ИНТРОДУКЦИЯ
Предотъездная — едва ли не самая хлопотная из всех видов суеты. Всё равно что-нибудь забудешь. И, как позднее выяснится, это будет именно то, без чего путешествие теряет всяческий смысл.
Однако суета всё же захлестнула — поиски батареек для приёмника и мелкозернистой фотоплёнки, сувениров и справочников. А до отплытия дизель-электрохода было четыре дня. Предстояло плыть, как в давние времена — переваливаясь с волны на волну, ловя взглядом линию горизонта, которая то утопает, то взмывает к небу, как и подобает ей вести себя, если судно борется со штормом.
Но самое главное, что я сам с трудом понимал, — куда это меня несёт? Почему вдруг ввязался в откровенную авантюру? Неужели финансист Бобби Леман, миллионер, а может быть, даже и мультимиллионер, зардев меня, смахнёт набежавшую слезу и скажет, что глубоко сожалеет о неправедно прожитой жизни. А то, Чего доброго, признается в ошибке — зачем, мол, покупал на сомнительном аукционе бесценные рисунки Альбрехта Дюрера, украденные из львовского музея…
Когда оформляли поездку, милая девушка, перели стывая мои документы, удивлялась:
«Для чего вам, инженеру, туда? Я так и не поняла, что вы рассказывали об исчезнувших картинах. Да разве может быть в наше время частный розыск? Нереально и романтично, романтика — это хорошо, но в умеренных пределах…» Я понял, что понравился девушке и она меня пытается научить уму-разуму. А раз учит, значит — жалеет. Ножалел меня и секретарь парткома. Вот что он говорил: «Ты едешь не в командировку, а по приглашению. Этого инженера, который тебя пригласил, отлично помню. Вроде бы хороший парень. И хорошо, что он пытается тебе помочь… Но сам подумай: твои статьи об исчезнувших коллекциях — инженерское ли дело? Поезжай, раз решил, но толку из всего этого не будет. Отпуск псу под хвост — жаль».
Все учили меня, все давали советы. И это был грозный и тревожащий признак. Встрепенитесь, оглянитесь на себя самого, если вдруг почувствовали, что получаете избыточное количество советов. Даже мой ленинградский приятель, истово поддерживавший идею пересечь океан и там кое с кем поговорить по душам, и тот слишком уж часто вздыхал и украдкой поглядывал на меня, не то сочувствуя, не то прощаясь.
— А отчего бы тебе не слетать на денёк во Львов? — спросил как-то раз приятель. — Развеешься, а заодно освежишь в памяти какие-то детали. Иногда надо.
Это «иногда надо» меня неожиданно убедило. И даже не могу объяснить, почему. Если бы он сказал «надо», без «иногда», наверняка возникло бы желание не следовать такому категоричному совету. А может, я просто устал от суеты и был рад хоть несколько дней пожить в другом ритме. В общем, я отправился во Львов. И даже не полетел, а поехал, выпросив в кассе билет в комфортабельный спальный вагон, с зеркалами над диванами, круглосуточным крепким чаем, заваренным не наспех, не кое-как, а с чувством, с толком, с любовью к самому процессу, Это умение заваривать чай старые проводники дальних поездов берегут, как некогда жрецы хранили огонь, и, кажется, молодым это Умение уже не передают.
Остался позади Псков. Поезд шёл по осенённым покоем и мудростью веков, хорошо ухоженным, радующим душу и глаз элегическим равнинам. Сосед по купе — седой, худенький, в синем мешковатом костюме в полосочку — долго глядел в окно, а потом сказал:
— Уже отросли.
Это было вовсе не приглашение к разговору, а скорее реплика, адресованная своему внутреннему голосу. Но, смутившись, он сказал, адресуясь уже ко мне:
— Я воевал здесь. Помню именно этот лесок. Всегда, когда еду этой дорогой, смотрю… Все верхушки деревьев были срезаны снарядами. Сейчас ветви отросли. А я помню другой лес… Извините, может быть, не вовремя… Вы сами-то хоть что-нибудь помните о войне или только по книгам?
— Не совсем по книгам. Хотя, конечно, воспоминания мои отрывочные — калейдоскопом. Да что взять с четырёхлетнего?
— С четырёхлетнего, может, ничего и не возьмёшь, но у них-то самих частенько отбирали многое. Не только детство, случалось — жизнь. Да, впрочем, что это я? Совсем не дорожные разговоры. Вот и чай принесли.
Мы выпили по стакану. Потом попросили ещё по одному. Я выбрал песочное печенье, сосед попросил не сладкое. И сахар в чай не бросил, наверное, диабет…
Сидел он в уголке тихенький и какой-то случайный. Может быть, стеснялся собственной старости или же мешковатого костюма — в складках, как кожа на дистрофике. Откуда и куда он ехал? В гости к детям или же домой, уже отгостив?
Пронеслись за окном огни Вильнюса и чистый, хорошо метённый перрон вокзала. Под потолком купе вспыхнул матовый плафон. Негромко гудел кондиционер.
— Надо бы вздремнуть, — сосед ушёл в туалет с фланелевой курткой в руках и скоро возвратился, совсем уже готовый к тому, чтобы проваляться часов десять-двенадцать на мягких поролоновых диванах.
Но он не спал. Глядел за окно и думал о чём-то. Думал и я. А вернее — вспоминал.
Самое разное. Например, кинофильм итальянского, режиссёра Луиджи Висконти «Гибель богов», который, кажется, не был в прокате, но его показывали на одном из кинофестивалей. «Боги», вершители судеб германской промышленности, не смогли устоять, были смяты вовсе не слепой и не стихийной силой, какой иногда представляли себе фашизм. Он был организован и точно направлен. Они его и накликали. Они же от него и потерпели. И поделом.
— Не спится? — спросил сосед.
— Стараюсь заснуть.
— Извините, что потревожил. А мне все думается, думается… Старость.
— Да ведь думается не только в старости.
— Наверное. Но как было в молодости, я уже стал забывать. В командировку?
— Просто решил передохнуть во Львове дня два-три. Когда-то там жил и работал.
— Журналист?
— Совсем нет. Вернее — не совсем журналист. Иногда пишу статьи. На одну и ту же тему. Как дилетант. Дать вам снотворное?
— Не сердитесь, — сказал сосед, — что мешаю вам спать. Случилось такое — накатило на меня разное… Все из прошлого. Вы не помните тех времён… А для меня они вновь — ярки… Как картинки в детстве… Для сегодняшних это всё уходит. Не знаю, имеем ли мы право уносить такое с собой… Ну, спите, спите… Я остановлюсь во Львове в гостинице «Россия». Вдруг захочется повидать…
И кажется, вправду уснул. Но не спалось мне. Слова-то он какие употребил — «картинки яркие, как в детстве». А в детстве они действительно яркие.
…Помню огромное лохматое ухо и укоризненные чёрные глаза. Тарзан был кавказской овчаркой, случайно завезённой в этот пыльный донецкий городок. Да случайно ли? Дядя Александр, который на самом деле приходился мне вовсе не дядей, а двоюродным дедушкой, раздобыл его во время очередной поездки в горы, в Армению. Говорили, что этот щенок был похож на маленький чёрный комочек шерсти — ужасно добрым и доверчивым был этот щенок. А вырос в чудовище, которое только и мечтало о встрече с волками или с какими-нибудь другими серьёзными врагами. По натуре это был боец, родившийся не для мирной жизни. Но тогда я этого не понимал. Не понимал и того, что было, наверное, Тарзану ужасно скучно в нашем городке. По ночам он принимался иногда тоскливо выть, даже не на луну, а просто так, но потом, устыдившись, видимо, себя самого, умолкал. Взрослые рассказывали, что Тарзан ассистировал мне при первых шагах по двору. Выглядело это так: я хватал Тарзана за ухо и, покачиваясь, шёл от веранды к тутовому дереву. Саженец этого дерева тоже был привезён дядей Александром из Закавказья.
Когда держат тебя за ухо — это, конечно, очень неприятно. Но Тарзан прощал мне все. Вообще в обращении со мной он был редкостно кроток и незлобив. Это было тем более удивительно, что при желании он мог бы растерзать с полдесятка добрых молодцев. Да, может быть, во сне ему частенько снились такие схватки — и тогда, не открывая глаз, он рычал и щёлкал зубами. Огромная пасть, клыки, свешивавшийся набок розовый сочный язык — зверь был отчаянный и не робкого десятка.
У Тарзана была масса удивительных привычек — он катался по траве перед дождём, норовил поймать воробьёв, склёвывавших во дворе шелковицу, поднимал весёлый лай — аккомпанемент, когда в доме музицировала одна из моих тёток — отчаянная женщина, задумавшая побить славу знаменитой в ту пору Валерии Барсовой. Впрочем, основания к тому, пусть внешние, были — мать тётки, одна из моих двоюродных бабушек, действительно считалась очень одарённой певицей, ездила учиться в Италию и во Францию, где и вышла замуж за дядю Александра, армянина по происхождению, но родившегося и выросшего в Бретони. Бретонь, как известно, одна из провинций Франции, но бретонцы чем-то напоминают англичан. И замашки у них английские. Многие из этих замашек дядя Александр привёз с собой в Россию, поскольку молодая жена отказалась жить во Франции и настояла на переезде в Россию. Среди этих привычек были почти ритуальная утренняя гимнастика, неизменная овсяная каша, корректность в одежде — все это выделяло дядю Александра на фоне простенькой и патриархальной жизни нашего городка. Дядю так и называли: «наш англичанин». Жену-певицу он потерял очень рано. И с тех пор жил дочерью и для дочери. Работал бухгалтером на хлебозаводе, разводил вокруг дома какие-то редкие цветы, завезённые с юга загадочные растения. Жила у нас даже большая черепаха, Но главным, конечно же, был Тарзан — существо с загадочной восточной душой, грозный умник. К примеру, он быстро усвоил, что мне запрещено без спросу выходить на улицу, лазать по деревьям, открывать водопроводный кран. От опеки взрослых ещё можно было уйти. Но как избежать настойчивого неусыпного внимания Тарзана? Надо было — отталкивал лапой. Не помогало — рычал, брал за ворот и оттаскивал.
Была у нас ещё одна собака. Собственно, не собака, а собачка. Маленькая, вертлявая, похожая на лису. Носилаона звучное английское имя Тобби. А ещё точнее — сэр Тобби. Но в быту именовали её просто Тобиком. Тобик был любимцем моей прабабушки — Ехсапет Гусеповны. Прабабушка тоже была человеком из легенды. Она пережила годы геноцида в Турции, вместе с детьми бежала оттуда в Россию. Тарзана Ехсапет Гусеповна почему-то недолюбливала. Уж больно самостоятельным он был, зато Тобик — угодлив и настойчиво, неестественно ласков. И за это разрешали ему спать в комнате, на кушетке, ел он жареную картошку с котлетками на настоящей тарелке и презирал Тарзана, хотя тот тоже не жаловал Тобика и мог при случае вместе с зевком проглотить фаворита. Но что поделаешь, авторитет силы был сильнее силы авторитета. Тем более что Ехсапет Гусеповна говорила Тобику «вы». Например: «Тобик, куда вы пошли?», «Тобик, откуда вы такой весёлый пришли?» А к Тарзану обращалась как-то безлично — «шун», что по-армянски означало — пёс, собака.
Когда осенью 1941 года наши войска отходили из города, решено было взорвать металлургический завод. Был объявлен и час взрыва. Но в нашем доме как-то не очень прислушивались к чёрному диску-радио: собирались эвакуироваться, паковали вещи. Машины предоставлял хлебозавод, где работал дядя Александр. Но в последний момент их кто-то реквизировал для других нужд, к тому же разбомбили мост в посёлок Веровку. Мы так и остались сидеть на чемоданах. Я не понимал, почему плачут взрослые, и радовался тому, что не пришлось расставаться с Тарзаном. Ведь его брать с собой не собирались — в кузовах автомобилей не хватало мест людям.
— Турки идут! — причитала Ехсапет Гусеповна. — Вы понимаете, Тобик, что турки идут?
— Не турки, а фашисты! — поправляла прабабушку моя бабушка. — Это другое.
— Хорошо, другое, — соглашалась та. — Раз фашисты, значит — фашисты. Вы понимаете, Тобик, что турки идут?
Наверное, она опять вспоминала времена своей молодости.
— Ничего! — слышен был из комнат голос дяди Александра. — Это на месяц-другой. Может, не успеют…
…Но, к сожалению, они многое успели. Вспыхнул бой в посёлке Бунге. Как оказалось, двенадцать мальчишек, по происхождению немцы, предки которых бог знает когда приехали в Донбасс, раздобыли где-то ору. жие и дали оккупантам неожиданный и смелый бой. Все ребята погибли, но вывели из строя чуть ли не сотню немцев и их союзников.
Бабушка — звали её Натальей Христофоровной Ї была бледна. На улицах громко называла всех «товарищами», что было строжайше запрещено, и напрасно ей советовали быть поосторожнее. Тихая и кроткая, она превратилась теперь в сгусток ненависти. Все семеро её сыновей ушли на фронт. И вряд ли все семеро могли вернуться домой. Такое бывает крайне редко. Да ещё на такой небывалой войне, как эта. Кого из сыновей мысленно хоронила бабушка, кого оставляла в живых?
Но всё это было позднее, когда на перекрёстках стояли чужие патрули, открылась трудовая биржа, где регистрировали всех работоспособных.
Не было уже и Тарзана. Он погиб неожиданно, когда в город вступили итальянские горные стрелки — берсальеры, в причудливых шлемах с перьями в сопровождении каких-то мотоциклистов. На унылой и тихой ещё минуту назад площади поднялся такой гам, что куры забились в дальний угол птичника. А Тарзан, которого успели посадить на цепь, рвался на площадь. Сверкали клыки, дыбилась шерсть — он готов был к схватке со всеми, кто вторгся в честно охраняемый им мир. Его пытались успокоить — ни в какую. Закончилось всё неожиданно и страшно. Один из берсальеров распахнул калитку. Он был с винтовкой — короткой и какой-то игрушечной, меньше, чем винтовки нашего образца. И тут Тарзан разорвал наконец цепь. Выстрелить солдат не успел. Он пытался отбиться винтовкой, размахивая ею как дубиной. Тарзана застрелил другой солдат, прибежавший спасать товарища…
…Дождь косо хлестал в окна вагона. И молнии сверкали. Вагон стал казаться островком тепла и уюта посреди бушующей стихии. Я уснул, а когда проснулся, увидел солнце. Попутчик упаковывал чемодан. Действия его были по-стариковски суетны и неточны. Поезд шёл уже по предместью Львова — Подзамче. На смотровой площадке, венчавшей гору Высокий замок, стояли люди. Снизу они казались крохотными. Промелькнул Онуфриевский — теперь Дом-музей Ивана Фёдорова, стадион, зелёный холм, усеянный микроскопическими садовыми домиками. Совсем как макет, как нечто невзавправдашнее.
— Вот и добрались, — сказал попутчик. — Боюсь, чтo надоел вам. Времена сейчас странные. Встречаемся со множеством людей — в поезде, в самолёте. Будто бы привыкаем. А затем расстаёмся. И чаще всего навсегда. Будто в Бермудский треугольник попадает человек, или как там эта пустота называется… Мне все хотелось у вас спросить о чём-то…Сам не знаю о чём… А может быть, рассказать… Да, впрочем, ладно, простите старика великодушно. Сложно привыкать к новым временам.
Я понял, что отвечать не надо, и только улыбнулся не то понимающе, не то сочувственно. И сам отлично понял, что улыбка вышла неловкой.
Через десять минут я уже стоял на Привокзальной площади, некогда претендовавшей на то, чтобы казаться монументальной, теперь была неожиданно маленькой, какой-то робкой, а потому, может быть, как-то по-особому милой…
Это был Львов — город уютный, но немного загадочный, как сказал один известный архитектор: «Хитренький город». Думаю, что определение «хитренький» к нему всё же не подходит. А то, что он распахнут не всем и не всегда, — это уж точно.
Дождавшись очереди на такси, поехал в гостиницу, но по пути передумал и сказал водителю:
— Сначала на улицу Листопадовую, а оттуда уже в гостиницу.
Вилла «Гражина» была на месте. Да и куда она могла бы деться? Дом как дом. Так строили примерно век назад по индивидуальным заказам популярные венские и пражские архитекторы.
Здесь началась много лет назад история, которая не давала мне покоя.
А с чего всё началось и при чём здесь я? Может быть, виной тому Станислав Деревянко. И познакомились-то мы с ним случайно, в кофейне. Затем встретились на совещании так называемых рабкоров — рабочих корреспондентов, — тех, кто иногда пописывал в многотиражные газеты своих заводов и мечтал в будущем стать профессиональным журналистом. Кое-кто становился, но для большинства это так и осталось мечтой.
На Станислава девушки поглядывали украдкой Їне рисковали прямо. Уж очень он был похож на попу, лярного в ту пору французского актёра Жана Маре. Такой же подбородок с ямочкой, холодноватый взгляд твёрдая, фиксированная походка. Кроме газетных опытов, играл ещё Станислав в самодеятельности. Была, видимо, у человека жажда самовыражения. О вилле «Гражина» он мне рассказал первый…,
…Вечером, в гостинице, я листал старые блокноты — записи беседы со Станиславом. И пытался представить себе Львов таким, каким он был в те давние годы.
ЗВЁЗДНЫЙ ЧАС СТАНИСЛАВА ДЕРЕВЯНКО
Подзамче испокон веков называли во Львове район, находившийся внизу, у старинного замка. Путеводитель, выпущенный в конце двадцатых годов, утверждал, что именно на Подзамче водятся «самые смелые в Европе хулиганы». И Станиславу однажды довелось убедиться, что слава подзамчевских хулиганов не случайна. Ему ни за что ни про что проломили голову стальным шариком, выпущенным из рогатки. И было это как раз в тот день, когда он наконец собрал пятнадцать злотых, чтобы пойти вечером в дансинг мадам Рутовской. Правда, гимназистам появляться там запрещалось. Но у Станислава был новый шевиотовый костюм, в котором он вполне мог сойти за студента, а то и за молодого инженера, благо ростом бог не обидел. Но как вы сами понимаете, появляться в дансинге с забинтованной головой грустно и ни к чему. Кто захочет танцевать со страшилищем? И вечером Станислав стоял под окнами, задёрнутыми розовыми занавесками. Из-за окон доносилась музыка. Она как бы висла над улицей, над тротуаром. Слышались голоса, смех. Там была другая жизнь — праздничная, не повседневная. Попасть в дансинг было главной довоенной мечтой Станислава…
Когда голова у него зажила, всех гимназистов вывезли на сборы в лагерь в предгорьях Карпат. А из лагеря они вернулись во Львов, который по вечерам гасил огни, боясь налётов немецкой авиации. Варшавские газеты теперь не поступали во Львов. Говорили, что правительство со дня на день объявит о капитуляции. Кончилось иначе — оно бежало в Румынию, То самое правительство, которое незадолго перед тем утверждало, что Германия никогда не посмеет напасть на Польшу, поскольку Польша крепка как никогда. А если бы нападение и совершилось, то польские кавалерийские части уже через неделю патрулировали бы улицы Берлина. Все поминали недобрым словом господ министров, Но что будет завтра, никто не знал. На окраинах рыли окопы, хотя никому не было известно, кто руководит обороной города и руководит ли ею вообще.
И немцы пришли. Станислав отлично помнил тот день. Он лежал в окопе пригородной деревни Скнилов. Шелестели листвой каштаны. Странно, очень уж мирно блеяла привязанная к забору кем-то забытая и, наверное, уже ничейная коза. Усатый хорунжий, сжав зубы, смотрел вперёд — не идут ли? Позади была оборона Вестерплятте, уже были похоронены и варшавские гимназисты, полёгшие в боях на подступах к столице. Погасли все триста прожекторов, которые должны были помогать польским зенитчикам отыскивать в небе врага… В руках у Станислава плясала тяжёлая, русского образца винтовка. И он никак не мог поймать в прицел развилку дорог, где вот-вот должны были показаться немцы.
Вдруг хорунжий приподнялся на локте и крикнул:
— Слушай мою команду! Без команды не стрелять!
Станислав увидел на мушке прицела голову в рогатой каске. Она странно покачивалась, будто кивала кому-то, кто находился значительно ниже её. Взрослые именно так держат голову, когда разговаривают с ребёнком. Станислав понял, что немец едет на велосипеде.
— Огонь! — гаркнул хорунжий.
И огонь сверкнул — много огней. Мощно и уверенно ударила гаубичная батарея с Высокого замка. Обречённый Львов не сдавался. Откуда ни возьмись в небе появились два самолёта и пошли в пике на фашистскую колонну. В пыль валились люди и велосипеды. При каждом выстреле приклад винтовки больно ударял Станислава в плечо.
— Огонь! — кричал хорунжий. — Они бегут!
Ревела, захлёбываясь, батарея на Высоком замке.
Ревели, пикируя, самолёты. Вдали, на шоссе, разворачивались тупорылые автомашины. Но гаубичный залп накрыл их. И в воздух взлетели колеса и доски кузовов,
— Контрнаступление! Наше контрнаступление!
— Какое ещё контрнаступление! — заорал хорунжий. — Какое такое контрнаступление, я вас спрашиваю, Панове? Вы с ума сошли? Завтра они подтянут резервы…
И тут один из самолётов странно дёрнулся и понёсся к земле. В месте, где он упал, к небу взметнулся столб огня и дыма. И у отбивавшихся остался всего лишь один самолёт. Но он, сделав в небе круг, вновь атаковал машины и немецких велосипедистов. Победы не было. Но было другое — миг непобежденности. Батарея ещё стреляла. Хорунжий ещё давал какие-то команды…
Через четыре часа во Львов вошли советские танки. Один из танкистов, хорошо говоривший и по-польски и по-украински, подошёл к хорунжему и сказал:
— Прикажите своим сдать оружие. Можете разойтись по домам. Но хождение по улице в военной форме армии панской Польши нежелательно.
— Вы поляк? — спросил хорунжий.
— Да, — ответил танкист.
— И служите у Советов?
— Я гражданин Советского Союза.
…Станислав вместе с хорунжим шли по улице Сапеги к центру города. Лицо хорунжего было мятым, с мешками под глазами.
— Странное дело, — рассуждал он. — Приехал на танке советский поляк. А я ведь украинец. И только что собирался отдать жизнь за Польшу маршала Пилсудского. Как это всё получается? Ты-то сам кто — поляк или украинец?
— Украинец, — ответил Станислав.
— Вот дела. Все в мире перепуталось. Впрочем, парень, не грусти. Мы пытались воевать против Гитлера. А это уже хорошо. Честное слово, хорошо. Ты мне поверь. Гитлера все равно побьют. Мы этого не сделали, так сделают Советы. И если русские дадут мне винтовку, я пойду вместе с ними до самого Берлина.
Около главного почтамта стояли три танка со звёздами на башнях. Люки были открыты. А вокруг собралось множество людей — не менее полутысячи. На броне одного из танков лежал букет алых парниковых роз.
— Нет, положительно в мире всё перепуталось, -сказал хорунжий. — И пора бы снова все распутать…
…Хорунжего Станислав больше никогда не встречал.
Вскоре Станислав поступил в техникум. Ездил в Крым, на море. И за путёвку заплатил всего лишь четырнадцать рублей. Было удивительно, что теперь он живёт в такой большой стране. До Крыма надо было ехать больше суток. Если же посмотреть на карту, то расстояние от Львова до Ялты в двадцать раз меньше, чем от Львова до Петропавловска-на-Камчатке. А ведь кто-то ездит и в Петропавловск. Может быть, и сам Станислав когда-нибудь туда поедет. Масштабы удивляли. И люди удивляли. Они изменялись. Стали больше смеяться, куда-то ушёл страх и тихие вкрадчивые голоса.
В доме отдыха в Евпатории, где Станислав побывал летом 1940 года, девушка, с которой они были едва знакомы — просто вместе сидели за столиком в столовой, — узнав, что ему едва-едва хватило денег на билет до Львова, сказала:
— Возьмите у меня десять рублей. Вот адрес. Вышлите, когда получите стипендию.
— Совсем почти не зная меня, предлагаете деньги?
— Да что ж тут такого? С какой стати вы станете меня обманывать?
Станиславу эта новая жизнь определённо нравилась. В свободные минуты он ходил в художественные музеи, куда билет теперь стоил всего двадцать копеек, а для студентов — десять. Смотри сколько хочешь. Хоть от двенадцати дня, когда музей открывается, до восьми вечера, когда он закрывается. Станислав немного рисовал. Даже не рисовал, а копировал известные картины. Нравились ему полотна романтиков. Особенно он любил картину «Потоп». На ней был изображён юноша, пытающийся спасти деву необычайной красоты. Но потоки воды вот-вот смоют их в пучину. Лишь позднее Станислав узнал, что эта картина не принадлежит к художественным шедеврам. А не сняли и не унесли её в запасники лишь потому, что руки никак не доходили.
И вот однажды, когда Станислав наносил «Потопу» очередной визит, к нему подошёл высокий элегантный молодой человек и спросил по-польски:
— Пану нравится пафос этой вещи! Да, тут есть размах, масштабность, что-то космическое… Именно космическое. Помните, у Шиллера: «Как маятник космических часов…»
Шиллера Станислав не читал. Но выражение — «маятник космических часов» — ему понравилось. А человек не очень понравился. Это был невероятно уверенный в себе тип, Говорил и сам вслушивался в звуки собственного голоса. Но был образован и умён. Только говорил он по-польски как-то странно, хотя и без акцента. Всё время хотелось спросить, а какой же язык у него родной? Прощаясь, элегантный гражданин сказал:
— Мне было приятно познакомиться с человеком, так живо интересующимся искусством. Вот карточка. Это мой адрес. Недалеко отсюда. На Листопадовой улице. Заходите в воскресенье часам к четырём поболтать. Не стесняйтесь. Когда мы познакомимся поближе, вы поймёте, что я свой парень.
Станислав смутился, но карточку взял.
КАПИТАЛЬНЫЙ РЕМОНТ…
Старожилы утверждают, что весна 1941 года во Львове была на редкость нежной и трогательной. Цвели каштаны в Лычаковском парке, напротив недостроенного костёла Матери Божьей Охраняющей. На Высоком замке — насыпанном прямо посреди города искусственном холме — розовым пламенем вспыхнула завезённая издалека сакура. А в конце Академической улицы и в парке имени Костюшко садовники разбили очень весёлые клумбы. И обычно надменный серо-пепельный красавец Львов стал улыбаться.
Львову ещё многое было внове. Например, прямые поезда в Киев и Москву, Дом народного творчества, Дворец пионеров и институт усовершенствования учителей. Львовский Большой театр уже не именовался Большим, а просто оперным, а улица Легионов стала Первомайской.
Итак, была весна, а точнее — апрель 1941 года.
В бывшем дворце графа Потоцкого, где теперь размещалось львовское отделение Союза советских писателей, беседовали классики славянских литератур — Тадеуш Бой-Желенский и Алексей Толстой. Рядом с ними сидел ещё один писатель — Михаил Рудницкий. Он записывал беседу и не предполагал, что ровно через двадцать лет опубликует её в книге «Писатели вблизи».
— Даже при самом тщательном отборе молодёжи, которая выбирает какую-то профессию, мы часто ошибаемся, — говорил А. Н. Толстой. — Из того, что кто-то очень любит писать стихи, нельзя сделать вывод, что его любовь к поэзии однозначна с литературным талантом. Хотя нам всем часто кажется, что талант должен иметь точные признаки, как и физическая сила.
По улице в это же время бродил невысокий светлый юноша — студент медицинского института. Звали его Станислав Лем. Станислав пробовал свои силы и как писатель. Но не решался зайти во дворец, где теперь заседали писатели профессиональные, всемирно прославленные, книги которых издавались миллионными тиражами на различных языках…
В трёх десятках львовских музеев было полно посетителей — один за другим прибывали туристские поезда из Харькова, Ростова-на-Дону, Киева. Приезжие удивлялись, что в городе так много кинотеатров, что в этих кинотеатрах нет чётко обозначенных сеансов — фильм крутят непрерывно, покупай билет и заходи когда захочешь — хоть посреди фильма, хоть под конец его.
Приезжие подолгу стояли у полосатых тентов — совсем как в дальних европах! Поражали и ухоженные аллейки парков, где не было асфальта, а лишь укатанный жёлтый песок, газовые фонари на улицах и странные таксомоторы французского производства. Слишком смелой и назойливой казалась приезжим реклама: «Лучший в мире кофе!», «Обеды как у мамы дома!», «Покупайте всемирно известные чулки „Прима-Аида“!» К себе зазывала основанная в 1772 году аптека «Под венгерской короной», в справочном бюро ещё давали адреса бельгийского, бразильского и даже перуанского консульств, а из двадцати семи казино лишь двенадцать успели перейти в разряд столовых. В остальных шёл ремонт и перестройки. Стёкла окон и витрин были густо замазаны извёсткой. Да и вообще в тот год была модна песенка:
Во Львове идёт капитальный ремонт!
Ждём вас во Львове!
Но всё это были внешние признаки города. И посторонний наблюдатель, даже если он приехал специально для того, чтобы изучить жизнь Львова, не узнал бы, что делается за этими вывесками.
А ведь прелюбопытнейшие события, о которых знали лишь немногие, происходили всего в двух километрах от центра города, за стенами святого Юра, в покоях владыки — митрополита Шептицкого.
Мы позволим себе сделать краткое отступление, чтобы рассказать об истории этого собора. Когда-то здесь был дремучий лес, прибежище отшельников, искавших уединения для бесед с богом. Даже брат князя Даниила Галицкого Василько— «муж большой отваги и светлого ума» — на старости лет тоже надел рясу чернеца и вырыл себе пещеру под горой, на которой теперь стоит собор. На этой горе сын Даниила Лев построил деревянную церковь и несколько помещений для монахов, в том числе и для своего дяди Василия. Тот же князь Лев, по словам популярной ещё в XVIII веке легенды, должен был перенести на гору прах своего отца Даниила. В легенде содержится намёк и на то, что здесь нашёл со временем успокоение и сам князь Лев… Позднее на месте деревянного храма был построен каменный. Епископы Варлаам и Анастазий Шептицкие, а затем и Лев Шептицкий перестроили церковь. Воздвигли традиционный собор в стиле позднего барокко. Иконостас был расписан известным художником второй половины XVIII века Лукой Долинским.
Теперь здесь была резиденция владыки — митрополита — тоже Шептицкого, но уже не Варлаама, не Анастазия и не Льва, а Андрея. Влияние Шептицкого в городе было огромно. И занимался владыка делами не только церковными. Он участвовал в большой политике, смело вторгался в дела истории и даже пытался диктовать ей свою волю. На этот раз, апрельским вечером в 18 часов по московскому и в 16 часов по среднеевропейскому (в покоях митрополита, естественно, не спешили переводить стрелки часов), владыка размышлял над судьбой некой Натальи Меньшовой-Радищевой, которой вскоре не без его помощи суждено было прославиться под именем лже-Татьяны, очередной претендентки на осиротевший русский престол.