Однажды Артамонов увидел как-то в сумерки своего любимца мальчугана настолько угрюмым, что встрепенулся и спросил:
– Что ты, Митрий?
– Ничего, – мрачно отозвался мальчуган.
– Чего насупился?
– Так, ничего.
– А я уже было думал – моим мыслям час пришел.
Митя не понял. Старик объяснил мальчугану, что у него на душе творится никогда не бывалое, копошится что-то, будто сердце беду чует.
– Увидел вот я тебя чернее ночи и струхнул: думаю, моим черным мыслям час пришел.
– Да, беда идет! – воскликнул Митя. – Идет, тятя, беда, прямо на нас.
И Митя, подняв руки, протянул их пред собой, как будто из угла большой горницы выступала на него эта беда, в виде живого существа.
Старик давно, и в особенности за последнее время, привыкший слушать внимательно и слушаться покорно этого умницу сына, теперь при его словах немного оторопел.
– Какая же беда?
– Не скажу, покуда доподлинно сам не уверюсь. Может быть, это все так привиделось мне.
– Ах, нет, – выговорил, мотая головой, старик, – тебе зря ничего не привидится.
Однако Митя не согласился сказать отцу, в чем дело. А дело было в том, что Митя узнал все, что творилось в глубине их сада, в дрянной избушке, залитой внутри бархатом и золотом. Открытие это так страшно подействовало на мальчугана, что в первую минуту он бросился бежать в противуположный край сада, спасаясь как от привиденья.
– Павла! Павла! Павлинька! – отчаянно воскликнул он несколько раз; потом он лег, почти упал на траву и долго пролежал не двигаясь.
Когда он упал, то помнил, что солнце еще довольно высоко. Когда же он передумал тысячу вещей, придумал и решил, как взяться за это дело, как спасти сестру от соблазнителя, и поднялся с мокрой росистой травы, то было уже совершенно темно. Много часов пролежал мальчуган в страшной тревоге разума!
На другой день он окончательно убедился в том, что сестра бывает на свиданиях в этом домике, но, однако, при объяснении с отцом сказал, что о беде, ему известной, еще наверное ничего не знает.
Прошло три дня. Митя волновался и молчал. От зари до зари он придумывал, как взяться за дело, с чего начать, с кем говорить прежде – с отцом или барином, имя которого он узнал. Вместе с этим Митя чувствовал себя слабым; головная боль, появившаяся еще в тот вечер, когда он забылся с своими тревожными мыслями на сырой траве, усиливалась с каждым днем.
«Как ты меня озадачила, – думал мальчуган про сестру, – даже голова трещит. Вот какие дела на свете-то бывают. Если бы про тебя такое сказал мне кто, я б ему язык вырвал, а ты это самое делаешь наяву, у отца под боком».
III
Открытие ли, сделанное Митей, и страшное разочарование в сестре, или этот вечер и несколько часов, проведенных на сырой траве, но в несколько дней Митя сильно изменился. Он был убежден, что его смутило и заставило захворать ужасное открытие.
На четвертый или пятый день утром Митя, пробредив целую ночь, открыл поутру глаза и увидел пред собой сидящего на его постели отца. Солнце уже было высоко, около полудня.
– Что ты, Митрий? Аль хворость? – беспокойно выговорил Артамонов, наклоняясь над проснувшимся сыном.
– А что? – слабо выговорил Митя, чувствуя страшную головную боль.
– Ты всю ночь проболтал всякую ахинею, якобы какая пьяная баба на посиделках. Слушал я, слушал, плюнул и слушать перестал. Тут у тебя и домики золотые были, и Павла на коне верхом с генералами, и про меня сказывал, что я попадья. – И старик начал смеяться.
Митя чрез силу улыбнулся.
– Хворь, что ли? – переспросил старик.
– Да, малость нездоровится. Да пустое, пройдет.
– То-то. А то малинки горячей выпей.
Чтобы не беспокоить отца, Митя через силу поднялся, оделся и сел к окну. До обеда просидел мальчуган, почти не двигаясь. Но он уже не думал о Павле.
Если были снова тревожные мысли в его голове, то совершенно иные: что-то новое просилось ему в голову; возникали новые мысли совершенно об ином, ужасном предположении. Митя боязливо отгонял эти мысли от себя, стараясь встряхнуться от них, выгнать их из головы; но эти мысли упорно боролись с ним, снова лезли, снова надвигались, снова завоевывали и голову его, и сердце.
Старик Артамонов, сидевший в той же горнице с книгой в руках, изредка взглядывал на сына и думал:
«Хворает малость. Надо будет ввечеру малины напиться».
Когда старик вышел на несколько минут из горницы, Митя закрыл побледневшее лицо руками и выговорил вслух:
– Господи, Царь небесный! неужто это дело возможное? Ведь мне пятнадцатый год! Нету, нету, пустое. Скажу сейчас тяте, какие дурацкие мысли лезут; обругает он меня, – авось выскочит вся пустяковина из головы. А то бы выпороть меня, – еще бы лучше, как рукой бы сняло.
В эту минуту мимо дома застучали колеса. Митя открыл глаза, глянул на улицу и увидел телегу, покрытую рогожей. Маленький мужичонка вел рыжую лошадку под уздцы, а из телеги торчали из-под рогожи голые ноги; около этих ног болталась мертвая голова с синеватым лицом. Митя ахнул и, несмотря на свою слабость, отскочил от окошка. Много, сотни раз, видел он на Москве эти тележки с мертвецами, в которых вывозили и хоронили без гробов, и ни разу не испугался, а теперь дрожь пробила его; он пересел на другое кресло дальше от окна и выговорил:
– Чего же это я? мало ли народу помирает. Даже сказывают – по три и по четыре сотни в день умирают, а тут только двое.
– Зачем же так класть! – выговорил он чрез секунду. – Зачем так класть? Тут висят ноги, а другого туда же лицом!
И в голове Мити стало как-то вдруг пусто, все будто застыло в нем, и на сердце все замерло, затихло, будто заснуло. Не было никаких мыслей, никаких желаний, ни боязни, ни горя, ни радостей, ничего. Все странно, пусто, будто дом, откуда сейчас выехала большая семья. Митя даже испугался этого затишья в себе самом. Но вдруг встал с своего места и даже усмехнулся. Он вспомнил, что ему тысячу раз говорили на Москве, что у заболевающих чумой всегда бывают, без исключения, припухлости и темные пятнышки на теле.
– Вот сейчас разденусь, огляжу себя самого и – шабаш привередничать! – улыбался Митя.
Он снял с себя сюртук, но вспомнил, что отец может войти во всякую минуту, поймать его и рассердиться. Надо будет обманом объяснять ему.
Митя довольно слабыми шагами вышел, прошел через две горницы и, уверенный, что отец не пойдет искать его, начал быстро раздеваться.
«Как это мне раньше на ум не пришло! – думал он. – Буду вот этак себя оглядывать, и покуда никакого пятнышка не увижу, и привередничать не стану. Может, просто застудился; ведь не все же чума». И мальчуган стал улыбаться и подсмеиваться над собой вслух:
– Сплоховал, брат Митрий, так же, как и другие, струхнул, а еще сам недавно смеялся над дворником, что ныне если комар укусит, так уже человек думает – чума села на него.
Слабость мальчугана была настолько велика, что он, довольно медленно раздеваясь, должен был сесть на стул и отдохнуть, еще не успев снять с себя рубашки. Наконец он потянулся, потащил с себя рубашку, стащил ее и стал оглядывать свое, как показалось ему, похудевшее тело. И вдруг мальчуган едва слышно ахнул и покачнулся на стуле.
Он нашел на себе несколько багровых пятен.
От страшного нравственного удара мальчуган лишился сознания и только потому не свалился на пол, что случайно привалился к стене. Через несколько минут Митя пришел в себя и простонал. В ту же минуту дверь растворилась и в горницу вошел быстрыми шагами Артамонов, очевидно, искавший сына по дому. Увидя его почти голого на стуле, старик простоял несколько секунд разиня рот, но вдруг придвинулся к нему, нагибаясь и протягивая слегка дрожащие руки. Он хотел сказать что-то, но язык будто не повиновался ему. Глаза старика отца и сынишки встретились и будто сразу все сказали друг другу. Старик поглядел на худое голое тело сынишки, впился в него глазами и увидел то же, что увидел Митя, понял то же, чего давно уже боялся Митя. Покачнувшись, высокий старик упал на колена около его стула, схватил вдруг сынишку сильными руками, стащил со стула на свою огромную, могучую грудь и закричал хрипливо от душившего его ужаса:
– Нету! Нету! Не отдам я! Не дам… Врешь! Всю Москву переверну, в Питер уедем. Деньгами всех засорю. Нету, Митрий!..
Старик поднялся на ноги с Митей на руках и, не одевая, голого перенес в спальню, уложил в постель, прикрыл и закричал еще раз как-то дико, будто на целую толпу фабричных:
– Нету! Нету! Врете. Я говорю… Я, Артамонов! – И затем он вышел неровными шагами из спальни, прошел две горницы, спотыкаясь и разводя руками, как бы пробираясь среди полной темноты.
Во второй горнице он еще более махал руками, будто стараясь ухватить что-нибудь, и вдруг закричал на весь дом:
– Стой! Стой! Держите! Помогите!
И Павла, шедшая в это время по коридору и слышавшая этот страшный крик, понявшая его, конечно, по-своему, услыхала, как что-то глухо грохнулось на пол.
Перепуганная, вбежала она в горницу и нашла старика Артамонова, в полузабытьи протянувшегося на полу. Перепуганная женщина, от роду не видавшая отца в этом виде, знавшая, что Артамонов человек железного здоровья, никогда не бывал без памяти, смутно поняла, что случилось что-то особенное. И первая же мысль ее была, что отец узнал об ее свиданиях. Стремительно бросилась она в другие горницы, звала Митю и нашла его в постели, с закрытыми глазами. Думая, что он спит, она стала звать его, схватила одеяло, увидела его голого – и вдруг поняла все. Через секунду, сообразив, что делать, Павла созвала людей, послала их на помощь к отцу и брату, а сама бросилась бежать в домик, где еще надеялась найти Матвея. Застав его уже садящимся на лошадь, она успела только крикнуть ему, в чем дело, и попросить прислать доктора. Затем, точно так же бегом, она бросилась назад домой. Старик уже пришел в себя и был в каком-то странном состоянии отупения.
– Павла! Павла! У нас-то что! – выговорил старик, как-то тупо глядя на дочь.
– Ничего, батюшка! Бог милостив! Как можно себя так пугать?! Ведь вы на пол упали. Сейчас будет лучший доктор. Узнаем… Что же мы-то в этом понимаем?
– Будет. Ну, да, спасибо. Всех надо. Всех докторов надо. Виноват я пред ними. Все их ругал. Пред всеми я виноват. Все вы меня простите! – шептал старик виноватым голосом.
– Ведь не все же, батюшка, от этой хворости умирают, – выговорила Павла. – Мало ли народу выздоравливает. Заболеть – не значит помереть.
Павла не успела выговорить это, как Артамонов широко раскрыл глаза, ахнул; слезы в три ручья брызнули у него из глаз, он вскочил с места, схватил дочь, стал целовать ее и залепетал, как малый ребенок:
– Павлининька, голубушка, умница! разум раскрыла… Ах, и дурак! Вестимое дело! Что же это я! Ах я баба поганая!
И старик вдруг быстрыми шагами пошел к сыну.
Митя лежал с закрытыми глазами в полудремоте. Артамонов сел на кровать, у него в ногах, и выговорил самому себе едва слышно:
– И не встану отсюда, покуда не выздоровеешь.
IV
В тот же день явились в дом Артамоновых три доктора, один за другим, посланные Матвеем. Все они осмотрели больного, все трое пробовали заговаривать с больным и с стариком отцом, но не добились ничего ни от того, ни от другого.
Митя странными, тусклыми глазами смотрел на каждого из докторов, которые ворочали его, и почти не отвечал на вопросы. На лице мальчугана можно было прочесть убеждение, что все это одна лишняя возня и что от того, что чует так ясно его сердце, не уйдешь. Артамонов не двигался с постели сына, на которой он сидел, почти бессмысленно смотрел на тех же докторов и ровно ничего не отвечал. Павла, принимавшая докторов, объяснялась за отца и за брата.
Двое из докторов поняли, что мальчуган глубоко, фанатически, не по летам, убежден в своей смерти и что самое это убеждение увеличит лишь опасность болезни и может только привести к худому концу. Молчание убитого горем старика было еще легче понять. Только третий доктор или ничего не понял, или, боясь за самого себя и явившись на одну секунду, даже не дал никакого лекарства. В сумерки посланный от Воротынского объяснил Павле, что наутро будет, может быть, самый доктор Шафонский, с которым Воротынский не мог повидаться, так как тот всю ночь проработал безвыходно в кабинете главного начальника края. Павла, чтобы утешить отца и обнадежить Митю, объявила им, что наутро будет самый главный доктор, который, конечно, в два-три дня вылечит Митю.
При имени Шафонского старик как бы очнулся; Митя тоже шире открыл глаза, но, сдвинув брови, вздохнул и выговорил, не глядя ни на кого:
– Незачем; нешто они могут знать, что я знаю; нетто доктор может увидеть то, что я чую на сердце. Мне виднее. Я лучше знаю.
– Что же ты знаешь? – выговорил Артамонов.
– Помираю, тятя.
– Не смей ты этого думать! – как-то дико, будто теряя разум, прокричал старик, оглушая больного. – Не смей! язык вырву. Скажи еще раз – убью. – Артамонов, дрожа всем телом, встал с кровати сына и, грозясь, поднял над ним свой огромный кулак.
Павла стала успокаивать странно раздраженного отца, который, казалось, окончательно терял рассудок.
– Брось меня! Уходи! – вдруг каким-то беспомощным шепотом отозвался старик и снова сел на то же место постели сына. Он смутно вспомнил, что обещал не вставать и не уходить, покуда Митя не выздоровеет.
Так наступила ночь. Митя забывался, дремал, тихо бредил, приходил в себя, тусклым взором озираясь кругом, подолгу глядел на отца, неподвижно сидевшего на кровати. Ночь была сырая, пасмурная, и на дворе моросило мелким дождем, как осенью. Тишина в доме была мертвая, и за эту ночь раз Митя, придя в себя и открыв глаза, встретил почти страшный взор отца.
Долго поглядев друг другу в глаза, старик и мальчуган, вдруг по какому-то общему для обоих чувству, нежданно сказавшемуся у них на сердце, отвели глаза, будто оробели оба, будто смутились. Митя стал смотреть на стену, и по его сильно изменившемуся, бледному лицу заструились, сверкая в лучах нагоревшей свечи, крупные слезы. Артамонов отвернулся в то же мгновение от сына, тихо, как от большой физической боли, простонал, медленно покачал лохматой седой головой из стороны в сторону и согнулся, понурился. И с этой минуты уже не суждено было старику снова когда-либо выпрямиться и гордо расправить свои могучие плечи.
Чрез несколько мгновений Митя, украдкой, краем простыни обтер свое мокрое от слез лицо и тихо позвал отца. Не сразу очнулся старик – так тяжелы были его думы.
– Тятя! – через силу и громче выговорил мальчуган.
– Ну, что? – встрепенулся Артамонов.
– Тятя, скажи мне! – начал было Митя и, смущаясь, не знал, как сказать отцу то, что просилось на язык. – Скажи мне, – тише выговорил мальчуган, – очень там страшно или нет? Что там будет?
– Где там? – глухо отозвался Артамонов, поворачивая голову к сыну и вскидывая на него грозными глазами.
– Там, тятя. На том свете. Я ведь мало знаю. Я боюсь, тятя.
– Не бывать тебе там! – снова грубо, безумным голосом, хотя тихо, выговорил Артамонов. – Не дам я тебе помереть или помру с тобой. Тогда вместе пойдем.
И, помолчав несколько мгновений, старик прибавил:
– А более ты со мной об этом не говори!
– Ладно! – отозвался Митя. – Более говорить не будем, только дай последнее слово сказать. Буду я жив – хорошо; не буду жив, обещай ты мне исполнить просьбу. Слышишь? – строго выговорил мальчуган. – Обещай свято исполнить. Побожись.
– Ну?
– Не выкидывай меня на улицу, как я Тита выкинул.
– Ох, был бы ты здоров, отдул бы я тебя до полусмерти! – забормотал Артамонов, страшно озлобляясь.
Но Митя не обращал внимания на гнев отца и продолжал:
– И не давай меня везти на чумной погост. Не хочу и там быть. Побожись ты мне, что похоронишь так, как дворяне проделывают теперь в Москве. Ты слушаешь? Вели выкопать яму тихонько от всех в дому в подвале да там тихонько от всех и положишь.
– Что? – диким шепотом отозвался Артамонов, вдруг встрепенувшись всем телом и поднимая с постели сына. – Что? Скажи! в подвале?
– Да, тятя. Не ты первый. Так делают. Кому охота на чумной погост! – говорил Митя.
Но Артамонов, стоявший пред постелью, схватил себя за волосы, судорожно стиснул голову обеими руками и проговорил себе самому:
– Да вот, вот. Вот теперь верю. Я уже копал! уже копал с Егором в подвале. Копал! – И, не сознавая, что он делает, Артамонов мерными шагами пошел вон из комнаты.
Больной ничего не понял, но, потрясенный видом старика отца, почувствовал себя хуже и чрез мгновение снова был в забытьи. Старик, не двигаясь, просидел всю ночь в соседней комнате, не наведываясь к любимцу.
Теперь, после странной просьбы мальчугана, старик, никогда не бывший особенно суеверным, был вполне убежден, что сын умрет. Он вспомнил вдруг, что видел во сне, как роет яму в своем подвале.
Поутру Артамонов, войдя к больному, был на вид гораздо спокойнее, но с сильно изменившимся лицом, и глаза его странно блуждали кругом, будто постоянно искали чего-то беспокойно и бессмысленно. Митя, уже с час пришедши в себя, слабым голосом попросил отца позвать священника, чтоб исповедаться и причаститься.
Если мальчуган четырнадцати лет всегда казался старше и по лицу, и по голосу, и по разумным речам, то теперь – в постели, умирающий – он казался еще старше. Слабо, но с решимостью в голосе Митя повторил свою просьбу.
– Священника? что же? доброе дело, христианское, – спокойно проговорил старик, как если бы дело шло о самой простой вещи и о человеке, ему совершенно постороннем. Казалось, что он даже не сознает, о чем ему говорят и что он сам отвечает. Однако старик тотчас послал двух людей пригласить в дом священника с дарами, а сам пошел бродить по всему дому, растворяя и не запирая за собою дверей, и, таким образом, около часа пробродил по всему дому бесцельно и бессмысленно. Казалось, что он что-то ищет, не может найти и упорно продолжает искать.
Посланные вернулись обратно, объявив, что не нашли священника, так как новым распоряженьем преосвященного им запрещено ходить на дом с дарами. Артамонов при этом известии вполне пришел в себя, и это полное сознание, вернувшееся к нему, сказалось страшным гневом и злобой.
– Как? запрет положен! Больному причаститься нельзя! Да за это мало их всех четвертовать! – стал кричать старик. – Вздор! У меня сейчас дюжина будет!.. А то самого преосвященного за хвост приволоку сюда!
И злоба сменила в старике горе. Он крикнул на весь дом:
– Шапку! Лошадей!
Через несколько минут Артамонов, растворив настежь ворота, несмотря на карантин, выехал со двора и поехал искать священника.
V
Скоро Артамонов, рыская по Москве, вполне убедился, что слышанное им от людей распоряжение преосвященного действительно правда. Можно было достать священника только с тем условием, что он приблизится к окну дома нижнего этажа, исповедует больного через окошко, не входя в дом и не прикасаясь к нему, и таким же образом причастит. Стащить больного Митю с верхнего этажа в подвальный, положить на подоконник и, таким образом, исповедовать и причащать показалось старику Артамонову немыслимо, позорно, даже греховно.
– Да это балаганное позорище будет! скоморошество! – кричал Артамонов на одного из священников, которого звал к себе.
Но священник стоял на своем, ссылаясь на указ Амвросия.
Старик был так взволнован, в таком нравственном состоянии, что забыл о том, что всегда, везде, за всю его жизнь выводило из затруднения. Он просто-напросто совсем забыл о своих деньгах, забыл, что, предложив крупную сумму первому попавшемуся попу, он заставит его не только прийти в дом и горницу больного, но и сделать все, что только ему надумается.
Но, видно, судьба хотела несчастьем одного осчастливить другого.
Выйдя из маленького домика священника, Артамонов не сел в свой экипаж, а пошел пешком посреди улицы, махая руками и вслух рассуждая сам с собой, и на его бессвязные речи невольно оборачивались прохожие.
В числе этих прохожих попался навстречу старику старый, седой как лунь, еще седее самого Артамонова, старик священник от Крестца. Ему нетрудно было понять речи Артамонова, так как вся Москва только и говорила о том, что, наконец, и причащаться нельзя умирающим. Поняв, в чем дело, священник, отец Авдей, догнал и остановил Артамонова. И на него вскинулся Артамонов, грозясь Амвросием всему духовенству.
– Полно, полно, ваше степенство, не тужи! Знаю я про греховный указ владыки… Сейчас я тебе все справлю; только у меня денег ни алтына. Дай мне рубль, и сейчас я тебе все справлю.
Артамонов вынул целую пачку денег, но старик отец Авдей взял рубль, а остальное стал совать в руки купца. Но Артамонов не брал, и отец Авдей, чтобы не терять времени, сунул деньги в оттопырившийся карман сюртука Артамонова. Но Артамонов озлился, выхватил пачку и злобно швырнул на землю.
– Так вот же тебе, если не хочешь! – крикнул он. – Пущай прохожие подбирают.
– Ну и пущай! – кротко улыбаясь, отозвался отец Авдей. – Может быть, и бедным перепадет, а мне даром брать не рука.
– Чуден ты, батька! – крикнул Артамонов.
– Ох, не я! Чуден, да не я, – вздохнул отец Авдей. – Ты, купец, чуден! Ну, да что время терять!
И старик священник, взяв подробный адрес купца, обещался быть через часа полтора с дарами у него на дому.
– Я бесприходный – от Крестца, но есть у меня один иерей, который мне в этом деле не откажет. Только с условием, купец, молчи; достанется мне. А я же доброе дело хочу сделать.
Артамонов вернулся домой и, не входя к сыну, стал ждать, высунувшись из окна и оглядывая всю улицу. Он с нетерпением, с дрожью на сердце ждал нового знакомого, т. е. священника. Ему хотелось верить, что как только мальчуган исповедуется и причастится, то еще Бог весть, что будет. Смилуется Господь над ним!
А в это время в горнице больного сидела около постели на стуле Павла вся пунцовая, вся в слезах и сдерживала рыдания. Мальчуган братишка лежал в постели тоже с легким болезненным румянцем на щеках. Он сейчас, в отсутствие отца, увещевал сестру, увещевал, как мог бы это сделать старик отец, а не четырнадцатилетний братишка. И последнее его слово было:
– Я помираю, мне все едино; но помни, сестрица, мое слово: не женится он на тебе; а уже коли и был грех, так скорее отойди от него. Брось и замоли грех.
И при голосе младшего брата Павла будто проснулась от своего очарованного сна, длившегося так долго, и в первый раз поняла все, что произошло с ней за последние дни, – все, что сделала она как бы в каком-то опьянении. Наконец она поднялась, опустилась на локтях около брата, взяла в руки его горячую голову, стала целовать, не думая о страшной болезни, и тихим, но страстным шепотом сказала ему на ухо:
– Митя, голубчик, спасибо тебе. Нет, он женится на мне, клянусь я тебе Божьей Матерью и всеми святыми угодниками. Женится, – на то я Павла, Павла Артамонова, такая же, как батюшка и ты. Женится, Митя. А не женится, то я зарежу его собственными руками. Я так много люблю его, что могу зарезать; кабы не любила, – не могла бы. Но я так люблю его, что рука не дрогнет. Да нет, пустое, он обещал, он женится.
– Нет! Нет!.. вот тебе мое последнее слово, – прошептал Митя.
Павла выпрямилась и выговорила тихо:
– Ну, так мы с ним будем на том свете. Только он будет с праведными, а я с грешниками и убийцами… – И Павла быстро вышла из горницы брата, услыхавши шаги отца.
Придя к себе в горницу, она вся горела как в огне, и одна главная мысль билась в ее голове:
«Обманет! Не женится! Как же я об этом не подумала? Как же я так доверилась? Где же был мой разум! Да нет, говорю же я: или мой будет, или мертвый будет! Я ведь не из таковских, что слезами кончают. Да нет, пустое. Он сказывает – любит меня пуще света Божьего и женится, как только в городе станет спокойно».
И долго просидела Павла, перебирая все те же тревожные мысли. Когда она пришла в себя, то увидела отца и услышала, что он зовет ее.
– Подь сюда, Павлинька! – говорил Артамонов мягким, ласковым голосом. – Помоги сундук отпереть.
Павла сразу заметила странное лицо и странный голос старика отца и не могла понять причину перемены в нем. Она последовала за отцом в его комнату; вместе отперли они большой, медью кованный, красивый сундук. Он был полон пачками денег. Половина состояния богача купца была здесь в виде бумажек и небольшого количества серебра и золота. Артамонов достал несколько толстых пачек, в которых было тысяч двадцать, запер сундук и пошел к сыну.
Павла последовала за ним и нашла там седенького священника, которого она не знала. Это и был отец Авдей. Он уже являлся во второй раз. В первый раз он исповедовал и причастил больного, и на неотступные просьбы Мити прийти снова – возвратил святые дары в храм, вернулся и снова сел около постели умирающего отрока. И здесь, покуда Павла в своей комнате билась и боролась с бесом, ею завладевшим, в этой горнице, вместе с отцом Авдеем, пришли в душу умирающего и в душу огорченного отца тишь и благодать.
Отец Авдей тихо, просто и кротко пробеседовал около часу с Митей и с стариком, и оба слушали священника, и оба дивились.
Старик иерей примирил их с Господом Богом, и теперь Артамонов, войдя в горницу, сунул в руки старика священника несколько больших пачек ассигнаций, говоря:
– Ну, отче, бери, да и этого тебе мало за твое дело. Что деньги – прах! Господь воздаст тебе за то, что ты сделал. Человек за это наградить не может. Это дело Господа Бога, а я, грешный, только могу, что денег дать по моему состоянию.
Отец Авдей, увидя эту кучу денег, никогда им не виданную, отстранился как перепуганный. Он даже в лице переменился; сатанинским наваждением пахнуло на старика священника от страшной кучи денег.
– Бери! – говорил Артамонов. – Много тут, слова нет, да я хочу; за твое дело мало и этих денег.
– Нету! Нету! Что вы, Бог с вами! Как можно! – шептал отец Авдей, и губы его тряслись; он будто стоял на краю пропасти, куда его толкали и где должно было с ним совершиться что-то. Может быть – дивное, волшебное, а может быть, и пропадет он.
– Бери! – мягко повторил Артамонов со слезами на глазах.
– Да, батюшка, – берите. Что это, прах! – прошептал слабым голосом Митя. – Вот родитель за меня бы теперь не то дал, все бы за меня отдал, чтоб мне остаться в живых, а не может. Не может, потому что это прах, жизни этим не купишь. Берите!
Отец Авдей поднялся с места, схватил свою шапку, лежавшую на подоконнике, и хотел уже бежать от соблазна и искушения. За минуту назад лицо его, ясное, кроткое, теперь изменилось: губы подергивало, он был перепуган.
– Стой! – крикнул Артамонов и бросился между священником и дверями. – Стой, батюшка! Так не хочешь, то, вот тебе, погляди! – И Артамонов опустился на колени пред священником, протягивая ему те же деньги. – Еще ни перед кем Мирон Артамонов по полу не ползал, а перед тобой, святой человек, это не грех да и не срам. В ножки кланяюсь! Хочешь – лбом в землю бить буду. Бери!
Отец Авдей остановился, держа шапку в руках, и, окончательно потерявшись, только оглядывался кругом. Артамонов положил всю кучу пачек в шапку, потом встал, крепко обнял старика и расцеловался с ним.
– Приходи к нам опять – ввечеру ль, заутра ль, только приходи.
Чрез несколько минут Артамонов сидел около постели сына грустный, но спокойный, а Митя после беседы с священником, глубоко потрясшей и взволновавшей его, снова забылся и тихо шептал бессвязные речи, снова поминая и генерала, и домик в бархате и золоте. Имя Павлы повторялось тоже.
Молодая женщина слышала эти бессвязные речи и, смущенная, испуганная, стояла у окна, прислушивалась к каждому слову бреда больного брата и пугливо, изредка взглядывала на старика отца.
Она все понимала, но поймет ли старик? Но Артамонов слушал бред сына и ничего понять не мог.
Отец Авдей шел по улице и уже был далеко от дома Артамоновых и точно так же, вытянув руки вперед, нес свою огромную шапку, наполненную пачками ассигнаций, и только повторял пугливо:
– Господи, помилуй! Господи, оборони! Так что же теперь делать? Что же это будет? Жена, внучатки? Что же это с нами будет? – И, только пройдя довольно далеко, старик сообразил, что надо перекласть деньги в карман, надеть шапку и бежать скорей домой и там уже обдумать страшное, невероятное событие, с ним приключившееся.
Из нищего, бесприходного попа, умирающего с голоду вместе с женой и с кучей маленьких внучат, он стал в одну минуту богаче самых богатых соборных протопопов.
VI
Митя целый день не приходил в себя, и только ночью уставший старик, все сидевший около больного, был разбужен сыном.
– Тятя! тятя! – услыхал он довольно громкий и тревожный голос Мити.
– Что? – встрепенулся старик.
– Тятя! Ведь это же она! чума! Ведь мы забыли… Ведь ты со мной… ты все со мной… и Павлинька тоже. Ведь я вас заразить могу, – и вы помрете. Уходи скорей! Запирай дверь! Уходи! Поцелуемся! Ах, нет, нельзя. Уходи, тятя! – И Митя с страшным усилием, исхудалый, с болезненно-синим лицом, вдруг поднялся, сел на кровать и протянул руки на отца, гоня его от себя.
– Уходи! Уходи! – через силу повторял он и снова упал на подушки.
Старик нагнулся над любимцем, стал целовать его потное лицо и выговорил тихо и ласково:
– Заразить можешь! Вестимое дело, Бог милостив. Вся моя надежда на то, что уйду за тобой чрез несколько денечков. Жди меня, мой голубчик. Слышишь ты? Обещаю я тебе: все, что только могу, проделаю, чтоб вслед за тобой пойти. А ты, вишь, глупый, думал, что я жить стану. Нету! Воля Божья на все. Насильно не умрешь. Самоубийцей я не буду, но все, что в моей воле грешной, то все проделаю, чтобы недолго протянуть.
И все это старик сказал так тихо, так ласково, с такою любовью, целуя сына, что Митя обхватил большую седую голову, наклонившуюся над ним, крепко обнял и, пробыв несколько мгновений с сладким чувством на сердце, снова потерял сознание. И худые руки сами собой с седой головой упали на простыню. И то, что сказал ему теперь старик отец, были последние речи земные, которые слышал мальчуган. Он уже не приходил в себя.