Адам Иванович был слишком искусный и опытный тюремщик, чтобы не знать ничего о свиданьях Софьи с каким-то богатырем-латышом, но, не зная, что это бывший объявленный жених ее, смотрел на это добродушно. Крону и в ум не могло прийти, чтобы красавица девушка, похожая на барышню, а не на крестьянку, могла быть влюблена в нелепого косолапого парня, грязно одетого и крайне глупого на вид.
«Просто от тоски болтает она с мужиком в саду», – думал Крон.
Но тюремщик дал маху, и затем вскоре ему пришлось переменить свое мнение насчет невинной привязанности Софьи.
Побывав однажды, уже в ноябре месяце, с докладом у начальника, Адам Иванович в разговоре с Репниным коснулся чудной дружбы Софьи с молодым латышом. Осторожный Репнин взглянул на это иначе. Вернувшись домой и вызвав к себе девушку, Крон объяснил Софье, что она должна перестать видаться со своим приятелем, и что если его снова поймают как-нибудь в саду, то засадят в острог.
Это, конечно, страшно поразило Софью…
На ее заявление, что она со временем надеется выйти за него замуж, так как он поедет за ней вслед в Россию и куда бы то ни было, Крон изумился, испугался и заявил девушке, что она ошибается, что этого не позволят, что молодого малого не пустят ехать вслед за ними, а, в случае неповиновения, арестуют.
Немец объяснил Софье, что, какова будет ее судьба в России, никому не известно, что, может быть, ее выдадут замуж по распоряжению начальства и что во всяком случае вряд ли ей позволят выйти за простого латыша-пастуха.
Предполагая, что привязанность Софьи все-таки самая детская, немец не поцеремонился, и на другой же день, увидя возлюбленных снова в саду, он пригрозился немедленно арестовать Цуберку и засадить его в острог. Этого было, конечно, достаточно для предприимчивой и горячей нравом Софьи.
Через два дня она повидалась снова с возлюбленным, и так как он боялся перелезть через забор, то влюбленные беседовали через скважину в заборе. И здесь они решили, что на другой же день, в полночь, Цуберка подъедет с лошадьми, а Софья выйдет, и к утру они будут уже верст за пятьдесят от Риги.
XXV
Искреннее и серьезное чувство Софьи к дохабенскому богатырю, доброму, но глуповатому, можно было объяснить только постоянством характера. Еще там, прежде, в Дохабене и в Витках, мало ли кто ласково и предупредительно обращался с Яункундзе. Иные молодцы, сыновья богатых семей в Витках, красивые и ловкие, совсем панычи на вид, прямо ухаживали за ней. Помимо пана Лауренцкого, уже пожилого и некрасивого, одно время другой сосед пан, немолодой, но пригожий на вид, был тоже влюблен немного в Софью. Наконец, здесь в Риге один из офицеров, состоявших в страже «оной фамилии», молодой красивый малый, успел тоже серьезно влюбиться в красавицу.
Но Яункундзе только и отводила душу в беседах с другом детства.
В доме Адама Ивановича часто Софья встречала кое-кого из немцев-рижан. Один юный остзеец, сын богатого землевладельца, узнал тайно от Крона всю правду про «оную фамилию» и узнал, что их всех, вероятно, повезут в Петербург или в Москву к царице. Затем он узнал, что Софья, по сказанию всех и самого князя Репнина, удивительно похожа на императрицу. Юный немец и его отец сообразили и взвесили оба эти обстоятельства.
«Царица хочет всех приблизить к себе. Что из этого может произойти? Это дело не простое, и всякий умный человек должен в этом совпадении заранее увидеть серьезные последствия. Пожалуй, что эта ныне заключенная крестьянка может сделаться выгодной невестой».
Отец посоветовал сыну бывать чаще у Адама Ивановича и, встречаясь с Софьей, ухаживать за ней.
Но всех этих вздыхателей Софья как в Вишках и в Дохабене, так и теперь, в доме Адама Ивановича, всегда встречала одинаково хладнокровно и иногда даже презрительно.
Ей дорог был один богатырь-пастух, один глуповатый Цуберка; его она любила и предпочитала всем. В Дохабене, когда ей было всего только двенадцать лет, она часто целовала его, предварительно умывши, так как Цуберка был всегда чумазый. Теперь, в Риге, девушка-красавица, положение которой изменилось здесь и должно еще более измениться со временем, точно так же требовала, чтобы ганц умывался всякий день, и оставалась верна своему детскому чувству. Мысль о разлуке с Цуберкой камнем лежала у нее на сердце.
С первых дней прибытия в Ригу и заключения она смутно обдумала свой будущий побег… И теперь она решилась. Что ей московская столица!.. Что ей государыня и все, что сулят ей там! Все это не стоит ласки дохабенского пастуха.
В условленный час, конечно ночью, Софья, заранее расцеловав мать, братьев, маленькую сестренку, которую за последнее время привыкла нянчить, тихонько вышла в сад. Перелезть через забор, сесть в маленькие санки Цуберки было для Яункундзе, конечно, делом одной минуты.
Дорогие, сытые кони пана Лауренцкого, которых Цуберка в Риге берег и кормил вволю, так подхватили сани и так помчали по столбовой дороге влюбленных беглецов, что у обоих дух захватывало.
Дохабенский ганц любил кататься всегда и часто проезжал коней пана Лауренцкого, когда он ему это поручал. Поэтому Цуберка выучился лихо править и теперь он боялся только одного, как бы не разлетелись вдребезги его санки от лихой езды…
В семь часов утра Марья первая хватилась дочери и обратилась с вопросом ко всем остальным родственникам; все стали ее искать по горницам и в саду, спрашивать друг у друга: «Где Софья?» Весть о розысках дошла до команды, до самого Адама Ивановича, и в доме заключенных все поднялось на ноги с именем Софьи на устах. Но сама беглянка была уже теперь далеко от Риги.
К несчастью для влюбленных, Цуберка был глуп, а Софья была по юности своей недостаточно хитра и расчетлива.
Беглецам следовало бы, конечно, своротить куда-нибудь на проселок, завернуть в какую-нибудь деревушку и оставаться там до тех пор, пока тревога не уляжется вполне. Следовало бы, одним словом, поступить так, как когда-то поступили Якимовичевы. Вдобавок, на беду беглецов, рижское начальство обладало большими средствами, чем старостиха Ростовская.
Когда князь Репнин узнал, что единственная взрослая девушка всей фамилии бежала, вдобавок старшая дочь и любимица Карлуса Сковоротского, который был давно уже в России, начальник невольно смутился сам и разгневался на подчиненных.
Репнин имел свои собственные сведения о Карлусе, он знал, какая судьба постигла его в России, поэтому он мог предвидеть, как посмотрит императрица на исчезновение взрослой дочери Карлуса, которой, быть может, самодержица готовит особенную участь.
В переписке с Петербургом раза два или три были запросы, касавшиеся исключительно этой Карлусовой дочери.
Разумеется, князь Репнин тотчас поднял на ноги все, что только могло быть в его распоряжении.
Команды солдат с офицерами верхом и в санях рассыпались по всем дорогам и полетели так же быстро, как летел Цуберка с возлюбленной. За поимку беглянки князь Репнин обещал большое вознаграждение.
За то Крон немедленно за недосмотр потерял свою должность, был арестован и посажен в тот самый острог, которым управлял тридцать лет в качестве начальника.
Разумеется, весь город при таком известии ахнул, и толки о Кроне, о бегстве девушки и вообще говор, рассужденья и пересуды об «оной фамилии» всполошили всю Ригу. Говорили, что Крона будут судить. Дошли до того, что говорили, будто бы Софью выкрал посланец от самого польского короля.
Все эти слухи и вся эта болтовня, доходившие иногда до князя Репнина, наконец до такой степени взбесили его, что, по его приказанию, было арестовано с десяток человек в городе, как в частных домах, так равно в гербергах и пол-пивных. Разумеется, с болтунами ничего не сделали, предполагалось только продержать их под арестом несколько дней и выпустить. Нужна была только острастка, чтобы прекратить всякое «всенародное вранье, статских дел касающееся».
В числе офицеров, добровольно вызвавшихся искать беглецов, был один, недавно выздоровевший и снова способный к исполнению своих служебных обязанностей. Это был офицер Пасынков, которого так жестоко проучила старостиха Ростовская.
Пасынков был почти при смерти. Целый месяц пролежал он в деревушке, затем еле живой доставлен в Ригу и здесь кое-как поднялся на ноги. На его счастье, хотя у него было шесть ран, но ни одна из них не оказалась опасной. Пасынков был самый удалой офицер в распоряжении Репнина. Разумеется, начальник принял его предложение и даже был уверен, что именно Пасынков и разыщет беглецов.
Офицер имел то преимущество перед другими гонцами военачальника, что знал хорошо в лицо не только Софью, которую видал у Крона, но и самого Цуберку. Он мог при розысках по дороге и в деревнях давать подробное описание личностей.
Получив в команду шесть человек солдат на отличных конях, Пасынков лихо выскакал из городской заставы. Выбор дороги зависел от него, и, конечно. Пасынков взял ту, направление которой, по его мнению, должен был взять глупый Цуберка.
Проскакав несколько верст по большому тракту, Пасынков свернул на другой тракт, который шел к местечку Виддава. Цуберка однажды описывал Пасынкову в беседе: «Какое это хорошее место эта Виддава: как там дешев хлеб и какие добрые люди живут». И теперь Пасынков решил, что Цуберка наверно поскакал в свою Аркадию.
Расчет офицера оказался совершенно верен…
Начав расспросы в деревнях по дороге, Пасынков скоро напал на след беглецов. Приметы двух лиц, которых он искал, было давать легко. Отличные кони, один серый, другой гнедой, маленькие санки, молодой белобрысый латыш, богатырски сложенный, а с ним молодая красивая крестьянка, черная как смоль, с огненными глазами, с румянцем во всю щеку и с такими бровями, каких, быть может, не было во всей окрестности. При таких приметах во второй же деревушке по пути Пасынкова несколько поселян заахали и закричааи:
– Вот, вот… Они и есть!.. Они были, проезжали… Останавливались и молоко пили… Превеселые…
– А как кони?.. – спросил Пасынков. – Приустали?..
– Да, приустали, – был ответ. – Видно, что загнал… Должно, сразу шибко гнал… Кони хорошие, а уж почти еле бегут.
«Ну вот и слава Богу!» – решил Пасынков и двинулся далее.
Разумеется, расстояние между беглецами и погоней сокращалось все более. Команда Пасынкова летела верхом, беглецы ехали на лошадях, которых успели покормить только один раз за целые сутки. Команда скакала ровно, беглецы ехали все тише и наконец решили, что надо отдохнуть целую ночь и подумать, куда ехать далее.
Таким образом через сутки после того как в Риге все поднялось на ноги из-за бегства самого видного члена «оной фамилии», молодец Пасынков мог накрыть глуповатого пастуха и красавицу Яункундзе.
В одной из деревушек на рассвете поселяне на расспросы Пасынкова прямо указали на избу, где остановились проезжие.
– Мы так и думали, так и почуяли, – отозвались они, – что это должны быть не простые проезжие, а конокрады.
И тут же Цуберка и Софья, в качестве конокрадов, были арестованы, посажены в их же собственные сани и под конвоем команды двинулись обратно в Ригу. Разумеется, обратный путь совершался тише и благоразумнее.
Пасынков накрыл беглецов почти за сто верст от Риги, и поэтому пришлось сделать четыре остановки для измученных лошадей. Но через сутки после ареста беглецы были доставлены во двор дома князя Репнина.
Князь только что поднялся и кушал кофе. Весть несказанно обрадовала его. Он настолько был рад успеху, что даже обнял Пасынкова и сказал ему два слова: «Не забуду!»
Затем, вызвав девушку к себе в кабинет, князь Репнин долго беседовал с ней наедине. О чем была эта беседа – осталось всем совершенно неизвестно. Софья вышла от военачальника вся в слезах, но более или менее спокойная. Тревога, в которой она была всю дорогу после ареста, у нее прошла, озлобление на неудачу тоже исчезло.
По приказанию князя, Софью в его собственном экипаже отвезли обратно в дом, занимаемый «оной фамилией». Что касается похитителя Цуберки, то он был препровожден в городской острог, и здесь в тот же день латышу объяснили, что в этом «циатумсе» (остроге) он познакомится с московскими «жаггари» (розгами), так как его указало начальство наказать «крепчайше и нещадно» для примера прочим.
Такое взыскание «нещадное» мог выдержать только такой богатырь, каким был пастух из Дохабена.
Когда Софья плакала горько, сидя с матерью, но не винясь в своем побеге и обмане, в то же время из острога до прохожих и проезжих долетали дикие вопли. Казалось, завывала благим матом какая-нибудь огромная белуга или ревел какой-то зверь.
После наказания Цуберку выпустили на свободу, но заявили, что его будут брать и пороть каждый раз, если его встретит кто-либо из начальства на улице города Риги.
– Так я лучше уйду! – воскликнул Цуберка, догадавшись.
– Лучше, дурак, лучше…
– А как же Софья-то?.. – спросил, подумав, ганц.
На это несколько человек отвечали глупому латышу только хохотом.
Ганц Цуберка двинулся и пошел…
С тех пор никто в Риге богатыря-ганца не встречал, а дохабенский бобыль всю жизнь помнил рижский «циатумс» и московские «жаггари».
XXVI
Зима проходила. Нового не было ничего. Все заключенные уныло и праздно проводили время. Одна Софья от горя и скуки со страстью училась по-немецки и по-русски и уже владела обоими языками настолько хорошо, что могла легко вести всякую беседу. Крон, прощенный Репниным и вновь занявший свою должность, был главным учителем Софьи. Более всех, однако, волновался князь Репнин.
– Ах, черт бы их побрал! Перемерли бы они, что ли, все до единого! Когда меня от этих дикобразов избавят!
Вот что думал и говорил наедине секретарю своему главный начальник края каждый раз, как дело касалось «оной фамилии», содержащейся под его охраной и покровительством. Князь Репнин как царедворец совершенно не знал, что ему делать с «фамилией», как себя вести, что позволять и что запрещать. В своих отношениях к заключенным он боялся и в ласке, и в строгости недосолить или пересолить. Того и гляди, возбудишь недовольство как за чрезмерную строгость в надзоре, так и за неуместную ласку или попечение о нуждах всех этих хлопов. Главное обстоятельство, затруднявшее и смущавшее Репнина, заключалось в том, что он окончательно не знал, как намерена поступить царица.
– Постоянно переписываясь с близким к царице лицом – Макаровым – князь Репнин получал от него, конечно, по личному указанию самой царицы, самые противоречивые указания и советы. Иногда Макаров советовал ничего не жалеть для удобств, спокойствия «оных персон», входить в их нужды, всячески «покоить» и «обласкивать». И вдруг после того получал он от Макарова приказание иметь строжайшее наблюдение, чтобы оные персоны «не плодили толков, не пускали соблазнительных о себе речей», и посему иметь за всеми «неукоснительный, строгий надзор и бдительное око», а в случае же какого ослушания прибегнуть и к примерному взысканию.
Примерное взыскание! Кроме розог, не было ничего для подания примера…
Вместе с тем Макаров в продолжение шести месяцев обнадеживал Репнина, что вскоре будет прислан к нему в Ригу доверенный человек, который, приняв от него всю «фамилию», повезет всех в Петербург.
– Господи! Когда я их с своей шеи сбуду! – восклицал поэтому Репнин все чаще и отчаяннее.
Наконец под новый 1726 год князь получил известие от Макарова, что курьер Лев Микулин едет из Петербурга за всеми персонами, в Риге содержащимися.
Действительно, в конце января явился офицер Микулин и привез приказ отпустить Христину Енрихову со всей ее фамилией – мужем, детьми и сродственниками. При этом наказывалось князю не жалеть денег на все им «в дорогу потребное, как в одежде, так и в прочем…»
Так как все двадцать человек все еще ходили в своем крестьянском платье, к тому же поношенном, то пришлось всем, от мала до велика, шить одежду – камчатную женщинам и суконную мужчинам.
Князь Репнин хлопотал от зари до зари и спешил всячески. Он как бы боялся, чтобы там, в Питере, не раздумали, не отложили опять перевоза «оной фамилии».
– И опять вся эта орава останется у меня на плечах! – говорил он. – Помилуй Бог!
За две недели все было готово…
Сковоротские, Енриховы и Якимовичевы оделись с головы до пят в простое, но чистое платье. А Софья была даже особенно принаряжена благодаря жене Крона. На ней было такое ситцевое розовенькое платьице и немецкий передник на помочах и с кармашками, что девушку совсем узнать было нельзя. Красавица Софья стала совсем «hochgeborene Fraulein»,
то есть чем ее уже давно прозвали латыши Дохабена.
Все, вновь одетые, переменились и лицом. Мужчин и мальчиков остригли по-русски, уничтожив у одних латышскую прическу, у других «натуральную», делаемую лишь при помощи десяти пальцев. А именно эта прическа и была у всех мальчишек Енриховых и Сковоротских.
Все были несколько тревожны, но довольны… Если предстоящее путешествие в «дальние России» – думалось им всем – началось с шитья нового платья и уплаты кой-каких долгов, то, очевидно, не затем, чтобы по привозе в столицу москалей отрубить всем головы. Может быть, затем увезут далеко от столицы, поселят на краю Татарии, но все-таки дадут избы, земли, скот, рухлядь и всякую всячину.
Но в среде бодро собиравшихся в путь членов «оной фамилии» были двое с грустными лицами – Софья и Дирих. Яункундзе горевала, плакала, вздыхала по своем Цуберке, которого уже давным-давно не видала, но все надеялась как-нибудь увидеть. Теперь, покидая Ригу, она должна была, конечно, бросить всякую мысль не только о своем замужестве, но и надежду повидаться с милым.
Софья знала, что после «примерного взыскания», которое применил князь Репнин на дохабенском ганце, ее Цуберка по собственной воле немедленно покинул Ригу. Попросту сказать, ганц бежал без оглядки от возлюбленной, которую ревниво охраняли теперь горячие московские «жаггари». Это обстоятельство несколько ожесточало горе самолюбивой Яункундзе.
«Какое бы наказание ни было, – думалось ей, – как можно было так быстро поддаться, струсить и бежать. Если любишь – то розги не великая беда. Трус ты, Цуберка. Да. Или мало любил меня».
Софье, несколько оскорбленной в своем чувстве этим слабодушием возлюбленного и его изменой, казалось, что сама она, напротив, не уступила бы никаким угрозам и никаким пыткам.
Но это, разумеется, только казалось наивной девушке, балованной до сих пор всеми: отцом, родней, паном, подругами, затем москалями-начальниками и, наконец, самой судьбой, которая всех заставляла ласково обращаться с Софьей. Суровый Адам Иванович и тот не устоял и всей душой полюбил девушку. А теперь новый начальник в предстоящем путешествии, офицер Микулин, тоже как-то особенно сладко и милостиво маслеными глазками поглядывал на Софью.
Другой горюющий член «оной фамилии», но горюющий страшно, искренно и глубоко – был Дирих.
Его разлучили с Триной.
Князь Репнин, а равно и Микулин, разобрав дело, решили, что следует везти одного Дириха, или, как стали называть его москали, Фридриха. Что касается до его сожительницы-латышки и ее двух дочерей, то их брать с собой для представления в столицу было не только не нужно, но даже и не благопристойно.
Ввиду страшного отчаяния Дириха при вести о разлуке с Триной князь Репнин, испугавшись, что «белоглазый дурак» наложит на себя руки от горя, решился было обвенчать Дириха с Триной, заручившись их обоюдной формальной об этом просьбой. Но оказалось, к несчастию, что Трина не вдова, а жена в «бегах обретающегося» хлопа. Мало того, после тщательного расследования оказалось, что законный муж Трины известный в крае «заглис», или вор, сидящий в остроге. Едва не решился сановник притвориться ничего не знающим о незаконном сожительстве Дириха с Триной и отправить их как «якобы венчанных мужа с женой», но при условии не брать двух ее дочерей.
– Ступай одна, – предложил ей Микулин. – А детей оставь здесь. Если позволят, мы их выпишем в столицу.
Трина заявила, что она с своими дочерьми ни за что не согласна расстаться и предпочитает разлуку с Дирихом.
Хитрая латышка себя перехитрила, думая, что москали из попечительности о Дирихе согласятся захватить и ее дочерей.
Кончилось тем, что Трине было заявлено, чтобы она немедленно, получив десять рублей на дорогу, покинула Ригу и уходила на все четыре стороны.
Бедный Дирих был почти убит…
XXVII
Наконец столь желанный и счастливый день для именитого начальника князя Репнина настал.
– Слава Тебе, Господи!.. – крестился он на образа у себя в кабинете. – Сбыл я эту треклятую фамилию!.. Замерзни она в дороге, провалися под лед при переправе или разбегись в пути – все мне едино и до меня не касается… Сбыл с рук!.. Слава Создателю.
Из Риги выезжал целый поезд в семнадцать подвод. Помимо двадцати без малого лиц, из которых состояла «оная фамилия», ехала команда, двенадцать человек вооруженных солдат при двух офицерах, под главным начальством петербургского курьера Микулина.
В числе этих двух офицеров был и Пасынков, вызвавшийся снова сам провожать путников.
Несколько подвод, не простых розвальней, а полугородских саней, вновь состроенных, занимали три семьи. Впереди всю дорогу ехали Сковоротские, за ними Енриховы и затем Якимовичевы. Во главе поезда и в хвосте двигались команды с офицерами. Микулин ехал в отдельных санях, позади всех. Он хорошо помнил совет князя Репнина:
– Смотри в оба: едут многие неохотливо… Как бы кто у тебя не утек!
Разумеется, пуще всех отрекомендовал князь в этом отношении Софью и Фридриха. По отношению к последнему князь был прав; что касается Софьи, то она слишком была оскорблена малодушием своего возлюбленного, у которого «жаггари» выстегали долголетнюю любовь.
Софья не знала, какое искреннее убеждение вынес Цуберка: от москалевских «жаггари» никакая любовь не устоит.
По отношению к Дириху Репнин оказался прав. Не проехали путники сотни верст от Риги, как Дирих, хотя глупо и неловко, но уже два раза пытался бежать.
Однажды, при проезде через густой лес, Дирих просто выскочил из саней, бросился в чащу и исчез в рыхлом снегу. Целый час ловили его солдаты по сугробам, как какого зверя, и, разумеется, в конце концов все-таки загнали к саням. Разумеется, все они были недовольны и жаловались.
– Проклятый заяц… – ворчали солдаты. – Только перемочились и перемерзли все из-за него.
В другой раз Дирих на привале тоже пропал и забился в соседнем сеновале под сено. Опять несколько часов искали его по всей деревушке, и только Пасынкову пришло на ум искать на сеновалах.
При этом, конечно, пришлось перетрясти все сено всей деревушки и в одном из сараев накрыли почти уж задохнувшегося беглеца.
На этот раз Микулин стал подумывать, хотя и с боязнью, но беря уж на собственную ответственность: не связать ли Дириха по ногам.
«Может быть, за это зададут мне трезвону в столице… – думал он. – Да что же делать! Если этак на каждом привале или по пути ловить этого дурака, то вдвое долее проедешь, да и народ замучаешь…»
Члены «оной фамилии», двигавшиеся по большому тракту на Псков, с поклажей и с провизией, с конвоем солдат, вежливо обращавшихся с ними, и даже с детьми, выглядели теперь совершенно иначе.
Все были чище одеты, чем прежде, даже, будто казалось, все были чище лицом. Недаром их три раза кряду перед отъездом водили всех в баню, недаром было отпущено изрядное количество казенного мыла. Наконец, всем было роздано на дорогу приличное теплое платье и теплые шапки с наушниками.
Путники двигались по подорожной, выданной курьеру Льву Микулину из московской канцелярии на его собственное имя «с будущими», состоящими из восемнадцати человек. Путники не были названы поименно, а продолжали называться «персонами оной фамилии».
В личных сношениях как солдаты, так и офицеры уже называли путников совершенно иначе. Тут ехали Марья Ивановна и Софья Карлусовна Сковоротские, Христина и Анна Самойловны и, наконец, еще раз пробовавший на привале бежать, в надежде улизнуть от москалей, Фридрих Самойлович Сковоротский. Этого последнего Микулин и Пасынков заглазно называли с досадой: «Черт Самойлович».
Путь «оной фамилии» в столицу продолжался мирно и тихо, без особенных событий, так как после третьего побега «черта Самойловича» ему наконец решились надеть путы и уж не снимали вплоть до Ижоры.
Только одна новость была среди поезжан, но новость эта была пустая, все поезжане знали это, подшучивали и посмеивались. За неимением других разговоров, это было единственное, что занимало всех на привалах.
Новость заключалась в том, что господин офицер Пасынков сильно ухаживал за Софьей Карлусовной, ехал с ней уже в одних санях и был действительно влюблен в дохабенскую Яункундзе без памяти. Но что было всего удивительнее, что Софья за этот долгий путь, немного утомительный и хотя однообразный, но для нее все-таки полный впечатлений, много изменилась нравом, стала веселее, снова громче смеялась милым серебряным смехом и на ухаживание молодца-офицера отвечала снисходительно, то есть кокетничала с ним.
Когда же поезд приближался к столице и был всего в нескольких десятках верст, то на одном из привалов, украдкой от всех, Пасынков горячо объяснился красавице в любви.
Но Яункундзе отвечала лукаво: «Это мне большая честь! Вы офицер, а я крестьянка и потому не смею любить вас».
Каким образом все случилось, Пасынков сам не понимал и даже смущался несколько. С этой обворожительной и ласковой девушкой шутить ему, простому офицеру, не приходилось.
Софья основала свою ласковость, то есть кокетство с Пасынковым, на оскорблении и на ненависти, которую питала теперь к Цуберке. Ей казалось, что во всем мире не было и не будет такого человека, которого бы она так искренно и глубоко ненавидела, как ганца Цуберку, изменившего ей из-за нескольких розог.
В теплый, почти весенний мартовский день, при ярком солнце, по тающему желтому снегу длинный поезд «оной фамилии» прибыл в Стрельну, маленькую мызу в несколько домиков, и здесь временный, на сутки или на двое, привал оказался не привалом, а прибытием. Здесь, по распоряжению, полученному из Петербурга Микулиным, «оная фамилия» остановилась надолго.
Прошел один месяц, потом другой, потом третий, было уже лето жаркое, а все «персоны», привезенные из Риги, продолжали пребывать в Стрельне, размещенные в просторном доме. Всего у них было вдоволь, и все они были довольны и веселы. Местопребыванием их была та же деревня, но получше Дохабена или Кегемы.
Постоянный гость и общий их любимец офицер Пасынков часто привозил в Стрельну из Питера хорошие и все лучшие известия. Наконец, однажды явился Пасынков и под величайшим секретом сообщил Софье наедине, что утром в Стрельну будет сам Карлус Самойлович, ее отец.
– Как? Отец? – ахнула Софья и чуть не бросилась на шею к офицеру.
– Да, сама государыня его принимала и посылает сюда.
Разумеется, Софья не утерпела и передала известиематери. Марья Сковоротская, мечтавшая о свидании с мужем всю дорогу и за все время пребывания в Стрельне, чуть не упала без памяти на пол. Через час вся «фамилия» знала секрет офицера. Когда к дому подъехал наутро «барин», то все бросились к нему навстречу, узнав Карлуса.
XXVIII
Разумеется, свидание Карлуса с женой и детьми стало в Стрельне праздником. Но сумятица и веселье продолжались недолго, так как чрез два дня обитатели Стрельны несказанно перепугались. Они были оповещены прибывшим из Петербурга Микулиным, чтобы готовились к посещению самой государыни, которая желает лично их всех повидать.
Все персоны «оной фамилии» сразу притихли и смутились. Заглазно они очень храбро рассуждали о Марте, теперь же, ожидая прибытия русской царицы, совершенно растерялись. Один Карлус Самойлович успокаивал сестер и жену, уверяя, что государыня настолько ласкова и добра, что бояться ее совсем не приходится.
Впрочем, Христина была сравнительно спокойна. Она помнила хорошо свое рижское свидание. Фридрих Самойлович был совершенно спокоен, но потому только, что за последнее время как-то совсем опустился умственно и глядел на все и всех не то рассеянно, не то бессмысленно. Его рассудок, казалось, отсутствовал и был теперь там же, где неизменно пребывало и сердце, то есть с Триной. Действительно, Дирих от зари до зари думал и говорил только о Трине, горевал о прежней своей житейской доле, об утраченном навеки счастье. Насильственная разлука с единственным в мире существом, которое он любил, его как бы пришибла.
Более всех волновалась Софья. Ей не хотелось показываться царице таковой же, каковы все они были, по словам отца.
– Ты ничего не бойся, – успокаивал дочь Карлус. – Ты ведь и там, в Вишках, была Яункундзе!.. А вот вы все совсем мужики неотесанные, – прибавлял Карлус, – весь день оглядывая родню свою. – Не знаю уж, как с вами быть. Никуда вас выпустить Нельзя. Срам один от вас будет в столице.
Дочь свою Карлус искренно и самоуверенно успокаивал и обнадеживал. Любимица дочь действительно казалась ему «отметным соболем» около матери и теток. Карлус с удовольствием заметил, что девушка за время их разлуки как-то выправилась, стала и красивее, и бойчее, и речистее, да вдобавок и держала себя не как простая крестьянка. Софья не голосила крикливо в разговоре, как Анна, и не махала при этом руками, как Христина. Она была степеннее, сдержаннее и на вид благовоспитаннее.
Разумеется, родительскому сердцу Карла Самойловича это было чрезвычайно лестно и приятно.
– Где ты это навострилась? – спрашивал он дочь, готовя ее к встрече с царицей и обучая, как ей отвечать, кланяться, стоять или сидеть во время предстоящего свидания.
Софья быстро все усваивала, что отец говорил, а иногда даже перечила отцу, находя иные его советы не совсем дельными и уместными.
– Скажи на милость! – восклицал самодовольно Карлус. – Сама знает! Ведь это ты, вероятно, в Риге у вашего надзирателя Адама Иваныча такой важности нахваталась.
– Да, – сознавалась Софья. Его жена меня часто журила и обучала. Да, там бывали тоже барыни разные и офицеры. Я все приглядывалась, как они промеж себя обращаются. Бывало, всякий день что-нибудь новое увидишь и узнаешь.