Итак, в отзывах иностранцев есть известная доля правды. Но правда эта не должна огорчать нас. Мы слишком сильны, мы пользуемся слишком несомненною внутреннею тишиной, чтобы впадать в малодушие перед лицом правды. Мы спокойно можем выслушать самую горькую истину, нимало не изменяя присущему нам сознанию наших доблестей.
Притом же мы знаем, что у нас есть испытанное средство к освобождению от слишком лихих помпадуров. Это средство: повышения, перемещения и увольнения, которые очень достаточно гарантируют нас.
Оговорившись таким образом, перехожу к самым «мнениям» иностранцев.
Мнения эти переведены мною прямо с подлинников и притом с самою буквальною точностью. Рассказ же татарина Хабибуллы Науматулловича о пребывании в России иомудского принца (так как существование племени иомудов не подлежит сомнению, то я полагаю, что должен быть и иомудский принц) напечатан мною с оставлением слога и подлинных выражений рассказчика.
* * *
«Impressions de voyage et d'art»[155], par le prince de la Cassonade, ancien Grand Veneur de S.M.l'Empereur Soulouque I, actuellement, grace aux vicissitudes de la rortune, garcon en chef au Cafe Riche a Paris. Paris.
Ledentu editeur. 18**. Deux forts vols («Путевые и художественные впечатления», соч. князя де ля Кассонад, бывшего обер-егермейстера Е.В.Императора Сулука I, а ныне, благодаря превратностям судеб, главного гарсона в кафе Риш в Париже).
«Когда я был командирован моим всемилостивейшим государем и повелителем во Францию и Испанию для изучения способов делать государственные перевороты, и в Россию – для изучения способов взыскания недоимок, я встретился в этой последней с особенной корпорацией, которой подобной нет, кажется, в целом мире и которая чрезвычайно меня заинтересовала. Я говорю о помпадурах.
Каждый из здешних городов имеет своего главного помпадура, которому подчинено несколько второстепенных помпадуров, у которых, в свою очередь, состоит под начальством бесчисленное множество помпадуров третьестепенных, а сии последние уже имеют в своем непосредственном заведовании массу обывателей или чернь (la vile populace). Все они составляют так называемую бюрократическую армию и различаются между собою лишь более или менее густым шитьем на воротниках и рукавах. Так как было бы тяжело и затруднительно исследовать нравы всех этих разновидностей, то я главным образом сосредоточил свое внимание на главных помпадурах, потому что они представляют собой прототип, по которому можно без труда сделать заключение и о прочих.
Главные помпадуры избираются преимущественно из молодых людей, наиболее способных к телесным упражнениям. На образование и умственное развитие их большого внимания не обращается, так как предполагается, что эти лица ничем заниматься не обязаны, а должны только руководить. При этом имеется, кажется, в виду еще и та мысль, что науки вообще имеют растлевающее влияние и что, следовательно, они всего менее могут быть у места там, где требуются лишь свежесть и непреоборимость. И действительно, главные помпадуры живут в столь безнадежном от наук отдалении, что некоторые из них не шутя смешивали моего всемилостивейшего повелителя Сулука I с королевою Помаре, а сию последнюю с известной парижской лореткой того же имени[156]. Признаюсь, эти смешения причиняли мне немало огорчений, и я не раз вынуждался объявлять очень категорически, что повторение чего-либо подобного может иметь последствием серьезный casus belli (повод к войне).
Преимущественное назначение главных помпадуров заключается в том, чтобы препятствовать. Несмотря, однако ж, на мои усилия разъяснить себе, против чего собственно должна быть устремлена эта тормозящая сила, – я ничего обстоятельного по сему предмету добиться не мог. На все мои вопросы я слышал один ответ: «Mais comment ne comprenez-vous pas ca?» (Но как вы этого не понимаете?) – из чего и вынужден был заключить, что, вероятно, Россия есть такая страна, которая лишь по наружности пользуется тишиною, но на самом деле наполнена горючими веществами. Иначе какая же была бы надобность в целой корпорации людей, которых специальное назначение заключается в принятии прекратительных мер без всяких к тому поводов?
Так, например, я с любопытством наблюдал однажды, как один чрезвычайно вышитый помпадур[157] усмирял другого менее вышитого за то, что сей последний не поздравил первого с праздником. Клянусь, никогда королева Помаре (а кто же не знает, до какой степени она неизящна в своих выражениях?) не обращалась к своему кучеру с подобным потоком высокоукоризненных слов! Когда же я позволил себе усомниться, чтобы обстоятельство столь неважное способно было возбудить столь сильный гнев, то расшитый помпадур взглянул на меня с таким странным видом, что я поспешил раскланяться, дабы не вышло из этого чего дурного для меня или для моего всемилостивейшего повелителя. В другое время другой помпадур откровенно мне сознавался, что он только и делает, что усмиряет бунты, причем назвал мне и имена главных бунтовщиков; председателей окружного суда и местной земской управы[158]. А так как, не далее как за день перед тем, я имел случай с обоими бунтовщиками играть в ералаш и при этом не заметил в их образе мыслей ничего вредного, то и не преминул возразить негодующему помпадуру, что, по мнению моему, оба названные лица ведут себя скромно и усмирения не заслуживают. Но он, не желая ничего слушать, ответил мне, что все это интрига и что он, помпадур, не успокоится, покуда не раскроет в подробности все нити и корни оной. Я мог бы рассказать здесь множество других примеров подобной же загадочной страсти к усмирениям, но полагаю, что и этих двух вполне достаточно, тем более что причина этой усмирительной болезни и доднесь остается для меня неразъясненною, а следовательно, сколько бы я ни плодил фактов, в основании их все-таки будет лежать таинственное: mais comment ne comprenez-vous pas ca? – и ничего более.
Всю сумму своих административных воздействий помпадуры сумели сконцентрировать в одном крошечном слове «фюить», и, кажется, это единственное слово, которое они умеют произносить с надлежащею ясностью.
Все прочее принимает в их устах форму невнятного бормотания, из которого трудно извлечь что-либо поучительное. Я тщетно усиливался доказывать, что слово «фюить», несмотря на удобства, доставляемые его краткостью, все-таки никаких разрешений не заключает – в ответ на мои доказательства я повсюду слышал одно: pour nous autres, c'est encore assez bon! (для нашего брата это достаточно хорошо!) Это, конечно, заставляло меня умолкать, ибо ежели люди сами признают себя вполне обеспеченными словом «фюить», то мне, иностранцу (а тем более имеющему дипломатическое поручение), разуверять их в том не приходится.
Вообще у них есть фаталистическая наклонность обратить мир в пустыню и совершенное непонимание тех последствий, которые может повлечь за собою подобное административное мероприятие. Наклонность эту я готов бы назвать человеконенавистничеством, если б не имел бесчисленных доказательств, что в основании всех действий и помыслов помпадурских лежит не жестокость в собственном смысле этого слова, а безграничное легкомыслие. Так, например, когда я объяснил одному из них, что для них же будет хуже, ежели мир обратится в пустыню, ибо некого будет усмирять и даже некому будет готовить им кушанье, то он, с невероятным апломбом, ответил мне: «Тем лучше! мы будем ездить друг к другу и играть в карты, а обедать будем ходить в рестораны!» И я опять вынужден был замолчать, ибо какая же возможность поколебать эту непреоборимую веру в какое-то провиденциальное назначение помпадуров, которая ни перед чем не останавливается и никаких невозможностей не признает!
Вместе с невежественностью и легкомысленною страстью к разрушению, помпадуры, в значительной мере, соединяют и сластолюбие. Обаяние власти привлекает к ним сердца не весьма разборчивых провинциальных женщин, а корыстолюбие мужей-чиновников заставляет их смотреть сквозь пальцы на проделки преступных их жен. Тем не менее я напрасно ожидал утонченности в обращении помпадуров с женщинами. Хотя все они очень бегло говорят по-французски (впрочем, и тут больше в ходу какой-то бессмысленный жаргон парижских кафешантанов, смешанный с не менее бессмысленным жаргоном кокоток), но французская вежливость столь же чужда им, как и любому из парижских cochers de fiacre (извозчиков). Неоднократно приглашенный на вечера, на которых присутствовали особенно преданная помпадурам молодежь и роскошнейшие женщины города, я ничего не видал, кроме бесстыдных жестов, которые даже меня, бывшего обер-егермейстера моего всемилостивейшего императора Сулука I, заставляли краснеть. В этом заключалась вся веселость, вся аттическая соль этих вечеров[159]. Я никогда не забуду, как одна из этих дам (замечательно, впрочем, красивая) распевала французскую песенку: «et j'frotte et j'frotte – et allez done», сопровождая свое пение такими оживленными телодвижениями, которым позавидовала бы любая chanteuse de cabaret (шансонетка). Помпадур сидел тут же и не только не унимал бесстыдницу, но даже хмурил брови всякий раз, как она ослабевала. В другом городе другой помпадур повел меня в купальную, в стене которой было очень искусно проделано отверстие в соседнее женское отделение, и заставил меня смотреть. Грешный человек, я посмотрел с удовольствием, но потом все-таки не мог воздержаться от вопроса: какое же отношение все это может иметь к администрации?
В заключение, я должен сказать, что это – корпорация очень загадочная.
Я не отрицаю в помпадурах некоторой дозы отваги, свидетельствующей о величии души, но, к сожалению, должен сказать, что отвага эта растрачивается на такие дела, без которых легко можно было бы обойтись.
Таковы, например, выбивание зубов у ямщиков во время езды на почтовых и проч. С грустным чувством оставил я эту страну, убедившись, что даже относительно взыскания недоимок она не представляет ничего нового и поучительного для нашего любезного отечества.
Но когда я, по долгу совести, доложил о всем вышеизложенном моему всемилостивейшему императору и повелителю Сулуку I, то, к величайшему моему огорчению и удивлению, услышал от него: «Дурак! да нам именно это-то и нужно!» С тех пор мне была объявлена немилость за непонимание истинных интересов моего повелителя, а потом начались и преследования, которые разрешились изгнанием из отечества. Ныне я состою в качестве garcon en chef в cafe Riche (главный лакей кафе Риш)в Париже. Но, впрочем, не теряю надежды на бога и его всещедрую милость ко мне. Ибо опала моя есть лишь плод недоразумения, я же во всякое время готов и опять занять прежний свой пост при моем всемилостивейшем повелителе, и даже, если ему будет угодно, устроить в любезном отечестве точь-в-точь такую же корпорацию помпадуров, какую я видел в России».
* * *
«Une triste histoire. Souvenirs d'un voyage dans les steppes du Nord», par Onesime Chenapan, ancien agent provocateur, ayant servi sous les ordres de monseigneur Maupas, prefet de police. 1853. Paris. Librairie nouvelle. 1 vol. («Грустная история. Воспоминания о путешествии в северные степи». Соч. Онисим Шенапан, бывший политический сыщик, служивший под начальством монсеньера Мопа, префекта полиции.)[160] «Берусь за перо, чтобы рассказать, каким образом один необдуманный шаг может испортить всю человеческую жизнь, уничтожить все ее плоды, добытые ценою долгих унижений, повергнуть в прах все надежды на дальнейшее повышение в избранной специальности и даже отнять у человека лучшее его право в этом мире – право называться верным сыном святой римско-католической церкви!
Все это сделал надо мной один праздный человек, назвавший себя помпадуром, сделал просто, естественно, без малейших колебаний, не оставив в моем сердце ни малейшей надежды получить какое-либо вознаграждение за причиненный мне ущерб!
Юноша! ты, который читаешь эти омытые слезами строки, внимательнее вдумайся в их содержание! и ежели когда-нибудь в Closerie de lilas или в ином подобном месте тебе случится встретиться с человеком, именующим себя помпадуром, – беги его! Ибо имя этому человеку: жестокосердие и легкомыслие!
* * *
В 1852 году, вскоре после известного декабрьского переворота[161], случай свел меня с князем де ля Клюква (le prince de la Klioukwa)[162], человеком еще молодым, хотя несколько поношенным (quelque peu tare), в котором я, по внешнему его виду и веселым манерам, никогда не позволил бы себе предположить сановника. Оказалось, однако, что он был таковым.
Встреча произошла в одном из парижских cafes chantants, которые я посещал по обязанностям службы, так как в этих веселых местах преимущественно ютились заблуждающиеся молодые люди, не выказывавшие безусловного доверия к перемене, происшедшей 2-го декабря. Тут же можно было найти и множество иностранцев, изучавших Париж с точки зрения милой безделицы[163].
Разговор наш начался по поводу песенки: «Ah! j'ai un pied qui r'mue» («Ах! ножка у меня шевелится»), которая тогда только что пошла в ход и которую мастерски выполняла m-lle Riviere. Оказалось, что мой сосед (мы за одним столом, не торопясь, попивали наши petits verres (рюмки)), не только тонкий ценитель жанра, но и сам очень мило исполняет капитальные пьесы каскадного репертуара. Не могу сказать почему, но, к моему несчастию, я почувствовал какое-то слепое, безотчетное влечение к этому человеку, и после беседы, продолжавшейся не больше четверти часа, откровенно сознался ему, что я agent provocateur (политический сыщик) пользующийся особенным доверием монсеньера Мопа. И, к удивлению моему, он не только не бросился меня бить (как это почти всегда делают заблуждающиеся молодые люди), но даже протянул мне обе руки и, в свою очередь, объявил, что он русский и занимает в своем отечестве ранг помпадура.
– Я объясню вам впоследствии, – сказал он при виде недоразумения, выразившегося в моем лице, – в чем заключаются атрибуты и пределы власти помпадурского ранга, теперь же могу сказать вам одно: никакая другая встреча не могла бы меня так обрадовать, как встреча с вами. Я именно искал познакомиться с хорошим, вполне надежным agent provocateur. Скажите, выгодно ваше ремесло?
– Monseigneur, – отвечал я, – я получаю в год тысячу пятьсот франков постоянного жалованья и, сверх того, в виде поощрения, особую плату за каждый донос.
– Однако ж... это недурно!!
– Если б я получал плату построчно, хотя бы наравне с составителями газетных entrefilets (маленьких фельетонов) – это было бы, действительно, недурно; но в том-то и дело, monseigneur, что я получаю мою плату поштучно.
– Но, вероятно, к рождеству или к пасхе являются на выручку какие-нибудь остаточки?
– Никак нет, monseigneur. Всеми остаточками безраздельно пользуются monseigneur Maupas и всемилостивейший мой повелитель и император Наполеон III. Единственным подспорьем к объясненному выше содержанию служит особенная сумма, назначаемая на случай увечий и смертного боя, очень нередких в том положении, в котором я нахожусь. Второго декабря я буквально представлял собою сочащуюся кровью массу мяса, так что в один этот день заработал более тысячи франков!
– Тысячу франков... mais c'est tres ioli! (Но это прекрасно!) – Но у меня есть престарелая мать, monseigneur! у меня есть девица-сестра, которую я тщетно стараюсь пристроить!
– Oh! quant a cela... (О! что касается этого...) черт их подери!
Это восклицание было очень знаменательно и должно бы предостеречь меня.
Но провидению угодно было потемнить мой рассудок, вероятно, для того, чтобы не помешать мне испить до дна чашу уготованных мне истязаний, орудием которых явился этот ужасный человек.
– Ну-с, а теперь скажите мне, случалось ли вам когда-нибудь, – по обязанностям службы, s'entend (разумеется), – распечатывать чужие письма?
– продолжал он после минутного Перерыва, последовавшего за его восклицанием.
– Очень часто, excellence! (ваше превосходительство) – Поймите мою мысль. Прежде, когда письма запечатывались простым сургучом, когда конверты не заклеивались по швам – это, конечно, было легко. Достаточно было тоненькой деревянной спички, чтоб навертеть на нее письмо и вынуть его из конверта. Но теперь, когда конверт представляет массу, почти непроницаемую... каким образом поступить? Я неоднократно пробовал употреблять в дело слюну, но, признаюсь, усилия мои ни разу не были увенчаны успехом. Получатели писем догадывались и роптали.
– А между тем, нет ничего проще, excellence. Здесь мы поступаем в этих случаях следующим образом: берем письмо, приближаем его к кипящей воде и держим над паром конверт тою его стороной, на которой имеются заклеенные швы, до тех пор, пока клей не распустится. Тогда мы вскрываем конверт, вынимаем письмо, прочитываем его и помещаем в конверт обратно. И никаких следов нескромности не бывает.
– Так просто – и я не знал! Да, французы во всем нас опередили!
Великодушная нация! как жаль, что революции так часто потрясают тебя!. Et moi, qui, a mes risques et perils, me consumais a depenser ma salive!
Quelle derision! (А я-то, с риском и опасностью, тратил свою слюну! Какая насмешка!) – Но разве распечатывание чужих писем входит в ваши атрибуты, monseigneur?
– В мои атрибуты входит все, что касается внутренней политики, а в особенности распечатывание частных писем и взыскание недоимок (extorsion des nedoimkas, une espece de peine corporelle, en vigueur en Russie, surtout dans le cas ou le paysan, par suite d'une mauvaise recolte, n'a pas de quoi payer les impots) (выколачивание недоимок, род телесного наказания, применяемого в России, особенно в тех случаях, когда крестьянину из-за плохого урожая нечем заплатить подати). Знаете ли вы, однако ж, мой новый друг, что вы вывели меня из очень-очень большого затруднения!
Он с чувством пожал мне руку и был так великодушен, что пригласил меня ужинать в cafe Anglais, где мы почти до утра самым приятным образом провели время. В заключение он очень любезно предложил мне сопутствовать ему в его родные степи, где, по словам его, представлялась для меня очень выгодная карьера.
– Вы поедете со мной и на мой счет, – говорил он мне, – жалованье ваше будет простираться до четырехсот франков в месяц; сверх того, вы будете жить у меня и от меня же получать стол, дрова и свечи. Обязанности же ваши отныне следующие: научить меня всем секретам вашего ремесла и разузнавать все, что говорится про меня в городе. А чтобы легче достичь этой цели, вы должны будете посещать общество и клубы и там притворно фрондировать против Меня... понимаете?
Я был изумлен и обрадован. О, ma pauvre mere! о, ma soeur, dont la jeunesse se consume dans la vaine attente d'un man!.. (О, моя бедная мать! о, сестра моя, молодость которой проходит в тщетном ожидании мужа!) Но, несмотря на охватившее меня волнение, я все-таки заметил некоторую несообразность в его предложении, которую и поспешил разъяснить.
– Позволю себе одно почтительное замечание, monseigneur, – сказал я. – Вы изволили сказать, что я буду жить у вас в доме, и в то же время предписываете мне фрондировать против вас. Хотя я и понимаю, что это последнее средство может быть употреблено с несомненною пользой, в видах направления общественного мнения, но, мне кажется, не лучше ли в таком случае будет, если я поселюсь не у вас, а на особенной квартире – просто в качестве знатного иностранца, живущего своими доходами?
– Это ничего, – ответил он мне с очаровательной улыбкой. – Вы, пожалуйста, не стесняйтесь этим! У нас в степях в этом отношении такой обычай: где едят, там и мерзят, у кого живут, того и ругают...
* * *
Я решился.
Расставаясь с тобой, о, моя возлюбленная Франция, я чувствовал, как сердце мое разрывается на куски!
O, ma mere! O, ma pauvre soeur cherie! (О, моя мать! О, моя бедная, любимая сестра!) – Но я сказал себе: oh, me belle France! (О, моя прекрасная Франция!) если только степь не поглотит меня, то я сколочу маленький капиталец и заведу в Париже контору бракоразводных и бракосводных дел. И тогда ничто и никогда уже не разъединит нас, о, дорогая, о, несравненная отчизна моя!
В ожидании этой вожделенной минуты, я решил все мое жалованье отдавать моей бедной матери. Сам же предположил жить на счет посторонних доходов, в которых, при некотором с моей стороны уменье и изобретательности, несомненно не будет у меня недостатка...
* * *
Дорогой князь был очень предупредителен. Он постоянно сажал меня за один стол с собою и кормил только хорошими кушаньями. Несколько раз он порывался подробно объяснить мне, в чем состоят атрибуты помпадурства; но, признаюсь, этими объяснениями он возбуждал во мне лишь живейшее изумление.
Изумление это усугублялось еще тем, что во время объяснений лицо его принимало такое двусмысленное выражение, что я никогда не мог разобрать, серьезно ли он говорит или лжет.
– Звание помпадура, – говорил он мне, – почти ненужное; но именно эта-то ненужность и придает ему то пикантное значение, которое оно имеет у нас. Оно ненужно, и, между тем, оно есть... вы меня понимаете?
– Не совсем, monseigneur!
– Постараюсь высказаться яснее. У помпадура нет никакого специального дела («лучше сказать, никакого дела», поправился он); он ничего не производит, ничем непосредственно не управляет и ничего не решает. Но у него есть внутренняя политика и досуг. Первая дает ему право вмешиваться в дела других; второй – позволяет разнообразить это право до бесконечности.
Надеюсь, что теперь вы меня понимаете?
– Извините, excellence, но я так мало посвящен в пружины степной политики (la politique des steppes), что многого не могу уразуметь. Так, например, для чего вы вмешиваетесь в дела других? Ведь эти «другие» суть служители того же бюрократического принципа, которого представителем являетесь и вы? Ибо, насколько я понимаю конституцию степей...
– Прежде всего – у нас вовсе нет конституции! Наши степи вольны... как степи, или как тот вихрь, который гуляет по ним из одного конца в другой.
Кто может удержать вихрь, спрашиваю я вас? Какая конституция может настигнуть его? – прервал он меня так строго, что я несколько смешался и счел за нужное извиниться.
– Я не так выразился, monseigneur, – сказал я, – я употребил слово «конституция» не в том смысле, в каком вы удостоили принять его. По мнению людей науки, всякое государство, однажды конституированное, уже тем самым заявляет, что оно имеет свою конституцию... Затем, разумеется, может быть конституция вредная, но может быть и полезная...
– Все это прекрасно-с, но я прошу вас не употреблять в наших разговорах ненавистного мне слова «конституция»... никогда![164] Entendez-vous:
jamais! Et maintenant que vous etes averti, continuons (Слышите: никогда! А теперь, когда вы об этом предупреждены, продолжим разговор).
Итак, я сказал, что для меня непонятно, какое значение может иметь вмешательство одних бюрократов в занятия других бюрократов?
Я готов был прибавить: «Быть может, вы делитесь? Тогда – я понимаю! O, comme je comprends cela, monseigneur!» (О, как я понимаю это, ваша светлость!) Но, не будучи еще на совершенно короткой ноге с моим высокопоставленным другом, воздержался от этого замечания. Однако ж он, по-видимому, понял мою тайную мысль, потому что покраснел, как вареный рак, и взволнованным голосом воскликнул:
– Я протестую всеми силами души моей! Слышите, протестую!
– Но в таком случае, я, право, не понимаю, в чем же состоит цель этого беспрерывного вмешательства?
– Вы глупы, Chenapan! (Да, он сказал мне это, несмотря на то, что в то время был еще очень учтив относительно меня.) Вы не хотите понять, что чем больше с моей стороны вмешательства, тем более я получаю прав на внимание моего начальства. Если я усмирю в год одну революцию – это хорошо; но если я усмирю в году две революции – это уж отлично! И вы, который находитесь на службе у величайшего из усмирителей революций, – вы не понимаете этого!
– Я понимаю, я даже очень хорошо понимаю это, monseigneur! Но, признаюсь, я полагал, что положение вашего отечества...
– Все отечества находятся в одном положении для человека, который желает обратить на себя внимание начальства – vous m'entendez? (вы меня понимаете?) Но это еще не все. Я имею и личное самолюбие... sacrebleu! (черт возьми!) У меня есть внутренняя политика, у меня есть прерогативы! Я хочу проводить мой взгляд... sapristi! (черт возьми!) Я желаю, чтоб с этими взглядами сообразовались, а не противодействовали им! Это мое право... это, наконец, мой каприз! Вы возлагаете на меня ответственность... вы требуете от меня et ceci et cela... (и того и этого) позвольте же и мне иметь свой каприз! Надеюсь, что это не какая-нибудь чудовищная претензия с моей стороны?!
– Но закон, monseigneur? Каким образом примирить каприз с законом?
– La loi! parlez-moi de ca! nous en avons quinze volumes, mon cher! (Закон! какой вздор! у нас пятнадцать томов законов, дорогой мой!)
На этом наш разговор пресекся. Как ни нова была для меня административная теория, выразившаяся в последнем восклицании моего собеседника, но, признаюсь откровенно, отвага, с которою он выразился о законе, понравилась мне. Хотя и monseigneur Maupas нередко говаривал мне:
«По нужде, mon cher, и закону премена бывает», – но он говорил это потихоньку, как бы боясь, чтоб кто-нибудь не слышал. И вдруг – эта ясность, эта смелость, этот полет... как было не плениться ими! Казаки вообще отважны и склонны видеть неприятеля даже там, где мы, люди старой цивилизации, видим лишь покровительство и гарантию. Это люди совсем свежие, не имеющие ни одного из предрассудков, которые обременяют жизнь западного человека. С самою веселою непринужденностью смотрят они на так называемые нравственные обязательства, но зато никто не может сравниться с ними относительно телесных упражнений, а за столом, за бутылкой вина, с женщинами – это решительно непобедимейшие борцы (jouteurs) в целом мире.
Я, например, ни разу не видал моего амфитриона пьяным, хотя количество истребленных им, в моих глазах, напитков, поистине едва вероятно. Ни разу не сложил он оружия перед неприятелем, и все действие, оказываемое на него вином, ограничивалось переменою цвета лица и несколько большим одушевлением, с которым он начинал лгать (blaguer).
Тем не менее я должен сознаться, что значение, которое имеют помпадуры в русском обществе, продолжало казаться для меня неясным. Я не мог себе представить, чтобы могла существовать где-нибудь такая административная каста, которой роль заключалась бы в том, чтобы мешать (я считаю слово «вмешиваться» слишком серьезным для такого занятия), и которая на напоминание о законе отвечала бы: sapristi! nous en avons quinze volumes!
Сомнения мои я, впрочем, относил не к собственной своей непонятливости, а скорее к неумению князя ясно формулировать свою мысль. Он сам, как видно, не сознавал, в чем состоит его административная роль, и это будет совершенно понятно, если мы вспомним, что в России до сих пор (писано в 1853 году) рассадниками администрации считаются кадетские корпуса. В этих заведениях молодым людям пространно преподают одну только науку, называемую «Zwon popeta razdawaiss» (сам князь был очень весел, когда передавал мне это длинное название, и я уверен, что ни в какой другой стране Европы науки с подобным названием не найдется); прочие же науки, без которых ни в одном человеческом обществе нельзя обойтись, проходятся более нежели кратко. Поэтому нет ничего мудреного, что лица, получившие такое воспитание, оказываются неспособными выражать свои мысли связно и последовательно, а отделываются одними ничего не стоящими восклицаниями, вроде: «sapristi!», «ventre de biche» (французские ругательства), «parlez-moi de ca» (толкуйте мне об этом (равнозначно нашему «вздор»)) и т.д.
Только тогда, когда негостеприимная степь уже приняла нас в свои суровые объятия, то есть по прибытии на место, я мог хотя отчасти уразуметь, что хотел выразить мой высокопоставленный амфитрион, говоря о своих прерогативах.
Покуда мы еще не въехали в пределы того края, в котором помпадурствовал князь де ля Клюква, поведение его было довольно умеренно. Он бил ямщиков с снисходительностью, о которой я могу отозваться лишь с величайшею похвалою (я не говорю уже о поведении его за границей, где он был весь – утонченная вежливость). Но едва он завидел пограничный столб, указывавший начало его владений, как тотчас же вынул из ножен свою саблю, перекрестился и, обращаясь к ямщику, испустил крик, имевший зловещее значение. Мы понеслись стрелою, и как сумасшедшие скакали все пятнадцать верст, остававшиеся до станции. Но ему казалось, что его все еще недостаточно скоро везут, потому что он через каждые пять минут поощрял ямщика полновесными ударами сабли.
Я никогда не видал человека до такой степени рассерженного, хотя причины его гнева не понимал. Признаться, я сильно боялся, чтоб во время этой бешеной скачки у нашего экипажа не переломилась ось, ибо мы несомненно погибли бы, если бы это случилось. Но уговорить его не торопить ямщика было невозможно, потому что безумная езда по дорогам есть одна из прерогатив, за которую помпадуры особенно страстно держатся.
– Я научу их, как ездить... каналий! – твердил он, обращаясь ко мне и как бы наслаждаясь страхом, который должна была выражать моя физиономия.