, освежи башку.
СОЛДАТОВ. Пошел ты к…
БЕЛУХИН. Ай-ай, на кого топ делаешь? — Он рывком подтянул к себе Солдатова и прижал к широченной груди. — Не егози, паря, не таких, как ты, приводил в чувство.
СОЛДАТОВ. Пу-сти…
БЕЛУХИН. Вот это другое дело, ложись и сопи себе в две дырочки.
ЛИЗА. Как голова болит… Проветрить бы.
Игорь открыл дверь в тамбур, потом входную, в комнатку хлынул морозный воздух. Через минуту лязгнул засов, и Игорь вернулся с новостью — вроде бы стало чуточку стихать.
ЛИЗА. Не в службу, а в дружбу, дай воды, Игорек… Спасибо… Свежий ты, веселый, один за нас всех, правда? Ну, не смотри на меня грустно, знаю, что уродка.
Больше говорить никому не хотелось. Ощущение было такое, будто на нас плеснуло грязью и мы не можем ее отмыть. Добрый кусок жизни я провел в экспедициях и привык к тому, что человека можно познать лишь тогда, когда ему очень плохо: счастье однозначно, счастливые люди все одинаковы, разными их делает борьба за существование. В блокаду я видел людей, которые делились последним ломтиком хлеба, но видел и таких, которые готовы были такой ломтик вырвать силой. Человек остается человеком до тех пор, пока сохраняет уважение к себе, чувство собственного достоинства. Но ярлыки я вешать не люблю, считаю это очень вредной вещью и просто стараюсь понять, почему человек повел себя так, а не иначе. Понять — значит простить, грехи отпускают даже самому закоренелому грешнику, а Солдатов в моем представлении таким не был: взрыв эмоций отражает характер, вернее, темперамент человека, но не его сущность. Самым важным будет то, как он поведет себя дальше. Он лежал у печурки, на излюбленном месте Димы, и жалко, по-детски, скулил. Слышать это было тяжело, но его никто не успокаивал, очерствели мы, что ли, слишком погрузились в себя.
АННА ГРИГОРЬЕВНА. Мужики-и… Одним словом, мужики…
КИСЛОВ. Разнюнился, шоферюга. За что боролся, на то и напоролся.
Солдатов вдруг встал, торопливо пошел к выходу и хлопнул дверью.
НЕВСКАЯ. Слава!
БЕЛУХИН. Ничего, пусть маленько остудит голову.
НЕВСКАЯ. Это слишком жестоко, его надо вернуть.
АННА ГРИГОРЬЕВНА. Заступница, христова невеста! Он-то тебя облаял, не пожалел.
Невская молча поднялась, сунула ноги в валенки и выбежала, за ней с криком «Зоя!» метнулся Гриша.
АНИСИМОВ. Захар, Игорь — быстро!
Спустя минуту-другую все пятеро возвратились, молчаливые, осыпанные снегом. И снова стало тихо, только за окошком ревела, не унималась пурга.
* * *
Солдатов задремал — всхрапывает. Это хорошо, я опасался, что он будет чутко прислушиваться и выискивать повод для повой ссоры, а если такого парня, как Солдатов, долго бьют по самолюбию, его поведение может стать непредсказуемым. Нет худа без добра, теперь и другие попридержат свои эмоции — я имею в виду в первую очередь Захара. В каждом из нас глубоко в подсознании скрывается пещерный человек, но не каждому дано удержать его там, внутри. Когда все благоприятствует, соблюдать достоинство — штука не хитрая, а когда против тебя, кажется, ополчился весь мир, пещерный человек со своей дубиной так и рвется…
О чем-то шепчутся Невская и Гриша, тихо разговаривают Белухин и Игорь, а я лежу и думаю о том, что мне крупно не повезло.
Лет десять я безуспешно пытался попасть па Северную Землю, наименее, пожалуй, изученную сушу Арктики. Нам уже многое известно о миграции и «родильных домах» медведей на Новой Земле, Земле Франца-Иосифа, на Новосибирских островах и особенно на острове Врангеля, но что-то постоянно мешало нам всерьез заняться Северной Землей. Между тем и двухгодичные наблюдения Ушакова, Урванцева, и разрозненные сведения, получаемые от полярников, давали основание предполагать, что осенью осуществляется интенсивная миграция медведей с Северной Земли к проливу Вилькицкого и что на ближнем к Таймыру крупном острове Большевик имеется «родильный дом». Хотя установить этот факт было крайне важно, отсутствие средств не позволило и в нынешнем году организовать экспедицию; однако в отпуск мне вырваться удалось, и Пашков, начальник станции на Голомянном, обещал оказать всяческое содействие транспортом и людьми. Лиха беда качало: если удастся собрать обнадеживающие данные, то весной экспедиция пойдет сюда обязательно и мы сотрем очередное «белое пятно» на «медвежьей» карте Арктики. Белухин уверяет, что раз Пашков обещал, он все, что может, сделает, но буду ли я иметь возможность воспользоваться его бесценной помощью…
Жжение, боли в желудке не ослабевают, мысли упорно возвращаются к еде. Я начинаю сам себя презирать: когда Солдатов потребовал идти на медведя, внутренне я совершенно с этой идеей согласился. Однажды на острове Котельном мне пришлось в порядке самозащиты застрелить крайне воинственно настроенного самца, которого не могли остановить ни ракеты, ни предупредительные выстрелы; но то был исключительный случай, обычно мне легко удавалось либо отпугнуть медведя, либо спрятаться от него. Сегодня же впервые в жизни медведь вызвал у меня не научный, а гастрономический интерес, за что я не очень искренне и безуспешно пытался себя осудить. Представляю, что подумали бы обо мне Савва Михайлович Успенский и другие коллеги, которые гибель любого медведя переживают как большое личное горе. Бедные мишки, в тридцатых-сороковых годах их осталось уже совсем немного, их били все, кому не лень, а куда медведю с его полтонной мышц против разрывной пули… Дошло до того, что на Аляске их стреляли с самолета — и это делали люди, наверняка читавшие Джека Лондона, Кервуда и Сетон-Томпсона! Охота, в которой одна сторона не имеет ни одного шанса, а другая все, это не охота — бойня! Рабы сиюминутного интереса, люди не ведают, что творят: выбили зубров и бизонов, скоро покончат с китами и, наверное, истребили бы всех до единого белых медведей, если бы не долгожданный Закон, запрещающий на них охоту повсеместно. Вину за его принятие Анна Григорьевна, мой постоянный оппонент, возлагает лично на меня, и она не совсем ошибается, поскольку в числе других я готовил материалы для комиссии. И вот я, один из злейших врагов браконьеров, с растущим интересом и сочувствием слушаю нижеследующий разговор.
БЕЛУХИН. Нет, лобные кости пуля из пистолета не пробьет, нужно бить в ухо или под лопатку, лучше всего в упор.
ИГОРЬ. Легко сказать, так он и подпустит — в упор.
БЕЛУХИН. Потому и говорю, подождем, однако, пока не сунется. Поджарить бы кусок нерпичьего сала — услышал бы за километр! Сунется в дверь, начнет глазеть, тут его и стреляй, снимай шкуру и разделывай. Только печень есть нельзя, свободно можно отравиться — сильный яд. Как эта болезнь называется, Михал Иваныч?
Я. Гипервитаминоз. В медвежьей печени сконцентрировано слишком большое количество витамина А, в пол-сотне граммов такая доза, что человеку хватило бы на год.
АННА ГРИГОРЬЕВНА. На камбуз я брала задние окорока, остальное — собакам.
БЕЛУХИН, Вот поймает тебя Михаил Иваныч на слове и обдерет штрафами, как липку.
Я. На Врангеля егерем был Шакин, этот бы и в самом деле не простил.
АННА ГРИГОРЬЕВНА. Житья от твоих медведей совсем не стало, обнаглели, будто по радио про запрет узнали.
ИГОРЬ. Не беспокойтесь, тетя Аня, если придет, мы ему разъясним, что Законом предусмотрены исключения.
АННА ГРИГОРЬЕВНА. Ты, что ль, разъяснишь? «Мы пахали…» Не раззадоривай" старика, не тот он стал, промахнется, и неизвестно, кто кого кушать будет.
БЕЛУХИН. Не будем мы его стрелять, мы ему бантик на хвостик привяжем для красоты.
ГРИША. Дядя Коля, а если медведица с маленькими медвежатами, тогда как?
БЕЛУХИН, Какие осенью маленькие, нынче могут быть либо полугодовалые, либо лончаки, прошлогодние. Этот маленький, однако, так лапой врежет…
ГРИША. А медвежат можно приручить?
БЕЛУХИН. Пытались. Анна Григорьевна до пяти месяцев кормила Мишку и Машку, только ничего хорошего из этого не вышло.
АННА ГРИГОРЬЕВНА. Ой, Гришенька, одно расстройство, заявился самец и разорвал их, на цепи они сидели. Так жалко было…
Я. На Врангеля мы нашли однажды двух сироток, куда делась их мать, так и не выяснили. Подсадили в берлогу к другой роженице, она их и выкормила. А приручать белых медведей, Гриша, дело неблагодарное и опасное, я лично не знаю ни об одном удачном случае. Очень хороший и честный фильм Ледина о прирученной белой медведице — . помнишь, мы о нем говорили, многих ввел в заблуждение. Боюсь, если Ледин продолжит свой смелый эксперимент, дело может кончиться трагически.
АННА ГРИГОРЬЕВНА. Мы своих тоже с цепи не спускали, думали в зоопарк отдать. Один повар приручил на станции медвежонка, кормил его побольше года, а однажды нес ведро, поскользнулся, упал на медведя, и тот помял его до смерти. От них, Гришенька, лучше держаться подальше, береженого бог бережет.
Я. Самые опасные для человека — крупные самцы, особенно старые или больные, которым трудно добыть нерпу.
КИСЛОВ. А как узнаешь, что больной? Кардиограмму им делаешь?
Я. Вы не так уж далеки от истины, мы их обследовали и даже взвешивали на специальных весах-треноге. Однако в обычных обстоятельствах к медведю лучше не приближаться это прежде всего небезопасно для него. Он очень любопытен, бежит знакомиться, а к чему приведет такое знакомство, предугадать трудно. Может быть, он хочет с вами поиграть, но не исключено и другое, намерения его неизвестны, и вы, перепугавшись, на всякий случай всадите в него обойму… А если вы безоружны и пытаетесь убежать, тем хуже для вас. Впрочем, об этом мы уже говорили.
КИСЛОВ. Погоди, а как это они давались взвешиваться?
Я. Если нужно, мы их усыпляем — стреляем «летающим шприцем», временно парализующим нервную систему.
БЕЛУХИН. Здесь бы нам заполучить такую штуку…
Я. У меня с собой целый набор… Прошу прощения — был, в багаже.
КИСЛОВ. Вот бы что Кулебякину выбросить, а он — марки.
АНИСИМОВ. Захар…
КИСЛОВ. Прости, Матвеич…
АНИСИМОВ. В последний раз.
КИСЛОВ. Честное слово, сдуру ляпнул… Мне бы тогда Диме помочь, да ноги ко льду примерзли.
БЕЛУХИН. Все мы были хороши. Я ведь тоже подрастерялся, Илья.
ИГОРЬ. И я… Рюкзак с едой в ногах лежал, что, казалось бы, стоило вынести. Один только Дима и оказался на высоте.
Все это прозвучало искренне и грустно, как реквием… Я от души порадовался, что Диму Кулебякина, славного парня, вспомнили добрым словом. Но потом все стало очень плохо, такой уж, видно, сложился у нас трудный, неудачный день; такой неудачный, что лучше бы проспать, не видеть и не слышать того, что произошло.
Лиза, которая за последний час и двух слов не сказала, вдруг спросила:
— Игорек, а если б вынес, поделился бы с нами?
Вопрос был оскорбительный, Игоря передернуло, но он сдержался и отделался шуткой:
— Смешная вы, Елизавета Петровна.
— А я всегда такая, — Лиза говорила отрывисто, не поднимая головы, — мне палец покажи — я смеяться буду. Так поделился бы?
Игорь не ответил, пошуровал в печке и вышел в тамбур.
— Мало на юношу нападали, так и ты на него, — сердито сказала Анна Григорьевна. — Зачем обидела?
— Ничего, я перед ним извинюсь, — с каким-то недобрым смешком ответила Лиза. — Ой, как извинюсь, самой тошно будет.
— Лизонька, — с тревогой спросила Невская, — хочешь воды?
— На Славу все набросились, затоптали… — прошептала Лиза, — а этот — чистенький… Сил нет, помоги встать.
Игорь вернулся с дровами и молча сложил их у печки.
— Игорек, — Лиза, пошатываясь, шагнула к нему, положила руки ему на плечи, — прости дуру, дай я тебя поцелую.
— К чему такие нежности? — растерялся Игорь.
— Неужто не хочешь? — с тем же недобрым смешком проговорила Лиза. — Уродка, да? Вот ты и попался, мой хороший, нежный, нецелованный…
— Ты бредишь! — Игорь отшатнулся.
Стоявший рядом с ними Белухин подхватил Лизу и помог ей лечь обратно. Ее всю трясло, она всхлипывала, стонала и наконец затихла в объятиях Невской.
— Чокнулась, что ли? — шепотом спросил Кислов.
— Тогда и я чокнулся! — незнакомо грозным голосом возвестил Белухин. — Кажись, пахнуло колбасой.
Солдатов поднял голову, сел. Игорь хотел было выйти, но Белухин его удержал, потянул носом и повторил:
— Пахнуло колбасой, мужики. Копченой, по пять тридцать за килограмм. В каком гастрономе брали, Игорь, не помню, как по батюшке?
СТАРЫЙ ВОРЧУН
Покинув Средний, вездеходы быстро выбрались на соседний Домашний и загрохотали по каменно-твердому заснеженному грунту — возможно, подумал Пашков, единственно безопасная часть предстоящего пути. Правда, вместо того, чтобы идти вдоль острова, можно было бы сразу свернуть на припай, но Пашков никогда не упускал случая навестить могилы Ушакова и Кремера. Они находились у дальней оконечности узкого, вытянутого в длину острова, недалеко от занесенного снегом фундамента бывшего дома Ушакова, Урванцева, Журавлева и Ходова — первого жилого строения на архипелаге Северная Земля. Дом был разобран по бревнышку и восстановлен на Среднем (несмотря на протесты Пашкова, бережно сохранившего на своем Голомянном охотничью избушку Журавлева), и на острове остались лишь одни могилы. Над ними установили каменные стелы с мемориальными досками, и, залетая транзитом на Средний, все полярники шли на Домашний поклониться праху двух знаменитых начальников Северной Земли.
Когда бы ни приходил сюда Пашков, при виде этих, быть может, самых одиноких могил на земле у него сжималось сердце. Выхваченные из ночи фарами вездеходов, стелы казались случайными на пустынном, закованном в лед островке; сейчас, думал Пашков, мы уйдем, и они вновь останутся одни на долгие месяцы, в полярную ночь не только люди, но и медведи редко навещают этот безжизненный уголок, только арктические ветры гуляют здесь, лютые ветры, которые не в силах потревожить покой усопших…
Отдавшись печали, Пашков постоял у могил, на прощанье смахнул снег с мемориальных досок и направился к вездеходу. Втихомолку и он присмотрел здесь себе местечко, хотя от души надеялся, что стела с его именем появится не скоро. Здесь — потому, что из Арктики он уходить не собирался. Природа одарила его железным здоровьем, за наукой он, самоучка, хотя и не без труда, но поспевал, станция считалась образцовой, и насчет пенсии ему никто не намекал. Да и Клава к свои пятьдесят семь лет на здоровье не жаловалась и могла дать фору любому из нынешних радистов. Правда, их дети, как и зубавинские, изредка писали, что пора бы угомониться и бросить якорь на материке, но делали это больше для приличия, ибо высоко ценили щедрые вклады стариков в свои семейные бюджеты. Так что всем было хорошо — и начальству, и родителям, и детям.
Вездеходы спустились на припай. Впереди — пятьдесят километров пути.
* * *
С нелегким сердцем Пашков решился на этот поход.
К островам он ходил не раз, но только в ясную звездную ночь, когда в трескучие морозы затихали пурги и лед приобретал прочность бетона. Тогда снаряжал он два вездехода и в считанные часы прокладывал трассу. На всеми забытых, пока что не нужных людям островах песцы были непуганые, и за удачный сезон их добывали по две-три сотни — дополнительный и немалый заработок, за любимый женщинами мех платили хорошие деньги, которые по справедливости делились на всех зимовщиков поровну.
Но идти к островам в конце октября…
Хуже всего было то, что лед в проливе еще не набрал надежной толщины. Тридцать сантиметров — это считалось неплохо, ну, в крайнем случае, двадцать пять, а промеры показали, что там, где проходило подводное течение, лед не достигал и двадцати сантиметров. Для шестиколесных вездеходов с их весом в три с половиной тонны этого было слишком мало: лед под ними прогибался дугой, за гусеницами возникала паутина трещинок… Вот хотя бы недели через две — другое дело, к этому времени лед обычно нарастал. Чаще всего трассу через проливы так и прокладывали — к середине ноября, и то шли с оглядкой, обязательно и непременно по вехам.
Пашков похвалил себя за то, что еще вчера велел разметить первые километры, и не какими-нибудь палками и шестами, а бочками. Лучше бочек ориентиров и придумать невозможно, они округленные, и их не так заносит, как любые другие предметы. К тому же и ставить их значительно легче, не надо вкапывать: сбросил, поставил на попа — вот тебе и готовый ориентир. А бочки в Арктике несчитанные, на каждой станции сотни, невыгодно их, порожние, самолетами вывозить, да и корабли в навигацию неохотно забирают, так что материал даровой, под ногами валяется. Так всю зиму бочки и простоят, до лета, пока под ними лед не начнет вытаивать. А деревянная веха покрывается инеем, обледеневает, сильным ветром ее может поломать, да и видна она издали не так отчетливо, как бочка, особенно с наступлением ночи.
Шли по вчерашней колее от бочки к бочке, и за эту часть пути Пашков был спокоен. И вел вездеход не кто-нибудь, а известный в Арктике, несмотря на свою молодость, водитель Коля Кузьмичев, по прозвищу Кузя, прославившийся своей необыкновенной удачливостью. Выучил Кузю, тогда еще демобилизованного несмышленыша, сам Белухин, а лишь бы кого в ученики он не брал: долго присматривался, определял, имеется ли у человека любовь к железу, прокатывал на всех режимах и лишь потом посвящал в свои тайны. Полярный механик — мастер на все руки, он должен уметь делать все: и дизель отремонтировать, и перебрать по косточкам вездеход, и нужную деталь выточить, и многое другое, что без него на станции никто не сделает. Был Кузя умен, весел и нахален, разыгрывал всех подряд, невзирая на чины, но репутацией своей дорожил чрезвычайно и на трассе преображался, лучшего напарника и не надо.
Второй вездеход вел тоже классный и известный водитель, но известность эта была другого рода. В Арктике новости распространяются с быстротой радиоволн, и Семен Крутов, молчун и флегматик, несколько лет назад прославился своим разговором с женщиной-бухгалтером, которую прислали летом ревизовать хозяйство станции. Сначала она очень боялась одичавших мужчин и запиралась в своей комнате, а потом, убедившись, что никто на ее честь не посягает, опросила Семена: «Как же вы здесь обходитесь без женщин?» Семен совершенно искренне удивился: «А нам не надо, сами стираем, у нас есть стиральная машина». Вся Арктика взвыла в один голос, а когда в прошлом году Семен женился, на станцию полетели запросы, какая у него жена, с центрифугой или другой марки. Шутки до Семена доходили с трудом, но был он чудовищно силен, и остряки шутили, на всякий случай оставляя дверь открытой.
Напарником Семена был Петя Голошуб, слесарь-сварщик со Среднего. Он вез с собой сварочный агрегат, без которого, как выяснилось из разговора с Блинковым, стойку шасси восстановить невозможно. Пашков предполагал оставить Голошуба на Медвежьем и, не задерживаясь, идти к Треугольному или Колючему, куда — на месте будет виднее.
Впереди показались два поставленных крест-накрест шеста.
— Трещина, — поведал Кузя, сворачивая направо, — вчерась чуть в ней не искупался, будь она проклята. К знаку?
Пашков кивнул, и вездеход с ревом вполз на твердую поверхность. Это был совсем крохотный островок Безымянный, затерянная в Карском море капля суши, и на ней — тригонометрический знак с вырезанной ножом буквой "у", свидетельствовавшей о том, что несколько десятилетий назад здесь побывал Урванцев.
Люди вышли из вездеходов, потопали валенками, размялись. На треноге виднелись многочисленные следы медвежьих когтей, а внутри, точно на месте астрономических наблюдений, лежал камень с металлическим штырем.
— Смотри ты, где мишка отметился, — удивился Голошуб, показывая на глубокую зарубку чуть ли не на верху треноги. — Подпись, что ли?
— Семка написал бы «Семен плюс Нюра равняется любовь», а тот медведь был неграмотный, — пояснил Кузя.
— Ты у нас больно грамотный, — огрызнулся Крутов, — девкам на материке головы морочить.
— Много их у тебя? — поинтересовался Голошуб.
— Мужик что нищий, — уклонился от прямого ответа Кузя, — у всех попросит, авось кто-нибудь подаст.
— Дождешься, уволю за моральное разложение, — проворчал Пашков. — Ну, кончай перекур, до косы пойдем с промерами, держись от нас, Семен, метрах в двадцати.
Между тем ветер усилился, рваные потоки снежной пыли неслись над поверхностью и поднимались все выше. А именно сейчас видимость была до зарезу необходима, исчезни она — и пришлось бы возвращаться назад.