Пошехонская старина
ModernLib.Net / Отечественная проза / Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович / Пошехонская старина - Чтение
(стр. 2)
Автор:
|
Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(2,00 Мб)
- Скачать в формате doc
(1 Кб)
- Скачать в формате txt
(1 Кб)
- Скачать в формате html
(753 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36
|
|
Обличая «идеалы» смирения в сознании и психологии крепостных людей, Салтыков вместе с тем устанавливает, что в своем «практическом применении» эти «идеалы» значили иногда нечто совсем иное. Он показывает, например, что проповедь смирения Аннушки — «рабы по убеждению» — приводили к результатам, противоположным прямому смыслу ее проповеди. Суть заключалась в том, что ее поучения заставляли задумываться крепостных и тем пробуждали в них сознание своего рабства. Аннушка выступала, таким образом, представительницей, если можно так сказать, «воинствующего смирения».
Есть в «галерее рабов» и глубоко драматические портреты-биографии людей, уже поднявшихся до сознательного и страстного отрицания «рабского образа», но не нашедших еще другой формы выражения протеста, кроме «рабьего же, страдательного протеста своими боками», по выражению Салтыкова. Мавруша-новоторка была вольной. Став женой крепостного человека, она из любви к нему закрепостилась, но не смогла снести «рабского образа» и покончила самоубийством. Трагическое решение Мавруши предпочесть смерть крепостной неволе не бесплодно для окружающих, хотя и далеко от разумной и организованной борьбы. Оно свидетельствует о неизбывной жажде свободы в порабощенном человеке.
Рисуя образы людей крепостной массы, Салтыков показывает, что «века подъяремной неволи», что социальная «педагогика» помещиков, абсолютистского государства и церкви, воспитывавших народ в духе пассивного отношения к жизни, не заглушили в них стремления к свободе и веры в свое грядущее освобождение.
Говоря об изображении крепостного крестьянства в «Пошехонской старине», необходимо указать еще на одну и существенную особенность «хроники». Характеризуя классовую борьбу в деревне при крепостном праве, Ленин писал: «Когда было крепостное право, — вся масса крестьян боролась со своими угнетателями, с классом помещиков… Крестьяне не могли объединиться, крестьяне были тогда совсем задавлены темнотой, у крестьян не было помощников и братьев среди городских рабочих, но крестьяне все же боролись, как умели и как могли».
Салтыков превосходно знал все формы и подлинные масштабы борьбы крепостных крестьян с помещиками. Он знал их не по книгам и рассказам. Многое он наблюдал воочию, в частности и в особенности в годы своего рязанского и тверского вице-губернаторства — годы подготовки и проведения крестьянской реформы, когда в стране сложилась революционная ситуация. Никто из русских писателей не обладал таким опытом непосредственного соприкосновения со сферой антикрепостнической борьбы в деревне, как Салтыков. Обличительный пафос и общественно-политическая тенденция «Пошехонской старины» объективно отражают и подытоживают крестьянско-революционный протест против крепостничества. Помещики и барские крестьяне, «господа» и «дворовые слуги» изображены в «хронике» как враждебные друг другу социальные группы. В этом отношении «Пошехонская старина» наиболее цельно и последовательно противостоит в литературе славянофильским и другим дворянским утопиям о возможности гармоничных взаимоотношений между помещиками и крестьянами.
Острота социальной (классовой) розни в помещичье-крепостной усадьбе показана в «хронике» на ряде крайних примеров. В главе «Крепостная масса» и в ряде других мест — полнее всего в сцене гибели жестокой истязательницы Анфисы Порфирьевны, задушенной своими сенными девушками, — Салтыков говорит о часто возникавших актах мести крепостных по отношению к помещикам. В главе «Словущенские дамы и проч.» Салтыков описывает «олонкинскую катастрофу» — организованную расправу крепостных крестьян над помещиком-извергом, приведшую в оцепенение всех окрестных помещиков.
Показать более широкие картины борьбы крепостных со своими угнетателями — массовые крестьянские выступления и волнения — было невозможно по цензурным условиям. Салтыков и не ставил перед собой таких задач, мотивируя для читателей это ограничение тем, что в годы детства он знал в имениях родителей только быт дворовых людей да оброчных, а не жизнь барщинских крестьян, среди которых и возникали все сколько-нибудь значительные очаги народных волнений.
Указанные ограничения, наложенные временем и обстоятельствами на разработку темы, не помешали, однако, салтыковской «хронике» стать тем, чем она стала, — не только классическим произведением художественной литературы о крепостном праве, но и источником исторического познания этого строя. Уже при первом появлении глав «хроники» в печати в отзывах критики не раз указывалось, что «Пошехонская старина» надолго останется для исследователей русской жизни таким же серьезным свидетельством, как и подлинные исторические документы.
Выдающиеся современники, впоследствии же марксистская литературная критика, марксисты-историки и педагоги неоднократно указывали на высокую познавательную ценность «Пошехонской старины». Старейший марксистский критик М. С. Ольминский обращался к дореволюционному рабочему читателю с советом: «…если Вы хотите ознакомиться с жизнью <той эпохи крепостного права. — С. М.>, то вместо всяких исторических сочинений начинайте с чтения „Пошехонской старины“ Щедрина». М. Н. Покровский утверждал на заре русской марксистской историографии: «Чтобы найти яркую и реальную картину крепостного хозяйства, приходится обращаться к беллетристике; „Пошехонская старина“ Салтыкова, в особенности очерк „Образцовый хозяин“, имеет всю цену хороших исторических мемуаров». А Н. К. Крупская, критикуя программы и практику преподавания литературы в нашей школе, писала: «Как дается молодежи Щедрин? Чего-чего мы не даем нашей молодежи! <…> а „Пошехонская старина“, дающая именно весь старопомещичий строй, показывающая организаторскую роль помещика и всю дикость, бессмысленность помещичьей жизни того времени, кажется нам страшно трудной для молодежи!»
* * *
«Пошехонская старина», разумеется, прежде всего крепостная Россия второй четверти XIX века, в мощной живописи салтыковского реализма. Однако, обращаясь к истории, Салтыков всегда исходил из насущных задач современности. Тема крепостного права никогда не была для него только исторической.
«Крепостничество <…> еще дышит, буйствует и живет между нами, — утверждал писатель в 1869 году. — Оно живет в нашем темпераменте, в нашем образе мыслей, в наших обычаях, в наших поступках». Из этого источника «доселе непрерывно сочатся всякие нравственные и умственные оглушения, заражающие наш воздух и растлевающие наши сердца трепетом и робостью».
Десятилетием позже, в 1878 году, Салтыков писал: «Да, крепостное право упразднено, но еще не сказало своего последнего слова. Это целый громадный строй, который слишком жизнен, всепроникающи силен, чтоб исчезнуть по первому манию. Обыкновенно, говоря об нем, разумеют только отношения помещиков к бывшим крепостным людям, но тут только одна капля его! Эта капля слишком специфически пахла, а потому и приковала исключительно к себе внимание всех. Капля устранена, а крепостное право осталось. Оно разлилось в воздухе, осветило нравы; оно изобрело пути, связывающие мысль, поразило умы и сердца дряблостью».
Наконец, в 1887 году Салтыков повторил те же мысли в начальных строках «Пошехонской старины», соединяя тем самым идею нового произведения с постоянными своими раздумьями о живучести «яда» крепостной старины в русской пореформенной жизни. «…Хотя старая злоба дня и исчезла, — писал здесь Салтыков, — но некоторые признаки убеждают, что, издыхая, она отравила своим ядом новую злобу дня и что, несмотря на изменившиеся формы общественных отношений, сущность их остается нетронутою».
Имея в виду эпоху 1861–1905 годов, Ленин писал: «В течение этого периода следы крепостного права, прямые переживания его насквозь проникали собой всю хозяйственную (особенно деревенскую) и всю политическую жизнь страны. <…> Политический строй России за это время был <…> насквозь пропитан крепостничеством».
«В России много еще крепостнической кабалы», — указывал Ленин в 1903 г.
«Крепостничество еще живо», — констатировал он в 1914 г., то есть всего за три года до Октября.
Выявление и обличение крепостнических пережитков, крепостнического духа и привычек в русской жизни, борьбу с ними Ленин считал делом «громадной важности».
Показывая в «Пошехонской старине» правдивую историческую картину крепостного права как целого «громадного строя», не ликвидированного полностью реформами 1860-х годов, Салтыков объективно участвовал в указанном Лениным деле «громадной важности», стоявшем на историческом череду русской жизни.
В 1886–1889 годы, когда писалась салтыковская «хроника», правительственная политика знаменовалась разработкой ряда законодательных мероприятий, имевших своей задачей пересмотр и «исправление» в реакционном духе реформ 60–70-х годов. Подготовленные «контрреформы» (были введены в 1889–1894 годах), все вместе и каждая в отдельности, имели реставраторский характер. В них откровенно возрождался дух крепостничества и восстанавливалась «отеческая опека» поместного дворянства над крестьянской массой. Положение о земских начальниках было призвано вернуть в деревню «твердое, хотя и патриархальное управление помещиков» (слова из «записки» министра внутренних дел гр. Д. А. Толстого).
Крепостнические устремления реакции не были неожиданными для Салтыкова. Еще в начале 80-х годов он предупреждал: «Стоит только зазеваться, и крепостное право осенит нас снова крылом своим». Теперь, по прошествии нескольких лет, читатели Салтыкова могли еще раз убедиться в удивительной проницательности и дальновидности социально-политического зрения писателя.
Либеральная и народническая интеллигенция, революционные круги, находившиеся тогда еще в состоянии непреодоленного кризиса, после неудачи, постигнувшей в 70-х годах второй демократический подъем в России, были не способны создавать сколько-нибудь действенный заслон напору реакции, В обществе и литературе это были годы усиления буржуазных элементов, годы начавшейся борьбы за отказ от «наследства» шестидесятых годов, за эмансипацию от его общественных, оппозиционно-демократических традиций.
В этой связи представляет принципиальный интерес свидетельство Г. З. Елисеева, написавшего в своих воспоминаниях: «Надобно сказать, что и свои чисто беллетристические вещи Салтыков писал не без задней мысли. По крайней мере, это должно сказать о его „Пошехонской старине“. Мне и другим он говорил, что хочет посвятить это сочинение имени покойного Некрасова. Притом прибавлял, что „ныне вошло в моду плевать на шестидесятые годы и людей в то время действовавших. Топчут в грязь всех и все. Начали лягать и Некрасова“».
В обстановке глубокой реакции Салтыков один из немногих сохранял верность заветам демократического шестидесятничества. Такая позиция позволила Салтыкову стать главной в литературе восьмидесятничества фигурой оппозиции крепостническому духу катковско-победоносцевской России и нанести своей «хроникой», мощный удар по всем и всяческим идеализаторам и апологетам крепостной старины.
Актуальный публицистический подтекст салтыковской «хроники» был ясен современникам. Секрет ее «огромной ценности» усматривался «в широком размахе мысли, которая в давно изжитом прошлом умеет отыскать живучие ростки, цепко хватающиеся за будущее и связывающие мертвое „было“ с еще не народившимся „будет“ через посредство волнующего нас „есть“».
* * *
Исполненная социального критицизма и обличения «Пошехонская старина» не принадлежит, однако, к искусству сатиры. Свой метод изображения крепостного быта Салтыков определяет в этом произведении как метод строго реалистический — «свод жизненных наблюдений». Он всюду ставит читателя лицом к лицу с миром живых людей и конкретной бытовой обстановкой. Типизация достигается здесь не в условиях и заостренных формах сатирической поэтики (гипербола, гротеск, фантастическое и др.), а в формах самой жизни. Вместе с романом «Господа Головлевы» и новеллами «Мелочи жизни» «Пошехонская старина» принадлежит к вершинам позднего салтыковского реализма. Но, как и во всех предшествующих сочинениях Салтыкова, типизация в «Пошехонской старине» подчинена «социологизму» его эстетики. Память писателя вывела на страницы его исторической «хроники» целую толпу людей — живых участников старой трагедии русской жизни (более двухсот персонажей!). Каждое лицо в этой толпе индивидуально. Вместе с тем каждое же показано в системе его общественных связей, в каждом раскрыты черты не личной только, но в первую очередь социальной позиции, психологии, поведения. Властность и гневливость Анны Павловны Затрапезной, владеющие ее мыслями, чувствами и поступками, «демон стяжания» и «алчность будущего» не столько природные качества энергичной и деловой натуры этой незаурядной женщины. В большей мере это свойства, привитые ей социальной средой и обстановкой, особенно полной бесконтрольностью помещичьей власти. Салтыков не заглядывает в глубь души Анны Павловны, не раскрывает ее внутреннего мира. Хозяйка малиновской усадьбы интересует его прежде всего как помещица, распоряжающаяся «по всей полной воле» своими бесправными «подданными» — крепостными и членами собственной семьи. «Изображение „среды“, — заметил Добролюбов по поводу первой книги Салтыкова „Губернские очерки“, — приняла на себя щедринская школа…». Изображению «среды» посвящена и последняя книга писателя — «среды» крепостного строя.
По наружной манере спокойного реалистического повествования, по простоте и задушевности тона «Пошехонская старина» могла бы быть причислена к произведениям эпического жанра. Но такому причислению препятствуют авторские «отступления» от прямой нити рассказа, лирические, публицистические, философско-исторические и те эмоциональные вспышки, которые характеризуются отношением писателя к образу или картине в самый момент их создания. Присутствие этих элементов в эпической прозе «хроники» придает ей обычную для салтыковского искусства субъективную страстность. Вместе с тем эти элементы характеризуют личность автора и свидетельствуют об истинности тех впечатлений, которые некогда пришлось пережить ему и которые он теперь воссоздает (см., например, в главе «Тетенька Анфиса Порфирьевна» воспоминания о чувстве гнева, испытанного Салтыковым в детстве при зрелище жестокого наказания дворовой девочки).
В композиционном отношении «Пошехонская старина» представляет собой одну из разновидностей обычного приема Салтыкова — «сцепления» в единую крупную форму серии «автономных» очерков или рассказов. Среди множества действующих лиц этих очерков или рассказов нет главных героев, нет и единой фабулы, связывающей всех действующих лиц. Над всеми ими подымается единственный «герой» хроники — крепостной строй; всех их связывает единственная фабула — «обыкновенного жизненного обихода» этого строя. Они и придают единство целого всему произведению.
Вместе с тем каждая из глав-рассказов «хроники», как сказано, автономна и представляет художественно законченное произведение. Характеристика одного дня в помещичьей усадьбе или показательные биографии «родственников» и «домочадцев» в портретных галереях «господ» и «рабов» — все они получили в посвященных им главах-рассказах самостоятельную разработку. Читатель может знакомиться с этими главами-рассказами и без обращения ко всему произведению, хотя лишь восприятие всей картины в целом дает возможность со всей глубиной понять все сочинение и его отдельные слагаемые.
«Пошехонская старина» — одно из наиболее композиционно стройных произведений Салтыкова. В «хронике» тридцать одна глава. По своему содержанию они образуют четыре последовательно следующие друг за другом группы, которые как бы членят произведение на четыре части.
Первая часть— собственно «автобиографическая». В нее входят главы (I–VI), в которых сообщаются сведения о предках и родителях «пошехонского дворянина» Никанора Затрапезного, о местоположении и бытовой обстановке помещичьего «гнезда», в котором прошло его детство, и затем рисуются картины воспитания дворянских детей.
Вторая часть— портретная галерея родственников. Главы этой части (VII–XVI), в свою очередь, делятся на две группы. В первой даются «портреты» родственников, живущих в своих помещичьих усадьбах, во второй — «портреты» московской родни и «сестрицыных женихов», нарисованные на широком бытовом фоне пошехонско-дворянской Москвы 1830-х годов.
Третья часть— портретная галерея домочадцев. Каждая из этой части (XVII–XXV), за исключением вводной, посвященной общей характеристике «крепостной массы», содержит обрисовку какого-либо одного в том или ином отношении показательного типа «барского слуги» из крепостных дворовых людей.
Четвертая часть— портретная галерея соседей. Расположение материала такое же, как и в третьей части. Сначала идет вступительная глава (XXVI), в которой дается общая картина помещичьей среды, а затем следуют главы (XXVII–XXXI), каждая из которых посвящена характеристике отдельного типического представителя этой среды: предводителя дворянства, «образцового хозяина», дворянского интеллигента-идеалиста и др.
В отличие от большинства других произведений Салтыкова в «Пошехонской старине» нет ни иносказаний «эзопова» языка, ни множества явных или замаскированных намеков на злободневные факты современности. Повествование ведется тем «сжатым, сильным, настоящим языком» позднего Салтыкова, которым восхищался Л. Толстой. Вместе с «Господами Головлевыми» и еще некоторыми произведениями «Пошехонская старина» принадлежит к тем сочинениям Салтыкова, понимание которых доступно любому кругу читателей и не требует детальных толкований комментария. Данное обстоятельство обусловило также и относительно большее по сравнению с другими произведениями писателя внимание к «Пошехонской старине» со стороны переводчиков русской литературы на языки Запада. Салтыковская «хроника» переведена на несколько иностранных языков.
Появление в «Вестнике Европы» каждой главы или группы глав «Пошехонской старины» (Салтыков называл эти группы «статьями») неизменно вызывало отзывы во всех основных органах печати, как в столицах, так и в провинции. В подавляющем большинстве отзывов салтыковская «хроника» относилась к высшим художественным достижениям как самого писателя, так и всей русской литературы.
Лишь некоторые критики упрекали Салтыкова в будто бы тенденциозном освещении помещичье-крепостной жизни, в одностороннем показе только отрицательных и мрачных сторон крепостного быта. В основном такие упреки исходили от публицистов дворянско-помещичьего лагеря, откровенных защитников и апологетов «доброго старого времени», таких, как Б. Чичерин, К. Головин, Н. Говоруха-Отрок, А. Аристов и др.
Однако голоса критиков, отказывавших салтыковской «хронике» полностью или частично в объективности и правдивости и усматривавших в ней «ретроспективную» и потому «бессмысленную» сатиру на изжитое прошлое, тонули во всеобщности признания суровой исторической правды этой живой панорамы трагического прошлого русской жизни.
«Пошехонская старина» вошла в литературу и навсегда осталась в ней как крупнейшее произведение о крепостном строе и как великий художественный суд над этим строем писателя-демократа и социалиста.
С. Макашин
ПОШЕХОНСКАЯ СТАРИНА
Житие Никанора Затрапезного, пошехонского дворянина
ВВЕДЕНИЕ
Я, Никанор Затрапезный, принадлежу к старинному пошехонскому дворянскому роду. Но предки мои были люди смирные и уклончивые. В пограничных городах и крепостях не сидели, побед и одолений не одерживали, кресты целовали по чистой совести, кому прикажут, беспрекословно. Вообще не покрыли себя ни славою, ни позором. Но зато ни один из них не был бит кнутом, ни одному не выщипали по волоску бороды, не урезали языка и не вырвали ноздрей. Это были настоящие поместные дворяне, которые забились в самую глушь Пошехонья, без шума сбирали дани с кабальных людей и скромно плодились. Иногда их распложалось множество, и они становились в ряды захудалых; но, по временам, словно мор настигал Затрапезных, и в руках одной какой-нибудь пощаженной отрасли сосредоточивались имения и маетности остальных. Тогда Затрапезные вновь расцветали и играли в своем месте видную роль.
Дед мой, гвардии сержант Порфирий Затрапезный, был одним из взысканных фортуною и владел значительными поместьями. Но так как от него родилось много детей — сын и девять дочерей, то отец мой Василий Порфирыч, за выделом сестер, вновь спустился на степень дворянина средней руки. Это заставило его подумать о выгодном браке, и, будучи уже сорока лет, он женился на пятнадцатилетней купеческой дочери, Анне Павловне Глуховой, в чаянии получить за нею богатое приданое.
Но расчет на богатое приданое не оправдался: по купеческому обыкновению, его обманули, а он, в свою очередь, выказал при этом непростительную слабость характера. Напрасно сестры уговаривали его не ехать в церковь для венчания, покуда не отдадут договоренной суммы полностью; он доверился льстивым обещаниям и обвенчался. Вышел так называемый неравный брак, который впоследствии сделался источником бесконечных укоров и семейных сцен самого грубого свойства.
Брак этот был неровен во всех отношениях. Отец был, по тогдашнему времени, порядочно образован; мать — круглая невежда: отец вовсе не имел практического смысла и любил разводить на бобах; мать, напротив того, необыкновенно цепко хваталась за деловую сторону жизни, никогда вслух не загадывала и действовала молча и наверняка; наконец, отец женился уже почти стариком и притом никогда не обладал хорошим здоровьем, тогда как мать долгое время сохраняла свежесть, силу и красоту. Понятно, какое должно было оказаться, при таких условиях, совместное житье.
Тем не менее, благодаря необыкновенным приобретательным способностям матери, семья наша начала быстро богатеть, так что в ту минуту, когда я увидал свет, Затрапезные считались чуть не самыми богатыми помещиками в нашей местности. О матери моей все соседи в один голос говорили, что бог послал в ней Василию Порфирычу не жену, а клад. Сам отец, видя возрастание семейного благосостояния, примирился с неудачным браком, и хотя жил с женой несогласно, но в конце концов, вполне подчинился ей. Я, по крайней мере, не помню, чтобы он когда-нибудь и чем-нибудь проявил в доме свою самостоятельность.
Затем, приступая к пересказу моего прошлого, я считаю не лишним предупредить читателя, что в настоящем труде он не найдет сплошного изложения всех событий моего жития, а только ряд эпизодов, имеющих между собою связь, но в то же время представляющих и отдельное целое. Главным образом я предпринял мой труд для того, чтоб восстановить характеристические черты так называемого доброго старого времени, память о котором, благодаря резкой черте, проведенной упразднением крепостного права, все больше и больше сглаживается. Поэтому я и в форме ведения моего рассказа не намерен стесняться. Иногда буду вести его лично от себя, иногда — в третьем лице, как будет для меня удобнее.
I
ГНЕЗДО
Детство и молодые годы мои были свидетелями самого разгара крепостного права. Оно проникало не только в отношения между поместным дворянством и подневольною массою — к ним, в тесном смысле, и прилагался этот термин — но и во все вообще формы общежития, одинаково втягивая все сословия (привилегированные и непривилегированные) в омут унизительного бесправия, всевозможных изворотов лукавства и страха перед перспективою быть ежечасно раздавленным. С недоумением спрашиваешь себя: как могли жить люди, не имея ни в настоящем, ни в будущем иных воспоминаний и перспектив, кроме мучительного бесправия, бесконечных терзаний поруганного и ниоткуда не защищенного существования? — и, к удивлению, отвечаешь: однако же жили! И, что еще удивительнее: об руку с этим сплошным мучительством шло и так называемое пошехонское «раздолье», к которому и поныне не без тихой грусти обращают свои взоры старички. И крепостное право, и пошехонское раздолье были связаны такими неразрывными узами, что когда рушилось первое, то, вслед за ним, в судорогах покончило свое постыдное существование и другое. И то и другое одновременно заколотили в гроб и снесли на погост, а какое иное право и какое иное раздолье выросли на этой общей могиле — это вопрос особый. Говорят, однако ж, что выросло нечто не особенно важное.
Ибо хотя старая злоба дня и исчезла, но некоторые признаки убеждают, что, издыхая, она отравила своим ядом новую злобу дня и что, несмотря на изменившиеся формы общественных отношений, сущность их еще остается нетронутою. Конечно, свидетели и современники старых порядков могут, до известной степени, и в одном упразднении форм усматривать существенный прогресс, но молодые поколения, видя, что исконные жизненные основы стоят, по-прежнему, незыблемо, нелегко примиряются с одним изменением форм и обнаруживают нетерпение, которое получает тем более мучительный характер, что в него уже в значительной мере входит элемент сознательности…
Местность, в которой я родился и в которой протекло мое детство, даже в захолустной пошехонской стороне считалась захолустьем. Как будто она самой природой предназначена была для мистерий крепостного права. Совсем где-то в углу, среди болот и лесов, вследствие чего жители ее, по-простонародному, назывались «заугольниками» и «лягушатниками». Тем не меньше, по части помещиков и здесь было людно (селений, в которых жили так называемые экономические крестьяне, почти совсем не было). Исстари более сильные люди захватывали местности по берегам больших рек, куда их влекла ценность угодий: лесов, лугов и проч. Мелкая сошка забивалась в глушь, где природа представляла, относительно, очень мало льгот, но зато никакой глаз туда не заглядывал, и, следовательно, крепостные мистерии могли совершаться вполне беспрепятственно. Мужицкая спина с избытком вознаграждала за отсутствие ценных угодий. Во все стороны от нашей усадьбы было разбросано достаточное количество дворянских гнезд, и в некоторых из них, отдельными подгнездками, ютилось по нескольку помещичьих семей. Это были семьи, по преимуществу захудалые, и потому около них замечалось особенное крепостное оживление. Часто четыре-пять мелкопоместных усадьб стояли обок или через дорогу; поэтому круговое посещение соседей соседями вошло почти в ежедневный обиход. Появилось раздолье, хлебосольство, веселая жизнь. Каждый день где-нибудь гости, а где гости — там вино, песни, угощенье. На все это требовались ежели не деньги, то даровой припас. Поэтому, ради удовлетворения целям раздолья, неустанно выжимался последний мужицкий сок, и мужики, разумеется, не сидели сложа руки, а кишели как муравьи в окрестных полях. Вследствие этого оживлялся и сельский пейзаж.
Равнина, покрытая хвойным лесом и болотами, — таков был общий вид нашего захолустья. Всякий сколько-нибудь предусмотрительный помещик-абориген захватил столько земли, что не в состоянии был ее обработать, несмотря на крайнюю растяжимость крепостного труда. Леса горели, гнили на корню и загромождались валежником и буреломом; болота заражали окрестность миазмами, дороги не просыхали в самые сильные летние жары; деревни ютились около самых помещичьих усадьб, а особняком проскакивали редко на расстоянии пяти-шести верст друг от друга. Только около мелких усадьб прорывались светленькие прогалины, только тут всю землю старались обработать под пашню и луга. Зато непосильною барщиной мелкопоместный крестьянин до того изнурялся, что даже; по наружному виду можно было сразу отличить его в толпе других крестьян. Он был и испуганнее, и тощее, и слабосильнее, и малорослее. Одним словом, в общей массе измученных людей был самым измученным. У многих мелкопоместных мужик работал на себя только по праздникам, а в будни — в ночное время. Так что летняя страда этих людей просто-напросто превращалась в сплошную каторгу.
Леса, как я уже сказал выше, стояли нетронутыми, и лишь у немногих помещиков представляли не то чтобы доходную статью, а скорее средство добыть большую сумму денег (этот порядок вещей, впрочем, сохранился и доселе). Вблизи от нашей усадьбы было устроено два стеклянных завода, которые, в немного лет, бестолку истребили громадную площадь лесов. Но на болота никто еще не простирал алчной руки, и они тянулись без перерыва на многие десятки верст. Зимой по ним пролагали дороги, а летом объезжали, что удлиняло расстояния почти вдвое. А так как, несмотря на объезды, все-таки приходилось захватить хоть краешек болота, то в таких местах настилались бесконечные мостовники, память о которых не изгладилась во мне и доднесь. В самое жаркое лето воздух был насыщен влажными испарениями и наполнен тучами насекомых, которые не давали покою ни людям, ни скотине.
Текучей воды было мало. Только одна река Перла, да и та не важная, и еще две речонки: Юла и Вопля.
Последние еле-еле брели среди топких болот, по местам образуя стоячие бочаги, а по местам и совсем пропадая под густой пеленой водяной заросли. Там и сям виднелись небольшие озерки, в которых водилась немудреная рыбешка, но к которым в летнее время невозможно было ни подъехать, ни подойти.
По вечерам над болотами поднимался густой туман, который всю окрестность окутывал сизою клубящеюся пеленой. Однако ж на вредное влияние болотных испарений, в гигиеническом отношении, никто не жаловался, да и вообще, сколько мне помнится, повальные болезни в нашем краю составляли редкое исключение.
И леса и болота изобиловали птицей и зверем, но по части ружейной охоты было скудно, и тонкой красной дичи, вроде вальдшнепов и дупелей, я положительно не припомню. Помню только больших кряковных уток, которыми, от времени до времени, чуть не задаром, оделял всю округу единственный в этой местности ружейный охотник, экономический крестьянин Лука. Псовых охотников (конечно, помещиков), впрочем, было достаточно, и так как от охоты этого рода очень часто страдали озими, то они служили источником беспрерывных раздоров и даже тяжб между соседями.
Помещичьи усадьбы того времени (я говорю о помещиках средней руки) не отличались ни изяществом, ни удобствами. Обыкновенно они устраивались среди деревни, чтоб было сподручнее наблюдать за крестьянами; сверх того место для постройки выбиралось непременно в лощинке, чтоб было теплее зимой.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36
|
|