Консуэло - Леоне Леони
ModernLib.Net / Исторические любовные романы / Санд Жорж / Леоне Леони - Чтение
(стр. 3)
Я была сражена.
— И если ты не хочешь меня любить, если не хочешь со мной бежать, — продолжал он, — мне остается лишь одно: покончить с собой.
Эти слова он произнес столь решительно, что у меня по всему телу пробежала дрожь.
— Но что же нам грозит? — спросила я. — Не сон ли это? Что может помешать нашей свадьбе, когда все уже решено, когда мой отец дал тебе обещание?
— Всего лишь слово человека, влюбленного в тебя и желающего помешать тебе стать моею.
— Я ненавижу и презираю его! — воскликнула я. — Где он? Я хочу его пристыдить за столь подлое преследование и за столь гнусную месть… Но что он может сделать тебе дурного, Леони? Разве твоя репутация не настолько выше его нападок, что одно твое слово способно уничтожить его? Разве твоя добродетель и твоя сила не столь же неуязвимы и чисты, как золото? О, боже! Я догадываюсь: ты разорен! Бумаги, которые ты ждешь, принесут тебе лишь дурные вести. Генриет это знает, он грозит рассказать обо всем моим родителям. Его поведение бесчестно; но не бойся: родители добры и обожают меня. Я брошусь им в ноги, пригрожу, что уйду в монастырь; буду умолять их так же, как вчера, и ты одержишь над ними верх, не сомневайся в этом. Да разве я недостаточно богата для нас двоих? Отец не даст мне умереть с горя. И мать за меня вступится. У нас троих больше силы, чем у моей тетушки, и мы убедим его. Полно, Леони, не горюй! Этим нас не разлучить, это невозможно. Будь мои родители безмерно скаредны, вот тогда я с тобой убежала бы.
— Бежим немедленно, — сказал Леони мрачно, — они будут непреклонны. Есть нечто еще, помимо моего разорения, нечто зловещее, чего я не могу тебе сказать. Достаточно ли ты добра и великодушна? Та ли ты женщина, о которой я мечтал и которую, как мне казалось, я нашел в тебе? Способна ли ты на героизм? Доступно ли тебе нечто высокое, под силу ли тебе безграничное самопожертвование? Ответь же мне, Жюльетта, кто ты: милая и очаровательная женщина, с которой мне будет тяжело расстаться, или ангел, ниспосланный богом, чтобы спасти меня от отчаяния? Знаешь ли ты, как прекрасно, как благородно принести себя в жертву тому, кого любишь? Неужели твою душу не способна взволновать мысль, что у тебя в руках жизнь и судьба человека и что ты можешь посвятить ему себя целиком? Ах, почему мы не можем поменяться ролями! Ах, почему я не на твоем месте! С какой радостью я принес бы тебе в жертву любую привязанность, любое чувство долга!
— Полноте, Леони! — ответила я. — От ваших слов у меня мутится разум. Пощадите, пощадите мою бедную мать, моего бедного отца, мою честь! Вы хотите погубить меня!
— Ах, ты думаешь обо всем этом и не думаешь обо мне! Ты говоришь о том, сколь тяжко будет горе твоих родителей, и не желаешь взвесить, сколь тяжко горюю я! Ты не любишь меня…
Я закрыла лицо руками, я взывала к господу богу, слушая, как рыдает Леони. Мне казалось — еще немного, и я сойду с ума.
— Итак, ты этого хочешь, — сказала я ему, — и ты вправе этого требовать. Говори же, скажи мне все, что угодно: я вынуждена тебе повиноваться. Разве моя воля и моя душа не принадлежат тебе целиком?
— Нам нельзя терять ни минуты, — отвечал Леони, — через час нас не должно здесь быть, иначе твое бегство станет невозможным. За нами следит ястребиное око. Но стоит тебе захотеть, и мы его обманем. Скажи: ты этого хочешь, ты хочешь?
Он, как безумный, сжал меня в своих объятиях. Из груди его рвались горестные стоны. Я вымолвила «да», сама не зная, что говорю.
— Так вот, — сказал он, — возвращайся быстрей на бал, не выказывай никакого волнения. На все расспросы отвечай, что тебе слегка нездоровится. Но не давай увозить себя домой. Танцуй, если это потребуется; если с тобой заговорит Генриет, будь осторожна, не раздражай его. Помни, что еще в течение часа участь моя в его руках. Через час я вернусь в домино. На капюшоне у меня будет вот эта лента. Ты ее узнаешь, не правда ли? И ты пойдешь за мной и непременно будешь спокойной, невозмутимой. Так нужно, помни! Хватит ли у тебя на это силы?
Я встала совершенно измученная, сдавив обеими руками грудь. Горло у меня пересохло, щеки лихорадочно горели, я была как пьяная.
— Идем же, идем! — сказал он, подтолкнув меня к бальной зале, и исчез.
Мать уже разыскивала меня. Я еще издали заметила, что она волнуется, и, во избежание расспросов, поспешно согласилась, когда кто-то пригласил меня на танец.
Я пошла танцевать и не знаю, как не упала замертво к концу кадрили, стольких мне это стоило усилий. Когда я вернулась на место, матушка уже вальсировала. Она увидела, что я танцую, и успокоилась. Она снова думала лишь о собственном веселье. Тетушка же, вместо того чтобы начать расспросы о том, где я пропадала, выбранила меня. Мне это было больше по душе: не нужно было отвечать и лгать. Какая-то подруга испуганно спросила, что со мною и почему я такая расстроенная. Я ответила, что у меня только что был жестокий приступ кашля.
— Тебе следует отдохнуть и больше не танцевать, — сказала она.
Но я твердо решила избегать взглядов матери: я опасалась ее беспокойства, ее нежности и собственных угрызений совести. Я заметила ее носовой платок, который она оставила на диванчике; я взяла его, поднесла к лицу и, прикрыв им рот, стала судорожно покрывать его поцелуями. Подруга подумала, что у меня все еще продолжается кашель; я сделала вид, будто и в самом деле кашляю. Я просто не знала, чем заполнить этот злополучный час,
— прошло лишь каких-нибудь тридцать минут. Тетушка заметила, что я сильно простужена, и сказала, что попытается уговорить мою мать ехать домой. Угроза эта меня напугала, и я быстро ответила на новое приглашение. Оказавшись среди танцующих, я поняла, что согласилась на вальс. Надо сказать, что, подобно всем молодым девицам, я никогда не вальсировала. Но, узнав в том, кто уже обнял меня за талию, зловещего Генриета, я со страху не смогла отказать. Он увлек меня в танце, и от этого быстрого движения у меня окончательно помутилось в голове. Я задавала себе вопрос, уж не чудится ли мне попросту все, что происходит вокруг; мне казалось, будто я лежу в постели, горя от жара, а вовсе не вальсирую как безумная с тем, кто мне внушает ужас и отвращение. И тут я вспомнила, что за мной придет Леони. Я взглянула на мать, которая весело и беспечно порхала в кругу танцующих. И я подумала, что все это невозможно, что я не могу так вот расстаться с матушкой. Я обратила внимание на то, что Генриет крепко держит меня за талию и что его глаза впиваются в мое лицо, склоненное к нему. Я едва не вскрикнула и не убежала, но тут же вспомнила слова Леони: «Участь моя еще в течение часа в его руках», — и покорилась. Мы на минуту остановились. Он заговорил со мною. Я улыбалась, что-то отвечала ему, мысли у меня путались. И в эту минуту я почувствовала, как кто-то коснулся плащом моих обнаженных рук и открытых плеч. Не нужно было и оборачиваться: я ощутила едва уловимое дыхание Леони. Я попросила отвести себя на место. Спустя мгновение Леони, в черном домино, предложил мне руку. Я последовала за ним. Мы прошли сквозь толпу, ускользнув бог весть каким чудом от ревнивого взгляда Генриета и матушки, которая снова меня разыскивала. Дерзость, с которой я прошла через залу на глазах у пятисот свидетелей, чтобы убежать с Леони, помешала обратить на нас внимание. Мы протискались сквозь людскую сутолоку в прихожей. Кое-кто из гостей, надевавших уже плащи и накидки, подивился, увидев, что я спускаюсь по лестнице без матери, но люди эти тоже уезжали домой и не могли уже судачить на балу. Очутившись во дворе, Леони увлек меня за собой к небольшим боковым воротам, куда кареты не въезжали. Мы пробежали несколько шагов по темной улице; затем открылась дверца почтовой кареты, Леони подсадил меня, укутал в свой широкий, подбитый мехом плащ, надел на голову дорожный капор, — и в одно мгновение ока ярко освещенный особняк господина Дельпека, улица и город оказались позади.
Мы ехали сутки, так и не выходя из кареты. На каждой станции, где меняли лошадей, Леони приподнимал окошко, просовывал сквозь него руку, бросал возницам вчетверо больше их обычного заработка, быстро убирал руку и задергивал штору. Я же и не думала жаловаться на усталость или на голод. Зубы мои были крепко сжаты, нервы напряжены; я не могла ни слезу пролить, ни слова вымолвить. Леони, казалось, гораздо больше тревожило то, что нас могут преследовать, чем то, что я горюю и мучаюсь. Мы остановились у какого-то замка неподалеку от дороги и позвонили у садовых ворот. Появился слуга, заставивший себя долго ждать. Было два часа ночи. Ворча себе что-то под нос, этот человек подошел наконец и поднес фонарь к лицу Леони. Но едва он его узнал, как тотчас рассыпался в извинениях и провел нас в дом. Дом этот показался мне пустынным и запущенным. Тем не менее передо мной распахнули двери в довольно приличную комнату. В одну минуту затопили камин, приготовили мне постель, и вошла женщина, чтобы раздеть меня. Я впала в какое-то умственное оцепенение. Тепло камина мало-помалу вернуло мне силы, и я увидела, что сижу в пеньюаре, с распущенными волосами подле Леони; но он не обращал на меня внимания и занимался тем, что укладывал в сундук богатые одежды, жемчуга и бриллианты, которые еще только что были на нас. Эти драгоценности, украшавшие костюм Леони, принадлежали большей частью моему отцу. Матушка, желая, чтобы по богатству платье Леони не уступало нашим, взяла бриллианты из отцовской лавки и без единого слова дала надеть ему. Увидев всю эту роскошь, упрятанную как попало в сундук, я испытала мучительное чувство стыда за совершенную нами своего рода кражу и поблагодарила Леони за то, что он собирается выслать все это обратно моему отцу. Не помню, что он мне ответил; он только сказал потом, что спать мне осталось четыре часа и что он умоляет воспользоваться этим временем, ни о чем не тревожась и не тоскуя. Он поцеловал мои босые ноги и вышел. У меня так и не хватило мужества добраться до постели, я уснула в кресле, у камина. В шесть часов утра меня разбудили, мне принесли чашку шоколаду и мужское платье. Я позавтракала и покорно переоделась. Леони зашел за мною, и мы еще до рассвета покинули этот таинственный дом, причем я так никогда и не узнала ни его названия, ни точного расположения, ни владельца, как обстояло, впрочем, и во многих других пристанищах, то богатых, то убогих, которые во все время нашего путешествия отпирали перед нами двери в любой час и в любом краю при одном имени Леони.
По мере того как мы ехали все дальше, к Леони возвращались его невозмутимость поведения и нежность речи. Безропотная, прикованная к нему слепою страстью, я была тем послушным инструментом, в котором он, по желанию, заставлял звенеть любую струну. Если он задумывался, я грустила, если он был весел, я забывала все горести и душевные терзания и улыбалась его шуткам; если он был страстен, я забывала об утомлявших меня мыслях и проливаемых до изнеможения слезах и обрела новые силы, чтобы любить его и говорить ему об этом».
8
«Мы приехали в Женеву, где оставались ровно столько времени, чтобы отдохнуть. Вскоре мы забрались в глубь Швейцарии и там окончательно перестали беспокоиться, что нас могут выследить и настичь. С самого нашего отъезда Леони помышлял лишь о том, чтобы добраться со мною до мирной сельской обители, где можно было бы вести жизнь, полную любви и поэзии, в постоянном уединении с глазу на глаз. Эта сладостная мечта осуществилась. В одной из долин на Лаго Маджоре мы нашли живописнейшее шале среди восхитительного пейзажа. За весьма небольшие деньги мы его уютно обставили и сняли с начала апреля. Мы провели там шесть месяцев пьянительного счастья, за которые я вечно буду благодарить бога, хоть он и заставил меня заплатить за него дорогою ценой. Мы были совершенно одни и вне всякого общения с миром. Нам прислуживали двое молодоженов, толстые и жизнерадостные, и, глядя на их доброе согласие, мы еще полнее ощущали наше собственное. Жена хлопотала по хозяйству и стряпала, муж пас корову и двух коз, составлявших все наше стадо. Он доил корову и делал сыр. Вставали мы рано поутру и, когда погода была хорошей, завтракали в нескольких шагах от дома в чудесном фруктовом саду, где деревья, отданные во власть природе, простирали во все стороны свои густые ветви, богатые не столько плодами, сколько цветами и листвой. Затем мы шли прогуляться по долине или взбирались на горы мало-помалу мы привыкли к дальним прогулкам и каждый день отправлялись на поиски какого-нибудь нового места. Горные края обладают тем чудесным свойством, что можно подолгу исследовать их, прежде чем узнаешь все их тайны и красоты. Когда мы совершали самые длительные экскурсии, Жоан, наш веселый мажордом, сопутствовал нам, неся корзину с провизией, и ничто не было так восхитительно, как наши пиршества на траве Леони был несговорчив лишь в выборе того, что он называл нашей столовой. Наконец, когда мы находили на склоне горы небольшую поляну, покрытую свежей травой, защищенную от ветра и солнца, с красивым видом на окрестности и ручейком, напоенным благоуханием пахучих растений, он сам раскладывал все к обеду на белой скатерти, разостланной на земле. Он отправлял Жоана за земляникой, наказывая ему попутно погрузить бутылку с вином в прохладные воды ручья. Затем он зажигал спиртовку и варил яйца. Тем же способом, после холодного мяса и фруктов я готовила ему превосходный кофе. Таким образом, мы пользовались некоторыми благами цивилизации среди романтических красот пустынного пейзажа.
Когда стояла скверная погода, что частенько бывало в начале весны, мы разводили большой огонь в камине, чтобы предохранить от сырости наше жилище, сложенное из еловых бревен; мы загораживались ширмами, которые Леони мастерил, сколачивал и раскрашивал сам. Мы пили чай, и потом он курил длинную турецкую трубку, а я ему читала. Мы называли это нашими фламандскими буднями; менее оживленные, чем остальные, они были, пожалуй, еще более отрадными. Леони обладал замечательным талантом устраивать жизнь, делать ее приятной и легкой. С раннего утра он с присущей его уму энергией составлял план на весь день, расписывая его по часам, и, когда план был готов, приносил его мне и спрашивал, согласна ли я с ним. Я находила этот план всегда превосходным, и мы уже от него не отклонялись. Таким образом, скука, которая почти всегда преследует отшельников и даже уединившихся любовников, никогда к нам не подступала. Леони знал все, чего следует избегать, и все, чего следует придерживаться, чтобы сохранить спокойствие души и бодрость тела. Он давал мне нужные наставления с присущей ему трогательной нежностью: и, подвластная ему, как раба своему господину, я всегда безропотно выполняла все его желания. Он, в частности, говорил, что обмен мнениями между двумя любящими — самое отрадное на свете, но что он может стать невыносимым, если им злоупотреблять. Вот почему он точно отводил час и место нашим беседам. Весь день мы, бывало, занимались работой; я участвовала в хлопотах по хозяйству, готовила ему что-нибудь вкусное или гладила ему сама белье. Он был весьма чувствителен ко всем этим скромным поискам комфорта и ценил их вдвойне в тиши нашей обители. Со своей стороны, он заботился о всех наших нуждах и старался скрасить все неудобства нашей уединенной жизни. Он был немного знаком с любым ремеслом: он столярничал и делал мебель, он ставил замки, сооружал перегородки, деревянные и из цветной бумаги, прочищал дымоход в камине, прививал плодовые деревья, подводил горный ручей и пускал его вокруг дома. Он постоянно занимался чем-нибудь полезным и делал всегда все хорошо. Когда больших работ не оказывалось, он писал акварелью и создавал чудесные пейзажи из тех набросков, что мы заносили в свои альбомы во время прогулок. Порою он бродил один по долине, сочиняя стихи, и по возвращении тотчас же мне их читал. Нередко он заставал меня в хлеву; мой передник обычно был полон душистых трав, до которых так лакомы козы. Обе мои красавицы ели у меня с колен. Одна была белая, без единого пятнышка, и звалась Снежинкой; она отличалась кротостью и меланхоличностью нрава. Другая была желтая, как серна, с черной бородой и черными ногами. Она была совсем молоденькой, с дикой и строптивой мордочкой; мы окрестили ее Дайной. Корову звали Пеструшка. Она была рыжая, с черными поперечными полосами, точно тигр, и клала голову мне на плечо. И когда Леони заставал эту картину, он называл меня своей «Мадонной в яслях». Он бросал мне свой альбом и диктовал свои стихи, сложенные почти всегда в мою честь. Эти гимны любви и счастья казались мне божественными, и, должно быть, они такими и были. Записывая их, я могла только молчать и плакать; когда же я кончала писать, Леони спрашивал: «Так ты их находишь скверными?» Я обращала к нему свое лицо в слезах; он смеялся и порывисто обнимал меня.
Затем он садился на душистое сено и читал мне иностранные стихи, которые тут же переводил необычайно быстро и точно. Я в это время в полумраке стойла пряла лен. Надо знать, как поразительно чисты швейцарские хлева, чтобы понять, почему из нашего мы сделали себе гостиную. Через весь хлев протекал горный ручей, который поминутно промывал его и радовал нас своим журчанием. Ручные голуби пили у наших ног, а под небольшой аркой, через которую поступала вода, купались и таскали зерна отважные воробьи. Это было самое прохладное место в жаркие дни, когда все окна были открыты, и самое теплое — в холодные дни, когда малейшие щели затыкались соломой и вереском. Частенько Леони, устав читать, засыпал на свежескошенной траве, и я, оторвавшись от работы, глядела на его прекрасное лицо, которому безмятежный сон придавал еще большее благородство.
В течение таких вот дней, обычно заполненных делом, мы мало говорили, хотя почти что не разлучались. Мы обменивались лишь несколькими теплыми словами, каким-нибудь мягким, дружеским жестом и подбадривали друг друга в работе. Но когда спускался вечер, у Леони наступала некоторая физическая вялость, зато пробуждалась вся его умственная энергия; то были часы, когда он становился наиболее привлекателен, и эти часы он приберегал для самых нежных взаимных излияний. Приятно устав за день, он ложился у моих ног на поросшую мхом лужайку, в каком-нибудь чудесном месте, неподалеку от дома, на склоне горы. Оттуда мы наблюдали за красочным заходом солнца, за печальным угасанием дня, за величественным, торжественным наступлением ночи. Мы точно знали, когда восходит та или иная звезда и над какой вершиною зажигается на небе, в свой черед, каждая из них. Леони превосходно знал астрономию, но Жоан по-своему владел этой пастушьей премудростью и давал звездам другие названия, подчас более поэтичные и более выразительные, чем наши. Подтрунив над его сельским педантизмом, Леони отсылал Жоана под гору, чтобы тот сыграл там на свирели пастушескую мелодию: ее резкие трели звучали издали поразительно мягко. Леони впадал в своего рода экстатическое раздумье; затем, когда ночь наступала уже окончательно, когда тишина долины нарушалась лишь жалобным криком какой-то горной птицы, когда вокруг нас в траве зажигались светлячки, а среди елей, у нас над головами, веял теплый ветер, Леони, казалось, стряхивал с себя сон и пробуждался для новой жизни. Душа его словно загоралась; страстный поток его красноречия лился мне в самое сердце; он восторженно обращался к небесам, к ветру, к горному эху — ко всей природе; он заключал меня в объятия и дарил мне безумные ласки; потом плакал от счастья у меня на груди и, несколько успокоившись, шептал мне самые нежные, самые упоительные слова.
О, как мне было не любить его, человека, не знавшего себе равных и в хорошую и в дурную пору своей жизни! Каким обаятельным он был тогда, каким красивым! Как шел загар к его мужественному лицу, загар, щадивший его широкий белый лоб над черными как смоль бровями! Как он умел любить, и как он умел говорить о любви! Как он умел повелевать жизнью и делать ее прекрасной! Как могла я не верить ему слепо? Как мне было не привыкнуть к безграничному повиновению? Что бы он ни делал, что бы он ни говорил, все было добрым, благостным и прекрасным. Он был великодушен, отзывчив, обходителен, отважен; ему было отрадно облегчать участь несчастных или больных бедняков, которые порою стучались у наших дверей. Однажды, рискуя жизнью, он бросился в бурный поток и спас молодого пастуха; он проплутал как-то целую ночь в снегу, подвергаясь самым страшным опасностям, чтобы спасти заблудившихся путников, взывавших о помощи. Так как же я могла сомневаться в Леони? Как могла я страшиться будущего? Не говорите мне, что я была доверчива и слаба: самую стойкую из женщин навсегда покорили бы эти шесть месяцев его любви. Что до меня, то я была покорена совершенно, и жестокие угрызения совести после моего бегства от родителей, терзания при мысли о их глубоком горе мало-помалу утихли и в конце концов почти совершенно исчезли. Вот насколько поработил меня этот человек!»
Жюльетта умолкла и впала в грустное раздумье. Где-то вдали часы пробили полночь. Я предложил ей отправиться на покой.
— Нет, — сказала она, — если только ты не устал слушать, я хочу продолжать. Я понимаю, что взвалила тяжелое бремя на свою бедную душу и что, когда я кончу, я ничего не буду чувствовать, ни о чем не буду вспоминать несколько дней подряд. Вот почему мне хочется воспользоваться тем приливом сил, который я ощущаю сегодня.
— Да, Жюльетта, ты права, — откликнулся я. — Вырви кинжал у себя из груди, и тебе станет легче. Но скажи мне, бедная девочка, неужто странное поведение Генриета на бале и трусливая покорность Леони при одном взгляде этого человека не заронили в тебе ни сомнения, ни боязни?
— Какую боязнь я могла питать? — возразила Жюльетта. — Я так мало знала о жизни и о людской подлости, что ничего не понимала в этой загадочности. Леони сказал мне, что у него есть ужасная тайна, я вообразила себе тысячу романтических невзгод. Тогда в литературе было модно выводить на сцену героев, над которыми тяготеют самые необъяснимые, самые невероятные проклятия. И в театральных пьесах и в романах только и говорили, что о смелых сыновьях палачей, об отважных шпионах, о добродетельных убийцах и каторжниках. Я как-то прочла «Фредерика Стиндалля», затем мне попался под руку «Шпион» Купера. Поймите, я была совсем ребенком, и пылавшее страстью сердце во мне опережало разум. Я вообразила себе, что несправедливое и тупое общество осудило Леони за какой-то благородный, но неосторожный поступок, за какую-то невольную ошибку или в силу какого-то дикого предрассудка. Признаюсь, что мое девичье воображение нашло особую прелесть в этой непостижимой тайне, и моя женская душа пришла в восторг, почувствовав, что может отдать себя всю целиком ради того, чтобы утешить человека, пострадавшего от судьбы столь возвышенно, столь поэтически.
— Леони, должно быть, заметил это романтическое настроение и решил им воспользоваться? — спросил я у Жюльетты.
— Да, именно так он и поступил, — ответила она. — Но если ему понадобилось так много усилий, чтобы обмануть мою доверчивость, то это лишь доказывает, что он любил меня, что он добивался моей любви во что бы то ни стало.
С минуту мы молчали; затем Жюльетта вернулась к своему рассказу.
9
«Настала зима. Мы уже заранее решили испытать ее суровость, но не расставаться с полюбившимся нам уединенным убежищем. Леони твердил мне, что никогда еще он не был так счастлив, что я единственная женщина, которую он когда-либо любил, что он хочет порвать со светом, чтобы жить и умереть в моих объятиях. Его склонность к удовольствиям, его страсть к игре — все это исчезло, было забыто навсегда. О, как я была признательна ему, человеку столь блестящих способностей, привыкшему к лести и поклонению, за то, что он, без сожаления отказавшись от пьянящей праздничной суеты, уединился со мною в незатейливой хижине! И будьте уверены, дон Алео, что Леони в ту пору меня не обманывал. При всем том, что весьма основательные причины побуждали его скрываться, несомненно одно: он был счастлив в нашем скромном убежище и любил меня. Мог ли он притворяться безмятежно спокойным все шесть месяцев настолько, что это спокойствие ни разу не нарушалось? И почему бы ему было не любить меня? Я была молода, красива, я все бросила ради него, я его обожала. Поймите, я не обманываюсь насчет его характера, я все знаю и все вам расскажу. Душа у него отвратительна и в то же время прекрасна, она и подла и величественна; и коли нет сил ненавидеть этого человека, в него влюбляешься и делаешься его добычей.
Начало зимы оказалось столь грозным, что оставаться в нашей долине и дальше становилось крайне опасно. За несколько дней снежные сугробы выросли до самого холма и легли вровень с нашим шале. Снег грозил завалить его и обречь нас на голодную смерть. Леони поначалу упорно желал остаться. Он намеревался запастись провизией и бросить врагу вызов. Но Жоан заверил, что мы неминуемо погибнем, если тотчас же не отступим; что вот уже десять лет, как подобной зимы не видели, и что когда начнется таяние снегов, наш домик будет снесен обвалами как перышко, если только святой Бернар или пресвятая дева лавин не сотворят чуда.
— Будь я один, — сказал мне Леони, — я бы предпочел дождаться чуда и посмеяться над всеми лавинами; но у меня не хватает на это смелости, когда тебе суждено разделить со мною опасности. Мы уедем завтра.
— Да, придется, — заметила я. — Но куда мы направимся? Меня сразу узнают, обнаружат и препроводят насильно к родителям.
— Существует множество способов ускользнуть от людей и законов, — отозвался Леони с улыбкой. — Найдется какой-нибудь и на нашу долю. Не беспокойся, весь мир к нашим услугам.
— А с чего мы начнем? — спросила я, тоже пытаясь улыбнуться.
— Пока еще не знаю, — сказал он, — ну, да не в этом суть. Мы будем вместе; да разве где-нибудь мы можем быть несчастными?
— Увы! — откликнулась я. — Будем ли мы когда-либо так счастливы, как были здесь?
— Так ты хочешь остаться? — спросил Леони.
— Нет, — ответила я, — здесь мы больше не будем счастливы: перед лицом опасности мы бы постоянно тревожились друг за друга.
Мы сделали все нужные приготовления к отъезду; Жоан целый день расчищал тропинку, по которой мы должны были тронуться в путь. Ночью со мною произошел странный случай, о котором не раз с тех пор мне бывало страшно и подумать.
Во сне мне стало холодно, и я проснулась. Я не нашла Леони подле себя, он исчез; место его успело остыть, а дверь в комнату осталась полуоткрытой, и сквозь нее врывался ледяной ветер. Я выждала несколько минут, но Леони не возвращался. Я удивилась и, встав с постели, поспешно оделась. Я подождала еще, не решаясь выйти и опасаясь поддаться каким-нибудь детским страхам. Он так и не приходил. Мною овладел непобедимый ужас, и я вышла полуодетая на пятнадцатиградусный мороз. Я боялась, как бы Леони снова не отправился на помощь несчастным, заблудившимся в снегах, как то случилось несколько ночей назад, и решила поискать его и пойти за ним. Я окликнула Жоана и его жену, но они так крепко спали, что меня не услышали. Тогда, снедаемая тревогой, я устремилась к краю площадки, огражденной палисадом, тянувшимся вокруг нашего домика, и на некотором расстоянии различила на снегу серебристую полоску слабого света. Я как будто узнала фонарь, который Леони брал с собою, отправляясь на свои великодушные поиски. Я побежала в ту сторону со всей быстротой, какую допускал снег, в котором я вязла по колено. Я пыталась позвать Леони, но стучала зубами от холода, а ветер, дувший мне в лицо, заглушал мой голос. Наконец я добралась до места, где горел свет, и я отчетливо увидела Леони. Он стоял неподвижно там, где я его заметила вначале, и держал в руках заступ. Я подошла ближе, на снегу моих шагов не было слышно. И вот я очутилась почти рядом с Леони, но так, что он этого не заметил. Свеча горела в жестяном цилиндрическом фонаре, и свет от нее падал сквозь узкую щель, обращенную не ко мне, а к Леони.
И тут я увидела, что он расчистил снег и вкапывается в землю заступом, стоя по колено в только что вырытой им яме.
Это странное занятие в столь поздний час и на таком морозе внушило мне какой-то непонятный, нелепый страх. Леони, казалось, необычайно торопился. Время от времени он беспокойно озирался. Согнувшись, я притаилась за выступом скалы, ибо меня напугало выражение его лица. Я подумала, что если бы он застал меня здесь, то убил бы тут же, на месте. Мне пришли на ум самые фантастические, самые невероятные рассказы, которые я когда-либо читала, все диковинные догадки, которые я строила по поводу его тайны; я решила, что он выкопал труп, и едва не лишилась чувств. Я несколько успокоилась, заметив, что Леони продолжает копать землю; вскоре он вытащил зарытый в яме сундук. Он внимательно оглядел его и проверил, не сломан ли замок; затем он поднял сундук на поверхность и стал забрасывать яму землею и снегом, не слишком заботясь о том, чтобы как-то скрыть следы своей работы.
Видя, что он вот-вот возьмет сундук и пойдет с ним в шале, я испугалась, как бы он не обнаружил, что я из безрассудного любопытства подглядываю за ним, и бросилась бежать со всех ног. Дома я поспешно швырнула в угол свою мокрую одежду и снова улеглась, решив притвориться к его возвращению крепко спящей; но мне с лихвой хватило времени оправиться от волнения, ибо Леони не появлялся еще в течение получаса.
Я терялась в догадках по поводу этого таинственного сундука, зарытого под горой, должно быть, с самого нашего приезда и предназначенного, как видно, сопровождать нас повсюду, подобно спасительному талисману или орудию смерти. Денег, казалось мне, там находиться не могло, ибо, хотя сундук был и громоздким, Леони поднимал его без всякого труда, одной рукою. Быть может, там лежали бумаги, от которых зависела вся его участь. Больше всего меня поражало, что я где-то видела уже этот сундук, но я никак не могла припомнить, при каких обстоятельствах. На этот раз и форма его и цвет врезались мне в память, словно в силу какой-то роковой неизбежности. Всю ночь он стоял у меня перед глазами, и во сне мне пригрезилось, что из него появляется множество диковинных предметов: то карты с нарисованными на них странными фигурами, то окровавленные кинжалы; потом цветы, плюмажи, драгоценности; и наконец — скелеты, ядовитые змеи, цепи и позорные железные ошейники.
Я, разумеется, не стала расспрашивать Леони и не навела его на мысль о моем открытии. Он часто говаривал, что в тот день, когда я проникну в его тайну, между нами будет все кончено; и хотя он на коленях благодарил меня за то, что я ему слепо поверила, он нередко давал понять, что малейшее любопытство с моей стороны было бы для него невыносимо. На следующий день мы тронулись в путь на мулах, а в ближайшем городе сели в почтовый дилижанс, отправлявшийся в Венецию.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10
|
|