Леонцио все еще колебался.
— Ступайте, сударь, — с силой сказал ему Эдзелино. — Чего вы страшитесь? У меня здесь имеется галера, если ваша не находится в должном боевом состоянии. И если ваши триста человек боятся одного больного, то хватит и моих шестидесяти, которые не боятся ничего. Я принимаю на себя всю ответственность за свое решение и обещаю вам, если понадобится, защиту от вашего начальника. Никогда бы не подумал, что такому старому вояке, как вы, потребуется для выполнения его прямого долга покровительство юнца, вроде меня.
Оставшись один, Эдзелино принялся расхаживать взад и вперед по залу. Солнце уже село, наступали сумерки. Жаркий багрянец вечернего неба понемногу затухал в волнах Ионического моря. Просторный морской ландшафт, развертывающийся вокруг острова, обрамляло извилистое побережье Кварнерского залива. Граф остановился у узкого окна, образующего двойной стрельчатый свод с каменной резьбой и господствующего на высоте более чем в сто футов над этой великолепной панорамой. Гладкие стены крепости упирались в обрывистую скалу, о которую беспрестанно бился прибой, и казалось, что весь замок уходит корнями глубоко в бездну и в то же время силится рвануться к облакам. Одинокий на этой отмели, он имел вид и дерзновенный и одновременно какой-то жалкий. Восхищаясь его живописным расположением, Эдзелино ощущал все же нечто вроде головокружения, и ему пришло на ум, что, пожалуй, длительное пребывание в такой местности действительно может привести в бредовое состояние впечатлительную душу, какой, наверное, обладал Соранцо. Он подумал, что бездействие, болезнь и огорчения в таком месте — это пытка хуже смерти, и возмущение, дотоле переполнявшее его, сменилось чем-то вроде жалости.
Однако он воспротивился этому порыву великодушия и, понимая всю важность принятого им на себя долга, оторвался от своего созерцания и снова принялся быстро ходить взад и вперед по обширному залу.
Гнетущая тишина, дышащая и отчаянием, царила в этой обители воинов, где лязг оружия и возгласы часовых должны были бы беспрестанно примешиваться к голосу ветров и волн. Но слышны были только крики морских птиц, бесчисленными стаями опускавшихся к ночи на прибрежные скалы, о которые разбивались волны с величавым грохотом, отдававшимся в пространстве каким-то протяжным, монотонным воплем.
Место это было некогда свидетелем славного кровопролитного сражения. Вблизи отмелей Курцолари (древних Эхинад) героический побочный отпрыск Карла Пятого, дон Хуан Австрийский, дал первый сигнал к великой битве при Лепанто и уничтожил соединенные морские силы Турции, Египта и Алжира. К этому времени относилась и постройка замка. Он назывался Сан-Сильвио, может быть, потому, что воздвиг его и занимал граф Сильвио де Порчья, один из победителей в этой битве. Эдзелино видел, как в последних отсветах заката на стенах словно слегка движутся крупные силуэты героев Лепанто в мощных боевых доспехах, изображенные в колоссальных масштабах на довольно грубо намалеванных фресках. Там был генералиссимус Веньеро, который в свои семьдесят шесть лет совершал чудеса храбрости, проведитор Барбаринго, маркиз де Санта-Крус, доблестные капитаны Лоредано и Малиньеро, павшие в этом кровавом бою, наконец, знаменитый Брагадино, с которого за несколько месяцев до Лепантского сражения живьем содрали кожу по приказу Мустафы и который был изображен здесь в устрашающем виде кровавой жертвы — вокруг головы ореол мученика, тело уже наполовину без кожи. Возможно, фрески эти писал какой-нибудь солдат-художник, раненный при Лепанто. От морского воздуха они частично уже осыпались, но все оставшееся имело весьма выразительный вид, и эти героические призраки, поврежденные временем и словно витающие в сумеречном воздухе, наполнили душу Эдзелино благоговейным ужасом и патриотическим воодушевлением.
Каково же было его удивление, когда от своих сумрачных мечтаний он был пробужден звуками лютни! Звукам этим вторил женский голос, нежный и мелодичный, хотя и слегка дрожащий — видимо, от какого-нибудь горя или душевной боли. Эдзелино отчетливо расслышал слова хорошо известного ему венецианского романса:
Венера — меж богинь царица, Венеция — царица вод.
Звезда любви, морей столица — Владычицы земных красот.
Вас, дивных, с нежностью смиренной Качает колыбель волны; Вы — сестры, вы кипящей пеной Морской лазури рождены.
Эдзелино ни на мгновение не усомнился, что это за романс и чей голос он слышит.
— Джованна! — вскричал он, устремляясь в противоположный конец зала и дрожащей рукой приподнимая тяжелый край завесы, скрывавшей самое дальнее окно.
Окно это выходило во внутренние дворы замка, в одну из тех его частей, которые окружены жилыми строениями и в зданиях нашего французского средневековья назывались лужайками. Эдзелино увидел дворик, резко несхожий со всем остальным, что было на острове и в замке. Это было местечко для отдыха, построенное недавно в восточном стиле и словно специально для того, чтобы здесь можно было найти убежище от утомительного вида бушующих волн и резкости морского ветра. Довольно обширная четырехугольная площадка была засыпана толстым слоем плодородной земли, и на ней цвели красивейшие цветы Греции, которым здесь не угрожала непогода. Этот искусственный сад был невыразимо поэтичен. Растения, которых насильно заставили прижиться в этом месте, источали некую томность, дышали странным ароматом, словно они поняли, какое сладострастие, смешанное со страданием, таит в себе добровольный плен. О них, видимо, старательно и нежно заботились. Источник, бивший из скалы и превращенный в фонтан, бормотал и звенел в бассейне паросского мрамора. Над этим цветником возвышалась галерея из кедрового дерева с несложной, но изящной и легкой резьбой в мавританском стиле. За этой галереей, над ее аркадами и под ними, виднелись сводчатые двери личных покоев губернатора и их круглые окна с резным переплетом. Портьеры из восточных тканей и занавески ярко-красного шелка скрывали от графа внутренность этих покоев. Но едва он взволнованным, проникновенным голосом повторил имя Джованны, как одна из этих завес быстро приподнялась. На балконе вырисовалась чья-то изящная светлая тень, помахала вуалью, словно подавая знак, что говорившего узнали, и, опустив завесу, в то же мгновение исчезла. Графу пришлось отойти от окна, так как появился Леонцио, чтобы дать отчет в порученном ему деле. Но Эдзелино узнал Джованну и теперь еле слушал ответ старого коменданта.
Леонцио принес известие, что губернатор действительно выехал на морскую прогулку вокруг острова. Но то ли он сошел на берег где-нибудь среди скал Кварнерского залива, то ли плавает среди многочисленных островков, окружающих главный остров Курцолари, — его лодку нигде невозможно было обнаружить в подзорную трубу.
— Очень странно, — заметил Эдзелино, — что во время этих рискованных поездок он не встречается с пиратами.
— Да, действительно странно, — ответил комендант. — Но, говорят, бог хранит пьяниц и безумцев. Бьюсь об заклад, что будь мессер Орио в своем уме и понимай он опасность, которой подвергается, плавая почти в одиночестве на утлой лодчонке вдоль отмелей, кишащих пиратами, его бы в этих прогулках давно уже настигла смерть, которой он словно ищет, но которая вроде бы бежит от него!
— Вы не сказали мне, мессер Леонцио, — прервал Эдзелино его речи, которых он, впрочем, не слушал, — вы не сказали мне, что здесь находится синьора Соранцо.
— Ваша милость не соизволили спросить меня об этом, — ответил Леонцио.
— Она здесь уже около двух месяцев и, думается мне, прибыла сюда без согласия мужа. Ибо, возвратившись из своей патрасской экспедиции, мессер Орио, либо не ожидавший ее, либо в безумии своем позабывший, что она должна к нему приехать, оказал ей весьма холодный прием. Тем не менее от отнесся к ней с величайшим уважением, и раз вашей милости попалась на глаза та часть замка, которую видно из этого окна, вы могли заметить, что там выстроили с почти волшебной быстротой деревянное помещение на восточный манер, очень, по правде говоря, простое, но куда более приятное, чем большие, холодные и темные залы во вкусе наших предков. Молодой турецкий раб, вывезенный мессером Соранцо из Патраса, набросал план и описал во всех подробностях, как устроить такой вот гарем, где имеется лишь одна султанша, которая зато прекраснее всех пятисот жен султана, вместе взятых. Здесь сделано все, что возможно, и даже, как говорится, немножко больше, чтобы скрасить племяннице славного адмирала пребывание в этом мрачном жилище.
Эдзелино не прерывал старого коменданта. Он сам не знал, как ему быть. Он и хотел повидать Джованну и боялся этого. Он недоумевал, как надо понимать знак, который она подала ему из своего окна. Может быть, она в печальном своем положении нуждалась в чьем-либо почтительном и бескорыстном покровительстве. Он уже решил было послать к ней Леонцио с просьбой о свидании, когда от Джованны явилась ее греческая служанка и передала Эдзелино приглашение своей госпожи. Эдзелино тотчас же поспешно схватил свою шляпу, небрежно брошенную им на стол, и намеревался уже последовать за девушкой, как вдруг к нему вплотную подошел Леонцио и стал шепотом заклинать его ни в коем случае не идти на зов синьоры, дабы не навлечь на себя и даже на саму синьору гнева Соранцо.
— Он запретил под страхом строжайших кар, — добавил Леонцио, — допускать какого бы то ни было венецианца любого ранга и возраста в свои внутренние покои. А так как и синьоре запрещено выходить за пределы деревянных галерей, заявляю вам, что ваше свидание с ней может оказаться равно пагубным и для вашей милости, и для синьоры, и для меня.
— Что до ваших личных опасений, — решительным тоном ответил Эдзелино, — то я уже говорил вам, синьор: на борту моей галеры вы будете в безопасности. А что касается синьоры Соранцо, то раз она подвергается таким угрозам, пора уже, чтобы нашелся человек, способный избавить синьору от них и готовый на это.
С этими словами он сделал весьма выразительное движение, заставившее Леонцио отшатнуться от двери, к которой он было устремился, чтобы преградить графу путь.
— Я знаю, — произнес он, отступая, — с каким уважением должен относиться к положению, занимаемому вашей милостью в республике и в ее войсках. Поэтому я лишь умоляю вас подтвердить в случае необходимости, что я повиновался данному мне приказу, а ваша милость взяли на себя ответственность за неподчинение ему.
Гречанка достала из ниши на лестнице серебряный светильник, который поставила туда, когда шла к Эдзелино, и провела графа через целый лабиринт коридоров, лестниц и террас до площадки, служившей садом. Теплый воздух ранней и щедрой весны тех мест слегка трепетал в этом защищенном со всех сторон убежище. В вольере щебетали красивые птички, сладостный запах источали цветы, тесно посаженные в горшочках, фестонами подвешенных к колоннам. Можно было подумать, что находишься в каком-нибудь cortile 1 венецианских палаццо, где искусно насаженные розы и жасмины словно растут из мрамора и камня.
Невольница отодвинула пурпурную завесу главного входа, и граф проник в прохладный будуар византийского стиля, обставленный, однако же, в итальянском вкусе.
Джованна полулежала на парчовых подушках, расшитых разноцветными шелками. Она еще держала в руках лютню, а большой белый борзой пес Орио, лежа у ее ног, словно разделял ее грустное ожидание. Она была все так же прекрасна, хотя совсем по-иному, чем раньше. Здоровый румянец уже не алел на щеках, от заботы и огорчений формы потеряли юную округлость. Платье белого шелка, в которое она была одета, казалось почти такого же цвета, как ее лицо, а широкие золотые браслеты болтались на похудевших руках. Можно было подумать, что она уже утратила всякое кокетство, всякое стремление украшать себя, обычно свидетельствующее у женщин о счастливой любви. Жемчужные перевязи ее прически распались и вместе с прядями распущенных волос спадали на алебастровые плечи, но она не позволяла невольницам привести их в порядок. Она уже не гордилась своей красотой. В ее жестах, во всей ее повадке болезненная слабость странно сочеталась с какой-то беспокойной порывистостью. Когда вошел Эдзелино, она казалась разбитой усталостью, и ее испещренные голубоватыми жилками веки не ощущали веяния опахала из перьев, которым рабыня-мавританка обвевала ее голову. Однако, услышав шаги графа, она внезапно приподнялась с подушек и вперила в него лихорадочно блестящий взгляд. Она протянула ему обе свои руки сразу, чтобы посильнее сжать его руку, а затем заговорила живо, остроумно, как будто находилась в Венеции, на балу. В следующее мгновение она протянула руку, приняла из рук рабыни золотой флакон, усыпанный драгоценными камнями, и вдохнула из него, побледнев еще больше, словно теряла сознание. Затем рассеянно провела пальцами по струнам лютни, задала Эдзелино несколько пустяковых вопросов, даже не слушая, что он ей отвечает. Наконец она приподнялась, облокотилась на подоконник узкого окошка, находившегося за ее спиной, и, устремив взор на черные волны, где уже начинало трепетать отражение вечерней звезды, погрузилась в безмолвную задумчивость. Эдзелино понял, что в ней — отчаяние.
Через несколько минут она знаком отпустила прислужниц и, оставшись наедине с Эдзелино, вновь обратила к нему свои большие синие глаза, окруженные еще более темной синевой, и взглянула на него со странным выражением доверия и глубокой грусти. Эдзелино, смертельно расстроенный ее видом и поведением, ощутил вдруг в себе пробуждение той нежной жалости, о которой она словно молила его. Он подошел поближе. Она снова протянула ему руку и, усадив его на подушку у своих ног, заговорила:
— О мой брат, о благородный мой Эдзелино, вы, наверное, не ожидали найти меня в таком состоянии? Вы видите, что сделало с моим лицом страдание. Ах, вы бы мне еще больше посочувствовали, если бы могли поглубже проникнуть в ту бездну муки, что разверзлась в моей душе!
— Я догадываюсь об этом, синьора, — ответил Эдзелино. — И раз вы дали мне святое и нежное имя брата, будьте уверены, что я с радостью исполню братний долг. Приказывайте — я все совершенно точно выполню.
— Не знаю, что вы хотите этим сказать, друг мой, — продолжала Джованна.
— Какие приказы могу я вам отдавать? Разве что поцеловать за меня вашу сестру Арджирию, прелестного ангела, просить, чтобы она молилась и помнила обо мне и говорила обо мне с вами, когда я перестану существовать. — Вот,
— добавила она, отделив от своей прически полуувядший цветок олеандра, — передайте ей это от меня на память и скажите, чтобы она старалась уберечься от страстей, ибо есть страсти, ведущие к смерти, а этот цветок — их эмблема. Это царственный цветок, им венчают триумфаторов, но, как и сама гордыня, он таит в себе утонченный яд.
— Однако, Джованна, не гордыня же убивает вас, — сказал Эдзелино, принимая этот грустный дар. — Гордыня убивает только мужчин, а женщин убивает любовь.
— Но разве не знаете вы, Эдзелино, что у женщин зачастую именно гордыня
— побудитель любви? Ах, мы существа без силы, без доблести, или, вернее, наша слабость и наша энергия одинаково необъяснимы! Когда я думаю, каким ребяческим способом нас соблазняют, с какой легкостью мы попадаем под власть мужчины, я просто понять не могу, почему так упорны эти привязанности, которые так легко возникают и которые невозможно уничтожить. Только что я напевала романс, — вы должны его помнить, ведь он вами для меня сложен. Так вот, напевая, я думала, что в мифе о рождении Венеры скрыт глубокий смысл. Вначале страсть как легкая пена, которую ветер колеблет на гребнях волн. Но дайте ей вырасти, и она станет бессмертной. Будь у вас на это время, я бы просила вас добавить к моему романсу еще куплет, выражающий эту мысль, ибо я его часто пою и очень часто вспоминаю вас, Эдзелино. Поверите ли — когда только что вы произнесли мое имя из окна галереи, у меня не возникло ни тени сомнения, что это ваш голос. А когда я в сумерках увидела ваш облик, мои глаза узнали вас без малейшего колебания. Ведь мы видим не только глазами. Душа обладает таинственными органами чувств, которые становятся все более чуткими и проницательными, по мере того как мы быстро склоняемся к преждевременному концу. Я часто слышала об этом от дяди. Вы знаете, что рассказывают о Лепантской битве. Накануне того дня, когда оттоманский флот был разгромлен вблизи этих отмелей победоносным оружием наших предков, рыбаки венецианских лагун слышали боевые клики, раздирающие душу стоны и грозную, все усиливающуюся канонаду. Все эти звуки словно колебались на волнах и реяли в воздухе. Слышен был лязг оружия, треск кораблей, свист ядер, проклятия побежденных, жалобы умирающих. А между тем ни в Адриатике, ни на других морях не происходило в ту ночь никакого сражения. Но этим простым душам дано было некое откровение, некое предвидение того, что произошло на следующий день при свете солнца за двести лье от их родины. Тот же инстинкт подсказал мне прошлой ночью, что сегодня я вас увижу. Это, наверное, покажется вам очень странным, Эдзелино, но я видела вас в точно той же одежде, какая на вас сейчас, и точно таким же бледным. Все остальное в моем сне, разумеется, фантастично, однако же я хочу вам об этом рассказать. Вы были на своей галере, у вас происходила схватка с пиратами, и вы в упор выстрелили из пистолета в какого-то человека; лица я не смогла разглядеть, но на голове у него был красный тюрбан. В этот самый миг видение исчезло.
— Это действительно странно, — произнес Эдзелино, пристально смотря на Джованну; глаза у нее были ясные, блестящие, речь живая и словно вдохновленная некой силой провидения.
Джованна заметила его изумление.
— Вы, наверное, подумаете, что разум мой помутнел. Но это не так. Я не придаю этому сну особого значения и не обладаю даром сивилл. А как драгоценен был бы он мне в часы пожирающей тревоги, которым нет конца и которые меня медленно убивают! Увы! Соранцо ежедневно подвергается смертельной опасности, но тщетно вопрошаю я всей силой моих чувств и моей души ужасную ночную тьму и туманы морских далей. Ни мучительные бдения, ни зловещие сны даже слегка не приоткрыли мне тайну его судьбы. Но прежде чем покончить со всеми этими видениями — они, наверное, вызывают у вас усмешку, — позвольте мне сказать вам, что человек в красном тюрбане из моего сна, прежде чем растаять в воздухе, сделал вам угрожающий знак. Позвольте еще добавить — и простите мне эту слабость, — что в тот миг, когда видение исчезло, я ощутила такой ужас, какого не испытывала, пока перед моими глазами стояла картина этой битвы. Не относитесь с полным пренебрежением к мрачным предчувствиям души, более удрученной, чем больной. Мне кажется, что вам угрожает со стороны пиратов великая опасность, и я умоляю вас не пускаться в море, не попросив у моего супруга дать вам сильную охрану до самого выхода из наших отмелей. Обещайте мне это.
— Увы, синьора, — ответил Эдзелино с грустной улыбкой, — можете ли вы принимать участие в моей судьбе? Что я такое для вас? Привязанность ваша ко мне оказалась недостаточно сильной, чтобы вы избрали меня своим супругом, доверие ваше ко мне — недостаточно глубоким, чтобы вы признали меня братом, ибо вы отказываетесь от моей помощи, а ведь я убежден, что она вам нужна.
— Я люблю вас, как брата, и доверяю вам, как брату. Но я не понимаю, что вы хотите сказать, говоря о помощи. Правда, я страдаю, меня просто убивает ужасающая мука, но тут вы ничего не можете поделать, дорогой мой Эдзелино. А раз уж мы заговорили о доверии и любви, один бог может вернуть мне любовь и доверие Соранцо.
— Вы признаете, что потеряли его любовь, синьора; может быть, вы признаете и то, что ее место заступила ненависть?
Джованна вздрогнула и в ужасе убрала свою руку, протянутую к Эдзелино.
— Ненависть! — вскричала она. — Кто сказал вам, что он меня ненавидит? О, какое слово вы произнесли! И кто поручил вам нанести мне смертельный удар? Увы! Значит, я узнаю от вас, что еще не страдала по-настоящему, что его равнодушие было для меня счастьем!
Эдзелино понял, с какой силой любила еще Джованна этого соперника, которого он обвинил, сам того не желая. Он почувствовал, что причинил несчастной женщине жестокую боль, и в то же время ему стало стыдно роли, которую он сыграл, ибо она была совершенно не свойственна его характеру. Поэтому он поспешил успокоить Джованну, уверяя ее, что отнюдь не знает, какие на самом деле чувства питает к ней Орио. Но она лишь с трудом поверила, что говорил он исключительно из заботы о ней и просто задал ей вопрос.
— Может быть, кто-нибудь здесь говорил вам о нем и обо мне? — повторяла она несколько раз, стараясь прочесть правду в его глазах. — Может быть, вы, сами того не зная, произнесли надо мной приговор, и здесь лишь мне одной неизвестно, что он меня ненавидит? О, этого я не думала!
С этими словами она разрыдалась, и граф, который, сам того не сознавая, ощущал в своем сердце пробуждение надежды, ощутил сейчас и то, что сердце его разбито навсегда. Сделав над собой великодушное усилие, он принялся утешать Джованну и убеждать ее, что говорил наугад. Затем он стал дружески расспрашивать, как же обстоит все на самом деле. Ослабевшая от слез и побежденная благородством Эдзелино, она поддалась внезапному порыву и стала говорить с ним более откровенно, чем, может быть, намеревалась.
— О, друг мой, — сказала ему она, — пожалейте меня, ибо с моей стороны было безумием избрать в качестве жизненной опоры это блистательное существо, которое неспособно любить! Орио не такой человек, как вы, — полный нежной заботливости и преданности. Он человек действия и воли. Женская слабость не вызывает у него сочувствия — она только мешает ему. Доброта его сводится к терпимости и не простирается до покровительства. Нет человека, который менее достоин любви, ибо ни один человек не понимает и не ощущает любви меньше, чем он. И однако же именно он внушает самую сильную страсть, самую неутолимую преданность. Его нельзя любить или ненавидеть наполовину — вы сами это знаете. И вы также знаете, несомненно, что так всегда бывает с подобными людьми. Пожалейте же меня, ибо я его люблю до безумия и власть его надо мной безгранична. Теперь вы понимаете, благородный Эдзелино, что в этой беде мне помочь невозможно. Я ни в чем не обманываюсь, и вы можете отдать мне справедливость — я всегда была чистосердечна с вами, как с самой собой. Орио вполне достоин восхищения и уважения, ибо у него выдающийся ум, благородное мужество и стремление к великим делам. Но он не заслуживает ни дружбы, ни любви, ибо сам не способен их ощущать. Да они ему и не нужны: все, что он может сделать для тех, кто его любит, — это позволять себя любить. Вспомните то, что я говорила вам в Венеции в тот день, когда смело, хотя и эгоистично, раскрыла вам свое сердце и призналась, что он внушает мне страстную любовь, а вы — только братскую.
— Не будем вспоминать об этом скорбном для меня дне, — молвил Эдзелино.
— Когда человек, подвергнутый пытке, не умирает, всякое напоминание о ней возобновляет муку.
— Соберитесь с силами и все же вспомните обо всем этом вместе со мной,
— продолжала Джованна, — мы, возможно, видимся в последний раз, и я хочу, чтобы вы расстались со мною уверенный в моем уважении к вам, в моем раскаянии — я ведь так сожалею о своем поведении по отношению к вам.
— Не говорите мне о раскаянии! — вскричал Эдзелино в порыве нежной жалости. — Разве вы совершили какое-либо преступление или хотя бы легкую ошибку? Разве вы не были со мной откровенны и чистосердечны? Не были ласковы и полны жалости, когда сами сказали мне то, что всякая другая на вашем месте дала бы понять через своих родителей или же прикрываясь каким-нибудь благовидным предлогом? Я помню ваши слова; они запечатлелись в моем сердце как утешение навеки и в то же время как вечное сожаление. «Простите мне, — сказали вы, — зло, которое я вам причиняю, и молите бога, чтобы он не покарал меня за него, ибо нет у меня больше своей воли; я уступаю судьбе, которая сильнее меня».
— Увы, увы! — сказала Джованна. — Да, то была судьба! Я уже тогда чувствовала это, ибо любовь мою породил страх, который завладел мною еще до того, как я поняла, насколько он обоснован. Знаете, Эдзелино, во мне всегда имелась склонность к самопожертвованию, словно еще при рождении я была предназначена к закланию на алтаре бог весть какой силы, жаждущей моей крови и слез. Я помню все, что происходило во мне, когда вы торопили меня выйти за вас замуж до того рокового дня, когда я впервые увидела Соранцо. «Чего медлить, — говорили вы, — раз мы любим друг друга? Зачем оттягивать свое счастье? То, что мы оба молоды, вовсе не причина. Ждать — это искушать бога, ибо грядущее в его власти, а не пользоваться настоящим означает стремление заранее завладеть грядущим. Только несчастливые должны говорить „завтра“, счастливые же — „сейчас“! Кто знает, во что мы превратимся завтра? Кто знает, не разлучит ли нас навеки турецкая пуля или морской вал? И вы-то сами, разве вы можете быть уверены в том, что будете любить меня, как сегодня?» Видно, какое-то смутное предчувствие заставляло вас говорить так, побуждало торопиться. А еще более смутное предчувствие не давало мне уступить, повелевало ждать. Ждать чего? Я не знала, но мне верилось, что будущее обещает мне что-то, раз настоящее не удовлетворяло.
— Вы были правы, — произнес граф, — будущее обещало вам любовь.
— И уж наверное, — с горечью ответила Джованна, — совсем не ту любовь, какую я испытывала к вам, Но не мне на это жаловаться: я ведь нашла то, чего искала. Я презрела покой и обрела грозу. Помните тот день, когда я сидела с дядей и с вами? Я вышивала, а вы читали мне стихи. Доложили о приходе Орио Соранцо. При этом имени я вздрогнула, и в один миг на память мне пришло все, что я слышала об этом странном человеке. Я никогда не видела его, но вся затрепетала, когда до меня донеслись его шаги. Я не обратила внимания ни на его роскошную одежду, ни на его высокий рост, ни на божественно прекрасные черты лица — я увидела только большие черные глаза, и, грозные и в то же время нежные, сияющие, они приближались ко мне, не отрываясь от меня. Завороженная этим колдовским взглядом, я уронила свое рукоделие на пол и застыла, словно пригвожденная к креслу, не в силах ни встать, ни отвернуть голову. В тот момент, когда Соранцо, подойдя совсем близко, склонился, чтобы поцеловать мне руку, я, не видя больше этих завороживших меня глаз, лишилась чувств. Меня унесли, а дядя, сославшись на мое нездоровье, попросил его перенести свое посещение на какой-нибудь другой день. Вы тоже удалились, так и не поняв, почему я упала в обморок.
Орио же, лучше знавший и женщин и свою власть над ними, сообразил, что, пожалуй, имеет некоторое отношение к моей внезапной дурноте. Он решил убедиться в этом. С час он прогуливался в гондоле по каналу Аццо, затем велел остановиться у дворца Морозини. Там он вызвал дворецкого и сказал ему, что явился лишь затем, чтобы узнать, как мое здоровье. Когда ему ответили, что я совсем пришла в себя, он зашел в дом, считая, как он сам заявил, что теперь это вполне удобно, и велел снова доложить о себе. Он нашел, что я немного побледнела, но именно от этого, по его мнению, стала еще прекраснее. Дядя мой принял его несколько сдержанно, однако сердечно поблагодарил за внимание ко мне и за то, что он потрудился так скоро возвратиться, чтобы узнать о моем здоровье. После обмена этими любезностями Орио собрался было уходить, но мы попросили его остаться. Он не заставил себя упрашивать, и беседа наша продолжалась. С самого начала решив воспользоваться первым произведенным на меня впечатлением, он постарался щегольнуть передо мною всеми дарами, которыми его наделила природа, и усилить обаяние своей наружности чарами ума. Это ему блестяще удалось, и когда через два часа он наконец почел за благо удалиться, я была совсем покорена. Он попросил у меня разрешения прийти на следующий день и, получив его, откланялся в полной уверенности, что вскоре благополучно завершит все столь благоприятно начатое. Победу он одержал легко и скоро. Первый же его взгляд повелел мне принадлежать ему, и я сразу стала его добычей. Могу ли я, положа руку на сердце, сказать, что любила его? Он ведь был мне совершенно незнаком, а слышала я о нем одно лишь худое. Как же случилось, что я предпочла человека, внушавшего мне пока лишь некий страх, тому, кто внушал доверие и уважение? Посмею ли я в свое оправдание ссылаться на волю рока? Не лучше ли будет признаться вот в чем: в сердце любой женщины тщеславная радость от мысли, что внешне как будто царишь над сильным мужчиной, смешиваешься с робостью, отдающей тебя на деле в полную его власть. Да, да! Я суетно гордилась красотой Орио, гордилась всеми страстями, которые он внушал другим женщинам, и всеми поединками, в которых он одерживал победы над мужчинами. Даже его репутация распутника казалась мне чем-то достойным привлекать внимание, приманкой для любопытства других женщин. Мне льстило, что я отнимаю у них это ветреное и себялюбивое сердце, которое всем им изменило и всем оставило горькие сожаления. В этом отношении моя роковая гордыня была, во всяком случае, удовлетворена. Орио остался мне верен, и со дня нашей свадьбы другие женщины как будто перестали для него что-либо значить. Некоторое время он вроде бы любил меня, но вскоре утратил любовь и ко мне и вообще к кому-либо — все его существо поглотила любовь к славе. Я никогда не понимала, почему, так нуждаясь всегда в независимости и деятельной жизни, он решился возложить на себя узы, которые обычно неизбежным образом ограничивают и то и другое.
Эдзелино внимательно посмотрел на Джованну. Трудно было поверить, что она говорит безо всякой задней мысли и настолько ослеплена, что даже не подозревает о честолюбивых замыслах, побудивших Орио искать ее руки. Но, поняв всю чистоту ее благородной души, он не осмелился открыть ей глаза и только спросил, как случилось, что она так скоро утратила любовь мужа.
Вот что она ему поведала:
— До нашей свадьбы казалось, что он беззаветно любит меня. Во всяком случае, я в это верила, ибо так он мне говорил, а речи его до того страстны и убедительны, что перед ними не устоять. Он уверял, что слава — пустой дым, который может только вскружить голову юношам или одурманить неудачников. Он участвовал в последней кампании лишь для того, чтобы заткнуть рот дуракам и завистникам, обвинявшим его в изнеженности и любви к наслаждениям.