В 18 часов 15 минут легли на курс 130 градусов, после чего забрызгивание и обледенение судна прекратились. На конструкциях продолжалось затвердение льда. В 19 часов вновь изменили курс на 345 градусов, что привело к интенсивному забрызгиванию и обледенению…
Судно введено в ледяное поле у залива Надежды, лёд сколот.
Средняя интенсивность обледенения на палубе была около двух сантиметров в час, а максимальная у среза надстройки пять сантиметров в час. Судно принимало в час в среднем 4, 7 тонны льда.
Определено распределение льда на поверхности судна в следующих размерах: на палубе, палубных механизмах и устройствах 50-55 процентов от общего веса льда; на бортах, фальшбортах и планшире около 20 процентов, на вертикальных переборках надстроек 10 процентов и на вертикальных конструкциях около 15 процентов. Примерно такое же распределение льда выявилось и на предыдущих испытаниях.
Данный вид обледенения следует квалифицировать как очень сильный, представляющий опасность для судов типа СРТ. Для достижения критического состояния в зоне обледенения достаточно находиться 9-10 часов.
1. Штормуя против ветра и волны и неоднократно меняя курс, «Семён Дежнев» за восемь часов набрал 38 тонн льда. Это больше, чем на «Вязьме», едва избежавшей опрокидывания, но меньше, чем на «Байкале», при аналогичных гидрометеорологических условиях.
Установлено, что наибольшая частота забрызгиваний имела место при следовании курсом на ветер под углами 30-45 градусов, при дальнейшем же увеличении угла интенсивность обледенения уменьшалась, а при курсе более 90 градусов забрызгиваемость и, следовательно, обледенение прекращались полностью.
Рекомендация: если позволяет обстановка, следует попытаться развернуть судно по ветру, чтобы избежать дальнейшего обледенения и сохранить остойчивость.
2. Обледенение может быть симметричным, когда лёд образуется равномерно, и асимметричным, создающим кренящий момент; при следовании судна курсом строго на ветер происходит симметричное обледенение, а под углами к направлению ветра — асимметричное, причём в большей степени обмерзает наветренная сторона, что и приводит к опасному крену.
Рекомендация: необходимо любой ценой избегать асимметричного обледенения, для чего либо производить первоочередную околку с обросшего льдом борта, либо, если это невозможно, подставлять под ветер другой борт. 21 февраля. В 13 часов 25 минут поясного времени вышли в тот же район Японского моря. Гидрометеорологические условия не изменились. В 14 часов 40 минут начался обильный снегопад, ветер усилился до 10 баллов, волнение моря 8 баллов, температура воздуха минус 10 градусов. Началось интенсивное обледенение. Отрабатывался разворот на 180 градусов на заднем ходу. При развороте на волну судно скрепилось на ПБ до 35 градусов, но быстро выпрямилось. Последовали малым ходом с попутной волной на юго-восток.
Из-за снегопада лёд имел вязкую структуру и чрезвычайно трудно поддавался околке.
Во время пробной околки в 17 часов 15 минут закатившейся на палубу волной смыло за борт Крюкова П. Г., однако, ухватившись на стойку шлюпбалки, он удержался.
Повторный манёвр разворота на волну, так же как и первый, привод к опасному крону.
Впервые произведено успешное испытание полиэтиленовой плёнки Баландина. Полиэтиленовой плёнкой были покрыты грузовая стрела и часть мачты, лёд с покрытых участков сбивался с двух-трех ударов, то есть несравненно легче, чем с непокрытых.
К 22 часам характер качки стал изменяться: судно стало очень медленно крениться на ЛБ и столь же медленно возвращаться в первоначальное положение. Одновременно с выходом в ледяное ноле начата немедленная околка льда с вертикальных конструкций.
Ведя замеры по восьми точкам, Ерофеев и Кудрейко определили вес набранного льда в сорок тонн. Околка льда произведена в безопасный условиях.
Зафиксированные повреждения: волной выдавило стекла в рубке у правого крыла, оборвало антенны. Обледенение при сильном снегопаде следует квалифицировать как крайне опасное.
1. Разворот на 180 градусов на заднем ходу рекомендовать нельзя, так как для обледеневших судов типа СРТ он слишком опасен и может привести в штормовых условиях к опрокидыванию судна. Данный манёвр может быть использован лишь высокобортным судном с большим тоннажем.
2. Ещё раз проверить и рекомендовать к использованию, помимо эмалей, полиэтиленовую плёнку Баландина.
3. Большинство капитанов при обледенении предпочитает держать судно носом на волну — главным образом для того, чтобы не менять заданный курс или не удаляться от района промысла. У данного вида штормования, однако, имеются очевидные недостатки: слишком интенсивно идёт процесс обледенения, судно испытывает чрезмерно тяжёлые динамические нагрузки от ударов волн, которые расслабляют заклёпки и швы наружной обшивки, что создаёт угрозу возникновения течи и даже перелома корпуса.
Рекомендация: прежде чем попытаться развернуться и начать штормование по волне, необходимо оценить обстановку. При этом особое внимание следует обратить на одно обстоятельство: если длина волны близка или равна длине судна, метацентрическая высота, и так понизившаяся из-за обледенения, может оказаться отрицательной и судно опрокинется. Поэтому в данной обстановке необходимо немедленно уменьшить скорость, чтобы гребни волн быстрее проходили среднюю часть судна. И вообще в тех случаях, когда длина крутых и коротких волн близка к длине судна, штормовать по ветру рекомендуется лишь при крайней необходимости.
4. Обледенение высокорасположенных конструкций, увеличивая парусность судна, представляет особую опасность для удержания его на плаву. Смерзание в одно целое рангоута, такелажа, мачты может привести к критическому крену.
Рекомендация: в любых условиях производить первоочередную околку высокорасположенных конструкций.
Обсуждение проходило ночью, после околки льда; увидев, что мы начинаем слушать вполуха и засыпаем в креслах, Чернышёв прекратил разбор, поставил задачу на следующую фазу эксперимента и отпустил нас по каютам. Помню, я испытывал такую нервную и физическую усталость, что на заключительные слова Чернышёва реагировал довольно тупо: проспиртованный изнутри, растёртый спиртом снаружи, закутанный, как кокон, в одеяло, я мог думать только о постели. И, лишь вскарабкавшись на свой второй ярус и уронив голову на подушку, я не без трепета представил себе, что это значит — набрать сорок пять тонн льда и отработать его околку в штормовых условиях открытого моря. До сих пор, как говорил Чернышёв, мы занимались сбором разведывательных данных; теперь же мы схватились с обледенением врукопашную…
На размышления, однако, сил не осталось, и я заснул тяжёлым, тревожным сном.
Но, прежде чем мы приступили к третьей фазе эксперимента, на борту «Семена Дежнева» произошли важные события.
Виктор Сергеевич Корсаков
Утро началось с неприятнейшего сюрприза.
— Понятно, почему вы ночью так развоевались, — положив руку на мой лоб, сказал Баландин. — Метались, стонали, кому-то грозили… — Он достал из портфеля термометр. — Ну-ка, будьте любезны. Ставлю вас в известность, что я популярный в кругу своих друзей шаман. Все болезни лечу мёдом, у меня запасена целая банка.
— До меня ли, — запротестовал я. — Ведь мы выходим в море…
— В лучшем случае к вечеру, — успокоил Баландин. — Ещё не восстановлены антенны и окна в рубке. Ну а если даже и выйдем, указания капитану будете передавать через меня!
Баландин жизнерадостно заржал. За полтора месяца он, по его собственному выражению, «сбросил лишний вес» и, длинный, на редкость тощий, в непомерной, с плеча Воротилина тельняшке, выглядел как дружеский шарж на Дон-Кихота.
— Паша, — торжественно изрёк он, — простите мне отличное настроение. Идея с полиэтиленовой плёнкой пришла внезапно, я и сам не ожидал, что получится так интересно. А ведь плёнка, прошу учесть, значительно дешевле эмали!
— Счастливый вы человек, Илья Михалыч, — позавидовал я.
— В общем, да, — охотно согласился Баландин, натягивая свитер и сразу приобретая более степенный вид. — Что нам нужно для счастья? Капельку удачи, друг мой. Мне — придумать что-нибудь дельное, вам — собрать приличный материал, Корсакову — сохранить достоинство, девочкам — найти хороших людей и выйти замуж. Кстати, в последнее время я занимаюсь с ними математикой и химией…
— С ними тоже? — улыбнулся я.
— Паша, как вы можете, — с упрёком сказал Баландин. — Да, я люблю молодёжь, и мне симпатичны эти милые, незатейливые девочки, но я, разумеется, шагу не сделаю, чтобы добиться их благосклонности, ибо понимаю, что буду до крайности глуп и смешон. Прошу поверить на слово, что дело обстоит именно так. Они экстерном кончают десятилетку, Люба просила им помочь. И если Рая внимательна и усидчива, то Зина… Не нравится мне эта история, Паша, связался черт с младенцем… Я не ханжа, однако, на мой взгляд, наши понятия о «нашей женщине» должны неизбежно меняться; помню, для меня, подростка, двадцатидвухлетняя женщина казалось старухой, теперь же я не могу относиться к ней иначе как к дочери. Зато женщина, которая по возрасту годится в бабушки, часто полна для меня привлекательности, она — ровня. Не хочешь быть смешон, ищи ровню. — Он густо покраснел. — Надеюсь, вы не думаете, что я… что мы с Любой… Словом, вы не придаёте слишком серьёзного значения тому, что… как бы получше выразиться…
— Конечно, не придаю, — великодушно помог я. — Так сохранит Корсаков достоинство, как считаете?
— Хитрый вы, Паша, — улыбнулся Баландин, — ловко переключаетесь… На этот вопрос ответить не берусь.
— А всё-таки? — настаивал я. — Согласитесь, он ведёт себя безупречно: в разборах принимает самое деятельное участие, будто ничего не произошло, перед Чернышёвым извинился, Зину на чай не приглашает…
— А почему не приглашает, не знаете? — проворчал Баландин. — Вы наивны, друг мой, ему больше ничего не остаётся делать. Капитан Сильвер тоже повёл себя безупречно, когда вернулся к исполнению обязанностей корабельного повара.
— Вот так сравнение! —рассмеялся я. — Не хватает только, чтобы Корсаков, как Сильвер, ночью проломил перегородку и сбежал… ну не с мешочком гиней, а с чемоданом протоколов. Нет, серьёзно, Илья Михалыч, вы сами учили меня снисходительности к мелким недостаткам.
— Дайте-ка термометр. — Баландин озабоченно присвистнул. — Тридцать восемь и две десятых, имеете полное право валяться на койке, капризничать и задавать трудные вопросы… Снисходительность… Когда вам, как мне, стукнет шестьдесят…
— Шестьдесят?! — ошеломлённо воскликнул я.
— Спорт, друг мой, ежедневная зарядка, водные процедуры, бег трусцой и лыжи! Когда вам стукнет шестьдесят и страсти перестанут с прежней силой надувать ваш парус, вы поймёте великую мудрость Анатоля Франса: «Дайте людям в судьи Иронию и Сострадание»; тогда вы возвыситесь над будничной серостью, начнёте обозревать мир с олимпийской высоты и вам, быть может, откроются новые истины. Вы поймёте, что слабость бывает человечнее цельности, что настоящий друг тот, кто прощает вам вашу удачу, вы сами научитесь многое прощать и не причинять боли, и единственное, к чему останетесь непримиримым, — это к подлости во всех её разновидностях. Сие длинное и нудное рассуждение, которому вы нетерпеливо внимаете, я привожу потому, что хочу уберечь вас от разочарований. Очень похвально видеть человека в наилучшем свете, но нельзя с этой заданной целью смотреть на него через розовые очки… Отдыхайте, бегу докладывать. Кстати, к вашему сведению, есть такой морской сигнал: «Имею на борту больного!»
— … симулянта, — проворчал я. — Бросьте, Илья Михалыч!
Первым явился выразить своё сочувствие Чернышёв. В образных выражениях, которые я не берусь повторить, он проанализировал мою сущность, сообщил, что за мою самодеятельность Лыков и Птаха лишены двадцати пяти процентов премиальных, и, смягчившись при виде моего огорчения, ласково обозвал меня «беззубым бараном» — в его лексиконе, насколько я помнил, такого барана ещё не было. Отныне выходить на палубу в открытом море мне разрешалось только в сопровождении четырех самых здоровых матросов, на поводке из манильского троса диаметром в два дюйма. Впрочем, Чернышёв выразил надежду, что я так перетрусил, что и без предупреждений не высуну носа из помещения, ибо, по его наблюдениям, человек, поднятый волной и едва не вышвырнутый за борт, отныне испытывает к морю подсознательное недоверие, которое было бы ещё сильнее, если бы я не успел ухватиться за стойку шлюпбалки и пошёл на дно, к превеликой радости окрестных рыб.
Выпалив все это скороговоркой, Чернышёв удалился, уступив место консилиуму в составе Лыкова, Баландина и Любови Григорьевны. Консилиум определил у меня бронхит, осложнённый, по особому мнению Лыкова, умственной недостаточностью, и приговорил пить горячее молоко с мёдом, дважды в сутки ставить горчичники, есть манную кашу и не трепыхаться. На прощание Лыков пробурчал, что для прочистки мозгов не помешала бы ведёрная клизма с морской водой, но из-за отсутствия процедурного кабинета пообещал доставить её по возвращении.
Пока я, облепленный горчичниками, проклинал свою жалкую участь, вокруг кипели страсти. Ерофеев и Кудрейко, заскочившие проведать больного, рассказали, что многие на «Дежневе» взбудоражены вчерашней плавной качкой и намерением капитала пойти на сорок пять тонн. Об этом повсюду судачат, разбившись на группки, кто-то вроде бы сунулся к Чернышёву заверять завещаете, но это скорее всего трёп, а точно известно лишь то, что большое, размером с простыню, донесение начальнику управления написал Корсаков, но Лесота его, не принял. Об этом Корсаков поставил всех в известность за завтраком, в присутствии Чернышёва, который повздыхал, что антенна до сих пор не восстановлена, и обещал при первой же возможности ту жалобу передать. От слова «жалоба» Корсакова передёрнуло, но он смолчал, и завтрак закончился без перебранки. Однако в столовой команды Перышкин в открытую прохаживается по адресу капитана и требует по старому морскому обычаю предъявить ему претензию, «пока нас всех не утопили, как слепых котят «.
— Точно, как слепых котят! — подтвердил Перышкин, явившийся с Воротилиным по моему приглашению. — «Во имя будущего! Все моряки вам спасибо скажут!» — передразнил он кого-то. — Только не заливай мне, Георгич, меня уже двадцать четыре года воспитывают кому не лень. Да я из их «спасибо!» белых тапочек не сошью! На кой хрен я должен тонуть ради незнакомых людей, которых и не увижу никогда? Где есть такой закон, покажи!
— Такого закона нет, — сказал я. — Здесь каждый решает за себя, как несколько дней назад матрос Перышкин, который вызвался заменить Дуганова.
— Совсем другое дело, — смягчился польщённый Перышкин, — тоже мне сравнил… Своей жизни я хозяин, усёк? Не желаю, чтоб мне приказывали, где и когда я должен отдавать концы!
— Вот и шёл бы в управдомы, — ухмыльнулся Воротилин. — Зря на него время тратите, Павел Георгич.
— А куда ещё Георгичу его девать? — съязвил Перышкин. — Каждому своё: одному кайлом махать, другому авторучкой.
Шутка мне не понравилась, впрочем, Перышкин тоже. Ему, как и всем другим матросам, доставалась здорово, он сильно похудел, перестал бриться, взгляд его стал дерзким и злым. К сожалению, изменился к худшему он не только внешне, и немалая доля вины за это лежала на мне: именно я, обуреваемый профессиональным восторгом, поспешил передать звонкую информацию о самоотверженном поступке двух матросов «Семена Дежнева». Информация прозвучала по «Маяку», Перышкин задрал нос и стал смотреть на окружающих с этаким насмешливым намёком: «Кишка у вас, ребята, тонка, прыгал на „Байкал“ всё-таки я, а не вы». То, что вместе с ним, и, как выяснилось, не в первый раз, прыгал Воротилин, Перышкин как-то забыл; Воротилин, который не придавал тому эпизоду никакого значения и не вспоминал о нем остался в тени, и само собой получилось, что главную роль в спасении «Байкала» сыграл Федор Перышкин.
— Ты и кайлом не очень-то размахался, — беззлобно сказал Воротилин. — В полную силу только над борщом работаешь да Райке голову дуришь. Смотри, схлопочешь от Гриши.
— Очень я его испугался, — Перышкин фыркнул. — Нужна мне его Райка.
— Схлопочешь, — неодобрительно повторив Воротилин, — и не только за Раису, вообще. Вы скажите ему, Павел Георгиевич, язык он распустил. Плохая примета — болтать перед делом, ЧП накличешь.
— Верно, Георгич, что хромого черта на берег списывают? — с вызовом спросил Перышкин.
— Откуда ты взял?
— Люди говорят, — уклонился Перышкин. — За амбицию. Начальство само кончать предложило, а он выслуживается.
— А Кудрейко говорит, что самые важные данные за последние дни получили, — возразил Воротилин.
— Какие такие данные? — окрысился Перышкин. — Тебе-то они на кой нужны, что ты в них понимаешь?
— Кому надо, тот и понимает.
— За что я люблю Филю, так это за интеллект! — восхитился Перышкин. — Для кого хошь голыми руками каштаны из огня вытащит.
— Не кипятись, — примирительно сказал Воротилин. — Скоро домой пойдём, в отпуск. Приедешь ко мне, поохотимся.
— Так списывают, Георгич? — не обращая внимания на Воротилина, настаивал Перышкин.
— Скорее тебя спишут, — оскорбился Воротилин. — За сплетни.
— Марш отсюда, сачки! — С кастрюлькой, покрытой полотенцем, вошла Любовь Григорьевна. — Вас Птаха по всему пароходу ищет.
Выставив их из каюты, Любовь Григорьевна сняла с меня газеты с горчичниками и налила в кружку горячего молока.
— Лучше бы, конечно, от бешеной коровки, да сухой закон, — посочувствовала она. — Пей и закройся хорошенько, меду там две столовых ложки, пропотеешь.
— Федя меня и так в пот вогнал.
— Чего он к тебе шляется? — с недовольством спросила Любовь Григорьевна. — Напрасно его балуешь, на весь мир расхвалил. Пустоцвет он и шатун, я его от девочек отвадила, так он, сопляк, ко мне стучится! Филю бы не испортил, Филя у нас образцово-показательный, — она мечтательно улыбнулась, тряхнула серьгами. — Эх, была бы я лет на пятнадцать помоложе… Ты, Паша, укройся получше, есть долгий разговор.
Она села, глубоко вздохнула и беспокойно на меня посмотрела.
— Что-то на душе муторно, сон видела нехороший, — сказала она, покусывая губы. — Ну, это тебе не интересно — бабий сон, а если у меня предчувствие? Слух, Паша, по пароходу идёт, будто Алексей наступил вашему Корсакову на хвост и оттого будут большие неприятности. Есть в этом правда или нет? Ты смелее говори, что ко мне попало, то пропало.
Я рассказал, что знал Любовь Григорьевна слушала, кивала.
— Быть неприятностям, — решила она. — Сожрёт он Алексея, как сливу, и косточку выплюнет.
— А не подавится?
Она покачала головой.
— Если б Алёша добро так умел наживать, как врагов… Покачнётся — много охотников отыщется, чтоб подтолкнуть буксир подметать или бумаги скалывать…
— Дипломат он неважный, — сказал я. — Мог бы преспокойно закончить экспедицию, распрощаться с Корсаковым и набирать лёд в своё удовольствие.
— Какой он дипломат! — разволновалась Любовь Григорьевна. — Моряк он. Ты говоришь — закончить, распрощаться… Так бы оно и было, если б не «Байкал». Я-то знаю, от «Байкала» он обезумел, вспомнил, зачем в экспедицию вышел — стыдно стало людям в глаза смотреть, вот и потерял осторожность. А этому артисту, — она повысила голос, — тоже стыдно, а почему? До того доухаживался, что с битой мордой ходит — ручка у Зинаиды тяжёлая, по сто вёдер девка на скотном дворе таскала! Вот ему и приспичило домой, здесь он ноль без палочки, а там большой человек, ко всякому начальству вхож… — Она вдруг взглянула на меня с наивной надеждой, с жаром проговорила: — Примири их, Паша, придумай что-нибудь!
Подбородок её задрожал, глаза вспыхнули, она схватила мою руку, крепко, по-мужски сжала.
— Забудь, что Алёша тебя обижал, придумай! Подольстись, пообещай артисту, что напишешь о нем хорошо, с портретом… Ну а если ему невтерпёж, намекни, пусть ко мне придёт, сволочь такая!
В дверь постучали.
— Я потом ещё молочка принесу, — отпуская мою руку, заторопилась уходить Любовь Григорьевна. — Как пропотеешь, смени рубашку, а сырую брось, я постираю. В дверях стоял Корсаков.
Голова у меня шла кругом, меньше всего на свете я ожидал этого визита.
— Заболели? — участливо спросил Корсаков. — Никита за машинку уселся, протоколы перепечатывает, вот я и сбежал.
— Вы словно оправдываетесь, что впервые зашли в гости, — по возможности приветливее сказал я. — Располагайтесь, пожалуйста.
— Тесновато у вас, — присаживаясь и оглядывая каюту, сказал Корсаков. — А в том, что я навязал своё общество, виноваты сами, поскольку перестали уделять мне внимание, хотя, о чём я имел удовольствие говорить, вы мне симпатичны.
Я невольно улыбнулся.
— Мой главный тут же, не сходя с места, здорово бы вас отредактировал. Не огорчайтесь: он у самого Толстого половину «что» и «который» повычеркивал бы.
— «Что такое телеграфный столб? Отредактированная ёлка!» — засмеялся Корсаков. — Не беда, всех нас редактируют. Так уж сложена жизнь, что каждый, достигший определённого уровня, подгоняет других под свой стиль: вас — редактор, меня — Чернышёв. Начальство всегда право, потому что у него — сила.
— Посмотрим, будете ли вы это говорить, когда станете директором института.
— Вполне возможно, что не буду, — охотно согласился Корсаков. — Отношение к жизни определяется ступенькой, на которой стоишь, и степенью удовлетворения, которое от своего положения получаешь.
— Убеждён, что вы пока что не удовлетворены, — сказал я и, памятуя наказ Любови Григорьевны, подхалимски добавил: — Но мне почему-то кажется, что пройдёт немного времени — и к своему положению вы не будете иметь никаких претензий.
— Ошибаетесь, — весело возразил Корсаков. — Постоянная неудовлетворённость — движущий стимул, Паша, как только человек становится полностью и всем доволен, его нужно немедленно освобождать от занимаемой должности.
Так, я для Корсакова стал Пашей, большая, можно сказать, огромная честь. К чему это? Ба, уж не выпил ли он?
— Не беспокойтесь, самую малость, — уловив мой взгляд, признался он. — Но всё равно капитан мог бы лишить меня премиальных, если бы это от него зависело. К величайшему сожалению, от него зависят другие, неизмеримо более важные вещи. Не стану лукавить, именно об этом я хочу с вами поговорить. Если, конечно, я вас не утомил.
— Нисколько.
Корсаков уселся поудобнее, закурил и задумался. Я молча смотрел на него, предчувствуя тяжёлый разговор и гадая, что творится на душе этого до сих пор непонятного мне человека. Верный своей привычке, он был щегольски одет, чисто выбрит и подтянут, властность и уверенность в себе его не покинули, но нечто появилось на его лице постороннее… Припухлость на щеке? Да, и с синевой, Зина, видимо, приложилась не очень деликатно… Нет, не в этом дело, а в общем, что ли, выражении, какое бывает у человека, когда ему не даёт покоя подспудная мысль. А ведь таким я Корсакова уже видел! Сработала память: когда Чернышёв известил нас, что перевернулся японский траулер, потом на разборе, когда нас положило на борт, и совсем недавно — в плавную качку…
Это было лицо волевого, превосходно умеющего держать себя в руках, но очень взволнованного человека. Взволнованного — это как минимум: может быть, вернее было бы сказать — напуганного.
— Помните нашу беседу в начале плавания, которую Чернышёв довольно-таки бесцеремонно нарушил? — наконец спросил он.
— Помню.
— Мы тогда, кажется, сошлись во мнениях. Ну, груб он — бог с ним, недостаток не самый крупный, да и не располагает рыбацкая работа к изящной словесности; куда губительнее его стремление самоутверждаться за счёт других. Я предположил это полтора месяца назад и, увы, не ошибся. Вы поймите, Паша, дороги у нас слишком разные, и делить с ним мне нечего, и если я вновь заговорил об этом, то лишь потому, что вы, я, все мы оказались во власти одержимого маньяка!
Одержимого! — гася окурок и тут же вытаскивая новую сигарету, с силой повторил он. — Я не новичок в науке и знаю цену собранному нами материалу. Её не измеришь никаким прейскурантом! То, что мы сделали, поможет десяткам судов спастись от обледенения — поверьте, это не гадание на кофейной гуще, это осознанный научный факт. Нам оставалось лишь в спокойной обстановке ещё раз проанализировать данные и выработать чёткие рекомендации. Но Чернышёва это решительно не устроило. Как по-вашему, почему?
Корсаков сделал паузу, хотя вовсе не ждал ответа — он был у него на языке. Но мне надоело оставаться пассивным слушателем.
— Откровенно?
— Конечно, — пытливо глядя на меня, ответил Корсаков.
— Чернышёв убеждён, что опасность нельзя изучать, будучи в безопасности.
— Согласен, — кивнул Корсаков, — в разумных пределах риск необходим. Но когда он превращается в самоцель — это уже не наука, а азартная карточная игра. «Двадцать два — и ваших нет!» — как сказал один матрос, приходивший ко мне жаловаться на самоуправство капитана. Если бы двадцать два! Чернышёв не глядя набирает столько карт, что это уже не просто азарт, а безумие! Слышал, слышал его разглагольствования про земную атмосферу, из которой пора вырваться, про космос и прочее… Громкие и пустые слова! С такими крыльями, которые он нам хочет навязать, мы высоко поднимемся — и стремглав устремимся в воду. Весь этот перебор от научной некомпетентности, от неуёмного стремления самоутвердиться, доказать учёным, что без него они нули, доказать любой, даже самой высокой ценой! Но я эту цену платить не намерен. Если ему нужна посмертная слава, то я склонен дорожить обыкновенной жизнью. Уверяю вас, и близким и науке я более полезен… все мы, — поправился он, — в своих телесных оболочках, нежели в виде обглоданных рыбами трупов. Он одержимый, Паша, его необходимо обуздать, пока не поздно!
Корсаков курил одну сигарету за другой. Я тоже с трудом сохранял спокойствие, я вдруг понял, в чём причина сотрясавших экспедицию столкновений. Любовь Григорьевна — умная женщина, но на сей раз она ошиблась: Зина — досадный эпизод, и только, плевать Корсакову на глупую девчонку, экспедиция ему опостылела потому, что он до смерти боится!
— И это можете сделать вы! — продолжал Корсаков. — Ерофеев и Кудрейко заворожены, их тянет к Чернышёву, как людей, стоящих на краю пропасти, тянет вниз. Не умея удовлетвориться достигнутым, они рвутся за жар-птицей: ещё, ещё сантиметр, а там — бездна! С Баландиным тоже говорить бесполезно: он упоён своими успехами и голоса разума не услышит. Вы — другое дело. Ваш трезвый ум, рассудочность, самообладание, которое вы проявили во вчерашнем происшествии (грубая лесть: когда Птаха и Воротилин сняли меня со шлюпбалки, я от страха целый час заикался), вообще ваши личные качества сделали вас авторитетным членом экспедиции. Это даёт вам право поставить в известность о самодурстве Чернышёва начальника управления. И вы должны, вы обязаны это сделать!
— Во-первых, — сказал я, — такой радиограммы Лесота у меня не примет…
— Информации он у вас принимает, — перебил Корсаков. — Вы завуалируйте, мы текст придумаем вместе!
— Во-вторых, — продолжил я, — мне вовсе не хочется Чернышёва обуздывать. Я тоже бываю не в восторге от его личности, но я ему верю. Сожалею, Виктор Сергеич, но мы говорим на разных языках.
— Понятно. — Корсаков мгновенно остыл, будто принял холодный душ. Усмехнулся. — Я и забыл, что наши интересы противоположны, в погоне за сенсацией журналист готов продать свою бессмертную душу… А ведь насколько я знаю Колю Матвеева, ваша позиция может показаться ему не совсем разумной, не государственной, что ли. Как бы вам не допустить ошибки, Павел Георгиевич, ведь жалеть будете.
Коля, Николай Николаевич Матвеев — мой главный редактор. Кажется, я скверный ходатай не только по чужим, но и по своим делам.
— С какой стороны посмотреть, Виктор Сергеич, — сказал я. — Случалось, я поступал с пользой для себя — и это не приносило мне радости; поступал опрометчиво — и испытывал удовлетворение. Кто знает, может быть, самое интересное и единственно разумное, что мы делаем в своей жизни, — это глупости. Извините, я мокрый как мышь, переоденусь.
Дрожа от слабости, я стянул сырую рубашку и надел свежую. Тут в коридоре послышались шаги, и в каюту вошли Чернышёв и Лыков.
— Накурено, — Лыков осуждающе посмотрел на Корсакова. — Тут и здоровому дышать нечем.
— Виноват! — спохватился Корсаков, гася сигарету. Чернышёв потянул носом.
— Коньяк, — определил он. — Нехорошо, Виктор Сергеич, как же так, ай-ай-ай. Что люди подумают?
— Вас волнует общественное мнение? — насмешливо спросил Корсаков.
— Вы даже себе не представляете, как волнует, — доверительно ответил Чернышёв. — Особенно мнение руководства. Узнает, что мой зам коньяком балуется, по головке не погладит, за такое на вид можно схлопотать, а то и выговор с занесением. У меня их и так… не помнишь сколько, Антоныч?
— Сто шестнадцать, — бесстрастно сказал Лыков.
— Вот видите! Уж никак не ожидал, что вы меня подведёте, — Чернышёв тревожно посмотрел на Корсакова. — Закусили хоть?
— Прошу вас зайти ко мне, Алексей Архипович, — сдерживаясь, сказал Корсаков.
— С удовольствием! — воскликнул Чернышёв. — А то здесь накурено, как в шашлычной. Антоныч, Виктор Сергеич на чай приглашает, зови всех, пока он не передумал.
— В наших общих интересах встретиться наедине, — с намёком сказал Корсаков.
— Ребята могут подумать, что у нас тайны мадридского двора, — возразил Чернышёв. — Собирайся, Паша, в салоне и кубатура побольше, и не так сыро. Вы не против, Виктор Сергеич, коечника на диван пустить? А Никита здесь переночует.
— Пожалуйста, — без всякого энтузиазма согласился Корсаков.
— Вот и отлично. — Преодолев моё слабое сопротивление, Чернышёв стащил меня с койки и заботливо укутал одеялом. — Портфель, чемодан… чего ещё брать, Паша? — Он распахнул дверь. — Расступись, парод, пугало идёт!
Рая, которая шла навстречу, прыснула.
— Не узнала, богатым будете, Павел Георгич! Похудели…