Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Невинные рассказы - Приезд ревизора

ModernLib.Net / Классическая проза / Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович / Приезд ревизора - Чтение (стр. 2)
Автор: Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович
Жанр: Классическая проза
Серия: Невинные рассказы

 

 


Тем и кончилось совещание, но обед все-таки вышел хороший. Подавали суп с кнелью (повар поставил-таки на своем), на холодное котлеты и ветчину с горошком, на соус фрикасе из мозгов и мелкой дичи, в которую воткнуты были оловянные стрелы, потом пунш глясе, на жаркое индейку и в заключение малиновое желе в виде развалин Колизея, внутри которых горела стеариновая свечка, производя весьма приятный эффект для глаз.

Максим Федорыч, как дамский поклонник, садится поближе к Дарье Михайловне, и между ними завязывается очень живой разговор.

— И вы не скучаете? — спрашивает Максим Федорыч.

— Иногда… а впрочем, нет! я так всегда занята, что некогда и подумать о скуке!

— Ах да, я и забыл, что у вас есть дети… chers petits anges! ils sont bien heureux d'avour une mere comme vous, madame!

— Mais… oui! je les aime…

Дарья Михайловна треплет старшего сына по щечке.

— Ей, Максим Федорыч, скучать некогда: она даже и теперь устраивает благородный спектакль, — отзывается с другого конца генерал, внимательно следящий за всеми движениями Голынцева.

— Vraiment? mais savez-vous, мне ужасно покровительствует счастие… я без ума от спектаклей, особенно от благородных… и я вас заранее предупреждаю, что вы найдете во мне самого строгого критика.

— Мы таки частенько здесь веселимся, — снова вступается генерал.

— Это хорошо! удовольствия, а особливо невинные… это, я вам скажу, даже полезно: это нравы очищает, не дает, знаете, им зачерстветь…

— Это несомненно!

— А позволено ли будет узнать, si ce n'est pas une indiscretion toutefois, какие пиесы будут играть?

— «Чиновника», — отвечает Дарья Михайловна.

— Ah! c'est serieux! c'est tres serieux! только я вам скажу, тут надо актеру… par ce que c'est tres serieux!

Дарья Михайловна рекомендует Семионовича.

— Вы, конечно, поняли эту роль? — спрашивает его Максим Федорыч, — вы извините меня, что я делаю такой вопрос: дело в том, что это ведь очень серьезно!

Семионович вертит головою в знак согласия.

— Я видел в этой роли первоклассных наших актеров и, признаюсь, не совсем удовлетворен ими. Нет, знаете, этого жару, этого негодования… ну, и манеры не те… Вы ведь вообразите, что Надимов старинный дворянин, que c'est un homme de bonne famille, и вдруг человек решился не только принести себя в жертву отечеству, но и разорвать всякую связь с «старинным русским развратом»… Mais il est presque revolutionnaire, cet homme!

— Я именно так и понял это, ваше превосходительство! — отвечает Семионович.

— Да, тут надо много, очень много жару, чтоб передать эту роль… О княгине я не спрашиваю: эта роль по всем правам должна принадлежать вам, — обращается Голынцев к Дарье Михайловне.

— А еще будут играть комедию, где Аглинька звонки рвет! — перебивает старший сын Голубовицких.

— А я буду сакаляд подавать, — продолжает младший сын.

— «Сакаляд», душечка? oh le charmant enfant. Я понимаю, что вы не должны, не можете скучать, Дарья Михайловна!

Дарья Михайловна треплет по щечке и младшего сына.

—Мамаша, Сеничка хочет в Аглинькин шоколад песку насыпать, — докладывает старший сын.

— Фи, душечка!

— Oh, le charmant enfant… quel age a-t-il, madame?

— Sept ans.

— Mais savez-vous, madame, qu'il est tres developpe pour son age? Тебе, душечка, куда хочется, в военную или штатскую?

— Я хочу в кьясном мундийе ходить!

Все смеются и с нежностию смотрят на маленького пичугу, который уже желает красного мундира.

— Нынешнее молодое поколение удивительно как быстро развивается! — замечает Голынцев, — я уверен, что Надимову всего каких-нибудь шестнадцать лет в то время, когда он вступает на сцену… Notez bien cela — прибавляет Голынцев, обращаясь к Ceмионовичу.

— Извините меня, ваше превосходительство, — возражает Семионович, — но Надимов перед этим путешествовал, был на Ниле…

— Это так, но разве он не мог путешествовать с своими родителями? или с гувернером?

— Путешествовать — так! но быть на Ниле — согласитесь сами, что это довольно трудно!

— Может быть, может быть… Au fond, vous etes, peut-etre, danle vrai… но все-таки вопрос заключается в том, что молодые люди нынче чрезвычайно как быстро развиваются… qu'en pensez-vous, madame?

— Mais… je pense que oui…

— Я, впрочем, отнюдь не против этого… Конечно, опытность… l'experience n'est pas a dedaigner, et nous autres, vieux galopins, nous en savons quelque chose…

— Опытность великая вещь, ваше превосходительство, — замечает генерал, который по временам тоже не прочь преждевременно произвести Максима Федорыча в следующий чин.

Порфирий Петрович покрякивает в знак сочувствия.

— Я против этого не спорю, ваше превосходительство; есть вещи, против которых нельзя спорить, потому что они освящены историей… Но все-таки жар, энергия… все это такие вещи, которых нам с вами недостает… mais n'est-ce pas, madame?

Дарья Михайловна очень мило улыбается; присутствующие также смеются, и даже довольно шумно, но тем не менее благовоспитанно и добродушно, как будто хотят сказать генералу: «А что, попались? ваше превосходительство!» Генерал сам признает себя побежденным и ставит себя в уровень с общим веселым настроением общества.

— Зачем же вы, однако ж, себя включаете в число стариков? — очень любезно замечает Дарья Михайловна Голынцеву.

— Vous etes bien aimable, madame, — отвечает Максим Федорыч, — но увы! я должен сознаться, что время мое прошло!

— Должно быть, тоже изволили развиваться быстро? — шутливо замечает генерал.

— А что вы думаете? ведь это правда! в бывалые годы я тоже недурно проводил время… mais que voulez-vous! la jeunesse — c'est comme les vagues de l'ocean: cela s'en va et ne se retrouve plus!

В это же время желе с стеариновою свечкой отвлекает общее внимание. Максим Федорыч с любопытством следит за блюдом, пока обносят им всех гостей, и в заключение находит, que c'est joli. Встают из-за стола и отправляются в гостиную, где опять возобновляется живой и интересный разговор.

— Я никак не ожидал, чтоб в таком отдаленном городе можно было так приятно проводить время… Vraiment! — замечает Максим Федорыч.

— Если бы вашему превосходительству угодно было удостоить меня посещением сегодня вечером на чашку чаю?.. — говорит Порфирий Петрович, подходя к Голынцеву и переминаясь с ноги на ногу.

— С величайшим удовольствием… вы меня извините, что я не был у вас с визитом…

— Помилуйте, ваше превосходительство!..

И Порфирий Петрович, сделав полуоборот на одном каблучке, кашлянув и несколько покраснев, удаляется.

— Et demain, nous allons en piquenique: j'espere, que vous en serez? — спрашивает Дарья Михайловна.

— Madame, vous pouvez disposer de mon temps et dema personne selon votre bon vouloir..

— В таком случае я сама за вами заеду, — любезно продолжает генеральша.

— Ah, madame! vous etes d'une bonte!

Наконец все начинают чувствовать некоторое обременение желудка и мало-помалу раскланиваются с хозяевами. Голынцев замечает это и также спешит отретироваться.

Все очень довольны.

— Ах какой приятный человек! — говорит Порфирий Петрович, обращаясь к Крестовоздвиженскому.

— Просто именно добрейший человек! — отвечает Крестовоздвиженский и внезапно начинает размахивать руками, как человек, который не в состоянии овладеть своими чувствами.

Семионович уходит, обдумывая замечания Голынцева по поводу роли Надимова, и решается припустить еще более жару в выражении того спасительного негодования, которым проникнута эта роль. Леонид Сергеич Разбитной выражает свое удовольствие тем, что скачет с одной ступеньки на другую обеими ногами вдруг, и на одной ступеньке говорит: «pique», а на другой: «nique».

VI

На другой день в часу третьем пополудни огромный поезд останавливается перед домом, в котором имеет резиденцию Максим Федорыч. Впереди всего поезда едет полицеймейстер на лихой тройке, подобранной волос в волос из числа пожарных лошадей. За полицеймейстером следуют четвероместные сани, в которых обретаются генерал и генеральша Голубовицкие и двое детей. Тут же садится и Максим Федорыч.

Поезд трогается; ямщикам приказано быть веселыми, вследствие чего они поют песни и помахивают кнутами. Максим Федорыч замечает, что такого рода загородные поездки, кроме того что представляют много удовольствия, весьма полезны для здоровья.

— Et regardez, comme c'est joli -обращается он к Дарье Михайловне, указывая на длинную вереницу саней, растянувшуюся на полверсты, — как это напоминает запоздалых путников, которые спешат на ночлег!

И действительно, картина очень милая, потому что день ясный, и лучи солнца, упадая на белую снеговую равнину, обливают ее сверкающим, почти нестерпимым блеском; сани быстро скользят по едва пробитой дороге, а пристяжные лошади, взрывая копытами снег, одевают экипажи серебристым облаком пыли, что также очень недурно.

— У нас удивительно здоровый климат, — говорит генерал, — поверите ли, ваше превосходительство, странно сказать, а даже в простом народе никогда никаких болезней не происходит!

— Да? стало быть, состояние народного здоровья можно назвать удовлетворительным?

— Больше чем удовлетворительным!

— Ну, а народная нравственность?

— Насчет народной нравственности тоже могу сказать, что довольно удовлетворительна… конечно, бывают там между ними… ну, да это домашними средствами!..

— Гм… это хорошо! это очень утешительно, что народная нравственность в удовлетворительном состоянии… Потому что народ, ваше превосходительство… это его, можно сказать, единственная забота, чтоб быть нравственным… Если уж и в народе нет нравственности, что же такое будет?

— Это справедливо, ваше превосходительство… в этом отношении, я могу сказать… я очень счастлив… Народ здесь очень нравствен! Одно только обстоятельство меня огорчает: ябедников здесь очень много.

— Д-да?

— Точно так-с; я, конечно, не стал бы жаловаться вам на это, если бы не имел удовольствия так близко познакомиться с вами и не убедился вполне, что вы не заподозрите меня… Но теперь могу сказать прямо: да, ябедничество слишком укоренилось здесь!

— Скажите пожалуйста!.. но чем же вы объясните такое явление? вероятно, оно откуда-нибудь занесено сюда, потому что не может быть, чтоб здесь были какие-нибудь причины жаловаться… Везде, где я был, передо мной проходили всё лица совершенно довольные.

— Из Новгорода, Максим Федорыч, из Новгорода… Поверьте, что это все старая новгородская кляуза действует!..

— Гм… стало быть, здешний народ стоит на довольно высокой степени развития? — замечает Голынцев, вспомнив о Марфе Посаднице.

— О да! с этой стороны я могу почесть себя совершенно счастливым! я могу сказать, что имею дело с людьми развитыми, и если бы не ябедничество…

— Однако ж надо бы принять меры против распространения этого зла, ваше превосходительство… Я, с своей стороны, готов содействовать!

— Я, с своей стороны, полагаю, ваше превосходительство, что для уничтожения этого зла необходимо между народом распространить «истинное просвещение»…

— То есть как это истинное просвещение… грамотность, хотите вы сказать?

— О нет, упаси боже! грамотность-то именно и распространяет у нас ябедников…

— Гм… да! я понимаю вас! вы хотите сказать, что если бы не было грамотных, то некому было бы просьбы писать? Так, кажется?

— Точно так, ваше превосходительство!

— А что вы думаете: ведь в этом много правды! несомненно, что тогда административная машина упростилась бы чрезвычайно… ну, и сокращение переписки… Однако мне весьма бы любопытно знать, что вы разумеете под «истинным просвещением»?

Генерал задумывается; он хочет выразиться как-нибудь аллегорически, упомянуть про невинность души, про доверчивость, про веселое и безгорестное выражение физиономии и другие несомненные признаки «истинного просвещения», но так как в ораторском искусстве он никогда не имел случая упражняться (потому что и вообще в России искусство это находится в младенчестве), то весьма естественно, что мысли его путаются и в голове его поднимается такой сумбур, для приведения которого в порядок необходимо было бы учредить целое временное отделение с тремя столами, из коих один заведовал бы невинностью души, другой — доверчивостью и т.д. Дарья Михайловна замечает это и спешит выручить супруга своего из беды.

— Ah, messieurs, vous aurez encore tout le temps de causer affaire! — замечает она, очаровательно улыбаясь.

— Это правда. Мы, ваше превосходительство, были очень неучтивы перед Дарьей Михайловной! — говорит Максим Федорыч и потом снова прибавляет, указывая на поезд: — Mais regardez, comme c'est joli!

Однако виднеется уже и цель поездки: одноэтажный серенький домик, в котором устроено все нужное для принятия гостей. Неподалеку от дома генеральскую тройку обгоняют сани, в которых сидят Загржембович, Семионович и Разбитной, то есть сок крутогорской молодежи. Разбитной восседает на облучке, и в то время, как тройка равняется с санями Дарьи Михайловны, он старается держать себя как можно лише и вместе с тем усиливается смотреть по сторонам и разговаривает с своими спутниками, чтоб показать, что он лихой и все ему нипочем.

В небольшой зале уже накрыт стол и батальонная музыка играет весьма усердно. Хотя это дело обыкновенное и всем давно известно, что батальон вместе с кузницей и швальной непременно обладает и полным бальным оркестром музыки, но Максим Федорыч считает долгом прямо изумиться.

— Да у вас тут целый оркестр! — говорит он Дарье Михайловне, — mais… c'est tres joli!

За обедом начинается тот же милый, летучий разговор, которого образчики приведены в предыдущей главе, с тою разницею, что теперь он непринужденнее и вследствие этого еще милее. Дарья Михайловна ни на шаг не отпускает от себя дорогого гостя. За общим шумом и говором между ними заводится интимная беседа, в которой Дарья Михайловна открывает Максиму Федорычу все тайные сокровища своего ума и сердца. Беседа, разумеется, ведется на том милом французском диалекте, о котором наши провинциальные барыни так справедливо выражаются «этот душка французский язык».

— Если кто хочет найти доступ к сердцу женщины, тот должен постучаться в двери ее воображения, — утверждает Максим Федорыч.

— Вы думаете?

— Я совершенно в этом уверен… Кто произносит при мне слово «воображение», тот вместе с тем произносит и слово «женщина», и наоборот…

— А я думаю, что на бедных женщин клевещут, говоря, что у них воображение развито на счет сердца… возьмите, например, чувство матери!

— О, чувство матери — это так! — c'est sublime, il n'y a rien a dire! но я не об нем и говорю… Мы возьмем женщину, свободную от всяких такого рода отношений, женщину, созданную, так сказать для того, чтоб только любить… madame Beausent, например?

— Но я вам могу указать против этого на Марту, на Лукрецию Флориани…

— И все-таки я утверждаю, что все эти героини именно потому и оказались слабы сердцем, что в них слишком развито было воображение.

Дарья Михайловна задумывается.

— Нет, вы не знаете женщин! — говорит она положительно.

— Oh, mais je vous demande pardon, madame!.

— Нет, потому что вы отнимаете у женщины ее лучшее сокровище — сердце!.. А впрочем, я и забыла, что вы мужчина…

— А все-таки главное в женщине — это ее воображение…

— Вы странный человек, мсьё Голынцев; вы хотите уверить меня, что постигнули женщину… то есть постигли то, что само себя иногда постигнуть не в состоянии…

— Oh, quant a cela, vous avez parfaitement raison, madame!

— Читали ли вы Гетевы «Wahlverwandtschaften»?

— О, как же!

— Помните ли вы там одно место… ту минуту, когда Шарлотта, отдаваясь своему мужу, вдруг чувствует… скажите: сердце ли это или воображение?

Максим Федорыч безмолвствует, потому что, признаться сказать, он в первый раз слышит о Шарлотте, да сверх того и вопрос Дарьи Михайловны слишком уж отзывается метафизикой.

— Вы потому ошибаетесь в женщине, — продолжает Дарья Михайловна томно, — что ищете чувства в одном ее сердце… Но ведь оно везде, это чувство, оно во всем ее существе!

Максим Федорыч решительно побежден.

— О, если вы берете вопрос с этой точки зрения, — говорит он, — то, конечно, против этого я ничего не имею сказать.

Таким образом, победа остается за Дарьей Михайловной, но, как женщина умная, она очень хорошо понимает, что одолжена своим торжеством не столько самой себе, сколько великодушию своего противника.

После обеда время проводится очень приятно; в зале устраиваются танцы, в соседней комнате раскладываются карточные столы. Следовательно, и юность, увенчанная розами, и маститая старость, украшенная благолепными сединами, равно находят удовлетворение своим законным потребностям.

Максим Федорыч играет в карты легко и чрезвычайно приятно. Он не кряхтит, не подмигивает, не говорит «тэк-с» и вообще не выказывает никаких признаков душевного волнения. Партию его составляют: генерал Голубовицкий, Порфирий Петрович Порфирьев и Семен Семеныч Фурначев. Занятие картами не мешает Максиму Федорычу вести вместе с тем весьма приятный и оживленный разговор; во время сдачи он постоянно находит какую-нибудь новую тему и развивает ее с свойственным ему увлечением. Так, например, он находит, что Англия сделала в последнее время на промышленном поприще гигантские успехи, а что во Франции, напротив того, l'ere des revolutions n'est pas close…

— Ах, какой приятный человек! — замечает Порфирий Петрович, когда Голынцев оставляет на минуту своих партнеров, чтобы посмотреть на танцующих.

— И, кажется, много начитан! — прибавляет от себя Семен Семеныч.

Но вот начинается мазурка, и Максим Федорыч по необходимости должен кончить игру, потому что дамы единодушно сговорились выбирать его для фигур. Само собою разумеется, что Максим Федорыч в восторге; он забывает почтенный свой возраст и резвится, как дитя: хлопает в ладоши во время шэнов и рондов, придумывает новые фигуры и с необыкновенною грациею ловит платки, которые бросаются, впрочем, дамами именно в ту сторону, где находится Голынцев.

Одним словом, день проходит незаметно и весело. Во время сборов в обратный путь Максим Федорыч очень суетится и хлопочет. Он лично наблюдает, чтоб дамы закутывались теплее, и до тех пор не успокоивается, покуда не убеждается, что попечительные его настояния возымели надлежащее действие.

VII

Я не стану говорить об обедах и вечеринках, данных по случаю приезда Максима Федорыча сильными мира сего, пройду даже молчанием и великолепный бал, устроенный в зале клуба… Во все время своего пребывания в Крутогорске Максим Федорыч был положительно разрываем на части, и за всем тем не только не показал ни малейшего утомления или упадка душевных сил, но, напротив того, в каждом новом празднестве как бы почерпал новые силы для совершения дальнейших подвигов на этом блестящем поприще.

Перлом всех этих увеселений остался все-таки благородный спектакль, на котором я и намерен остановить внимание читателя. Максим Федорыч сам неусыпно следил за ходом репетиций, вразумлял актеров, понуждал ленивых, обуздывал слишком ретивых и даже убедил Шомполова в том, что водка и искусство две вещи совершенно разные, которые легко могут обойтись друг без друга.

Прежде всего шла пиеса «В людях ангел» и проч., и все единогласно сознались, что лучшего исполнения желать было невозможно. Аглаида Алексеевна Размановская играла решительно, comme une actrice consommee! Хотя в особенности много неподдельного чувства было выражено в последней сцене примирения, но и на бале у Размазни дело шло нисколько не хуже, если даже не лучше. Отлично также изобразила госпожа Симиас перезрелую девицу Небосклонову, а пропетый ею куплет о Пушкине произвел фурор. Но Разбитной, по общему сознанию, превзошел самые смелые ожидания. Он как-то сюсюкал, беспрестанно вкладывал в глаза стеклышко и во всем поступал именно так, как должен был поступать настоящий Прындик. Один Семионович был неудовлетворителен. Он никак не мог понять, что Славский — дипломат, который под конец пиесы даже получает назначение в Константинополь, и вел себя решительно как товарищ председателя. Даже Фурначев понял, что тут что-то не так, и сообщил свое заключение Порфирию Петровичу, который, однако ж, не отвечал ни да, ни нет, а выразился только, что «с нас и этого будет!».

Начались и живые картины. Максим Федорыч лично осмотрел Гаиде и нашел, что Дарья Михайловна была magnifique. Шомполов, бывший в это время за кулисами, уверял даже, будто Максим Федорыч прикоснулся губами к обнаженному плечу Гаиде и при этом как-то странно всем телом дрогнул. Впрочем, надо сказать правду, и было от чего дрогнуть. Когда открылась картина и представилась глазам зрителей эта роскошная женщина, с какою-то страстною негой раскинувшаяся на турецком диване, взятом на подержание у советника палаты государственных имуществ, то вся толпа зрителей дико завопила: таково было потрясающее действие обнаженного плеча Гаиде. Напрасно насупливался мрачный Ламбро, напрасно порывался вперед миловидный Дон-Жуан, публика не замечала их полезных усилий и всеми чувствами стремилась к Гаиде, одной Гаиде.

Вторая картина была также прелестна. Несколько приятных молодых дам и девиц, un essaim de jeunes beautes, в костюмах одалиск и посреди их Дарья Михайловна с гитарой в руках произвели эффект поразительный.

Третью картину спасла решительно Дарья Михайловна, потому что Семионович (Иаков) не только ей не содействовал, но даже совершенно неожиданно свистнул, разрушив вдруг все очарование.

Грек с ружьем прошел благополучно.

Но само собой разумеется, что главный интерес все-таки сосредоточивался на «Чиновнике». В публике ходили насчет этой пиесы разные несообразные слухи. Многие уверяли, что будет всенародно представлен становой пристав, снимающий с просителя даже исподнее платье; но другие утверждали, что будет, напротив того, представлен становой пристав, снимающий рубашку с самого себя и отдающий ее просителю. Последнее мнение имело за себя все преимущества со стороны благонамеренности и правдоподобия, и потому весьма естественно, что в общем направлении оно оправдалось и на деле. Максим Федорыч сильно трусил. Он видел, что Семионович совсем не так понял свою роль.

— Mais veuillez donc comprendre, mon cher, — говорил он, — ведь Надимов человек новый, но вместе с тем и старый… то есть, вот видите ли… душа у него новая, а тело, то есть оболочка… старая!.. Здесь-то, в этом безвыходном столкновении, и источник всей катастрофы… vous comprenez?

Но Семионович не понимал; он, напротив того, утверждал, что у Надимова душа старая, а тело новое… и что в этом-то именно и заключается не катастрофа, а поучительная и вместе с тем успокаивающая цель пиесы: это, мол, ничего, что ты там языком-то озорничаешь, мысли-то у тебя все-таки те же, что и у нас, грешных.

Максим Федорыч был в отчаянии и не скрывал даже чувств своих.

— Все идет отлично, — говорил он в партере окружавшим его губернским аристократам, — но Надимов… признаюсь вам, я опасаюсь… я сильно опасаюсь за Надимова… какая жалость!

И действительно, вместо того чтоб представить человека по наружности холодного, насквозь проникнутого бесподобнейшим comme il faut и только в глубине души горящего огнем бескорыстия, человека, сбирающегося высказать свою тоску по бескорыстию на всю Россию, однако ж, по чувству врожденной ему стыдливости, высказывающего ее только княгине, Мисхорину, полковнику и Дробинкину, Семионович выходил из себя, драл свои волосы и в одном месте дошел до того, что прибил себя по щекам. Даже крутогорская публика как-то странно охнула при таком явном нарушении законов естественных и человеческих, а Порфирий Петрович весь сгорел от стыда.

Наконец представление кончилось. Слово «joli» слышалось во всех углах, только канцелярские чиновники, обитатели горних и страшные зоилы, остались не совсем довольны, да и то потому, что их заверили, что будет непременно представлен становой, да и не какой-нибудь другой становой, а именно второго стана Полорецкого уезда — Благоволенский.

На другой день в губернских ведомостях была напечатана в виде письма к редактору следующая статья:

«Позвольте и мне, скромному обитателю нашего мирного города, поговорить о прекрасном торжестве, которого мы были вчера свидетелями. Известно вам, милостивый государь, какое благодетельное влияние имеют зрелища (а в особенности благородные) на нравственность народную. С одной стороны, примером наказанного порока смягчая преступные наклонности, зрелища, с другой стороны, несомненно возвышают в человечестве эстетическое чувство; эстетическое же чувство, в свою очередь, пройдя сквозь горнило нравственности, возвышает сию последнюю и через то ставит ее на ту ступень, где она делается основою всякого благоустроенного гражданского общества. С этой точки зрения намерен я обозреть критически вчерашнее торжество.

Первое, что представляется при этом моему умственному взору, — это цель, которой служили благородные жрецы искусства. Не одна слеза будет отерта, не один вздох благодарности вознесется, в виде теплой молитвы, за благородных благотворителей… Один французский ученый сказал, что дама, которая покупает шаль, подает с тем вместе милостыню бедному… святая и глубокая истина! И наши добрые крутогорцы вполне ее поняли! Но не стану больше распространяться об этом предмете; я знаю, что скромность и даже некоторая стыдливость есть нераздельная принадлежность всякого благотворительного деяния, и потому… умолкну.

Но не могу умолчать о благотворной мысли, присутствовавшей при выборе пиес. В настоящее время, когда умственное око России должно быть обращено, по преимуществу, внутрь ее самой, наши добрые крутогорцы вполне доказали, что они стоят в уровень с обстоятельствами. Выбор такой пиесы, как «Чиновник», положительно доказывает это. Мы сами были свидетелями потрясающего действия этой пиесы, которое в соединении с истинно пластической игрой исполнявшего роль Надимова члена благородного крутогорского общества останется навсегда незабвенным на страницах нашей летописи. Да! мы можем смело давать на нашей сцене «Чиновника»! мы можем без горечи выслушивать страстные и благонамеренные филиппики г. Надимова! Эти укоры, эти филиппики не до нас относятся! Благодарение богу, мы уже поняли свой долг относительно любезного нашего отечества и, положа руку на сердце, можем сказать: Г-н Надимов! в ваших словах заключается горькая правда, но этой правде нет места в Крутогорской губернии!

Скажу несколько слов и об исполнении, но, не желая оскорбить прекрасное чувство скромности, которым одушевлены наши благородные благотворители, вынужден умолчать о многом, что накипело на дне благодарной души. Прежде всего, должен я упомянуть о трудах ее превосходительства Дарьи Михайловны, по мысли и наставлениям которой было устроено настоящее торжество. Затем, все исполнители, принявшие участие в деле благотворения, были безукоризненны. Как хороша была княгиня! Как увлекательно наивна была Славская! Как… но нет, я чувствую, что перо мое начинает переходить само собою за пределы той скромности, о которой я говорил… Итак, умолкну!

Мужайтесь, благородные труженики! боритесь с препятствиями и преодолевайте их! Не смотрите на то, что на пути вашем иногда растут не розы, а терния — таков уж удел всех действий человеческих! Помните всегда, что за вашими невинными занятиями стоят толпы иных тружеников, которые посылают к небу горячие мольбы о ниспослании вам сугубых сил на новые подвиги!» Сочинитель этой статьи, коллежский секретарь Песнопевцев, удостоился в тот же день чести быть приглашенным к обеденному столу его превосходительства Степана Степаныча.

VIII

Наконец, в одно прекрасное утро, Максим Федорыч спохватился, что пора уж ехать, тем более что репертуар увеселений начинал истощаться. Он собрал свои воспоминания, посоветовался с записною книжкой и нашел, что материалов для будущего донесения предостаточно. О генерале Голубовицком и преимущественно о генеральше предположил он высказаться с особенною теплотою. В пользу их можно, пожалуй, даже пожертвовать двумя-тремя субъектами, чтоб лучше и явственнее оттенить картину. Само собою разумеется, что нельзя же всех чиновников найти добродетельными; это невозможно, во-первых, потому, что самая природа в своих проявлениях разнообразна до бесконечности; а во-вторых, потому, что и начальство не поверит этой эпидемии добродетели и, чего доброго, заподозрит еще способности ревизора. Поэтому выбраны были в жертву так называемые пререкатели и беспокойные, которых и оказалось двое: советник губернского правления Евфратский и член приказа Семибашенный. Евфратский жил весьма уединенно, ни к кому не ездил и вследствие того был заподозрен в вольнодумстве и в намерении восстановить в России патриаршеское достоинство, о чем будто бы он и выражался стороною там-то и тогда-то. Семибашенный же хотя и не мечтал о восстановлении патриаршеского достоинства, но взамен того неоднократно предъявлял пагубную наклонность к исламизму и даже публично называл турок счастливчиками, приводя в основание такого мнения лишь грубые поползновения своей чувственности. Само собою разумеется, что такие лица не заслуживали ни малейшего снисхождения.

Прощание было очень трогательно. На обеде, данном по этому случаю генералом Голубовицким, было сказано много теплых слов и выпито немало тостов за здоровье дорогого гостя.

— Скажу вам откровенно, — выразился при этом генерал, с чувством пожимая руку Максима Федорыча, — я давно, очень давно не имел такого приятного гостя!

— Позвольте и мне, в свою очередь, удостоверить, ваше превосходительство, что давно, очень давно я не имел таких приятных минут, какие провел здесь, в вашем любезном обществе, — отвечал Максим Федорыч взволнованный.

— Mais revenez nous voir, — любезно сказала Дарья Михайловна.

— Impossible, madame! мы, люди службы, люди деятельности, не всегда можем следовать влечениям сердца…

Все присутствовавшие были растроганы. Когда же после обеда наступил час расставания и Максим Федорыч долго, в каком-то тяжком безмолвии, держал в своих руках руку Дарьи Михайловны, то его превосходительство Степан Степаныч не мог даже выдержать. Он как-то восторженно замахал руками и бросился обнимать Голынцева, а Семионович, стоя в это время в стороне, шепотом декламировал:


  • Страницы:
    1, 2, 3