Когда офицер появился снова в комнатах, переполненных свитой, его тотчас окружили. Когда же он заявил, что выезжает курьером по важному делу и секретному, все оживились еще пуще. Стало быть, деятельность совсем пришла, снова начнутся важнейшие поручения и приказания и снова вслед за офицером поскачут курьеры в разные стороны.
Разумеется, молодой человек ни слова никому не сказал о характере своего поручения и даже не сказал, куда едет, объяснив только, что в свои пределы, российские, и поблизости Москвы.
Князь Девлет-Ильдишев зашел в канцелярию, спросил правителя и наперсника вельможи – Попова.
Уехать, не посоветовавшись с этим человеком, было неосмотрительно. Василий Степанович Попов, фаворит князя, был умный, тонкий и хитрый, но самолюбивый человек. Он был во многих случаях важнее самого княэя Григория Александровича, в особенности для маленьких людей. Его любимая поговорка была: «До Бога далеко… Молись больше святым угодникам да приговаривай: моли Бога о нас. Угодников много, а Бог-то один. Где ж Ему с ними…» А главное, не терпел он тайн и секретов князя с другими, желал все знать, что затевается и творится около вельможи.
А князь расскажет почти всегда сам все Попову, так лучше раньше забежать и рассказать, какое дано поручение…
– Помню, помню эту карлицу! – заявил Попов на объяснение Девлета. – Смазливенькая. Да и диковинно мала. Так мала, что уж совсем бы не для нашего Григория Александровича. И смех, и грех! Ей-Богу.
И он начал смеяться.
– Этим ведь и понравилась, поди, что совсем неподходяща. А найти, дорогой мой, будет немудрено. Старый пандур с женой-карлицей! Всякий укажет. Другой такой пары, – прав князь, – во всей России не найдется. Только берегись, дорогой, этого пандура. Не укусит, а съест.
– Бог милостив, – отозвался Девлет.
– На этакие дела не след бы и быть ему милостивым.
– Да ведь я не для себя. Свыше приказ. По службе! – извинился Девлет.
– Да. Тоже служба! – двусмысленно улыбнулся Попов.
V
Пандурский капитан наконец убедился и сам, что напрасно съездил на богомолье в Киев. Он просил киево-печерских угодников о двух вещах: послать ему наследника и снять тоску и грусть с души его маленькой супруги. Прошло уже более четырех месяцев с их возвращения, а Аннушка не «зачала». Зато она начала тосковать, по-видимому, еще более прежнего. Макарьевна всячески старалась ее развлекать, обещала капитану с неделю на неделю, что барыня повеселеет, но Кузьме Васильевичу казалось, что старуха ошибается, да и не так за дело берется.
Подслушав однажды тайком и случайно два разговора Макарьевны с женой, пандур даже рассердился и стал ей выговаривать:
– Что же это вы, сударыня, глупости какие вчера и с недельку назад моей супруге выкладывали! Первое дело, все описуете молодцов разных, каких видали, да как они пляшут, да как чужих жен ворожат, а то и крадут… А вчера-то что вы такое измыслили. Что вы, мужчина разве, чтобы знать в точности обязанности супруга. Всяк в этом по своему характеру, здоровью и телосложению поступает. И опять надо сказать – мне шестой десяток. Требовать от меня расторопности, как от двадцатипятилетнего мужа, нельзя. Да и разговоры эти не только не скромные, но и вредительные для нашего супружеского согласия. Вы еще, пожалуй, внушите Аннушке, что и в бесплодии ее – я причиной… Вы замужем не были, то всего досюда касательного знать и понимать не можете. Брак – таинство, и не состоявший сам в браке постигнуть, стало быть, всего, в нем сокровенного, не может и обучать супругов тот не в состоянии. Я полагаю, что я муж изрядный, и большего от меня требовать нельзя… Да и Аннушка не требовала и не требует… А вы вот науськиваете и сочиняете… Прямо сочиняете… Слышал я, что вы про какого-то московского кирасира расписывали, у коего якобы одиннадцать человек детей от жены и семеро от двух полюбовниц. Враки это! А если бы такое и было, то не след Аннушке это знать. Всяк на свете должен довольствоваться тем, что имеет, и на чужой каравай рта не разевать.
Макарьевна на эту отповедь капитана ничего не ответила, а решила мысленно еще осторожнее беседовать с юной барыней.
Выпал снег. Наступила зима и первопуток. Жизнь в усадьбе, конечно, все-таки шла своим чередом и была, по словам Макарьевны, «хуже монастырской». Уж если ей, старухе, было от скуки «тошнехонько», так чего уже требовать от жены семнадцати лет, жены старика. Одно только удовольствие и было: гадать на картах, так как в них выходило что-то диковинно хорошее для Аннушки, да не на сердце и не в головах, а на пороге.
И однажды, в октябре, вечером, часов около восьми, в ясную и тихую погоду на дворе усадьбы кирсановского помещика Карсанова произошло нечто особенное, приключился редкий случай. Во двор въехала кибитка тройкой. Это случалось не более раза в месяц. Помещики соседние не любили заезжать к угрюмому, суровому ревнивцу, а двое из тамбовских молодых помещиков так были приняты пандуром, что дали себе слово никогда больше к нему ноги не ставить.
Разумеется, появление кибитки взволновало всех от мала до велика: от самого помещика до ребятишек дворни. Из кибитки вылез старик с седой бородой и, войдя на крыльцо, объяснил дворецкому, что просит доложить господину капитану о его беде и причине заезда.
Он купец липецкий с сыном, по фамилии Пастухов. С ними приключилось в дороге лихое дело. Вывалили их, наткнувшись на пенек, и упали они оба. Ему, старику, ничего не приключилось, а сын зашиб грудь и ногу, да так, что двинуться не может, а до города Тамбова ехать далеко.
Купец Пастухов просил, одним словом, барина-помещика из милости и ради человеколюбия позволить у него переночевать до следующего утра.
Через минуту капитан принял седого, благообразного купчину и, конечно, согласился тотчас. Из кибитки люди вынесли молодого малого с черной бородкой, красивого и глазастого. Даже очень красивого! Это первое, что не укрылось от внимания ревнивца-пандура. Зато этот красавец был совсем как пришибленный, и его пришлось внести и в столовую.
Через полчаса самая дальняя из комнат была уже устроена, а в ней появились две кровати и все, что было нужно для нежданных гостей. Молодой человек тотчас же лег в постель, все пуще жалуясь на левую ногу, а его отец уселся ужинать с супругами. И за один час времени удивительно полюбился купец липецкий и пандуру, и молодой барыне, потому что он оказался таким купцом, какие на редкость: все-то он видел, все-то он знал, обо всем мог рассуждать толково и занимательно.
«Живописец!» – думалось Карсанову.
После ужина и купец, и капитан настолько подружились и сошлись, что, когда нежданный гость объяснил, что наутро двинется с ушибленным раным-рано, стало быть, след им проститься с вечера, – капитан заявил, что спешить некуда. Он предложил, напротив, послать в Кирсанов за тамошним знахарем, который пользуется большой славой во всем околотке, а к тому же и костоправ. Приедет он посмотреть ушибленного и первую помощь подаст, а там через день можно купцу везти сына и в Тамбов.
Аннушка изумилась любезности мужа, но сама ни словом не обмолвилась как хозяйка.
Старик Пастухов долго не соглашался, боясь беспокоить гостеприимных хозяев, но, наконец, согласился. Решено было, что он сам наутро съездит в Кирсанов за знахарем-костоправом и привезет его, а затем после первой помощи ввечеру или через сутки выедет с сыном в Тамбов.
Как было сказано, так и сделано. Молодой купец остался в усадьбе, а отец поутру поехал в Кирсанов. А пока старик должен был быть в отсутствии, к больному посадили Макарьевну. Долго ездил Пастухов, вернулся только к ночи, да вдобавок один. Знахарь был где-то в отсутствии, и обещали прислать его только через сутки.
А другой настоящий доктор, который не хотел ехать, имея опасно больного в Кирсанове, но которому он рассказал, в каком виде находится его сын, Бог весть чего наговорил. Напугал он купца – страсть и приказал прежде всего никак отнюдь не тревожить больного, не таскать с места на место, ибо главное дело спокойнее лежать.
Капитан был озадачен, не зная, что делать: оставлять или спроваживать гостей. Однако вдруг сразу обстоятельства совсем переменились. Макарьевна заявила барину на ушко, что молодого купца грех отпускать, что он в таком виде, что должен помереть. У него прямо антонов огонь, коли не «узрешиха».
– Что такое? – ахнул капитан. – Узрешиха?
– Так полагаю, Кузьма Васильевич.
– Антонов огонь не только слухал я, а и видел два раза в Турецкую кампанию. А вот узрешиху никогда. Что это такое?..
– Уж не могу, Кузьма Васильевич, сказать.
– Как не можете! Сами говорите, да не знаете – что. Зря болтаете.
– Воля ваша, – заявила Макарьевна, ухмыляясь. – А я по совести и Бога ради, Бога бояся, не прогнала бы умирающего человека на улицу. Грех великий… Вспомните притчу евангельскую о болеющем.
– Какую?
Макарьевна тоже затруднилась объяснить, про какую она притчу напомнила, но прибавила:
– Поглядите сами больного, на его ногу взгляните разок, и вас, знаю я, жалость возьмет, потому что у вас сердце золотое… Анна Семеновна даже говорит, что у вас сердце бриллиантовое. Вот теперь, говорит барыня, я бы обоих заезжих сейчас со двора сбыла, а мой Кузьма Васильевич, поглядите, возиться с ними будет по добросердию своему: их бы в три шеи, а он ласкать начнет.
Капитан, с которым супруга за последнее время была чересчур холодна в обращении, любил, когда Макарьевна передавала ему что-нибудь лестное, сказанное женой заглазно.
Капитан в хорошем расположении духа отправился в горницу жены посоветоваться, как быть.
Аннушка удивилась. Никогда муж не просил еще ни в чем ее совета.
– Как тут быть? Рассудим. Я как ты.
– Я не знаю, Кузьма Васильевич. Вы гостей не любите. А тут еще, как говорит Макарьевна, предсмертный гость.
– Это ничего, дорогая моя. Это Господь из милости к нам послал такого гостя! – вдруг заявил капитан, будто решаясь высказать нечто, что хотел было удержать про себя как тайну.
– Из милости? Господь? – удивилась капитанша.
– Да, примета есть такая. Если в доме чужой покойник, нежданный и незнаемый, то он якобы за хозяев помирает. Он как бы в зачет идет. И сами-то они, свои, стало быть, дольше проживут. Стало быть, я или ты дольше проживем.
Капитанша не ответила, будто «себе на уме». Понравилось ли ей услышанное или нет, было неизвестно. Но она мысленно сказала себе: «Если правда, что сказывала по секрету Макарьевна, якобы больной гость совсем загадка живая, то, конечно, надо его задержать. Любопытно, что из этого выйдет».
Макарьевна, вызванная тоже на совет, твердила одно:
– Грех. Грех. Вспомните притчу евангельскую.
«Да. Примета верная и хорошая. Чужой покойник в доме – благодать!» – думал капитан.
Иные люди, да в ином месте, да в иное время, без сомнения, при таких обстоятельствах, далеко незаурядных, постарались бы как можно скорей сбыть с рук подобных гостей, но капитан, супруга его и Макарьевна решили вместе совершенно обратно.
– Пускай у нас помрет, Бог с ним. Дело Богу угодное. Отпоем и похороним! – сказали они: капитан искренно, а капитанша и Макарьевна «себе на уме».
Сходил сам пандур поглядеть на молодого купчика и подивился. Молодец чудно очень дышал, будто собака, пробежавшая несколько верст. Не хватало только, чтобы он язык высунул и вывесил. Вид раненого был совсем жалкий, и, конечно, ему неделю, а может, и всего дня четыре остается жить. Может, Макарьевна и впрямь права, утверждая, что это узрешиха. Если капитан такого слова никогда не слыхал, то все-таки опасное положение больного было несомненно.
«Может быть, у него все ребра переломаны, – подумал капитан, – Оттого и грудь болит, и вздохнуть не может».
Когда было решено, что Пастухов с сыном останутся в усадьбе, то старику просто сказали: «пока не оправится немножко молодец…» Сыну ничего не сказали. А сами хозяева с приживалкой повторяли:
– Пока не помрет.
И все были довольны, но менее всех старик Пастухов. Он, конечно, благодарил, но имел вид растерянный от неудачи. Понятно, много любил он единственного сына, но дела его были настолько важны, денежные и торговые, что он на третий же день не усидел и, объяснившись с капитаном, собрался уезжать, препоручив сына добрым людям. А добрые люди, капитан и Макарьевна, горячо обещались купцу не отходить ни на шаг и всячески беречь больного и ухаживать за ним.
– И всего-то еще на каких-нибудь три-четыре дня ухода, – говорила Макарьевна. – Приедет старик через пять дней или шесть и попадет уж как раз к похоронам.
Старик Пастухов простился с сыном и уехал, а больной остался умирать в доме пандура. Макарьевна почти не отходила от него и сидела в кресле около его постели целыми днями, а ночью укладывалась спать на полу, подостлав матрац.
Капитан часто среди дня приходил посидеть с больным; но беседовать много было нельзя. Молодой купчик был слишком слаб и еле ворочал языком и все дышал, как борзая после погони за зайцем.
– Вот век живи, век учись! – думал и часто говорил жене капитан. – Узрешиха?! И не слыхивал.
Жена, однако, на это ни разу не отозвалась ни единым словом, а про себя думала:
«Дура Макарьевна. Нешто можно этак шутить. Скажи-ка вот кому это слово раза три, да повразумительнее, как раз и догадается человек».
VI
День за день прошла целая неделя. Старик Пастухов не возвращался, никакого доктора не присылал. Капитан начал даже тревожиться, не случилось ли чего с Пастуховым. Может быть, разбойники убили на дороге. Он передал свои опасения жене и Макарьевне.
Женщины отнеслись к этому безучастно.
– Нам-то что же? – сказала Макарьевна. – Мы и без старика свое дело сделали отлично.
– Какое дело? – спросил пандур.
Аннушка будто оторопела, а Макарьевна, улыбаясь, объяснила:
– Еще спрашиваете – какое? Выходили молодца его… Он скоро совсем поправится и может уезжать… Ну хоть через неделю.
Действительно, у гостя вряд ли были переломаны ребра, потому что он давно уже дышал как следует, и только слабость удерживала его в постели.
Конечно, капитану захотелось, ввиду выздоровления больного, поскорее сбыть его с рук. Ревнивцу было неприятно иметь в доме даже хворого молодца и красавца. Жена видела купчика только раз, когда его перенесли из кабинета в постель, но теперь… Теперь «глупые мысли» одолевали капитана. Он за все это время, по давнишнему обычаю, всякий день выезжал из дому на час и два и по хозяйству, и ради дозора в лесной даче, где участились за зиму порубки.
«Неужто за мое отсутствие жена решится навестить больного в его комнате?» – спрашивал себя ревнивец, но тотчас же отвечал себе, что это подозрение совершенно нелепо с его стороны.
Однако изредка Кузьма Васильевич на всякие лады заговаривал и беседовал с женой о больном, надеясь, что она по молодости и женской непонятливости проболтается и себя выдаст в чем-нибудь.
Но ни разу ничего подобного не случилось.
Однажды капитан прямо спросил вдруг у жены:
– А ведь, поди, любопытен тебе красавец молодец, что лежит у нас в доме?
Аннушка удивленно поглядела на мужа.
– Да и Макарьевна небось масла в огонь подливает. День-деньской о нем тебе живописует.
– Тут ли он, нет ли, мне совсем любопытствия нет! – сурово отозвалась капитанша.
– Ну… А все-таки красавец! – задорно вымолвил он.
– Не приметила.
– Как не приметила? Зачем душой кривишь!
– Удивительно! – воскликнула вдруг Анна Семеновна, как бы говоря сама с собою, а не с мужем. – Стало быть, встренув всякого мужика, всякого холопа, должна дворянка разглядывать – красавец он или урод.
Капитан просиял, настолько эти слова были ответом на его помышления.
– Да, правда твоя. Купецкий сын…
– Лавочник! А отец его вольноотпущенный одной рязанской помещицы, – объявила капитанша.
– Он сам это сказывал? Макарьевне?
– Да… А вы спрашиваете еще, красавец ли?
И Аннушка, будто совсем разобиженная, надула свои маленькие и хорошенькие алые губки. Капитан полез целоваться, как бы прося прощения, но жена только позволила себя поцеловать, сама же дать поцелуй наотрез отказалась.
После этого объяснения прошло дня два, и капитан по-прежнему спокойно отлучался из дому, зная, что обычное, но глупое и непонятное женское любопытство в жене не существует и она не пойдет сидеть у постели «лавочника» ради того, чтобы с ним болтать. На третий день капитан проснулся ранее обыкновенного и тотчас, не будя жену, встал, оделся и вышел в столовую… Он был сумрачен. И немудрено было ему подняться не в духе. Он видел сон или, вернее, видел всякую чертовщину.
Ему приснилось, что больной купчик ходит по его дому, но не в длиннополом кафтане, а в генеральском мундире и, обняв, даже облапив его маленькую Аннушку, целует ее и говорит ей, указывая на него, капитана: «Наплевать нам на него! Он ведь собака на сене!»
Пуще всего волновало и злило Кузьму Васильевича это выражение. Как могло таковое присниться.
«Не в бровь, а прямо в глаз! А кто же этот неуч и дурак? Никто. Сновидение дурацкое. Стало быть, сам же он этакое на себя взвел, пока спал. Чудны сны бывают».
После полудня капитан, ввиду хорошей погоды, яркого солнечного дня с легкой оттепелью, развеселился, забыл о своем «дурацком» сновидении и предложил жене ехать кататься.
Аннушка заявила, что у нее голова что-то болит и будто знобит, что она предпочитает даже прилечь на постель…
Кузьма Васильевич даже встревожился, но затем, после уверений Аннушки и Макарьевны, что ничего худого нет, успокоился.
Яркое солнышко и чудный день все-таки тянули его из дому. Поглядев, как жена прилегла на постель и тотчас задремала, капитан вышел из спальни, а через полчаса уже выехал в своих маленьких саночках…
Среди снегу и леса, под золотыми лучами солнца, вдруг капитану представился золотой с белыми нашивками мундир генерала… генерала-лавочника, да еще говорящего с дерзкой усмешкой: «Собака на сене!»
И начало Кузьму Васильевича снова томить, как поутру, а затем начало что-то мутить и тянуть домой. Проехал он еще с полверсты и не выдержал… повернул лошадь и припустил обратно в усадьбу.
Чем ближе подъезжал пандур к дому, тем более проникало в него особое чувство, какого он никогда еще не испытывал. Пожалуй, раза два в жизни испытал он его, но ведь при совершенно особых и иных обстоятельствах… Первый раз это было в первом сражении, когда еще он был девятнадцатилетним сержантом. Второй раз это было много позднее, при штурме Измаила под картечью, когда он увидел, что из полсотни ближайших офицеров и солдат он один двигается, мыслит, остальные валяются и страшно стонут или совсем молча лежат. Тогда Карсанов знал, какое в нем чувство бушует: страх, трусость.
А теперь почему же в нем то же чувство, тоже боится он до смерти. Кого? Чего?
– Предчувствие, что ли? – бормотал капитан. – Глупости! Нет. Стало быть…
И он не мог сказать, назвать, выяснить себе то, что смутно, как в тумане, представлялось ему… Едучи кататься, он все думал о жене, потом о больном, потом о старой Макарьевне и, вспоминая, вдумываясь, рассуждая, соображая, взвешивая, он будто собрал в кучу сразу многое и многое… Не десятки, а пожалуй, сотни всяких мелочей и пустяков. Слова, взгляды, недомолвки, улыбки… И еще что-то непонятное и неуловимое, что призраком завелось и живет в его доме…
– И не сегодня, не со вчерашнего дня, а давно! – бурчал он трусливо. – Ты видел и чувствовал все, Кузьма Васильевич, но будто не хотел уразуметь и себе самому толково доложить, себя самого о беде упредить.
Завидя свою усадьбу, старый пандур погнал лошадь и отчаянно восклицал вслух:
– Да что же это? Да как же это? Как же раньше-то… раньше… Почему сейчас прояснилось? Все чуемое наружу полезло и в глаза бросилось…
VII
Оставив лошадь за воротами двора и приказав попавшемуся под руку дворовому мальчугану держать ее до его возвращения, капитан направился к заднему крыльцу…
Когда он вошел в людскую, то переполошил всю дворню своим нежданным появлением и ради отвода глаз стал выговаривать за нечистоплотность в комнате, а затем прошел далее….
Но капитан не знал, что горничная жены уже видела его в окно и уже слетала предупредить: «Барин!»
Когда Кузьма Васильевич очутился в доме и прошел быстро в комнату больного, то нашел его одетым и сидящим в кресле. А поутру он был в постели. Капитан изумился, а купчик улыбался, глядя на него, да еще как-то странно, будто подсмеивался.
– Что же это вы? – спросил капитан.
– Что-с…
– Да вот… Были в постели, когда я выехал, а тут вдруг оделись и сели.
– Да-с. Слава Богу, могу-с.
– Можете?.. А-а?..
– Мне много лучше. Как-то даже сразу полегчало сегодня, – улыбаясь, сказал молодец.
– Стало быть, теперь сидеть будете? – угрюмо спросил Кузьма Васильевич.
– Да-с, надоело лежать…
Пандур помолчал и, наконец, сурово вымолвил, сдвигая брови:
– Сидеть и в кибитке можно.
– Если прикажете, я соберусь… Я и так уже давно злоупотребляю вашим гостеприимством. Что делать, все задерживала узрешиха.
Особенно ли как произнес гость это слово, но капитан, мысленно повторив его, вспомнил другое слово, наименование: «узрешительница».
«Есть такая святая, – подумал он и тотчас же рассердился сам на себя. – Тьфу! Во всяких пустяках стал выискивать разные кивания на себя и жену».
Капитан прошел к жене и нашел ее по-прежнему на кровати; она дремала, но открыла глаза при его появлении. Он объяснил, что вернулся вдруг домой, беспокоясь тем, что она хворает.
– Я здоровехонька, – отозвалась Аннушка.
– Да? Ну, вот и наш купчик здоровехонек! Стало, пора ему и со двора долой.
Аннушка не ответила, смотрела равнодушно и рассеянно.
Но капитан стал объяснять жене все-таки, что так как молодца они выходили и он может уже двигаться, то нечего его удерживать.
– Ведь я призрел у себя умирающего! – горячился капитан. – А если умиравший теперь вовсе не собирается умирать, то почему же его у себя удерживать и за ним ухаживать. Усадьба дворянская – не больница и не перевязочный пункт. Бог с ним совсем. Доедет теперь до Тамбова отлично и один. Так ли?
Но жена, ни единым словом не отозвавшись на все речи мужа, молчала и теперь.
– Что же ты молчишь? – воскликнул капитан.
– Что же я буду говорить, – ответила она. – Стоит того из-за всякого лавочника себя утруждать.
«Лавочник да лавочник! – сердито подумал про себя пандур. – Не опасно якобы и не сумнительно. А чем черт не шутит. Лучше спровадить…»
И он прибавил:
– Так я его спроважу… И сейчас… Ну его…
Аннушка не ответила.
И воин, побывавший во многих битвах со шведами, немцами и турками, распорядился по-военному.
Через два часа кибитка стояла у подъезда, а купецкий сын, нисколько не смущенный, благодарил чувствительно хозяина за гостеприимство и просил не поминать его лихом.
– Все это по воле Божией… Узрешиха! – говорил он, ехидно ухмыляясь и вместе с тем, как показалось капитану, будто облизываясь, точно кот, мышей наевшийся по горло.
– Против узрешихи не пойдешь, господин капитан! – было опять его последнее слово уже из кибитки.
«Типун тебе на язык!» – думал капитан, провожая глазами выезжавшую со двора кибитку. Не нравилось ему это диковинное слово.
Была барыня-капитанша весела и довольна, пока хворал в доме молодой гость, а Макарьевна о нем ей расписывала – и ждал пандур, что теперь жена, снова оставшись без забавы среди тишины и глуши леса, опять затоскует. Однако он ошибся.
Аннушка после отъезда гостя была еще веселее, прыгала, напевала и на все была согласна, кроме одного – целоваться с мужем.
Но через двое суток ввечеру в усадьбе произошло невероятное и поразительное событие, даже два события.
В полуверсте от усадьбы, среди полумрака леса, появилась и ждала тройка. В больших санях сидел тот же молодой купчик, но уже обритый, без бороды и усов, и хотя был он в простом полушубке и в бараньей шапке, но удивительно походил теперь на красавца князя Девлет-Ильдишева, любимца светлейшего вельможи. Вскоре в этом же месте появились две женские фигуры, одна очень маленькая и быстрая в движениях, а другая полная и грузная, едва ползущая по снегу.
– Слава Богу! – воскликнул поджидавший. Женщины сели в сани.
Молодец уселся на облучке около ямщика и… все исчезло!
И так исчезло, как только в сказках бывает!
Через час после исчезновения тройки лихих коней в усадьбе началось вдруг сильное движение, беготня, оханье и сущий Вавилон.
Барыни не было нигде… Капитанша пропала, как иголка. Оно, при ее маленьком росте, было бы, пожалуй, и немудрено, но здоровенная Макарьевна тоже пропала.
Старик пандур волновался, ничего не понимая, не зная, как объяснить шутку жены или прихоть… Хорошо ли в поздний час ночи отлучиться погулять на деревне! А здесь, в лесу, оно было и опасно… Вокруг и близко видали волков зачастую…
Обождав, обшарив все мышиные норки в доме, во дворе и в саду и вокруг усадьбы, капитан стал терять рассудок и вдруг побежал к речке, на прорубь, где брали воду для хозяйства.
«Ведь она все грозилась прорубью этой?!»
Пандур не соображал, что найти кого-либо, ухнувшего в прорубь, можно только весной, да и то не на самом месте, а ниже по течению. Он тоже забыл, что если его Аннушка и утопилась, то зачем же пригласила с собой под лед и Макарьевну.
Однако сама «правда» потихоньку стала приближаться к разуму старого ревнивца и стала выступать все ближе и яснее.
«Может ли это быть?! Купецкого сына на капитана?! Кукушку на ястреба?!»
«Да и был ли он болен?»
«А хворость смертельная, что именуется узрешихой… Уз решихой, уз решительницей. Их уз! Брачных уз!»
Пандур, дрожа всем телом, вернулся в дом, прошел в спальню вероломной супруги и опустился грузно в кресло.
«Это самое, где сидела часто старая бестия!»
«Да! Это все она, старая. Все она…»
Все в спальне, будто подшучивая над барином-помещиком, начало вдруг подпрыгивать, плясать и вертеться. Все пошло ходуном. Кровать, стол, шкаф, стулья…
Старик закричал…
Прибежавшие на крик буфетчик и горничная увидели старого барина на полу и посинелого лицом. Горничная в перепуге бросилась звать людей, а буфетчик присел около барина на полу. Барин бормотал что-то и страшно глядел, а там задергал правой рукой без толку, но наконец толку добился… Рука дернулась сильнее, к самой груди, и он перекрестился.
Буфетчик перекрестился тоже и заплакал.
VIII
Был уже конец ноября.
В новом городе Екатеринославле, на постоялом дворе, уже месяц целый пребывала парочка проезжих: молодой красавец-офицер из армии князя Потемкина, а с ним его сестра, провожающая его чуть не до самой границы Турции, но едущая собственно к родственникам.
Это обстоятельство нисколько не удивляло хозяина двора и других лиц. Удивительно же было только то, что приехала парочка и остановилась отдохнуть от дальнего пути, а живет почему-то уже две недели. А главное, все едут они, все собираются чуть не ежедневно, вещи укладываются и опять раскладываются. Будто малоумные или им не хочется ехать, а надо…
И так прошел, шутка сказать, почти целый месяц.
Действительно, князь Девлет-Ильдишев и похищенная им Анна Семеновна Карсанова приехали сюда и остановились, намереваясь пробыть двое суток. Но здесь в тот же вечер беседа их между собой, хотя и была последствием многих бесед в долгом пути, приняла совершенно неожиданный оборот. Как это случилось вдруг, они и сами не знали.
Во время всего пути иносказательно, всякими намеками радовали они друг друга и печалили. Все было ясно и в то же время не совсем ясно. А тут вдруг в Екатеринославле совсем невзначай, или уж время пришло, – объяснились они напрямик. И оказалось, конечно, что они, не зная, знали все и только боялись ошибиться. Оказалось, что в пути они полюбили друг друга, неведомо кто кого больше.
И вот, оставшись еще на лишние сутки, потом еще на трое суток, потом на неделю, они живут уже почти целый месяц. Временами они на седьмом небе, а временами задумчивы и грустны так, как если бы были самые несчастные люди на свете.
– Хоть в гроб ложись! – восклицает часто князь Девлет.
– Да я лучше на себя руки наложу! – опять повторяет Аннушка так же, как и своему мужу.
Только теперь причина совсем другая.
Пустились они в путь, чтобы ехать прямо в армию. Аннушка с радостью согласилась бежать от мужа к кому и куда бы то ни было. Прихоть вельможи, заставившая Девлета разыграть целую комедию, отпустить усы и бороду, нанять ловкого старика в Тамбове для роли купца и отца – все это сначала испугало Аннушку.
Когда князь Девлет появился в усадьбе, то осторожно сошелся прежде всего со своей сиделкой. Но дружба и полное согласие между переодетым офицером и Макарьевной установилась тотчас
же,так как Девлет подарил ей за хлопоты двести рублей вперед и обещал еще триста в случае удачи. Деньги, о которых старуха и мечтать не могла, получая пять рублей жалованья от капитана, и, кроме того, мысль, что она будет стараться для именитого вельможи, с одной стороны, а с другой – для любимой и несчастной барыни, – заставили Макарьевну ревностно, ретиво и ловко взяться за дело.
Самое мудреное было не сокрытие тайны от старого ревнивца: несчастный вид ушибленного, фиолетовая нога и его удивительное дыхание затмили собою все, что могло бы при иных обстоятельствах броситься ему в глаза благодаря его подозрительности и известной доле хитрости. Впрочем, ревнивцы, в особенности старые, видят зорко за версту и ничего не видят под носом.
Самым мудреным оказалось успокоить, уговорить и убедить самое капитаншу, испуганную дерзостью предприятия, дальним путешествием к пределам Турции и в особенности одной мыслью – вдруг очутиться «предметом» святлейшего князя Таврического… В грезах это было дивом, счастьем… А наяву, в действительности, оно было трепетно, страшно даже, пожалуй, страшнее нырка в прорубь.