– Отлично! – выговорил он. – Сейчас все уладим. Позови-ка их… Ну его позови… Василия… его одного…
Копчик тотчас же появился из кухни с более уже веселым лицом.
– Я твою сестру на грязном полу кухни оставить не могу. И ты гляди, что сейчас будет. Сюда мы диван перенесем и вот эту дверь заколотим… Тут она и ляжет. Хочешь, ложись с ней тут же. Не хочешь – оставайся в кухне. А я ее там оставить не могу. Она, вишь, какая!.. Нешто она простая горничная девка… Она, вишь, какая! У баронессы, поди, на голландском полотне почивала да на тюфяке, а тут в кухне, на грязном полу.
– Ничего-с, помилуйте! Слава Богу, что не на улице, – отозвался Копчик.
– Нет, нет! Нечего и толковать.
И капитан вдруг бодро, оживленно, почти весело начал распоряжаться. Тотчас же из гостиной денщик и Копчик перетащили в столовую диван. Затем, несмотря на увещания и просьбы Копчика просто заставить дверь в гостиную стулом или столом, а то и ничем, капитан весело смеялся и отвечал:
– Нехорошо! Не твое дело! Знай помалкивай.
И потребовав у Григория гвоздей и молоток, капитан с особенным удовольствием, даже с каким-то азартом начал заколачивать дверь так, как если бы там, действительно, должен был ночевать самый злой из медведей.
Копчик, глядя на работу Ханенко, невольно изумлялся. Он решительно не понимал ничего. Капитан так заделывал дверь, что когда надо будет ее раскрывать, то, конечно, придется провозиться часа два.
Когда дверь была заколочена, Ханенко послал денщика за Пашутой. Девушка вошла, смущаясь добротой и вниманием к ней этого толстяка, которого она всего раз или два видела в квартире Шумского. Теперь первый раз пригляделась она к его некрасивому толстому лицу с удивительно добрыми серыми глазами, с милой ласковой улыбкой.
– Зачем вы беспокоитесь? – выговорила она смущаясь. – Как можно из-за меня эдакое… Стою ли я того?
– Нельзя-с, нельзя-с, – отозвался капитан. – Я ведь знаю… Ведь вы в приятельницах состояли у баронессы, а не в горничных. По вас видать какая вы. А-то кухня! На грязном полу! Как можно! Пожалуйте, вот ваша комната на сколько пожелаете дней. Ну, хоть бы, – вдруг выговорил капитан с каким-то отчаянным жестом, – хоть до скончания века!
Ханенко вышел в противоположные двери, через коридор вернулся к себе в спальню и, позвав денщика, тотчас же приказал ему подать что есть поужинать. Когда солдат принес посуду, прибор и два холодных блюда, капитан задумался, но затем быстрым движением отрезал два куска мяса, положил хлеба и приказал нести к Пашуте.
– Скажи, очень прошу покушать, не брезгать, а то обидит. Так и скажи: хочет, не хочет – пусть кушает, а то обидит.
Григорий счел долгом распустить свой огромный рот, изображая улыбку, но капитан нахмурился при виде его глупой рожи.
– Чего зубы скалишь, дубина? Неси!
Через несколько мгновений денщик явился вновь и, уже не улыбаясь, заявил:
– Она говорит: «скажи – очень благодарна, очень проголодалась. Скажи, что я говорю». Я говорю: скажу.
– Скажу – говорю! Говорю – скажу! – повторил капитан, весело рассмеявшись. – Ах ты, Гришуня, дура ты, дура, хоть и солдат. Ну, а Василью что же дать? Тут мало.
– А каши?
– А есть у тебя?
– Есть.
– Так и давай! И его накорми. Ну, пошел!
Через полчаса в квартире капитана было уже темно и тихо. Все улеглись спать, но из четырех лиц под этой кровлей двое спали, а двоим не спалось.
Пашута, покойно устроившись на мягком диване, принесенном ради нее из одной горницы в другую, думала о хозяине дома. Всякое внимание, оказанное ей посторонним человеком, трогало девушку глубоко. Не избалованная судьбой, она была особенно чутка на всякую ласку.
Она, обожавшая баронессу, обожала ее именно за ее ласку. Теперь этот толстый капитан, который из-за нее почти испортил дверь, да велел перетащить тяжелый диван, сразу тронул ее до глубины души.
«Славные у него глаза, – думалось Пашуте. – Добрый человек! Одинокий? Небось, сам всю жизнь без ласкового слова прожил, вот и к другим бессчастным ласков. Видно, не одни крепостные горе мыкают, и свободным людям, дворянам, не всем сладко на свете живется… Ведь вот этот всю жизнь и теперь бобылем прожил».
И спустя несколько времени Пашута грустно улыбнулась среди темноты и подумала:
«Ишь я растрогалась! Вместо того, чтобы спать или о своих бедах думать, все о ласке капитана думаю…»
В то же самое время толстый Ханенко, лежа на своей огромной постели, глядел тоже в темноту во все глаза. О сне тоже не было и помину. Но капитан, собственно, ни о чем не думал, ни о чем не рассуждал. Ему представлялась заколоченная в столовую дверь, а в ней диван. На диване неожиданная гостья. Он видел ясно кудрявую головку с черными, как смоль, завитушками, бледное лицо с правильными чертами, выразительные черные глаза, искрившиеся, вспыхивающие. Он вспоминал последний ее взгляд, когда он выходил из столовой. Взгляд, в котором было столько кроткой благодарности, столько искренней радости и ласки…
– Да, диковинно! – шептал капитан. – А останься она тут неделю, две, что будет? Беда! Помилуй Бог! Беда будет. Пропаду я… Нет, уж лучше поскорей с рук долой. Наживешь такую беду, что на остаток дней своих свихнешься разумом. А выкупить на волю у графа? Да… А рыло себе самому тоже купить другое. Эх, спать пора!..
XLVII
На другой день утром, чуть брезжил свет с капитаном случилось нечто настолько незаурядное, что оно осталось в его памяти на всю жизнь и даже повлияло на нее роковым образом.
Ханенко проснулся и пришел в себя потому, что кто-то с силой дергал его за руку. Он открыл глаза и думал, что бредит наяву. Пред ним, лежащим в постели, стояла сама Пашута бледная, как смерть. Капитан, ошеломленный, подумал, что он сходит с ума или бредит наяву, но несколько слов девушки привели его окончательно в себя.
– Скорей! Скорей! – выговорила Пашута через силу. – Михаил Андреевич в себя стрелял! Еще вчера! Ступайте скорей!
– Каким образом? Что такое?! – воскликнул Ханенко, садясь на постели, но тотчас же, несмотря на перепуг, он конфузливо прикрылся одеялом.
– Скорей ступайте! Ничего не знаю…
– Сейчас! Сейчас! Господи помилуй! Диковинно! Уйдите вы-то… Уйдите! А то как же при вас…
Пашута, взяв себя за голову обеими руками, быстро вышла из горницы.
Капитан стал звать денщика, но та же Пашута из-за двери крикнула ему:
– Никого нет! Я одна в доме… Что вам нужно?
– Ничего! Ничего! – отозвался капитан. И он начал быстро одеваться.
– Диковинно! Совсем диковинно! – повторял он изредка вслух. – А эта-то?.. Здесь-то? Меня-то будила?.. Два происшествия! Вестимо два!
Через несколько минут капитан был уже одет и вышел.
– Каким образом? Что случилось? – спросил он Пашуту. – От кого вы узнали?
– Сейчас прибегал лакей оттуда вас известить. Я отворила ему и бросилась вас будить. Едемте скорей! Возьмите меня с собой!
– Как же вам-то, посудите. Вас там накроет полиция.
– До того ли теперь, помилуйте! Ведь он, может, кончается… Лакей сказал – очень плох. Будет ли жив – неведомо…
– Да когда он стрелялся?
– Еще вчера ввечеру.
– В какое место?
– Ничего не знаю! – с отчаянием воскликнула Пашута. – Едемте скорей!
Капитан быстро собрался и накинул шинель. Пашута тоже оделась, но при выходе из квартиры Ханенко вдруг воскликнул:
– Где же мой-то леший? Как же квартиру-то бросить? Вы бы остались… Я тотчас вернусь. Все вам расскажу. А ведь там вас накрыть могут!
– Ни за что! – решительно отозвалась Пашута. – Едемте!
Ханенко уже хотел бросить квартиру с распертой дверью, но в эту минуту появился с заднего хода его денщик.
– Куда провалился, дьявол?! – крикнул капитан. – Запирай и не отлучайся, покуда не вернусь.
И через несколько минут капитан с Пашутой уже сидели на извозчике и шибко двигались по направлению к Неве. Ханенко снова расспросил Пашуту, но она повторила то же самое. Подробностей она никаких не знала, так как лакей прибегал на одну секунду только оповестить капитана.
Разумеется, всю дорогу проговорили они оживленно и не умолкая о Шумском. И только спустя много времени, уже почти подъезжая к Морской, капитан вспомнил или заметил, что первый раз в жизни имел такую долгую, простую и бесцеремонную беседу с полузнакомой красивой девушкой.
Когда они подъехали к квартире, где жил Шумский, то уже, были как будто давнишние хорошие знакомые и даже более. Что-то общее было между ними. Что-то возникло…
Капитан не стал звонить, а пройдя двор, вошел в квартиру задним ходом.
Первая личность, которая попалась ему навстречу, был Шваньский.
– Что такое? Ради Создателя! – спросил Ханенко.
Шваньский, весь окончательно съёжившийся, что бывало с ним в минуты смущения, развел руками, хотел заговорить, но голос его задрожал, губы задергались, глаза заморгали.
– Ничего… не понятно… – проговорил он, запинаясь. – Вчера еще… без меня… Марфуша была… Ходил, сидел один… и хватил…
– Куда?
– В грудь. Прямо… А то куда же…
– В грудь? Плохо дело… – пробурчал капитан.
– Пожалуйте! Там в гостиной Петр Сергеевич и доктор. Я сейчас еду за другим.
Ханенко прошел в гостиную и нашел там Квашнина и доктора, к которому изредка обращался Шумский, когда случалось ему хворать.
Расспросив тотчас встревоженного и бледного Квашнина, он узнал только то, что Шумский накануне по возвращении от Аракчеева выстрелил себе в грудь, а что об исходе раны сказать покуда ничего нельзя.
Доктор однако от себя прибавил, что надежду терять не надо, так как никаких ужасающих признаков нет. Пуля прошла недалеко от сердца, но очевидно ничего «существенного» не повредила. По его мнению Шумский долженствовал быть убитым наповал. Если он остался жив всю ночь, то должен и оставаться в живых. Вот разве пуля пойдет «путешествовать» и тронет сердце… Тогда будет не хорошо…
– Что именно? – спросил капитан.
– Смерть… помилуйте…
Ханенко вызвал Квашнина в столовую и вымолвил взволнованным голосом:
– Что же все это? Какая причина?
– Непонятно, капитан. Совсем непонятно! Ведь вы помните, боялся быть убитым, помните все его разговоры. А тут вдруг, оставшись цел и невредим, хватил сам себя.
– Сумасшествие! – отозвался капитан.
– Да, именно сумасшествие.
– Вы его видели?
– Входил. Видел на минуту. Слаб.
– Но в памяти?
– В памяти. А временами будто бредит…
– Что же он вам сказал?
– Да что? Знаете его? Смеется. Увидал меня и усмехнулся. Говорит: сплоховал я, Петя! Знаем мы, где сердце помещается, да не с точностью. Слыхали только, что в левой стороне… Влево и палил я, да промахнулся. А теперь, видно, жить надо, да со стыда от людей укрываться.
– Со стыда! – выпучил глаза капитан.
– Да. Стрелять в себя, говорит, можно, а живым после этого оставаться смешно. Да он и не остался бы в живых – Марфуша его спасла.
– Каким образом?
– Она вбежала, он лежал на полу да тянулся за пистолетом. Достал его и хотел опять палить. В голову. Она с ним сцепилась… Из всех сил, говорит, билась с ним и таки отняла.
– Да из-за чего? Из-за чего? – вымолвил капитан с отчаянным жестом.
– Неизвестно.
– Я думаю, не было ли чего-нибудь у него с графом.
– Может быть, – задумчиво ответил Квашнин. – Граф ему пригрозился, может, за карету чем-нибудь особенным, Сибирью, что ли, солдатством. Мало ли чем.
Ханенко не согласился, однако, с этим мнением.
В то же время в спальне Шумского долго длившаяся тишина была прервана появлением Пашуты. Девушка долго ждала за дверями, прислушивалась и, горя от нетерпения видеть Шумского, узнать что-нибудь, наконец тихонько растворила дверь.
Марфуша, сидевшая на стуле около постели, поднялась и на цыпочках вышла в коридор. Пашута схватила ее за руки и ничего не спросила, но Марфуша, будто поняв молчаливый вопрос, ответила шепотом:
– Ничего неведомо еще… Сказывает доктор, покуда еще ничего… Может, еще и будет…
Но Марфуша не договорила, и слезы полились из глаз ее.
– Будет, будет жив! – вымолвила Пашута. – Я верю.
– И я верю! – проговорила, едва шевельнув губами, Марфуша. – Теперь забылся. Придет в себя, я ему скажу, что вы здесь. Захочет видеть. Все ее по имени называл сейчас…
– Баронессу? – спросила Пашута.
– Да! – отозвалась Марфуша странным голосом и, поникнув головой, опустила глаза. – Очнется, я скажу… Он ведь разговаривает.
И девушка, снова отворив дверь, вернулась тихонько на свое место и села около постели, внимательно приглядываясь к бледному лицу лежащего, которое казалось лишь немногим темнее подушки.
XLVIII
Прошло около получаса. Шумский открыл глаза и пригляделся к Марфуше. – Все сидишь?.. – произнес он чуть слышно. – Что прикажете?
– Теперь поздно… Приказал бы не мешать. Теперь нельзя… Помешала, – с расстановкой произнес Шумский. – Глупая ты, глупая. Зачем ты сунулась… Был бы теперь всему конец. Опять духу не хватит…
Марфуша не отвечала ни слова.
Наступила пауза.
Шумский шевельнулся и простонал.
– А ведь больно! – выговорил он.
– Вы не двигайтесь! Полежите спокойно. Иван Андреевич сейчас приедет с другим доктором.
– Чем их больше, то хуже! А что говорят они? Не лги! Скажи по совести.
– Говорю же я вам который раз по чести, по совести. Говорят: ничего, беды нет. Миновала пуля… все такое… Необходимое… И ее вынуть можно…
– Я это сам чую. Необходимого, – усмехнулся он, – ничего не повреждено. Только больно… Не то судьба, не то я дурак! В башку вернее бы было.
– Бог с вами!
– Да. Не хотел башку портить. Дурак и вышел… Да и ты вот помешала! След бы околеть. На кой прах я тут нужен?
– Баронессе нужны… – глухим голосом проговорила Марфуша, потупляясь.
– Эвося! Через месяц утешилась бы.
– Ну, другому кому нужны…
– Больше никому.
– Неправда это! Не одна она на свете. Есть и другие. Такие, что за вас помереть сейчас готовы.
– Ты, Марфуша? Знаю… Тебе я верю. Ты вот, действительно, одна на свете ко мне…
Но Шумский, не договорив, двинулся и, сделав гримасу, охнул.
– Да не двигайтесь, ради Создателя! – воскликнула Марфуша, вставая к нему.
Шумский тотчас закрыл глаза и, заметно ослабев от разговора, снова впал в полусознательное состояние. Прошло около получаса полной тишины в спальне. Марфуша сидела недвижно и не спуская глаз с лица лежащего. Изредка слезы набегали на глаза ее, и она украдкой быстро утирала их.
Наконец, дверь осторожно растворилась и появился, едва переступая, на цыпочках Шваньский. Он приблизился к девушке, нагнулся над ней и шепнул ей на ухо:
– Привел… Хирург он прозывается… Вырезать пулю будут… Как он? Приходил в себя?
– Ничего. Говорил даже много… – шепнула Марфуша.
– Ты бы шла, Марфуша, отдохнула… Спать бы легла.
Девушка мотнула головой.
– Ведь ты всю ночь тут сидела. Заснуть надо. Устала ведь. Поди ляг да выспись…
Марфуша улыбнулась едва заметной, горькой улыбкой и не ответила.
– Право бы, шла. Теперь не нужно, – шептал Шваньский жалостливо. – Да чаю бы напилась или поела чего. Сколько часов уже ты сидишь не пимши, не емши. Поди хоть чаю напейся! Самовар готов.
Марфуша подняла глаза на Шваньского, присмотрелась к нему и вдруг снова улыбнулась той же улыбкой. Что-то особенное сказалось в этой улыбке и в выражении лица ее. Шваньскому почудилось Бог весть что! Нечто, кольнувшее его в сердце. Ему почудились и упрек, и презрение, и озлобление. Никогда еще невеста его не смотрела на него такими глазами.
– Что же? Никто не виноват! Сам захотел! – шепнул он. – Пить, есть все-таки надо. Кто живет, кто умирает… И мы помрем.
– Ах, полноте! – вымолвила Марфуша, закрыла глаза рукой и отвернулась.
Шваньский постоял, переминаясь с ноги на ногу, потом снова нагнулся к девушке и шепнул:
– Как очнется, скажи… Они говорят, что надо скорее пулю искать и вырезывать… Чем дольше с ней, то хуже…
Марфуша встрепенулась, почти вздрогнула и пытливо присмотрелась к лицу Шваньского. Он кивнул головой, как бы подтверждая сказанное.
– А если еще хуже… вырезать? – шепнула она.
– Не нашего разума дело. Сказывает и этот и тот доктор, что я привез, что надо скорее.
Марфуша встала со стула, выпрямилась, будто решаясь на что-то особенное, и затем, постояв мгновенье, перекрестилась…
Шваньский удивленно глядел на девушку. Марфуша протянула руку и положила ее тихонько на плечо лежащего.
Шумский открыл глаза наполовину, но взор его был не ясен, как бы в полусне.
– Михаил Андреевич, доктор хочет с вами поговорить, – произнесла Марфуша.
– Двое-с… Двое тут, – добавил Шваньский. – Сказывают, надо пулю поискать…
– Ну, что же… Зови… Пускай ищут, – тихо заговорил Шумский. – Прикажи чертям: шерш, пил и апорт…
Шваньский кисло улыбнулся, вышел позвать докторов.
– Как же это они… искать будут, Марфуша?
– Не знаю-с, – с оттенком тревоги отозвалась девушка и, отвернувшись, отошла, чтобы скрыть выступившие на глаза слезы.
– Ну, что же… С одним доктором помереть можно… а с двумя – должно, – пошутил Шумский и ухмыльнулся, но принужденно и грустно.
После нескольких мгновений молчанья, видя, что Марфуша все что-то перестанавливает на столе без нужды, стоя к нему спиной, он позвал ее. Девушка быстрым движением отерла лицо от слез и подошла к постели. Он заметил все и вымолвил:
– Марфуша… Знаешь что…
– Что прикажете?..
– У тебя рука легкая… Или сказать – губы легкие… Ты меня перед кукушкой поцеловала… Ну, вот и теперь на счастье надо…
Марфуша поняла, вспыхнула от восторженного чувства, захватившего вдруг сердце, но не двигалась, сама не зная почему.
– Что же? Поцелуй на счастье…
Марфуша нагнулась, чувствуя себя в каком-то тумане, взяла Шумского бережно за голову обеими руками и прильнула губами к его губам. Но тотчас же, не поборов себя, не выдержав, она зарыдала и бросилась вон из спальни. Шумский вздохнул, но взгляд его оживился… Он что-то почувствовал сейчас в себе от поцелуя девушки, что-то ясное, сильное, новое… Что-то еще неизведанное. Быть может то, что горело огнем в душе Марфуши, заронило искру и в него… Он попросил поцелуй ради шутки, а теперь ему казалось, что и в самом деле все обойдется благополучно, что этот поцелуй, действительно, принесет ему счастье… Он это не только думал, но даже будто чувствовал…
– Ну, Иван Андреевич, – прошептал Шумский, улыбаясь почти весело, – ты моли Бога, чтобы я помер. А то тебе, что свои уши, что Марфуши – равно не видать…
Дверь из коридора растворилась, и в спальне появились оба доктора, а за ними Квашнин, капитан и Шваньский. Когда все вошедшие затворили за собой дверь, Марфуша, шедшая за ними, стала близ нее в коридоре и начала прислушиваться… В ту же минуту в передней раздался осторожный звонок… Спустя немного снова звонок повторился… Наконец, в третий раз прозвенел колокольчик. Марфуша вспомнила, что всех людей разослали в разные стороны и быстро двинулась отворить дверь подъезда. Перед ней оказался господин старый и важный на вид…
– Что г. Шумский? Как его положение? – спросил прибывший с акцентом, который удивил девушку. Барин был, очевидно, не русский.
Марфуша объяснила все толково и подробно, потому что заметила в старике-барине ясно сказывающееся участие и даже тревогу.
Выслушав все, старик выговорил еще более взволнованно:
– Когда будет г. Шумский здоров, скажите ему, что были узнать об его здоровье барон Нейдшильд и его дочь… Баронесса тут в карете… Поняли вы?..
– Поняла, – протяжно и упавшим голосом произнесла Марфуша и понурилась.
Барон вышел и сел в свою карету, в которой никого не было.
XLIX
В Г
рузине в продолжение целых трех дней после бегства Пашуты с братом длилась настоящая буря. Настасья Федоровна была вне себя от злобы и, как разъяренный зверь, доходила до такого бешенства, что рвала на себе волосы и била себя кулаками по голове. Если бы в эту минуту попались ей в руки эти две жертвы, то, конечно, они не остались бы в живых от истязаний.
Заподозрив и наказав зря около дюжины женщин, Настасья Федоровна не выдержала и в первый раз с тех пор, что была сожительницей Аракчеева, распространила свой гнев на мужской персонал усадьбы. Несмотря на строгое запрещение графа наказывать кого-либо из дворовых помимо женщин, Настасья Федоровна присудила «к рассолу» двоих людей, которых подозревала, как пособников, помогавших беглецам.
Погоня, разумеется, была послана повсюду. Тотчас же был отправлен гонец к графу в Петербург, и столичная полиция была им уведомлена. Настасья Федоровна не сомневалась в том, что и девушка, и поваренок будут вскоре разысканы и доставлены, но озлобленное нетерпение, зверская жажда мести требовали, чтобы жертвы тотчас же, без малейшего промедления очутились в ее власти. Месть через несколько суток не была бы так сладка, как теперь, а удовлетворение этого чувства было в Минкиной такой же страстью, как и к вину.
На третий день она, однако, успокоилась несколько и в сумерки была даже в особо хорошем расположении духа. Многих г
рузинцев обстоятельство это удивило. Пошли толки, догадки. Так как все ожидали, что «Аракчеевская графиня» будет свирепствовать вплоть до появления беглецов, то нежданная перемена в ней заставила всех обитателей Г
рузина недоумевать и стараться разгадать загадку.
И при этом всеобщем настроении не мудрено было отгадать нечто или придумать. И все дворовые, находившиеся в ближайших отношениях к графской сожительнице, сразу, будто по мановению жезла волшебника додумались до невероятного умозаключения, которое их самих испугало.
Все ли они были задним умом крепки или все и прежде думали нечто, но мысленно отрицали догадку, или случилось что-нибудь новое, мелкое, едва заметное, но подтвердившее давнишнее подозрение. Однако, все кому пришло это нечто на ум, не только молчали, но боялись даже и думать о новости.
А это нечто новое, смутно мелькавшее в голове г
рузинцев, были подозрительные отношения, возникшие между Настасьей Федоровной и тем молодым аптекарским помощником, которого когда-то граф взял в дом.
Молодой малый, тихий, скромный донельзя, кроткий, но несколько хитрый и осторожный, уже давно сумел себя поставить известным образом в усадьбе. Красивый и молодой, по наружности совсем барин-дворянин, с белыми, чистыми руками, с изящными движениями он совсем не подходил к должности помощника дворецкого, в которую вдруг попал.
И скоро этот новый обыватель Г
рузина, по имени Петр Иванович Силин, стал любим и уважаем всеми. Вскоре заметили, что он становится особым любимцем графа, умеет ладить с ним. Петру Ивановичу случалось иногда по часу оставаться в кабинете графа и беседовать с ним. О чем шла беседа никто, конечно, не знал, но все замечали, что после каждого раза Аракчеев все мягче и ласковее относился к молодому человеку.
Через несколько времени Петр Иванович стал появляться на половине у Настасьи Федоровны, оставаться у нее, беседуя с ней. Наконец, она стала звать его к себе чаще то «на чашку чаю», то «на словечко». Но чашка чая длилась часа по три, словечко длилось по часу.
Грузйнцы поняли, что Настасья ухаживает за любимцем графа, желая расположить его в свою пользу, боясь известного рода соперничества. Подобное отношение ее к людям, которые нравились графу, было не новостью. Всех, кого ласкал Аракчеев, дарила и она своим вниманием и заискивала перед ними, как бы опасаясь их влияния.
Однако, вскоре г
рузинцам стало казаться, что Настасья Федоровна относится к Силину чересчур милостиво. Сиденье его у нее в гостях становилось все продолжительнее. Иногда он выходил от нее уже очень поздно вечером, и каждый раз после этого Настасья Федоровна бывала в таком добродушном расположении духа, что г
рузинцы дивились.
– Волк овечью шкуру вздел! – говорили они.
И вдруг теперь, на третий день после бури по поводу бегства Пашуты и Васьки, г
рузинцы неведомо почему вдруг нечто сообразили и поняли. Случилось ли это от какой-либо неосторожности самой Настасьи или Силина, или от чего-либо, бросившегося кому-либо в глаза, но в этот день все обитатели, переглядываясь, ни слова друг дружке не говорили о новости, но все понимали, что у каждого из них в мыслях одно и то же соображение.
Разумеется, каждому из обитателей тотчас пришел на ум вопрос:
«Что же будет, если это нечто раскроется и дойдет до графа?»
Но как дойдет? Сам граф никогда до этого не додумается, а из г
рузинцев, конечно, никто не пойдет рисковать своей головой.
Когда на четвертый или пятый день по исчезновении беглецов в Г
рузине появился снова из Петербурга сам властелин, то нашел в усадьбе тишину, мир и согласие. Что произошло в первые три дня, он не знал. Никто не решился идти сказать ему, какая была сумятица, какая буря, а тем менее никто не доложил о том, что Настасья Федоровна простерла свои права в наказаниях на мужской персонал.
Граф, узнав от гонца, что двое людей, бывших слуг Шумского, бежали из Г
рузина и, по всей вероятности, в Петербург, строжайше приказал разыскать их через полицию. Но вместе с тем Аракчеев наивно удивлялся теперь, как спокойно отнеслась к этому дерзкому бегству сама Настасья Федоровна.
По приезде в Г
рузино граф тотчас объяснил Минкиной, что после занятий делами, он ввечеру будет к ней в гости побеседовать о «важнейшей материи».
Настасья Федоровна сделала вид, что обрадовалась предстоящей беседе и тотчас же объяснила, как она стосковалась по графу.
– Одно мое спасение в ваше отсутствие – это Петр Иванович, – доложила она. – С ним все сижу, а без него просто беда была бы. Он меня развлекает всякими рассказами.
Таким образом, Минкина сама первая, по своему обыкновению доложила графу о том, что могло дойти до его сведения через людей.
И Аракчеев, встретив в коридоре молодого человека, ласково треснул его по плечу.
– Спасибо! Настасью Федоровну развлекаешь, скучать не даешь! – выговорил он.
Петр Иванович улыбнулся кротко и покорно, он хотел было глянуть в лицо графу, чтобы видеть его выражение, но духу, однако, у него не хватило.
Ввечеру граф, явившись к своей сожительнице, уселся к столу, где был накрыт чай, но затворил тщательно дверь за собой. Затем, посидев молча несколько минут, он вместо того, чтобы начать говорить, приказал Настасье Федоровне выслать всех из соседней горницы и не приказывать входить впредь до разрешения.
– Эдак-то лучше будет! – прибавил он.
Минкина несколько смутилась от неожиданности, поняв, что беседа будет не простая, а какое-то очень важное объяснение. Что именно – она не могла себе представить. Выслав двух женщин, сидевших в соседней горнице, она быстро вернулась с встревоженным взглядом и выговорила глухо:
– Что ж такое? Случилось что новое, не хорошее? Государь разгневался?
– Государю на меня гневаться не за что, Настенька, – отозвался граф, ухмыляясь самодовольно.
Так как это уменьшительное имя женщины появлялось на языке Аракчеева крайне редко, а обыкновенно он называл ее именем и отчеством, то женщина сразу успокоилась. Нечто новое и важное, если и будет, то касается не до нее.
L
Новость, привезенная графом в Г
рузино, касалась Шумского. Граф сначала кратко рассказал своей сожительнице о шутовской карете, из-за которой было столько шуму в городе, что толки дошли даже до государя. Когда у графа был доклад об окраске казенных зданий в три колера, то государь приказал только повременить, а покуда окрасить лишь заборы и столбы казенных зданий.
Затем Аракчеев стал подробно рассказывать о поединке Шумского с фон Энзе.
Настасья Федоровна пытливо слушала рассказ, не перебивая, так как граф этого не любил, и с замиранием сердца ждала конца, ждала доброй вести. Авось Шумский, если не убит, то по крайней мере ранен! Но когда граф передал все и кончил, то женщина вздохнула и подумала про себя:
«Леший! И пуля-то его не берет! Видно, в наказание Божеское послан».
Но затем граф после паузы выговорил:
– Ну, а теперь, Настенька, лежит наш Михаил в постели с простреленной грудью.
– Каким образом?.. – встрепенулась, всплеснула руками и вскочила с места Минкина.
– Сам себя хватил!..
Настасья Федоровна оторопела и уже хотела сказать: «Быть не может!», но сдержалась.
Граф таких восклицаний на его слова не любил. Когда и не верилось кому, то все делали вид, что верят.
– Сам в себя стрелял? – произнесла она, изумляясь.
– Да. Сам в себя.
– Без всякой причины? Со зла или с чего особого?
– Верно отгадала, Настенька. Причина была – злоба!.. Причиною – граф Алексей Андреевич.
И он показал пальцем себе на грудь.
– Вы изволили ему приказать? – не сообразила женщина.
– Что ты, голубушка! Если б я и приказал, так разве он такое приказание исполнит. А я ему, не воздержавшись, кой за что сразу заплатил… И немногим заплатил… мелочью!.. Мелкой монетой на водку дал… Да, видишь ли, гордость и самомнение в нем, как два зверя сидят. Он и этой мелочи не снес, приехал домой и хватил в себя.
– Простите… Побили вы его, что ли?..
– И того меньше, Настенька!
– За вихор оттаскали?..
– И того меньше.
– Ну, за ухо?..
– И того меньше! – уже рассмеялся Аракчеев.
Настасья Федоровна сочла нужным улыбнуться тоже, но развела руками.
– Я его обругал за все его злодейства на себя и на тебя, пообещался стереть с лица земли. И сотру! – вдруг глухо прибавил Аракчеев. – Но не это заставило его покуситься на самоубийство, а гордость его. Обидно ему показалось то, что я сделал…
– А что собственно? Вы ведь не изволили сказать.
– Я ему плюнул в лицо…
– Так от этого? Полноте. Что вы! От этого? Да полноте. Это он врет… Кто же из-за этого будет себя убивать! Врет он…